Нестора Нимовича Лихо, действительного статского советника, члена Священного Всемудрствующего Синода, а ныне волею судьбы и случая начальника уголовного сыска города Загорска, расположенного в паре сотен верст от Твери в окружении полей и лесов, беспокоил упырь[20]. В такой близости от Москвы этих чудищ отродясь не видели, но все свидетельские показания, собранные Михайло Потаповичем Залесским, одним из немногих толковых работников местного сыска, в один голос твердили – упырь. Вот как есть упырь! Хошь – на Библии тебе поклянусь, хошь – на идоле каком, хошь – самим Государем. Клятву на Государевом лике Лихо принял, покивал, изучил показания, но ни к каким выводам не пришел.
Дело, по которому он был послан в Загорск полгода тому назад, также выходило темным и запутанным, но одно ясно было с первого взгляда: ведьмак[21] расшалился. Как поступать с ведьмаками, Лихо знал и не колебался ни минуты, когда вычислил убийцу. Сожалеть – и то призрачно, скорее благодаря выработанной годами привычке – он мог только о том, что поймал преступника слишком поздно, когда на руках того уже была кровь полудюжины невинных. Не колебался. Не остановила его ни высокая должность ведьмака – а был тот прежним начальником уголовного сыска, – ни его родство с Михайло Потаповичем Залесским, к которому Лихо испытал некое подобие симпатии, насколько вообще был способен на чувства. Пресек жизнь ведьмака, как и положено члену Священного Всемудрствующего Синода – мечом огненным, душу черную, истекающую дегтем, собрал в сосуд и отправил в Петербург. Сам остался, потому что без начальника сыска городу никак. Если ведьмак, да еще на такой высокой должности, расшалился, то следом за ним и другие потянутся.
В общем, все тогда вышло в конце концов просто и ясно. Сейчас же был у Лихо труп, обескровленный, точно выпитый досуха. Были свидетели, говорившие о некоем чужаке бледном сумрачного вида. Даже девица была, немочь бледная, прикованная к постели. Походила она на полотно Поленова, чем Лихо смутно нервировала. Но сомнений не было, именно такие девицы привлекают упырей, знать бы еще чем.
Одного только недоставало: уверенности в том, что упырь этот вообще существует.
Лихо скомкал листы с показаниями, поднялся из-за стола и подошел к окну. Май был нежный, томный, совсем еще нежаркий. Ночью – грозы, а поутру тишина такая, что Лихо даже начинал тосковать по городскому шуму. И сирень цвела по всему городу, пышная, махровая, белая, ароматная настолько, что воздух густел. Лихо, обычно к запахам излишне чувствительный, не переносивший ни табак, ни кофе, ни розы – их разводила соседка его на Каменном острове, – упивался этим сладко-горьким ароматом.
Кровью еще пахло. Неприятностями. Горем. Небольшим таким, личным горем, слезами пахло. Присев на подоконник, Лихо высунулся наружу, оглядывая тонущую в сирени улицу. С запада тянуло, оттуда, где плавным изгибом скрывали горизонт четыре холма-пупырышка, которые здесь именовали со смешной гордостью «горами». Не смерть, нет, поменьше несчастье.
Скрипнула дверь, хорошая, с понятием. Двери тихие, открывающиеся бесшумно, Лихо не признавал, так же как и половицы, не отдающиеся скрипом на каждый шаг. Подкрадываться к себе со спины он не позволял.
В щель просунулась косматая вихрастая голова Михайло Потаповича Залесского, которого все в городе звали Мишкой, и даже Лихо то и дело язык прикусывал. Залесский и в самом деле походил на ручного медведя, огромного, немного неповоротливого, на котором модный костюм с жилетом пикейным сидел нескладно. И волосы вихрастые пригладить не удавалось еще ни разу на памяти Лихо.
– Можно к вам, Нестор Нимович? – поинтересовался Мишка густым баском.
– Заходите, Михайло Потапович, – кивнул Лихо и вернулся за стол. Показания свидетелей поднял и разгладил. За проявление досады было немного стыдно.
– Вы уж не обессудьте, Нестор Нимович, но у нас еще один покойник, – потупился Мишка, протискиваясь в комнату.
– Что за покойник?
– Так снова этот, упырья жертва. – Мишка поморщился. – Обескровленный. И в тех же краях, возле речки.
– Что же это получается? – Лихо постучал по породистому носу с горбинкой. – Совсем, получается, оголодал бедняга, если двух за сутки скушал. Нет, Михайло Потапович, ерунда какая-то выходит. Едемте, на месте разберемся.
Надев сюртук и шляпу, Лихо стремительно вышел из комнаты, велев подать коляску. Мишка, смиряя свой необычайно широкий шаг, шел следом, кратко пересказывая нынешние обстоятельства, которые, впрочем, в точности напоминали вчерашние. В дверях Лихо остановился и кивнул дежурному:
– Направьте городового к Горам, несчастье там случилось.
Дежурный подавился своим удивлением – привыкать стали понемногу – и бросился на розыски городовых.
– И пусть собак возьмут, – посоветовал Лихо вполголоса. – На всякий случай.
Молоденькая вдовица была чудо как хороша: приятных округлостей, с живым лицом, с которого даже скорбь не согнала выражение искреннего любопытства, с пухлыми алыми губками и огромными серо-зелеными туманными глазами. Сашка Меньшой залюбовался. Ему бы такую кралю, чтобы обнять ее пышногрудое крутобедрое тело, впиться в пунцовые губы поцелуем, и чтобы позабыла о покойном муже своем и любила его, Сашку, со всей страстью. Знал он таких вдовиц, молодых да пылких, которые из черного траурного платья на раз выпрыгивали.
Должно быть, Сашка слишком откровенно пожирал вдовицу глазами, потому что она слегка покраснела и опустила вуалетку, украшавшую простую фетровую шляпку, и отвернулась к окну. А так даже лучше. Профиль у нее был чудесный, шея длинная, а волосы – цвета лугового меда. Говорят, только ведьмы бывают такие красавицы, но явно врут. Ведьмы ведь поездами не ездят, у них свои пути имеются.
Сашка подсел чуть ближе, продолжая разглядывать вдовицу.
Ехала она одна, с багажом небольшим и не сказать чтобы богатым. Сундук был хороший, ладный, закрытый на висячий замок, украшенный рунами и заговоренный. Без ключа такой не откроешь. На груди у вдовицы висела небольшая янтарная безделушка вроде часов, какие носят обычно медицинские сестры. То и дело женщина касалась ее длинными бледными пальцами, точно проверяла, что безделушка на месте.
Вагон был пуст.
Когда поезд въехал в тоннель, Сашка Меньшой решил действовать. Он поднялся, быстро прошел между лавками и сел, прижимая вдовицу к окну. Рукой обвил ее тонкую талию – ладонями обхватить можно! – а вторую положил на испуганно вздымающуюся грудь.
– Ты только не кричи, красавица, – шепнул он в ухо, сдув легкий пух волос. – Я тебе зла не желаю.
Желания Сашки были несомненны, он облапал вдовицу всю, и она оказалась, как он и ожидал, нежной, мягкой и упругой. И тихой. Онемела, должно быть, от страха.
– Ты не бойся, ты мне только ключики свои дай, – тихо шептал Сашка, вольготно тиская высокую грудь вдовы. – Я тебе зла не сделаю, Христом-Богом клянусь.
– Не следует безбожнику Богом клясться, – тихо сказала вдовица.
Поезд в этот момент вынырнул из тоннеля, и солнце на мгновение ослепило Сашку Меньшого. Когда зрение вернулось к нему, первым, что он увидел, была жуткая улыбка вдовицы. Она клацнула зубами, белыми, обведенными красной каймой. Сашка пискнул испуганно, отскочил в сторону и бросился наутек, истово крестясь и бормоча «Ведьма! Ведьма!». Проводник, на которого он наткнулся в соседнем вагоне, Сашку пропустил и пожал плечами. Ну, ведьма и ведьма. Чего здесь такого-то?
Олимпиада привела в порядок одежду, переборов желание сорвать ее, остановить поезд и нырнуть в озеро, мимо которого они как раз проезжали. Она все еще ощущала прикосновение мелкого гаденыша, осмелившегося полезть с объятиями. Ограбить хотел, идиот. И кого? Олимпиаду Потаповну Штерн! Женщину в этих краях весьма известную, супругу могучего ведьмака, дочь самой Акилины Залесской, внучку Ефросиньи…
Кончено все, кончено и забыто.
Олимпиада откинула вуаль, сквозь которую мир выглядел чужим и зыбким, и провела по лицу ладонью. Не жена она теперь, а вдова. И ладно бы супруг ее погиб с честью, защищая жителей вверенного ему Загорска от злоумышленников (такая смерть порой виделась Олимпиаде в мечтах). Но нет, казнен был ведьмак Василий Штерн, казнен с позором, пополам разрублен огненным мечом. Что же до матери и бабки, едва ли они с радостью встретят молодую вдову, не обремененную ни деньгами, ни связями, ни уважением. Да теперь еще и совсем бездарную.
Долго Олимпиада не хотела никому рассказывать, как сила ее утекает по капле. Она ощущала это физически, в снах виделась себе кувшином с крошечной трещиной, сквозь которую вытекает драгоценный бальзам. И вот – опустела. Нет, не дома, иначе бы все заметили. В Крыму опустела, в пансионате. Стояла, вдыхала запах сосен, глядела на безмятежное лазоревое море, почти слившееся на горизонте с безмятежным лазоревым небом, и почувствовала: все, кончено. Нет больше ведьмы потомственной Олимпиады из рода ягишн. Избушка-избушка, что же это делается? И небо вдруг потемнело, волны поднялись до небес, точно оказалась Олимпиада в самом сердце шторма. Платье ее, тогда еще светлое – любила она светлые наряды, чистые, – надулось парусом, осталось только руки раскинуть и – вниз, в море, в шторм. Не дали. За руки держали, в палату волокли, успокоительным отпаивали. Говорили, это случается. Это пройдет. Медицина знает подобные случаи, хоть они и редки. Потухшее пламя можно снова разжечь.
А наутро ее сторонились даже целители – вдруг заразная? Нет, целители сторонились неявно, проявляли профессионализм свой расхваленный, осматривали, общупывали, трубками тыкали, травами окуривали. Да только пуст сосуд.
Телеграмма пришла, когда Олимпиада почти смирилась со своей участью и даже начала ей в чем-то радоваться. Обессиленная, она мужу больше не интересна. Отправит ее куда-нибудь в глушь, век свой доживать, да разве только посетует, что нету у ведунов славного христианского обычая неугодных жен в монастырь ссылать. И монастырей нет. А, пожалуй, Олимпиада была и на монастырь согласна. Есть ведь и такие обители, куда всякого принимают, лишь бы жил он честно, зла другим не желал, трудился. Она учительницей может стать, у нее всегда это неплохо выходило. И почерк у нее хороший. А еще она умеет на машинке печатать быстро и чай заваривает крутой, горький, проясняющий мысли. И уж точно знания никуда не делись, и все свойства трав ей известны.
А тут та телеграмма: «Василий убит ТЧК Возвращайся немедленно ТЧК Мама». Видно, душевный разлад Акилины Залесской был велик, раз она так подписалась: «мама». Не было в ней ни тепла, ни любви, ни жалости, и «мамой» отродясь она не была. И в телеграмме явный звучал приказ, которого нельзя было ослушаться. Чуть позже пришло письмо от Мишеньки, обстоятельное, честное. Соболезновать брат не стал, знал – нет никакого смысла. Рассказал, как есть: уличен Василий Штерн, мастер-ведьмак, в кровавых убийствах, устроенных им ради утроения силы. Убийства эти расследовал специально присланный из Петербурга член Священного Всемудрствующего Синода, Штерна уличил, поймал и казнил, как положено. Душа Василия оказалась черна, как деготь, в сосуд запечатана и в Петербург отправлена, а тело сожгли. Туда ему и дорога.
Синод Олимпиада, как и всякая российская ведьма, почитала глубоко – возможно, даже больше родной матери. И в самом деле, туда ему и дорога.
Она покинула пансионат, купила себе несколько приличных траурных нарядов и перебралась в Ялту, где провела еще несколько месяцев. Вдове сочувствовали, а легенду Олимпиада сочинила слезливую, как раз для романов и сплетен. Но и там нашла ее мать своей телеграммой, на этот раз совсем короткой, в одно слово: «Домой». Еще пару раз Олимпиада переезжала с места на место, но спустя шесть месяцев поняла, что дальше бегать нет мочи. Того и гляди матушка потеряет терпение и лично явится, вся в гневе, в ступе, пестом погоняет, помелом следы заметает, ветер кроны елей гнет. Только урагана в Крыму не хватало и какого-нибудь цунами. Олимпиада отправила ответную телеграмму «Еду» и села на поезд.
В прежние времена она и сама бы в ступу села, хоть это и не самое удобное средство передвижения, зато исконное, самое подходящее для потомственной яги.
В поездах, которые сменялись один за другим, пока от Крыма Олимпиада ехала до маленького провинциального Загорска, она дремала. Сны были странные, холодно в них было и страшно, точно в погреб спускаешься. И плесенью пахло. Ведьмы снам не верят, знают, как легко навести их, заморочить спящего, обмануть. Но тут вот становилось жутко.
И мальчишка еще этот противный. В прежние времена Олимпиада прокляла бы его и позабыла. Теперь же он засел в памяти, стал ненужным доказательством ее слабости.
На вокзале встретила Олимпиаду Акилина Залесская, окинула холодным взглядом и принялась, потеряв к дочери всякий интерес, командовать носильщиками. Олимпиада сделала шаг в сторону, и ее окружил сладкий запах сирени, которой заросло все вокруг. Весна. Только – холодно. И страшно. Как в погребе.
Осмотр тела ничего нового не дал. Мужчина – местный молодой бездельник лет двадцати трех, перебивающийся случайными заработками – был совсем обескровлен, впрочем, не было у него ни единого прокола на теле, через который кровь могли бы высосать. Больше он напоминал какую-то мумию, пролежавшую века в песках пустыни и потому высохшую.
– Стас Дикой, – Михайло Потапович зашелестел страницами своего блокнота. – С первой нашей жертвой не знаком и связей не имеет.
Лихо обошел тело, принюхиваясь, но ничего не уловил. Мертв был мертвец, мертв, как… да как мертвец. Пуст, высосан до капли, до самого донышка. Не только крови в нем не было, а жизни вообще.
– Только строго наблюдай, чтобы не есть крови, потому что кровь есть душа.
Лихо обернулся и посмотрел на говорящего. Это был православный священник средних лет, дородный, крепкий, с проседью в бороде. Голос у него был звучный, приятный и быстро привлек к нему внимание всех зевак.
– Ваша правда, святой отец, – согласился Лихо. – Нестор Нимович Лихо, начальник уголовного сыска.
Руки он не подал, но поклонился учтиво, касаясь пальцами полей котелка. Священник оглядел его внимательно с головы до ног.
– Отец Иона, настоятель церкви Косьмы и Дамиана. А вы, батюшка, из каких будете?
– Член Священного Синода, – ответил Лихо, спокойно выдержав пристальный взгляд.
Отец Иона крякнул уважительно.
– Рад знакомству, ваше превосходительство. Если позволите, я бы с вами побеседовал о Стасе Диком, прими Господь его душу.
– Из ваших был? – спросил Лихо.
– Куда там! – сокрушенно покачал головой отец Иона. – Не из наших, да не из ваших. Безбожник, одно слово. Никого не чтил, ни Бога, ни Черта не уважал. Может, вы, ваше превосходительство, чайку откушаете?
Чаю Лихо хотелось отчаянно, вот уж каламбур. Хорошего крепкого русского чая, с сахаром, с лимоном, да чтобы, горячий, он обжигал губы. Или, может быть, зеленого китайского, чуть прохладного. Обычно он не принимал такие предложения в ходе службы, но давно уже знал: собственные маленькие желания лучше удовлетворять. Для всех лучше.
– Прошу вас, святой отец, без чинов. Просто – Нестор Нимович. А это мой помощник, Михайло Потапович Залесский.
– Вы из каких Залесских будете? – оживился священник. – Не ваш ли батюшка лесными делами заведует?
– Так точно, святой отец, – смутился Мишка. Упоминание обоих родителей его неизменно смущало.
– Хороший человек отец ваш, – кивнул отец Иона, – прямой и честный. Ходит он ко мне на праздничную службу. Один, к сожалению, но тут уж ничего не попишешь.
Мишка покраснел еще сильнее.
Отец его, насколько знал Лихо, хоть и был оборотень, крестился в юном возрасте и Бога почитал искренне. А вот жена его и теща были – ведьмы старой школы, зла не замышляли, но в церковь не заходили. Мнение на сей счет Михаила было Лихо неизвестно.
От близости церкви он, однако, не расплавился и не испарился, был весьма любезен и чай пил с немалым удовольствием. Хороший чай, как Лихо любил, крепкий до горечи. Лениво скользя взглядом по краю крыши, Лихо подправил кое-что, отводя молнию, которая должна была месяца через полтора устроить большой пожар.
– Так что вы можете сказать о Стасе Диком, святой отец?
Отец Иона покачал головой.
– Дикий и есть, прости меня Господь! Бездельник был и безбожник, а то и богохульник. Видел я один раз, как он, страшно сказать… – отец Иона перекрестился. – На лик самого Государя[22] плюнул!
Серьезным преступлением это и при жизни Государя не было, не был он тщеславен и мелочен. Однако же некрасиво выглядело и много о покойном говорило.
– Зарабатывал чем?
– А чем придется, Нестор Нимович, – вздохнул отец Иона. – Не подаянием всяко. Кто лбу такому подаст? Иногда на стройке помогал, кому вон дров нарубит. А по осени, бывало, в батраки шел. Да только ленив он был, Нестор Нимович, ох ленив. Ему бы пьянствовать да девок, прости Господь, портить. Большой был охотник до женского пола.
– Может, он ведьму какую-то разозлил? – предположил Мишка, преданно глядя Лихо в лицо.
– Может, и разозлил, – кивнул Лихо. – Может кто-то рассказать об этом? Не хвастался Дикой?
– С амвона не кричал, – усмехнулся отец Иона. – Собутыльникам своим, наверное, рассказывал. По именам их всех не упомнишь, а клички у них собачьи. Одного, как помню, Рябым зовут, второй – Рыжий, а третий – Чомуха, уж и не знаю почему.
– Где найти можно?
– Ямской трактир на самой окраине, «Длинная верста». Знаете?
Лихо кивнул. Трактир этот был ему хорошо известен. Месяца два назад там произошла поножовщина, выросшая из нелепой ссоры то ли из-за горсти мелочи, а то ли из-за пролитой браги. Даже Лихо там было тягостно. Ямщики давно уже бывший свой ямской трактир обходили стороной и предпочитали проехать лишние две-три версты и напиться чаю у Аграфены.
– Благодарю вас, отец Иона. – Лихо поставил чашку на стол и поклонился. – Михайло Потапович, разыщите этих молодчиков и доставьте в отделение, побеседуем. А тело пускай в морг везут.
Предоставив Мишке – светлая голова, хороший из него начальник выйдет – командовать, Лихо прошелся по улице, оглядываясь. Тихие улицы, спокойные люди. Если и есть тут несчастья, то такие же тихие. Река кого приберет или болезнь. И вдруг – смех, тоже тихий, едва на грани слышимости. Лихо огляделся, осматривая низко склонившиеся к воде ивы. Разглядеть ее было нелегко – зеленые волосы сливались с листвой, а красный сарафан казался проблеском близкого заката. Лихо подошел, задрал голову и посмотрел на девицу строго. Иногда строгость эта и уверенность в себе действовали на мавок[23]. Эта же девица только сверкнула задорной стальной улыбкой.
– Ничего не слыхала? – спросил Лихо.
– Может, и слыхала, – пожала плечами мавка. – Рассказывать не резон.
– Я член… – начал Лихо, но мавка оборвала его.
– Ты не пугай, я правила знаю. Покуда зла я не делаю – а я не делаю, – ты мне, голубчик, не страшен.
Лихо размял пальцы под презрительной усмешкой мавки, потом повернулся к ней спиной. Если захочет – расскажет. А нет, так и без русалки разобраться можно.
– Напуган он был, – сказала мавка. – Всю ночь тут колобродил. Рыдал, как девчонка.
Лихо обернулся через плечо:
– Чем напуган?
– А мне почем знать? – пожала плечами девица. – Я людей не разумею, ты хоть тресни.
– Благодарю, – осклабился Лихо, – за содействие.
– Может, ты меня еще и к медали приставишь? – хихикнула мавка.
Лихо поспешил назад. Подпускать эту глупую девицу к Мишке он не собирался. С мавкой даже оборотню бывает не сладить. Михайло Потапович как раз закончил с телом покойного Стаса Дикого и теперь переминался неуверенно с ноги на ногу. Значит, собирался просить о чем-то. Просить Мишке всегда было неловко.
– Говори, – вздохнул Лихо.
– Видите ли, Нестор Нимович… – Мишка помял в руках шляпу. – Сестрица моя сегодня возвращается. Домой бы наведаться, поддержать ее.
Сестрица. Все верно. Жена – теперь уже вдова – ведьмака Штерна, которого Лихо полгода назад рассек огненным мечом.
– Верно, – кивнул он. – Сестра…
– Олимпиада. – На лице Мишки расцвела непривычная, совершенно детская улыбка, которой не было, когда говорил он о матери или об отце. – Ей сейчас помощь моя нужна. Ужин у нас, понимаете ли, Нестор Нимович, торжественный.
Поминки, стало быть.
– Маменька и вас приглашает, говорит, вам как почетному гостю всегда рады.
Лихо едва не поперхнулся воздухом, который как раз в эту минуту вдохнул. Почетный гость. На поминках. Вот, значит, как.
– Идите, Михайло Потапович. За собутыльниками Дикого отправим Савушкина и Рытвина, пора бы уже и им поработать.
Дом ничуть не изменился. Да и с чего бы ему, ведь прошло чуть меньше года. Мебель была та же и так же расставлена, и даже цветы в вазах, кажется, те же самые. Матушка всегда расставляла весной огромные кипы сирени в округлых вазонах, и дом наполнялся почти невыносимым сладким запахом. Стол под круглой скатертью – тот же. Портреты те же и фотокарточки. Одну только убрали, где Олимпиада снята под руку с мужем. Василия Штерна для этого дома больше не существует.
Ее спальня также прежняя, девичья, с узкой кроватью, накрытой белым, вязанным крючком покрывалом. Она и есть девичья, ведь, выйдя замуж, Олимпиада поселилась в другом доме, пусть и совсем рядом. Сейчас в супружеской их со Штерном постели спит другой человек. Вот тот дом должен измениться, там пахнуть должно по-другому. Олимпиада подошла к окну, отвела в сторону тюлевую штору и выглянула. Дом был рядом – кажется, руку протяни. Уютный, маленький, в самый раз для молодой семьи. Куст жасмина под окнами спальни никуда не делся. И травный садик ее – тоже, и вот это удивительно. Если выйти после дождя, спуститься в сад и легонько провести ладонью по всем кустам и травам, запах от земли поднимается чудесный, пряный и свежий.
– Пока ты здесь останешься. – Мать стояла в дверях, оглядывая комнату так, словно видит ее впервые. – А потом найдем тебе место. Бабушке можешь помочь. А еще наставница моя, старая Глафира, из Петербурга писала: есть там необходимость в хороших ведуньях нашего профиля.
Особняк, особняк, стань ко мне передом, к Фонтанке задом. Олимпиада подавилась смешком.
Как сказать матери, потомственной колдунье, что нет больше сил, кончились, вытекли по капле?
Нет, только не сегодня.
– Переоденься, отдохни с дороги, – велела мать. – Ужин скоро, а там и Мишенька вернется со службы.
Мишенька еще на службе, не навредил ему Штерн, и это хорошо. Очень хорошо. Все по-прежнему. И все хорошо, а слезы – это от радости, что дома.
Олимпиада села на пол, прижала колени к груди, ткнулась в них лицом и разрыдалась, и наплевать, что черный шелк слезами будет испорчен. Она рыдала долго, и что-то уходило с этими слезами. В конце концов стало легче. Она поднялась, сняла с себя дорожное платье, пыльное и заплаканное, и переоделась в почти такое же, тоже черное, тоже шелковое. Точно ведьма с открытки, шляпы остроконечной не хватает. Сверху только шаль белая, потому что к вечеру стало прохладно.
Олимпиада спустилась как раз в нужный момент и угодила в крепкие медвежьи объятия Мишки. Брат стиснул ее, прижал к себе, ткнулся носом в волосы и замер. Молчал. Олимпиада была ему благодарна за это молчание, за тихий звук его дыхания, за стук сердца. Все по-прежнему.
Потом Мишка отстранился, улыбнулся и подмигнул.
– Вдовство тебе к лицу, сестрица, – шепнул он едва слышно, одними губами.
Олимпиада усмехнулась.
– А, Мишенька, – мать появилась из столовой, говоря, как всегда, снисходительным тоном. – Что же Нестор Нимович, он не придет?
Мишка слегка покраснел, бросил быстрый тревожный взгляд на Олимпиаду.
– Так ведь… матушка… такие дела…
– Кухарки у Нестора Нимовича нет, – строго, обвинительно сказала мать. – Экономки нет. Кабы не мы, совсем бы он заработался и с голоду умер.
– Ваша правда, Акилина Никитична, – произнес голос спокойный, ровный, до того тихий, что каждый его расслышал. – Если позволите, я бы воспользовался и сегодня любезным вашим предложением.
Мишка отстранился, но не ушел, остался стоять, держа Олимпиаду за плечи.
Вошедшему было на вид лет сорок, а может, и меньше, а виной такому впечатлению была легкая проседь в густых волосах. Он был высокий, статный, худощавый, очень элегантный – сразу видно, из столицы прибыл. А глаза странные – зеркально-серые, а в них Олимпиада видела свое отражение, и оттого сделалось не по себе.
– Нестор Нимович Лихо, – представился мужчина, поклонившись. – Начальник городского сыска и член Священного Синода.
Убийца мужа ее, Василия Штерна.
– Ваше превосходительство, – Олимпиада присела в реверансе, отводя глаза.
– Прошу, Олимпиада Потаповна, без чинов, – сказал Нестор Нимович Лихо, ее руки не целуя и своей не подавая. И этому Олимпиада была только рада.
Засуетилась мать, зовя всех к столу, кружась вокруг нежданного Олимпиадой гостя, точно пчела вокруг цветка-медоноса. Все верно, верно. Ей сейчас нужно доказать важному господину из Петербурга, из самого Синода, что она в делах зятя замешана не была, знать о них не знала. Может, и не знала, как не знала сама Олимпиада, но нельзя же было не догадаться! Откуда ведьмаку силу черпать, как не из крови и смерти? Не березки же ему обнимать!
Стол был круглый, за таким можно сидеть, не встречаясь взглядом, особенно если водрузить в центр букет сирени. Однако, к немалой досаде Олимпиады, букет мать переставила на столик-консоль у окна, и теперь можно было беспрепятственно разглядывать лицо сидящего почти напротив Лихо.
Хорошее было лицо. Худое, строгое, умное. Морщины на щеках намекали, что он и улыбаться умеет, но по какой-то причине этого не делает, точно стыдится. Нос тонкий, с горбинкой. Глаза яркие. Волосы причесаны аккуратно, но одна бестолковая прядка все время норовит упасть на лоб. Хотелось протянуть руку и поправить ее, поэтому обе руки Олимпиада спрятала под стол, а взгляд опустила в тарелку. Она до того старалась стать незаметной, что, кажется, пропустила мимо ушей несколько вопросов.
– Олимпиада, что с тобой? – Голос матери прозвучал раздраженно.
– Олимпиада Потаповна, должно быть, устала с дороги, – тихо, мягко сказал Лихо. Голос у него тоже был своеобразный, с хрипотцой, точно горло сорвано.
– Я, Нестор Нимович, ума не приложу, что ей вздумалось поездом ехать от самой Ялты? – посетовала мать. – Есть же верные, приличествующие ведьме способы.
– «Там ступа с Бабою-Ягой идет, бредет сама собой», – насмешливо процитировал Мишка. – Вы, маменька, скажете тоже. Что же, от самой Ялты на помеле лететь? Поездом надежнее, спокойнее, да и… подумать можно.
– Ну о чем, о чем ей думать?! – всплеснула руками мать.
Это не сегодня началось и даже не одновременно с тем, как начала Олимпиада терять силу. С детства это было: ее игнорировали, не замечали, говорили в ее присутствии так, точно Олимпиада – стул, или коврик, или пташка неразумная. В детстве ей даже казалось, что так и надо, ведь дети должны почитать родителей. Потом настало отрочество, юность, замужество, а ничего не изменилось. И Штерн перенял эту манеру, говорил о чем вздумается, ругал ее, не глядя в глаза. Кто она?
– Как вам Крым, Олимпиада Потаповна?
Вопрос Лихо, заданный с искренним интересом, заставил Олимпиаду вздрогнуть и поднять голову.
– Море красивое.
– О, – встряла вновь мать. – Были вы там, Нестор Нимович?
– И не единожды, – ответил Лихо, продолжая между тем смотреть на Олимпиаду.
Странное чувство возникло: он знает. Знает, что силы оставили ее. И не то чтобы сочувствует… Вроде бы как-то досадует.
– Мне случалось сопровождать государя несколько лет назад, даже в регате поучаствовать. Но я, честно говоря, моря не люблю.
– Ну так, Нестор Нимович, каждому-то свое, – улыбнулась мать. – А в городе что же, все спокойно?
Лихо отвел наконец взгляд, и точно выдернули штырь, на котором держалась вся Олимпиада. Ей стоило немалого труда держать спину прямо.
– Пока, Акилина Никитична, вам тревожиться не о чем.
Они заговорили о городских новостях, о людях, которых Олимпиада должна была знать, да вот беда, не помнила совершенно. Еще о чем-то. Все мимо ушей. Только об одном она думала: поскорее бы ужин этот закончился и можно было уйти в свою спальню.
Но после ужина пришлось перебраться на веранду, где накрыто было к чаю. Заваривала Марфа, а это всегда выходило у нее плохо. Сделав единственный глоток, Лихо поморщился, чашку отставил и посмотрел на мать.
– Могу я поговорить с Олимпиадой Потаповной наедине?
Ее саму никогда не спрашивали. Однажды вот так же Штерн заявился в дом, переговорил с матерью, с отцом – мнение последнего было менее важно, – а потом вывел ее в сад и поставил перед решенным фактом. Брак.
– Если вы не возражаете, Олимпиада Потаповна… – Лихо указал на сад. – Пройдемся?
Сиренью пахло, еще – разрытой землей и близким дождем. И электричеством, разлитым в воздухе. Гроза будет. Лунного света и света из окон вполне хватало, чтобы пройти по дорожке, не рискуя споткнуться. Молча дошли до старой искривленной яблони, Олимпиада коснулась ладонью ее шершавой шкуры, изъязвленной временем, и спросила:
– О чем вы хотели говорить?
– Это только формальность, Олимпиада Потаповна, вам волноваться не о чем, – ответил Лихо спокойно. – Ответьте, знали ли вы о делах своего мужа, Василия Штерна?
Олимпиада погладила ствол. Раньше она чувствовала течение внутри дерева соков, жизнь, поднимающуюся от корней, формирующую крону, завязывающую плоды. Сейчас это было просто старое дерево.
– И да, и нет, Нестор Нимович.
– И как это понимать?
Олимпиада обернулась. Луна отражалась в зеркальных глазах Лихо, отчего они странно мерцали. Жутковатое вышло зрелище. Впрочем, отчего бы не быть жутковатым члену Священного Синода, у которого такая власть и над людьми, и над ведунами, и над всякой расшалившейся нежитью.
Страшно стало. Ведь может он в одну секунду выхватить свой огненный меч и…
Страшно и хорошо, потому что в таком случае все быстро закончится, почти безболезненно, и сожалеть станет не о чем.
– Я не знала, что муж мой убивает людей, ваше превосходительство, – ответила Олимпиада тихо. – Но едва ли могла не догадываться об этом вовсе. Маг ведь, ведьмак. Не березки же он обнимает.
– Вы боялись его?
– Ну что вы! Что за глупости?
Да. Очень боялась. Не было у Василия Штерна ни сердца, ни совести. Даже если бы и не был он убийцей, от него все равно добра не жди. Гнилое нутро. В те времена Олимпиада это нутро еще могла видеть, потому и не хотела выходить за Василия, да как откажешь? Мать считала партию выгодной, говорила о детях, которые непременно унаследуют силу обоих родителей, о влиянии Штерна, о его положении в Загорском обществе.
– Знаете, Олимпиада Потаповна, – сказал вдруг Лихо, улыбнувшись, – мир мужем вашим покойным и матерью не ограничен. Яблоня эта плодоносит еще?
Неожиданная смена темы сбила Олимпиаду с толку.
– Д-да…
– Сладкие? Душистые? Я, видите ли, Олимпиада Потаповна, запахи всякие не люблю, но вот яблочный мне нравится, и даже очень.
– Душистые, – кивнула Олимпиада. – Коричные.
– Если задержусь еще, напрошусь угоститься, – сказал Лихо. – Я вас оставлю, Олимпиада Потаповна, с вашего позволения.
– И… и все? – Олимпиада вжала ладонь в шершавую кору яблони. – Меня… не обвиняют ни в чем?
– А в чем вас обвинить, Олимпиада Потаповна? – искренне удивился Лихо. – У нас, знаете ли, жена за грехи мужа платить не должна. Но и я перед вами за смерть его извиняться не обязан.
– Все в порядке, – пробормотала Олимпиада, – он был ужасным мужем.
Но Лихо все это было едва ли интересно, и он ушел.
Идти к Залесским на ужин Лихо в этот вечер не собирался. Нарушать семейные планы ему не хотелось, как и видеть молодую вдову. Жалость была чужда ему, а угрызения совести едва ли могли мучить, коли речь шла о сошедшем с ума от жажды могущества ведьмаке. Но вот не хотелось, и все тут. Не любил Лихо, когда смотрят на него враждебно. Злость – эмоция дурная, тухлая, в отличие от солоноватой досады, или пряного страха, или горького горя.
Однако он проголодался и вымотался за день, а потому вынужден был постучаться в соседский дом. Пожалуй, стоило взглянуть на вдову, задать ей пару вопросов – чисто формальных – и позабыть обо всем раз и навсегда.
Вдова оказалась настоящей красавицей.
Близко знакомый и с ее матерью, и с бабкой, Лихо невольно представлял себе настоящую ведьму: дородную, румяную, властную. Шутка ли, Акилина Никитична под каблук оборотня загнала, который в медвежьем обличье мог ее одним движением лапы пополам переломить.
Олимпиада Потаповна Штерн оказалась изящной, стройной, что только подчеркивало траурное черное платье. Но главное – что, в конце концов, Лихо до ее фигуры? – лицо у нее было тонкое, умное, с большими серо-зелеными глазами, которые смотрели печально, потерянно. Горько пахло от нее, сиренью. А волосы были цвета лугового меда, так что вправе было ждать, что запах этот будет медвяный, клеверный, солнечный. Диссонанс раздражал и заставлял Лихо раз за разом возвращаться взглядом к лицу женщины.
Она была молчалива, словно боялась слово вставить. Впрочем, мать ее в лишних собеседниках не нуждалась, ей хватало пары благодарных слушателей. Михайло Потапович, привычно оробевший в присутствии матери, помалкивал. Лихо отвечал, когда его спрашивали, поддакивал в нужных местах и рассматривал вдову. Она была глубоко погружена в себя.
А чай у Залесских заваривали отвратительный.
Вернувшись к себе, Лихо прошел по комнатам, пытаясь угадать, где здесь, среди этих казенных вещей, сохранилось еще присутствие Олимпиады Штерн. Но дом точно позабыл ее. Ведьмака Штерна помнил прекрасно, досадовал о его смерти, иногда пытался отомстить, но Лихо так просто не возьмешь.
А вот Олимпиада о смерти мужа не переживала совсем. Кажется, даже радовалась, что он сгинул.
Подойдя к окну спальни, Лихо глянул в сад. В лунном свете видна была дорожка, цветники, готовые вот-вот распуститься каскадами ярких летних цветов. Старая яблоня была видна. В окне напротив свет горел ярко, и виден был тонкий силуэт. Женщина потянулась, подняла руки, выбирая из прически шпильки, и волосы рассыпались по плечам. Потом она подошла, раздернула шторы и оперлась обеими руками на подоконник.
Странное в ней что-то было. Чужое. Лихо, обычно к людям безразличный, не мог выкинуть молодую вдову из головы. Потом понял – пустая. Нет в ней той силы, что бурлит в Акилине или же в Ефросинье. Жизни нет, потому что для всякой ведьмы сила и есть – жизнь.
Потому что кровь есть душа…
Лихо еще пытался ухватить мысль за самый кончик хвоста, но он был скользкий, точно плесневелый, и мысль от него ускользнула. И он уснул.
На этот раз сон был такой яркий и жуткий, что врезался в память до последней детали. Человек снился, очень худой, очень бледный, изможденный. Он умирал, но за жизнь цеплялся до последнего, не желая уходить. И вот стоял он, нагой, и к нему шли другие люди, полнокровные, сильные, и каждый отдавал что-нибудь. Кто-то – руку, кто-то – глаз, а иной разрезал запястья, вскрывал вены и заполнял кровью бездонные кувшины, стоящие у ног худого. Но все без толку. Сила проходила сквозь, не задерживаясь, и, кажется, только еще изможденнее становился, еще бледнее. А ему все отдавали и отдавали.
Огонь вспыхивал у худого под ногами.
Открыв глаза, Олимпиада пыталась понять, где находится, привыкнуть к свету, к теплу солнечного луча, скользящего по лицу. Все верно, она дома. В своей девичьей спальне. В Загорске. Вот – самое точное определение. Она в Загорске, на родине. В спальне. Теперь уже кажется, что в чужой, потому что той девушки нет на свете. Измолотили ее в прах сперва мать, затем муж, а потом – Черное море.
К завтраку накрыли на веранде. Отец оторвался от газеты, посмотрел на Олимпиаду, кивнул и вернулся к чтению. Не интересовала его дочь. Мать улыбнулась, но улыбка у нее всегда выходила как у крокодила в зоосаде.
– Траур долго носить не следует, – приказала она, разглядывая черное платье. – Через неделю пошлем за портнихой и выправим тебе гардероб. А пока тебе лучше у бабушки пожить.
Ефросинья Домовина жила в лесу, возле опушки, в самой настоящей избе на курьих ногах. Даже мухоморы окрест имелись, бузина да бересклет. Но дорожка к ней была проторенная. Часто приходили, вызывали, подносили подарки – иногда и деньги – и спрашивали совета. А потом зачастую сожалели, потому что советы старой ведьмы всегда отличались неприятной оригинальностью.
Что будет, когда бабушка узнает, что Олимпиада утратила свой дар?
Изжарит, наверное. На лопату посадит, и в печь.
– Оставь ты ее пока в покое, – попросил отец, не поднимая глаз от газеты. – Дай девке дух перевести.
– Она с полгода дух переводила! – процедила мать. – Как знать, где она шлялась и чем занималась. Как знать, не… не…
Этого мать произнести не смогла, только красноречиво посмотрела на живот дочери.
Чего боялась она? Что был ребенок от сильного ведьмака, но в ненависти своей к Штерну Олимпиада вытравила его из чрева? Что был ребенок, и даже родился, но Олимпиада бросила его там, в Крыму? Не худшее место, чтобы вырасти. Или же боялась мать, что загуляла неразумная дочь и понесла от какого-нибудь малахольного человечишки, и ребенок родится такой же малахольный?
Замутило.
– Я… я бы прогулялась, – выдавила Олимпиада наконец. – Погода хорошая. Пройтись хочу, с подругами встретиться.
Подруг-то у нее и не было. Две давние, еще школьные, с которыми Олимпиада сблизилась в годы обучения в Московском Женском Институте, давно уже о ней позабыли, а местные… не подруги, так, приятельницы. Но мать, должно быть, не обращала на это внимания, поэтому и отпустила дочь в город.
А собственно, подумалось Олимпиаде, как она может хоть что-то запретить своей давно уже взрослой и даже вдовой дочери?
Загорск, к удивлению ее и легкой досаде, совсем не изменился. Как и дом, он за год не постарел даже, весной прихорошился и точно насмехался над Олимпиадой. Она чувствовала себя старой на этих одетых сиренью улицах. Шла себе неспешно, позволяя ногам нести тело, куда им вздумается. Шуршала черным шелком своего траурного платья.
Вслед ей оборачивались, перешептывались, обсуждали вполголоса возвращение в город вдовы ведьмака-убийцы. Большинство людей считало, что и сама она – злодейка, каких свет не видывал, и лишь прикидывается невинной овечкой. Недалек тот день, когда и ее перерубит пополам огненный меч почтенного агента Священного Всемудрствующего Синода.
Олимпиада не возражала. В какие-то минуты ей действительно хотелось этого. Силы в ней нет, ничего, кроме колдовства, она в жизни своей не изучала. Замуж? Какому ведьмаку нужна обессиленная жена? Какому доброму христианину нужна жена, чей первый муж казнен был по решению Синода? Какому?..
От реки тянуло тиной и рыбой, что после удушающего запаха сирени, пропитавшего весь город, казалось облегчением. Олимпиада свернула на протоптанную рыбаками и купальщиками тропинку, прошла обрывом, спустилась ближе к воде, туда, где давно уже пора было подновить мостки. Они наполовину ушли под воду, позеленели от тины, заполированы были сотнями сотен ног. Мальчишки в августе, когда река мельчала, сигали с этих мостков в воду. В июне и июле, пока вода еще на подъеме, они предпочитали прыгать прямиком с обрыва, пугая своих родителей и оглашая округу звонкими криками. На Ивана Купалу здесь пускали венки все загоржане, вне зависимости от веры.
– Эй, э-эй! Вдовица Штерн!
Олимпиада обернулась на голос, задрав голову. Мавка, сидящая на развилке высокой, перекореженной временем ивы помахала ей рукой. Ненюфарой[24] ее звали, мавки часто брали имена громкие, пышные и нелепые, точно какие-то актрисы. При жизни имя ее было то ли Людмила, то ли Светлана, и лет тридцать тому назад утопилась она в затоне от несчастной любви. С тех пор проводила все свое время недалеко от той затоны, сидя на дереве и рассуждая о чужих любовных историях. Пару раз пыталась заманить кого-то к себе в компанию, но мавки издревле жили в реке, и загорские мужчины на них редко обращали внимание, и живых девок хватало. Приезжим же все разъясняли чин по чину. Да и Штерн им внушение сделал, так что, случалось, мавки вытаскивали тонущих и доставляли до мелководья. Платой за спасение служил нелегкий труд: выслушать бесконечные их причитания о тоскливой подводной жизни.
– Липка, а Липка, – сказала мавка, чуждая каких-либо условностей мира живых, – помоги нам по старой дружбе.
Дружбы как таковой не было, но, в отличие от многих горожан, мавок Олимпиада не боялась.
– Покойник у нас, – заявила Ненюфара. – Мерзкий – жуть! Ты братца-то своего позови, а то нам от реки удаляться неможно.
– Показывай, – велела Олимпиада, которая мавкам не доверяла. Любили они покрасоваться и создать среди живых, ходящих по суше, переполох.
– Так там, в затоне моей. – Ненюфара махнула рукой влево.
До затоны пришлось добираться, продираясь через кустарники, увязая по щиколотку в топкой грязи. Подол платья был испорчен, да и ботинки, пожалуй, тоже. Наконец Олимпиада вскарабкалась по осыпающемуся песку на небольшой пригорок, и перед ней открылась затона. Вода была спокойна, не затронутая течением, и лишь слегка покачивались водяные лилии и кубышки. И мертвое тело, сухое, истонченное, точно изъеденное до кости.
Похожее на то, что видела Олимпиада во сне.
– Ну так? Мишку кликнешь? – спросила Ненюфара.
– Да, – ответила рассеянно Олимпиада, разглядывая покачивающегося на воде мертвеца.
– Не утопленник это, – объявила мавка. – Не наших рук дело, Вилами клянусь да Купалой!
Клятва была серьезная, таких богов и духов мавки бы гневать не стали ни в жизни, ни по смерти.
– Хорошо, – сказала Олимпиада. – Сейчас приведу полицию.
– Ты замолви за нас словечко перед господином из Синода, – попросила мавка, преданно заглядывая в глаза.
– И что, послушает он меня? – усмехнулась Олимпиада. – Жди здесь, приведу я Мишку.
– Извините, – потупился Мишка. – Опоздали мы.
Лихо присел на одно колено возле распластанных на полу тел. Опоздали они, если он судил правильно, по меньшей мере на четыре дня. Точнее доктор скажет. В подполе ямского трактира было холодно, но тем не менее тление уже затронуло приятелей покойного Дикого.
– Поножовщина. – Мишка достал книжицу, в которую прилежно все записывал. Памяти Лихо, способной удерживать мельчайшие подробности сколько потребуется долго, он немного завидовал. – Кто убийца – неизвестно, но подобные драки в «Длинной версте», увы, обычное дело.
– Почему владелец не доложил? – спросил Лихо, поднимаясь и отряхивая колено.
Ответ ему, впрочем, уже не требовался. Пахло в подполе гадко – человечиной. Некоторым трудно было отказаться от старых привычек, хотя сразу же после основания Священного Синода в 1721 году Государь повелел всем «мирно жить и наклонности смирять».
– Поговаривают, еретики тут у нас есть. Но они, Нестор Нимович, всегда скрываются ловко. – Мишка покачал головой.
– Про запас, значит, оставили… – Лихо прошелся по подполу, оглядывая помещение. – Покойников в прозекторскую, всех, кто в трактире работает, в отделение. И обыскать здесь все до последнего чулана. Если потребуется, завести отдельное дело.
Приятелей-собутыльников Дикого Лихо достойной нитью не считал, но все равно досадовал. Да людоедство это еще. Противно. Тех из Соседей, кто не сумел или, хуже того, не пожелал смирить свои наклонности, он считал слабаками и трусами.
Но что делать теперь? Ждать нового покойника? Прямо сказать, не лучшая тактика. Чаю бы выпить не помешало, чтобы мыслить четко и здраво.
– Ваше превосходительство! – Дежурный остановил их с Мишкой в дверях. – Там, это… дама дожидается.
Был он красный – должно быть, от смущения.
– Что за дама? – спросил Лихо.
– Ну так… – будь у дежурного не форменная кепка, а шапка, он бы, наверное, снял ее, скомкал и вытер красное потное лицо. – Госпожа Штерн, значит… Говорит, тело нашла.
Мишка, позабыв про субординацию, вырвался вперед и бросился в кабинет. Лихо спокойно пошел следом, притормозил даже. Нервных барышень он терпеть не мог, как и женских истерик.
Олимпиада Штерн была совершенно спокойна.
Пахло от нее тиной, влажной землей, и весь подол траурного платья был в грязи.
– Новый покойник, Нестор Нимович. – Мишка выпустил руку сестры. – В затоне.
– Вы нашли тело, Олимпиада Потаповна? – спросил Лихо напрямик.
Повернув голову, молодая женщина посмотрела на него. В глазах не было ни испуга, ни замешательства. Только горечь чувствовалась, какое-то сожаление.
– Нет, Нестор Нимович, не я. Мавки. Ненюфара отвела меня к затоне, а потом попросила привести полицию.
– Ненюфара? – переспросил Лихо.
– Людмила Егоровна Извецкая, – отрапортовал Мишка. – Утопилась тридцать четыре года тому назад. Нынче самая активная из всех мавок, даже назойливая.
– Что ж, мы взглянем. – Лихо поклонился. – Благодарю вас, Олимпиада Потаповна, за помощь. Может быть, послать кого-то проводить вас до дома?
Что-то новое мелькнуло в глазах молодой женщины. Что-то похожее на панику.
– Я… Я бы подождала Михайло Потаповича, с вашего позволения.
Лихо посмотрел на нее внимательно, чуть склонив голову к плечу. Домой возвращаться не хочет, немного напугана, но не мертвецом, а еще чем-то. Страх он ощущал хуже, чем скорбь, а потому точно сказать никак не мог.
– Дежурный вас устроит в комнате отдыха, – сказал Лихо. – Выпейте чаю. И, думаю, я смогу Михайло Потаповича отпустить со службы раньше за проявленное рвение.
Губы Олимпиады Штерн тронула слабая улыбка, очень красивая.
– Благодарю.
– Идемте, Залесский, – распорядился Лихо. – Раньше начнем, раньше и закончим.
Тело в затоне действительно сыскалось. Оно виднелось черным пятном среди кубышек и водяных лилий, дополняя общую зелено-бело-желтую картину. Его подцепили багром, вытащили на берег и разложили на куске брезента. Тело было в точности похоже на два предыдущих – обескровленное, обезжизненное. Разве что пребывание в воде придало ему вид вымоченного в спирту изюма. Стоило только надавить чуть-чуть, и хлынула вода пополам со всякой мерзостью. Лихо прижал к носу платок, оглядывая мертвеца.
– Опознать, – велел он бледному Мишке.
Кого-то из городовых вырвало, и тут винить его было сложно.
Оставив подчиненных возиться с телом, Лихо подошел к деревьям. Уже знакомая мавка сидела на ветке, болтая босыми ногами, и с интересом следила за происходящим.
– Сударыня Извецкая, или вы предпочитаете – Ненюфара?
– Ненюфара, – отозвалась мавка.
– Давно тело в затоне?
Мавка пожала плечами.
– Почем знати? Мы тут не каждый день показываемся, нам вода проточная больше по нраву.
– Но вы ведь чувствуете все, что происходит с вашим водоемом, – сказал Лихо, разглядывая лицо мавки.
Нравилось ей интересничать, беседовать с живыми, пусть даже они и принадлежат к страшному Синоду, во власти которого всякая жизнь и нежизнь. Внимания ей не хватало. Театр бы какой устроили, водную феерию.
– Ну так, сударыня Ненюфара?
– Вчера еще не было, – неохотно ответила мавка. – Ввечеру так точно не было, мы тут цветы собирали на венки. А утром приходим – и тело! А нам, господин столичный, такое не нравится, чтобы тело совсем мертвое, да и еще не утопло, а до того померло. Вода не для того, чтобы трупы хоронить.
– Во сколько вы утром пришли? – спросил Лихо.
– Ну так… – мавка сморщила носик. – Часов в семь, должно быть.
– Значит, тело принесли ночью. И нет никого, кто мог бы рассказать, что ночами в затоне происходит?
Мавка пожала плечами.
– Из наших – никого. А уж что там на берегу творится – не наша забота.
Большего от мавки было не добиться. Уговаривай ты или пугай, но не услышишь прямого ответа. Так уж они устроены.
– Тело в прозекторскую отправили, – сообщил Михайло Потапович с немалым облегчением.
– Порасспрашивать бы местных… – Лихо тронул переносицу. От близости воды у него почти всегда начиналась головная боль, а затона эта и вовсе раздражала. – Вдруг хоть кто-то хоть что-то видел…
– Будет сделано, – мгновенно отозвался Мишка.
– Сестра вас, Михайло Потапович, дожидается, – напомнил Лихо с улыбкой.
– Но ведь… дело у нас, Нестор Нимович. – Мишка приосанился. – Я обегу дворы, расспрошу жителей. Кто-то из них должен был чужого заметить. Тут нечасто люди ходят, у затоны дурная репутация.
– Из-за мавок?
Мишка нахмурился.
– Да нет… Тут из утопленниц, почитай, одна только Ненюфара. Все прочие – старосмертные, даже людям уже не показываются. Что-то другое с затоной связано. Я узнаю, Нестор Нимович.
– Иди, – кивнул Лихо. – А сестрица твоя…
Затевать этот разговор, пожалуй, не стоило. Чужие были дела, темные. Да и тревожить не хотелось, ведь Мишку Лихо ценил – ум у парня, несмотря на внешность медведя-увальня, был острый и быстрый, и со временем можно было рекомендовать его Департаменту как отличного кандидата на должность начальника Загорского сыска. И все же Лихо спросил:
– Давно сестра твоя силу потеряла?
Мишка побледнел.
– Я… Мы…
– И матушка ваша об этом, конечно, не знает, – кивнул Лихо. В том, что Олимпиада Потаповна сообщила о постигшей ее беде брату, Лихо не сомневался. Достаточно было взглянуть на то, с какой теплотой они общались.
– Нестор Нимович, откуда вы… Ах, да, вы же член Синода.
– Михайло Потапович, – как можно мягче сказал Лихо. – Если вам или вашей сестре понадобится моя помощь, я рад буду ее оказать.
Помощь и, насколько успел Лихо изучить Акилину Никитичну Залесскую и ее мать – заступничество. Мишка кивнул с тщательно скрываемой благодарностью и убежал опрашивать местных жителей.
Лихо вернулся в управление.
Дело было странное. С одной стороны, как член Священного Синода, Лихо к таким привык, Синод и не занимался делами простыми и понятными. С другой стороны, давно такого не было, чтобы Лихо и не знал, как к расследованию подступиться. Он пролистал несколько папок, успевших распухнуть от заключений доктора и свидетельских показаний, после чего подошел к полке и снял «Имперский справочник». Упырь… Упырь…
Вредоносный мертвец. «Злые знахари по смерти бродят упырями…» Спорное, надо сказать, утверждение. Пьет кровь, поедает людей, наводит мор и несчастья. Обитает главным образом в западно- и южнославянских землях. Едва ли под это определение попадает Тверская губерния.
Лихо выглянул за дверь и попросил чаю, так ему всегда лучше думалось. Отложив книгу, он принялся, заложив руки за спину, ходить по кабинету от окна к стене, украшенной репродукцией портрета Государя кисти Матвеева.
Аксиома номер раз: упыри пьют кровь, которая необходима им для нежизни.
Аксиома номер два: для полноценного существования крови одного человека им хватит на неделю.
Аксиома номер три: целая группа упырей будет достаточно заметна и не ускользнет от внимания любопытных и любящих посплетничать загоржан.
Чай принесли, и нежный аромат теперь дразнил ноздри. Неужели же кто-то в управлении научился наконец заваривать этот напиток как следует? Лихо обернулся. Олимпиада Потаповна Штерн поставила на столик возле кресла чайник, чашку, сахарницу и теперь аккуратно передвигала предметы, точно готовила композицию для живописца.
– Извините, – пробормотала, отводя взгляд. – Я не хотела вам мешать, просто чай заварила.
Лихо взял чашку, сделал глоток и похвалил:
– Прекрасный чай. Скажите, Олимпиада Потаповна, мать ваша ведь не знает, что вы силу утратили?
Молодая женщина нахмурилась.
– Михаил вам сказал?
– Полноте, Олимпиада Потаповна, мы и сами с усами, – усмехнулся Лихо. – Давно это произошло?
– В Крыму, еще до смерти мужа. – Олимпиада Потаповна отвернулась, невольно принимая позу, точно сама позирует для портрета. С нее бы написать какую страдалицу. – Но началось все гораздо раньше.
– Присядьте. – Лихо указал на кресло, а сам занял место за столом. – Чай у вас и в самом деле прекрасный. Если вы будете заходить в управление и его заваривать, дела пойдут куда лучше.
Слабая, чуть угодливая улыбка тронула губы женщины. Сев, она сложила руки на коленях, прямая, удивительно спокойная, почти неживая. Без волшебных сил – точно пустая скорлупка.
– С упырями хорошо вы знакомы? – спросил Лихо.
– Не лично.
– А здесь, в Загорске, видите ли, завелся один. – Лихо побарабанил по папкам, переполненным ненужными сведениями, от которых проку не было. – Еретики вот еще. Муж ваш, говорят, с еретиками знался.
– Мне Василий Афанасьевич не докладывался, – сказала сухо Олимпиада Потаповна.
– А вот скажите, Олимпиада Потаповна, кто из славной нашей русской нечисти кровь из живых людей пьет?
– Упыри, вампиры, вурдалаки и еретики, – спокойно перечислила женщина.
– Значит, – покачал головой Лихо, – я никого не упустил. Иноземцев, полагаю, в Загорске бы заметили…
Он снова поднялся и, позабыв о женщине, принялся расхаживать по комнате, от окна к портрету и обратно. Из окна пахло сиренью, от портрета – краской. А еще тиной и тоской – от сидящей неподвижно Олимпиады Потаповны.
Давно надо было уйти домой, не докучать господину действительному статскому советнику и делам сыскным, но Олимпиада сидела в кресле, отчего-то боясь шевельнуться. Наблюдать за Нестором Лихо оказалось интересно. Двигался он упруго, как-то по-звериному, как тигр в зоосаде. Задумавшись, он трогал переносицу, точно проверяя, что все на месте. Неловко было смотреть на него, но и отвести взгляд не получалось. Наконец Олимпиада поняла, что это уже переходит границы приличия, пусть Лихо и не обращает на нее внимания. Опустив взгляд, она увидела разложенные на столе бумаги. Их, пожалуй, тоже разглядывать не следовало. Как знать, не секретные ли. Впрочем, только дурак разложит секретные бумаги там, где их всякий увидит, а подобного впечатления Лихо не производил. К тому же Олимпиада увидела имя, которое привлекло ее внимание.
Сусанна Лиснецкая.
– Вам это имя знакомо? – спросил Лихо.
Олимпиада отдернула руку, которой так глупо потянулась к бумагам. Сцепила пальцы.
– Мы когда-то были подругами. Еще в детстве.
– Вас должно огорчить, что барышня Лиснецкая выглядит не лучшим образом и страдает от тяжкой болезни.
Это Олимпиаду удивило. Из всех подруг ее детства именно Сусанна была самой живой и здоровой. Она бегала босиком по росам, выбиралась пораньше, чтобы с отцом своим, купцом первой гильдии Прохором Лиснецким, отправиться на рыбалку. Живости была необыкновенной.
– Что с ней? – спросила Олимпиада, хотя следовало, должно быть, спрашивать начальника уголовного сыска, «как она замешана в деле».
Лихо снова сел за стол и сделал неспешный глоток.
– Я, Олимпиада Потаповна, не доктор. Барышня Лиснецкая бледна, худа и очевидно немочна. И неразговорчива. Если вы были близки когда-то, возможно… Возможно, Олимпиада Потаповна, вам она откроется.
Олимпиада посмотрела на свои побелевшие пальцы. Спросила все-таки:
– В чем она замешана?
– Первый наш убитый был жильцом у барышни Лиснецкой. После смерти отца она обеднела и вынуждена была сдавать комнаты. Клялась и божилась, что ничего не слышала, ничего не видела и знать ничего не знает, но… – Лихо усмехнулся. – Врет, это я могу сказать точно. Но утаивает ли она какие-то мелкие нелепости, которые тревожат больную девицу, или же убийцу покрывает – это мне неизвестно. Возможно, с вами она поговорит начистоту.
Мысль о том, чтобы допрашивать давнюю подругу, показалась Олимпиаде одновременно мерзкой и отчего-то возбуждающей. Что-то темное поднялось в ней, ведьминское.
– О чем вы узнать хотите?
– Хоть о чем-то. – Лихо снова тронул нос. – Ни городовым, ни вашему брату, ни даже мне она ни слова не сказала.
– Я… – Олимпиада обнаружила, что голос неприятно сел, а прокашливаться было неприлично. Вот и прокаркала она остаток фразы. – Я постараюсь.
– Буду премного вам благодарен, – кивнул Лихо. – И еще раз за чай спасибо.
Хозяин «Длинной версты» и сам походил на упыря, упившегося крови. Морда у него была красная, мясистая, нос походил на баклажан, а глазки были до того маленькие, что Лихо не мог определить их цвет. А еще ему, хозяину, не было ни страшно, ни обидно. Напротив, хозяин был в себе уверен до полного самодовольства. Ему покровительствовал кто-то в городском управлении за взятки, а может, и сам баловался человечиной. И Штерн, должно быть, о творящемся в трактире знал, но прикрывал свои ведьмачьи глаза. Лихо же служил государю, и даже не нынешнему, живому, а тому – давно почившему. Ему безразлично было это глупое самодовольство.
– Итак. – Лихо взял ножик и принялся очинять гусиное перо. Писать он, впрочем, предпочитал металлическим, с вишневым держателем. – Поделитесь-ка, Савва Игнатич, интересной историей. Что за тела мы нашли в вашем погребе?
– Ну так, – нарочито просторечно, разыгрывая глупого деревенского мужика, начал трактирщик. – Подрались мужики маленько, до поножовщины дошло. Так мы их в погреб и сволокли, схоронить на холодке-то, пока дохтур ваш не осмотрит. Мы ж с понятием.
– С понятием, – кивнул Лихо. – Это несомненно. Вот только скончались ваши гости дня три тому назад, пора бы уже сообщить в управление, тем более что до нас пешком минут двадцать неспешной прогулки. Загорск – город маленький.
Хозяин быстро и неискренне перекрестился.
– Да вот те крест, батюшка! Дел-то! Делов-то сколько у нас! И потом, малехонько позабыл я.
– Что позабыли, Савва Игнатич? – неподдельно изумился Лихо. – Что у вас в погребе три покойника? Хватит врать, любезный. У вас так мертвечиной пахнет, что не только мой нос или господина Залесского – любой почует, у кого насморка нет.
Трактирщик, кажется, наконец-то почувствовал неладное и заволновался. По крайней мере в этот раз он перекрестился по-настоящему истово. Но Лихо был не черт, потому креста отродясь не боялся.
– Уведите его, – велел Лихо городовому, замершему в дверях. – В камеру. И Залесского ко мне.
– Ничего не нашел, – посетовал Мишка, входя. – Все как в рот воды набрали, ничего не видели, ничего не слышали и знать ничего не знают.
– А вот скажите, Михайло Потапович, кто среди городских властей прикрывает хозяина «Длинной версты»?
Мишка нахмурился, потом головой покачал.
– Это мне неизвестно, Нестор Нимович.
– И даже неинтересно? – усмехнулся Лихо. – Вот что, Михайло Потапович, идите-ка вы домой, отдохните, а завтра мы с новыми силами и со свежей головой упырем займемся. А я у генеральши Ивановой поужинаю, там все собираются. Вдруг почую что-нибудь.
Уже надев шляпу, Лихо обернулся.
– Да, и вот еще. Я попросил Олимпиаду Потаповну поговорить с Лиснецкой, коль скоро они были знакомы. Доброго вам вечера.
Не дожидаясь реакции Мишки, Лихо вышел, кликнул извозчика и назвал адрес генеральши. Ужины Екатерины Филипповны были на весь Загорск известны. Меню предлагалось французское, замысловатое, где зачастую привычные для русского вкуса блюда назывались по-заграничному. Вместо супа было непременно консоме, вместо фаршированного перца – пти-фарси, а вместо пирога какой-нибудь тарт. Генеральша и изъясняться пыталась по-французски, то и дело переделывая родные слова на изящный заграничный манер, и уличить ее в мошенничестве мог, пожалуй, один только Лихо. Всех прочих загоржан французский язык волновал крайне мало.
Дом Ивановых располагался в самом центре, был красив, даже изящен – обставляла его с большим вкусом матушка генерала, увы, в последние годы совсем постаревшая и даже выжившая из ума. Лихо ни разу с ней не встречался, но, честное слово, посмотрел бы на даму, украсившую комнату в русском стиле прекрасными лубочными картинками, изображающими откровенно сказочные сюжеты. Увы, старая госпожа Иванова уже года полтора на людях не показывалась, а по словам Мишки, до того несколько лет дряхлела и заговаривалась. Генеральша пока комнаты не трогала, только добавляла к ним безвкусные детали, вешала слащавые картины и расставляла повсюду фарфоровых пастушков и пастушек.
Впрочем, сама собой генеральша была хороша. Лихо, трезво оценивающий людей, как произведения искусства, называл ее самой красивой женщиной Загорска. Но это было до того, как он встретил Олимпиаду Штерн. Несмотря на горе, подавленность, утрату сил и вдовий наряд, от Олимпиады Потаповны пахло цветами. От генеральши буквально несло французскими духами и фальшью.
– Ах, ель супри видеть вас, ваше превосходительство! – позволил бы этикет, генеральша бы руки ему целовала. Чинопоклонство, процветающее у людей ограниченных, в ней принимало просто чудовищные масштабы. – Вы у нас гость тре редкий. Ах, кель кадо!
Лихо поцеловал ее пухлую, пахнущую сладко сиренью ручку, раскланялся с генералом – мужчиной по-своему видным, но каким-то беспомощно-бледным на фоне великолепной Екатерины Филипповны.
Был на вечере и городской голова – Миль, маленький, кругленький, похожий на бильярдный шар, с выдающейся лысиной и округлым пузиком. Казалось, он перекатывается из дома до работы, затем на вечера в приличных семьях и обратно. Был голова истовым христианином, еще старой школы, говорят, отец его симпатизировал раскольникам и поносил новые порядки. Ведьм и всякую нечисть Миль – досадно, и не вспомнить его имени-отчества – терпел, но у себя не привечал, и генеральша старалась пореже звать почтенных Соседей на свои вечера. Купцы были, банкир, директор местного театра – унылого заведения, где из года в год ставили Фонвизина и Грибоедова, кажется, не зная других драматургов. Еще кто-то из служилых людей.
Сиренью пахло.
Прогуливаясь по комнатам, беседуя с огромным количеством людей, Лихо пытался за этим горько-сладким, невероятно интенсивным запахом, пропитавшим весь город, уловить гнилую плоть. Кто-то из этих достойных людей, избегающих, дабы угодить Милю, водить дружбу с подобными Залесским, не брезгует, однако, человечиной. Еретики ли они или же обычные люди, на которых нашло помрачение?
Проклятый запах сирени!
От сильных запахов Лихо всегда мутило, и мигрень начиналась. Подобное чувство вызывали у него обширные водоемы. Вроде и не было в его бурной биографии ничего с водой связано: сроду не топили его, и плавал он, надо сказать, неплохо. И все же вода вызывала у него тошноту, и головокружение, и проклятую мигрень. Особенно – море, необъятное и беспокойное. Именно поэтому пришлось ему в свое время отказаться от поездки через океан в Америку. Нет уж, когда научатся люди строить летательные аппараты, вот тогда он и прогуляется на другой конец света.
Как же проклятой сиренью пахло! А еще – духами генеральши Ивановой.
– Чудесный аромат, – сделал комплимент Лихо, мечтая оказаться как можно дальше от этой комнаты.
– Лёрижан коти, – разулыбалась генеральша, счастливая от похвалы. – Сделаны а Пари, ваше превосходительство. Не правда ли, тре манифик парфюм?
– Dégoûtant, – ответил Лихо с вымученной улыбкой.
Из-под пряного запаха духов пробивался знакомый запах гнилости и мертвечины. Кажется, он нашел покровителя «Длинной версты».
Сегодня к ужину приехала бабушка Ефросинья Домовина, яга самая настоящая. Если мать свою Олимпиада немного опасалась, побаивалась ее властности, нетерпимости и нежелания – а также и полного неумения – выслушивать других, то бабка… бабка была ведьма из ведьм, и ничто другое для нее не существовало. Женщина, ведьмой рожденная, должна была служить одной только силе. Дозволяй того закон, и она жарила бы младенцев, усадив их на лопату и запихнув в печь. По счастью, желания Государя бабка чтила и правила соблюдала. А вот собственную внучку изжарила бы без малейшего колебания.
Жила она в лесу, на опушке, как яге и положено, в старой, трехсотлетней избе на закопченных курных ногах. Заказных подарков не признавала, все, что пользовала, делала сама: и яблочко наливное, и скатерть-самобранка, и сапоги-скороходы, которые надевала, если нужно было выбраться в город. По счастью, Загорск вызывал у Ефросиньи Домовиной глубокую неприязнь, и в городе она появлялась редко, а Олимпиаду в детстве нечасто отправляли в лес.
К тому времени, когда Олимпиада вернулась домой, бабка уже прибыла. Она сидела на диване и странно гляделась в своем косоклинном пестрядинном сарафане, в высокой сороке с повоем среди новенькой мебели, среди фотографий в серебряных рамках.
– Где это ты была, голубушка? – вместо приветствия спросила бабка, оглядывая Олимпиаду с ног до головы хмурым взглядом. – Кто же так выходит в траур-то? Белое нужно носить, нерасшитое. Понабрались у немчуры.
– Матушка, – мать тронула бабку за плечо. – Мы с этим делом покончим, обещаю вам. Вы скажите только, возьмете нашу Олимпиаду в помощницы?
Бабка поднялась, опираясь на суковатую клюку, в которой не было ни малейшей надобности, подошла к Олимпиаде и всю ее оглядела, обнюхала. Того и гляди услышишь: «русский дух, русью пахнет».
– Негодящая у тебя девка, Акилинка, всегда я это говорила. По городу шляется, когда всякой вдове полагается голосить, глаза выплакивая.
– У меня… дела были, – тихо сказала Олимпиада, бесконечно робея перед бабкой.
– Да что за дела у тебя, баба ты неразумная? – Старуха вернулась на диван, продолжая рассматривать неугодную внучку.
Узнав, что Олимпиада потеряла дар, что сделает она? В печи изжарит? Из дома прогонит? Обряды вершить начнет, надеясь этот самый дар вернуть?
– Пришли ее ко мне завтра в ночь, – решила бабка, закончив осмотр. – Там поглядим, на что она способна.
Так ужин и прошел. Ни мать, ни отец, ни вернувшийся со службы Мишка слова поперек старой Ефросиньи Домовиной сказать не смели. Власть ее в доме чувствовалась необычайная, она всегда была такова. Может быть, мать оттого и тиранила и мужа, и детей своих, что сама поперек родной матери слова сказать не смела.
Наконец тягостный ужин подошел к концу, и к этому моменту Олимпиаде казалось уже, что она упадет замертво. Воздуха не хватало. Пристальное внимание старой бабки ощущалось физически, точно цепкий старушечий взгляд общупал ее. Извинившись, сославшись на легкое нездоровье, Олимпиада поспешила в сад.
Луна взошла и осветила деревья и кустарники, готовые расцвести пионы – как помнила Олимпиада, сливочно-белые, – пышно цветущую сирень. Запах этих цветов висел в воздухе, осязаемый, теплый. А из садика из-за забора тянуло мятой.
Подобрав юбку, впрочем, уже испорченную утром на реке, Олимпиада подошла к забору и заглянула поверх штакетин в соседний сад. Отшатнулась.
– Не хотел вас пугать, Олимпиада Потаповна, – сказал Лихо.
Он сидел на лавочке, которую прежде так любила сама Олимпиада, без сюртука, небрежно брошенного на крыльце, немного растрепанный, потирающий висок. Должно быть, не у одной Олимпиады сегодняшний день вызвал головную боль.
– Вам надо лимонную цедру к вискам приложить, – посоветовала Олимпиада.
Лихо поднял голову, посмотрел прямо на нее, и глаза его зеркально сверкнули. Ясные глаза, чистые, тогда как самой Олимпиаде подступающая мигрень, вызванная то ли вездесущей сиренью, то ли визитом бабки, туманила взор. Мерещилось что-то чудное, в слова не облекаемое.
– Вы позволите? – отодвинув штакетину, Олимпиада протиснулась в дыру в заборе и склонилась над своим – когда-то своим – травным садом. – Еще можно заварить мяту с корицей. Есть у вас корица?
– Понятия не имею, – ответил Лихо, глядя на нее с легким удивлением.
– Почему вы не обзавелись слугой? – посетовала Олимпиада, ловко обрывая листья мяты, так что воздух сразу же наполнился свежим холодноватым ароматом.
– Я, Олимпиада Потаповна, чужих людей в своем доме недолюбливаю.
Ее Лихо, между тем, впустил, позволив хозяйничать на кухне. Сам, надев сюртук и поправил галстук, застыл в дверях. Олимпиада вскипятила на плите чайник, заварила листья мяты с парой кусков сахара и палочкой корицы, которую сыскала в шкафу, и протянула Лихо чашку.
– Выпейте. Голова должна пройти в скором времени.
– Благодарю вас, – кивнул Лихо и сделал глоток. Морщина на лбу разгладилась. Указав на лавку, сам он сел, облокотившись на старый выскобленный стол.
Олимпиада сама неоднократно чистила этот стол ножом, ее приучили готовить, да и зачастую кухня использовалась заместо ведьмовской лаборатории. И снова все было по-прежнему, словно время застыло. Появилось странное желание перевесить сковороды и кастрюли, перебить половину посуды, сжечь этот рушник, присланный приятельницей-ведьмой из Киева.
– Знаете вы, Олимпиада Потаповна, генеральшу Иванову? – спросил вдруг Лихо.
Вопросы его обладали странным свойством: каждый из них ставил Олимпиаду в тупик. Они были неожиданны.
– Шапочно, Нестор Нимович. Когда-то, еще в отроческие годы, мы были подругами. Дар у нее был, но слабенький, а с такими матушка мне дружить отсоветовала. Потом Катерина вышла замуж за генерала Иванова, я же за Штерна, и тут нам стало прилично наносить друг другу визиты. В конце концов, матушка генерала сама ведьма, достаточно сильная и искусная. Но когда Миль стал нашим городским управителем…
Олимпиада осеклась.
– Продолжайте, – попросил Лихо.
– Глупости все это.
– На том дубе-сыродубе сидит птица-еретица. – Лихо отстучал ногтями по краю стола замысловатый ритм. – Видите ли, Олимпиада Потаповна, интерес у меня не праздный, а на некоторые вопросы жители Загорска мне отвечать не желают. Боятся, должно быть, что я их огненным мечом да пополам и разрублю. Вы меня боитесь?
Вопрос был достаточно неожиданный. Боялась ли Олимпиада члена Священного Синода, во власти которого была ее жизнь, как и жизнь любой русской ведьмы? Нет, ведь всякому известно, что Синод справедлив. Боялась ли она самого Лихо? Вот в нем, пожалуй, было нечто зловещее, было в принципе нечто, помимо чина его и должности.
– И да, и нет, – ответила Олимпиада. Она всегда стремилась быть честной.
– Знаете вы ямской трактир «Длинная верста»?
– Знаю, – кивнула Олимпиада. – Штерн пытался его закрыть четырежды, дела там творились какие-то темные, но мне подробности неизвестны.
– Человечину там подавали, Олимпиада Потаповна, – сказал Лихо и, чуть склонив голову к плечу, ждал ее реакции.
– Вот, значит, как. А Екатерина Филипповна Иванова тут при чем?
Лихо улыбнулся.
– Внимательная вы женщина, Олимпиада Потаповна. Генеральша тут при том, что мертвечиной от нее пахнет. От нее одной во всем высшем свете Загорска, что я сегодня имел удовольствие видеть.
– Так она… по-вашему, она что же… еретица[25]?
Олимпиада представила себе генеральшу, красивую, пусть и немного искусственной кукольной красотой. Всегда она была одета богато и модно, пусть и несколько безвкусно. Она была, что называется, пленительна, пусть и вульгарна. И представить ее поедающей человеческую плоть было странно. Впрочем, и Василия Штерна все считали человеком обаятельным, приятным, даром что ведьмак, а он…
– Может быть, и еретица, – кивнул Лихо. – Во всяком случае, трактир пользуется покровительством у городских властей, и хозяин его обнаглел настолько, что ни Бога не боится, ни черта, ни Священного Синода.
– Но ведь… ересно же не выучишь так запросто? И потом… – Олимпиада запнулась. – Потом, разве еретик – не покойник?
– Попадались мне в Вятской губернии еретики вполне живые, – заметил Лихо. – Но вы в целом правы, Олимпиада Потаповна, и это-то и не дает мне покоя. Нюх у меня сильный, я едва ли ошибся. Во всяком случае, прежде вы за Екатериной Филипповной ничего не замечали?
Олимпиада покачала головой и лишь спустя минуту спохватилась, что не очень-то вежливо это выглядит.
– Нет, Нестор Нимович, – ответила она поспешно. А потом и еще одно пришло ей на ум: поздно уже, а она в чужом доме, да еще и явилась без приглашения. А мать с бабкою, наверное, уже ищут ее, разозлившись. Олимпиада поднялась поспешно. – Я пойду, Нестор Нимович, если голова ваша прошла.
Лихо поднялся.
– Благодарю вас, Олимпиада Потаповна, за помощь. И, надеюсь, вы помните о своем обещании поговорить завтра с барышней Лиснецкой.
– Я… да, как вам будет угодно.
Лихо взял ее за руку и поцеловал тыльную сторону ладони горячими сухими губами, вызвав странное, почти потустороннее чувство. Жутко стало, точно в бездну глянула. Олимпиада отстранилась.
– Доброй ночи, Нестор Нимович.
– Доброй ночи, Олимпиада Потаповна.
Доброй ночь не была, это уж точно. Еще рассвет не наступил, едва-едва конь белый и всадник его тоже белый показались над лесом, касаясь копытами верхушек деревьев. Лихо поклонился им, и коню, и всаднику, и пробудился от стука в дверь. Пришлось вставать с неудобной, слишком мягкой для него, привычного к жесткой полати, перины, надевать халат и спускаться вниз.
На пороге стоял Мишка, дурной, всклокоченный, с фонарем в руке.
– Беда, Нестор Нимович! Савва-то Сторожок помер!
– Как помер? – спросил Лихо, впрочем, и сам уже чуя ответ. Плохо помер, больно и стыдно.
– Повесился.
– На чем это он, позвольте, Михайло Потапович, узнать, в нашем остроге повесился?
Мишка развел руками.
– Подождите, я оденусь. – Лихо оставил Мишку внизу, быстро взбежал по лестнице и наскоро оделся. Впрочем, всегда он выглядел с иголочки – и сам бы захотел, а не растрепался. Поправив галстук так, чтобы хоть что-то сидело криво, Лихо спустился вниз. С подставки берестяной взял он зонт. Небо светлело, солнце уже поднималось над горизонтом, но чутье подсказывало, что скоро дождь пойдет. – Рассказывайте, Михайло Потапович.
Дело выходило странное, даже нелепое. Арестант повесился в камере при полицейском отделении на собственном поясе. Прицепил один его конец к крюку под потолком – на него прежде, пока здание не было электрифицировано, вешали лампу, – на втором петлю сладил, на табурет залез и повесился. И это при том, что строжайшим образом осматривались все, в камеры попадавшие, отнимались у них пояса, шнурки, повязки, браслеты, даже крестик нательный снять могли. Нет, крестик при себе держать – дело святое, а вот шнурок от него изволь отдать. И как при всем этом мог на поясе повеситься хозяин ямского трактира – тут не мог ума приложить не только Лихо, давно отвыкший от русского разгильдяйства (в столице полицейская работа, в которой он принимал деятельное участие, была налажена справно), ни Мишка, ни даже дежурный. На нем лица не было, все краски схлынули, и одни только глаза остались, серые, испуганные. У дежурного была дочка на выданье и еще трое – мал мала меньше, и утрать он работу… Паника заполняла комнату, и смердела она побольше сирени, которой пропитался город.
– Рапорт, – коротко приказал Лихо и отправился осматривать камеру.
Тело трактирщика уже вытащили из петли, и он лежал на нарах в приличествующей мертвецу позе: прямой, с руками, на груди перекрещенными, с закрытыми глазами.
– Кто трогал тело? – спросил Лихо, оглядывая подчиненных. Люди в большинстве они были неплохие, но зачастую действовали, исходя из некоего абстрактного «блага», которое выше правды. Ничто не было выше правды, даже справедливость. – Кто из вас трогал тело?!
Голос Лихо не повышал, но этого и не требовалось. Его и так боялись, и боялись всегда, даже если не знали, что именно он из себя представляет. Вот и теперь – застыли, закаменели, потупились. В пол смотрят.
– Я жду, – сказал Лихо сухо.
– Н-никто, ваше превосходительство… – промямлил один из дежурных.
– Да что вы говорите? А это вот благолепие кто создал? – Лихо кивнул на тело.
– Ну так… висел он уже таким вот образом.
– То есть? – уточнил Лихо, озадаченный.
– Так и висел, – встрял второй дежурный. – Руки на груди скрестил, глаза закрыл и в петлю влез. К смерти, должно быть, подготовился.
– Очень интересно… – Лихо склонился и осмотрел покойника внимательнее. – Из каких он? Христианин?
– Креститься и поклоны бить челом любил, – кивнул вконец осмелевший дежурный. – И божился через два слова. Но крещен, думается, не был. Иначе побоялся бы.
– Разденьте его, – распорядился Лихо.
Покойнику с трудом разогнули руки, расстегнули рубаху и отпрянули. На посиневшей безволосой груди синими чернилами выведены были странные значки, штрихи и будто бы насечки. Один из дежурных перекрестился, второй забормотал заговор от злых сил.
– Тостефна, – Лихо коснулся рисунка, но силы в нем не почувствовал. – Угомонитесь, это всего лишь гальдрстав. Толку в него немного, если, конечно, какой-нибудь заезжий исландец не наложил все по правилам. Часто тут у вас исландцы гостят?
Дежурные дружно замотали головами, но ближе так и не подошли. Зато Мишка склонился над телом ниже, внимательно изучая нанесенный рисунок.
– Здесь еще, Нестор Нимович.
Второй рисунок на ребрах с левой стороны состоял из перекрещенного прямоугольника и еще полдюжины пересекающихся линий.
– Вот как, значит. – Лихо и второй рисунок тронул пальцами, и снова ничего не почувствовал. – Вот этот, на груди, ерунда полная: защищает от лис. А второй куда интереснее.
– Зачем он? – спросил любознательный Мишка.
– Для вызова драугов, Михайло Потапович, – ответил Лихо и, достав платок, брезгливо вытер пальцы. Прикасаться к трупу было отчего-то неприятно.
– Кого, Нестор Нимович?
– Злых призраков. – Лихо бросил платок на край нар. – Идемте, нужно отправить одно послание. А вы отнесите тело в прозекторскую. Я хочу знать о жизни и смерти этого человека все.
До кабинета шли молча. На месте Лихо закрыл окно, чтобы только избавиться от запаха сирени, и потребовал чаю. Чай принесли сразу же, и сразу же он набил оскомину. Эх, если бы и в самом деле работала Олимпиада Потаповна в отделении! Лихо сразу вспомнил и чай вчерашний, и поздний ее визит, когда вдова Штерн заварила ему, убийце мужа, отвар от головной боли. Это Лихо заинтриговало.
– Как вы думаете, Нестор Нимович, что произошло? – спросил Мишка.
Лихо сделал глоток неуместно горького чая, сел за стол и откинулся на спинку кресла.
– Кто-то пожелал обезопасить себя и убрать свидетеля.
– С помощью этих рисунков? – удивился Мишка.
– Это гальдрстав, Михайло Потапович, – укоризненно сказал Лихо. – Вам ли не знать, как сильно старое проверенное колдовство. В исландских рунах немало силы, если накладывать их с умом. Едва ли это делал трактирщик, он в рунах явно ничего не смыслил. Но кто-то ему показал несколько, наплел с три короба. Уверен, если мы внимательно осмотрим трактир, найдем там какой-нибудь каупалоки, руну удачи в бизнесе. А эти рисунки нашему Савве Игнатичу запродали, как какую-нибудь защиту от врагов и конкурентов. Та, что на груди, совершенно безвредна, даже полезна, пожалуй. А ну как лиса в дом забредет. А вот вторая-то нашего трактирщика и убила.
– Как? – Мишка прошелся по кабинету, но ему, в отличие от начальника, подобное мысли не проясняло. – Явился этот, драуг, и повесил Сторожка?
– Он сам повесился, – покачал головой Лихо. – По крайней мере – телесно. Вот что, Михайло Потапович, отправьте-ка срочную телеграмму в Москву.
Мишка поспешно сел к столу и взялся за перо.
– Слушаю, Нестор Нимович.
– Профессору Московского Университета Ч. Шуликуну. Прошу сообщить срочно, запятая, кто интересовался исландским колдовством, запятая, и не было ли среди них жителей Загорска. С благодарностью, запятая, Лихо.
Мишка махнул листком, просушивая чернила, и посмотрел на Лихо немного удивленно.
– По-вашему, Нестор Нимович, это даст что-то?
– Шуликун – член Синода, – Лихо пожал плечами. – Попытка-то не пытка, Михайло Потапович. Интерес к северной магии среди русских колдунов невелик, так что это должно быть дело заметное.
– Отправлю срочно, – Мишка схватил шляпу и выскочил за дверь, Лихо же прикрыл глаза, надеясь доспать сегодня хотя бы пару минут.
Снова повторился тот же сон: человек, страшный, изможденный, и череда идущих к нему с подношением. Но на этот раз Олимпиада, лучше прежнего сознающая, что видит сон, различила много новых деталей. Под ногами у человека был спекшийся от жара камень, пошедший трещинами, из которых вырывались искры, капли жидкого огня. И пахло серой.
К завтраку Олимпиада вышла задумчивая. Сон перестал казаться ей просто жутковатой безделицей. Ведьмы сроду не относились к вещим снам с должным уважением – оставляли это глупым девчонкам, что кладут на святки под подушку четырех королей или гребешок, или и того глупее – ложатся спать, наевшись соленого. Однако повторяющееся видение несло некий знак, и Олимпиада собиралась разгадать его. Но не в сонник же лезть! Засмеют.
– Письма разослать надо, – сказала мать, единственная из семьи, кто еще присутствовал на завтраке. – Тризну по Штерну справим как положено, помянем его, ведьмака проклятого, недобрым словом, и ты будешь свободна. А ночью сегодня к бабке ступай. А траур сними, нечего его носить по такому покойнику.
– Мне Сусанну Лиснецкую навестить надо, – тихо сказала Олимпиада.
– С чего бы это? – мать покачала головой. – Брось все эти глупости, Олимпиада. Нечего без цели по городу бродить. Дружбу с людишками Мишеньке оставь, он у нас в сыскные начальники метит. Иди в свою комнату и готовься, у бабки так запросто испытания не пройдешь, а будь уверена, они будут, и пресложные.
Олимпиада отложила вилку.
– Разрешите уйти, маменька.
Поднявшись в свою комнату, Олимпиада задвинула щеколду и прошлась от двери к окну, беспокойно считая шаги. Ей владело странное возбуждение, понемногу разогнавшее ту апатию, что охватила Олимпиаду полгода назад. Хватит. Она пропиталась горем, распухла от него, теперь казалось – тронешь, и гной потечет изо всех пор. А нельзя так. Не к добру. Так и потонуть можно в смердящей реке.
Смердящей… Олимпиада распахнула окно, полной грудью вдохнула сладкий воздух.
Возможно, «та» река? река свирепая, свирепая река, сама сердитая.
Вот что ей снилось. Река Смородина, что отделяет мир живых от мира мертвых. А худой человек, что стоит на обеих ее берегах – умрун, не желающий лежать в могиле. Упырь, стало быть. И не просто так приснился. Связан ли этот сон с тем делом, что расследовалось в городе, Олимпиада знать не могла, но это был определенно знак – исполнить свое обещание и поговорить с Сусанной. К знакам, в отличие от снов, у ведьм отношение было уважительное.
Сперва Олимпиада переоделась, ведь не слишком это прилично – заявляться к больной в траурном платье. Все ее наряды были оставлены в Крыму, розданы бедным, с собой Олимпиада привезла только траурные. В шкафу сыскалось несколько прежних, оставшихся от девической жизни платьев. К удивлению Олимпиады, они были ей все еще впору.
Переодевшись, Олимпиада сняла туфли и осторожно, так, чтобы ни одна половица не скрипнула, спустилась вниз. Мать в комнате за столом заполняла амбарные книги – всегда вела хозяйство скрупулезно, а отдельную книгу завела для желающих взять у нее в долг. Мать, по счастью, была так погружена в расчеты, что на крадущуюся мимо двери Олимпиаду внимания не обратила. Обувшись уже на крыльце, Олимпиада выбежала со двора, аккуратно прикрыла за собой калитку и поспешила вниз по улице.
Сегодня она точно знала, куда идет – в западную часть города, где совсем рядом с рекой располагались симпатичные, скромные на вид, но все еще зажиточные домики. Они утопали в белой пене сирени, сияли намытыми окнами, свежевыкрашенными резными наличниками. Дом Лиснецких Олимпиада хорошо знала с детства. На первом этаже устроена была купцом Лиснецким лавочка, торгующая скобяным товаром, и еще две располагались на торговой стороне, но эта, домашняя, была у Прохора Егоровича, пожалуй, любимой. И дом свой он любил, старался каждую весну поновлять его, красить голубой краской стены, а белой – наличники. Конек же крыши, вырезанный в виде змея-дракона, одно время даже золотил.
Теперь дом казался жалким, почти заброшенным. Краска поблекла, кое-где даже облупилась, обнажая старое, безжизненно-серое дерево. Витрины на первом этаже были заколочены досками, на одной из дверей висел амбарный замок. Вторая дверь была распахнута, и из сеней тянуло плесенью. Олимпиада, помешкав, заглянула. Тихо было в доме, прохладно и пугающе тихо.
– Сусанна! – позвала Олимпиада. – Сусанна Прохоровна! Это Олимпиада Штерн.
– Сюда иди, – услышала она слабый голос, доносящийся из глубины дома.
Половицы скрипели под ногами, и все время казалось, что вот-вот пол проломится, и рухнешь ты вниз, едва ли не в преисподнюю. Сколько уж лет Прохора Егорыча нет? Года три, не больше. А дом пришел в такое печальное состояние.
В дальней комнате, куда заглянула Олимпиада, пахло болезнью: кислый запах пота, горечь лекарств, запашок немытого тела, грязных простыней и спитого чая. Окна были закрыты плотно, стекла давно не мыты, так что заросли пылью и паутиной. Из-за этого свет почти не проникал в комнату, и приходилось напрягать глаза, чтобы разглядеть узкую постель у стены, где лежал кто-то, тонкий и бледный, обложенный серыми подушками. На столе высилась целая батарея бутылей и склянок. На табурете возле кровати стояла миска, над которой кружились, противно жужжа, мухи.
– Сусанна Прохоровна, – вновь позвала Олимпиада.
– Ты ли, Липка? – отозвалась слабо лежащая на постели. Голос Олимпиада узнала с трудом. – Давно не виделись. Подойди. Сядь куда-нибудь.
Олимпиада оглянулась, отмечая не только страшное запустение, но и странное нежелание жить. Тошно здесь было.
– Окно надо открыть…
– Не трудись, – тихо сказала Сусанна. – Недолго уж мне… Жить не хочу.
– Что с тобой? – Олимпиада подошла к постели, огляделась, но сесть было некуда. Можно было, конечно, убрать с табуретки миску с засохшей едой (и сколько стоит тут эта каша?), но Олимпиада побрезговала чего-либо касаться. – Что случилось, Сусанна?
– Ты, я слышала, овдовела? Соболезную.
– Не нужно, – покачала головой Олимпиада. – Мы со Штерном плохо жили, думаю, это всем известно.
Сусанна в ответ то ли рассмеялась, то ли раскашлялась. Потом, переведя дух, проговорила:
– Вот и я овдовела, так и не венчавшись.
Тонкая, сухонькая рука указала на стену, увешенную картинками и фотокарточками. Олимпиада склонилась к ним, пытаясь разглядеть хоть что-то в тусклом свете, но карточки также были покрыты слоем паутины и пыли, словно в доме не убирались много недель, а то и месяцев.
– Могу я помочь тебе чем-то, Сусанна? – спросила Олимпиада. – Давай приберусь, обед приготовлю…
– Не нужно, вдовица Штерн, – Сусанна вдруг захихикала мелко и мерзко. – Иди своей дорогой, не тревожь почтенный люд.
– Сусанна!
– Вон пошла! – рявкнула больная неожиданно громко, так что, кажется, стены задрожали и пыль вся поднялась в воздух. Олимпиада отступила назад шаг, другой, а пыль метнулась ей в лицо, заставляя кашлять, забила нос, запорошила глаза.
Закрыв лицо руками, Олимпиада поспешила выйти, в коридоре перешла на бег. Под ногами треснула половица, и левая нога угодила в дыру по самую щиколотку, да там и застряла. Острые зубья впились в кожу, сдавили сухожилья. Олимпиада дернулась несколько раз и наконец сумела высвободиться, оставив сапожок в дыре. Стоило ей выбраться из дома, как дверь за ней захлопнулась. Обернувшись, Олимпиада дернула ее пару раз, но открыть не сумела.
Олимпиада сняла и второй сапожок, да так и пошла, босая, по теплой, нагретой солнцем мостовой. В старой торговой части, давно уже превратившейся в жилую, улицы были вымощены досками, а в центре под ногами оказался горячий булыжник. Идти стало труднее, песок то и дело царапал пятки, а один раз Олимпиада едва не наступила на битое стекло.
До дома было гораздо ближе, тем не менее она упрямо дошла до полицейского управления и с немалым достоинством сказала, что хотела бы видеть господина Лихо. Дежурный оглядел ее удивленно с головы, должно быть, запыленной, до босых ног, после чего проводил к кабинету.
– Его превосходительство просили не беспокоить, но…
– Это срочно, – кивнула Олимпиада.
Дежурный постучал, после чего приоткрыл дверь и заглянул в кабинет.
– Ваше превосходительство, к вам госпожа Штерн. Да, слушаюсь. Проходите, Олимпиада Потаповна.
Олимпиада шагнула в кабинет, словно по контрасту с комнатушкой Сусанны Лиснецкой – просторный, светлый и чистый. Лихо, с чашкой в руках, прохаживался возле окна, то и дело делая глоток и морщась. Остановившись на минуту, он посмотрел на Олимпиаду с легким удивлением и махнул в сторону кресла.
– Присаживайтесь, Олимпиада Потаповна. У вас паутина в волосах.
Олимпиада провела рукой, собрала той паутины целый пук и брезгливо отбросила в сторону. Сквозняк подхватил легкие нити и унес в окно. Лихо оглядел ее еще внимательнее, поставил чашку на стол и выглянул в приемную.
– Петров, раздобудьте Олимпиаде Потаповне пару туфель, и побыстрее. Что это вы в таком виде?
Олимпиада постаралась как можно спокойнее, без лишних эмоций и ненужных деталей пересказать свой визит к Сусанне Лиснецкой, и все равно рассказ оброс и темнотой, и паутиной, и мухами над кашей, о чем Лихо и знать-то не нужно. И пол хватал Олимпиаду зубами, а дом чуть ли не скалился. Прав был Штерн, слишком уж богатое у нее воображение, даже для ведьмы. Лихо выслушал ее, не перебивая, присев на подоконник. Кивнул.
– Любопытное дело, Олимпиада Потаповна, очень любопытное. Вы что же, и в самом деле это видели?
– Своими глазами, – кивнула Олимпиада, в глубине души уже ни в чем не уверенная. Тоном своим Лихо сказал: «сколько ж вам глупостей примерещилось, дурища неразумная».
– Очень любопытное.
Лихо вышел стремительно, вернулся спустя пару минут, и не один: следом шел встревоженный Мишка, неся пару туфель, таких нахально-алых, почти рубиновых. «Вот же знатные черевички, – фыркнула про себя Олимпиада. – Такие, должно быть, царица носит». Туфли ей, впрочем, оказались впору, а что к светлому девическому платью не подходят, жаловаться Олимпиада не стала. Ей это платье само по себе не подходит.
– Вот что, Олимпиада Потаповна, съездим-ка мы с вами в тот дом, навестим Сусанну Прохоровну, и брат ваш с нами. Съездим, Михайло Потапович?
– Нестор Нимович, – Мишка посмотрел сперва на Олимпиаду, потом на своего начальника, одинаково растерянно. – Это ж… А что со Сторожком-то?
– Как Шуликун ответит, так и решим, – кивнул Лихо. – Давайте, Михайло Потапович, с упырем нашим разберемся, пока он еще кого не заел. А потом вы отправитесь проводить дознание в доме генерала Иванова. Сдается мне, генеральша у нас – птица-еретица. Идемте.
Если кого-то из горожан и удивляло, что Олимпиада Штерн разъезжает в коляске вместе с начальником сыска, то они помалкивали. Ее вообще старались не замечать, а Василия Штерна точно из памяти вытравили. А может, и в самом деле вытравили. К чему помнить им убийцу-ведьмака?
Дом Лиснецкой при приближении полицейских с Олимпиадой, кажется, еще больше нахмурился, сжался, весь готовый дать отпор. Жутко стало глядеть на него. Лихо остановил коляску, спрыгнул на землю и концом трости указал на землю.
– Тут встаньте, Михайло Потапович, и руку сестре подайте.
Олимпиада руку приняла и, стоило ей коснуться теплой ладони брата, как все разом переменилось. Дом точно распрямился, краски стали ярче, исчезли все несовершенства. Краска пусть не новая, но вполне еще яркая, а на коньке даже следы позолоты есть. И окна помыты. А витрины вовсе не заколочены, а только ставнями закрыты. Олимпиада выдернула руку и снова воззрилась на уродливое, умирающее строение.
– Как… Что?.. – Олимпиада повернулась к Лихо. – Что вы видите?
– Что я вижу, Олимпиада Потаповна, не суть важно, – покачал головой Лихо. – Есть у Лиснецкой родня?
– Нет, Нестор Нимович, – ответствовал Мишка, глядя на сестру с недоумением. Он явно так и не понял, что так удивило ее и заинтересовало Лихо.
Впрочем, и Олимпиада того не поняла.
– Что ж, значит, Синод берет девицу Лиснецкую под опеку. Отправьте ее в больницу, установите круглосуточное наблюдение. А дом обыскать от подвала до чердака, в каждую щель заглянуть. Потом займетесь дознанием у генеральши Ивановой.
– Будет сделано, – отрапортовал Мишка.
– Коляску возьмите, – кивнул Лихо. – Я пешком пройдусь.
Мишка глянул на него, на Олимпиаду, потом вскочил на коляску и умчался на скорости, превышающей разумную. Спешил задание выполнить. Вдруг и правда в начальники метит.
– Олимпиада Потаповна?
Лихо локоть ей предложил и замер. Руку Олимпиада приняла, чувствуя себя при том необыкновенно глупо. Что она здесь делает, в этом девичьем наряде, да еще в компании убийцы собственного мужа?
– Вам идет это платье, – сказал вдруг Лихо. – Хотя, дело не мое, конечно.
– Да, Нестор Нимович, не ваше, – согласилась Олимпиада. – Что за дела творятся, вы мне не объясните? Почему одна я вижу картину запустения, а стоит коснуться Мишки… Михайло Потаповича, и все вдруг выглядит совершенно по-иному?
– У слепых лучше слух, у глухих – зрение, так почему бы вам, утратив магические силы, не обрести что-то взамен?
Объяснение было, что называется, притянуто за уши.
– Я еще и сны вижу странные, – ответила Олимпиада не без сарказма.
Михайло Потапович доложил, что осмотр дома Лиснецкой затягивается, поэтому на дознание Лихо поехал сам. Прислуга, одетая по европейскому фасону – в черное платье, с кружевным фартуком, с наколкой (только подноса с шоколадом в руках не хватало) – провела его в гостиную. Минуту спустя появились супруги Ивановы, заметно нервничая.
– С чем вы пожаловали, Нестор Нимович? – заговорила генеральша. Муж ее, человек тихий, незаметный, невесть как с таким норовом дослужившийся до генерала, предпочитал молчать.
– Подозрения есть у Синода.
Садиться Лихо не стал. Стоял, прямой, худощавый, даже сухой, точно тонкая мертвая ветка. Это у него всегда хорошо выходило: пугать невесть чем, но до дрожи. Вроде тот же человек, спокойный, любезный, мягкий, а жуть берет.
Вот и генеральшу взял. Она побледнела, сцепила пальцы и невольно ссутулилась, что себе едва ли позволяла прежде. Села. Иванов встал за креслом супруги, руку ей на плечо положил.
– Что же за подозрения, Нестор Нимович? – нервно спросила генеральша.
– Знали вы, Петр Петрович, – обратился Лихо к генералу, нарочно игнорируя его жену, – чем промышляет покойный хозяин «Длинной версты»?
– Покойный? – ахнула генеральша.
– Нет, – сухим, бесцветным совершенно голосом ответил Иванов. – Откуда нам знать, Нестор Нимович? Мы и человека-то этого не знали. Что за «Длинная верста», позвольте узнать?
– Ямской трактир на окраине.
– Ну так мы не ямщики, ваше превосходительство.
Лихо скрестил руки на груди, переводя напряженный взгляд с генерала на жену его и обратно. Он слишком спокоен, она – на грани истерики. Оба чего-то боятся, оба – подавлены. Однако, давить бездоказательно у него права не было. Здесь бы, пожалуй, Дрёма помог, тайные мысли – по его части. Но случай был пока не тот, чтобы приглашать столичного профессора, ведущего психиатра в крошечный городишко меж Москвой и Тверью.
Одно Лихо понял точно: в смерти трактирщика генеральша не была повинна, она об этом даже не знала. Больше того, известие о смерти напугало ее. Боялась ли генеральша, женщина небольшого, надо сказать, ума, что и ее могут убить? Или же опасалась остаться без обеда?
– Вы, Нестор Нимович, желаете нас обвинить в чем-то? – сухо спросил генерал.
– Нет, Петр Петрович, – покачал головой Лихо. – Пока. Лишь предупредить, что если вы, или супруга ваша, или кто-то из домочадцев в нарушение Государевых указов закусываете человеческой плотью…
– Довольно! – вскрикнула генеральша. – Да как вы только можете говорить?!. Да мы…
– Успокойся, Катерина! – повысил голос генерал, и прозвучало это неожиданно звучно, точно набат. Короткими крепкими пальцами он стиснул плечо жены. – Если нет у вас доказательств, господин Лихо, извольте впредь не докучать нам. Власть Синода над людьми не так велика, как вам бы хотелось.
– Власть Синода, Петр Петрович, над всеми одинакова, поскольку это – власть правды, – спокойно ответил Лихо. – И, надеюсь, вы это запомните. Доброго дня.
Лихо вышел, забрал у служанки шляпу с тростью, спустился вниз, прошел через залитый солнечным светом холл и тут уловил слабый запах мертвечины. Такой же исходил от генеральши вчера вечером. Может быть, она и не еретичка, но укрывает кого-то, определенно. Лихо выглянул в окно, но увидел только неухоженный, бурно разросшийся сад, весь в белой пене сирени. Устроить бы в доме обыск, да генерал не позволит. Лихо хмыкнул досадливо.
Впрочем, одного он точно добился своим визитом: взбудоражил семейство Ивановых, заставил поволноваться. Как знать, не совершат ли они ошибку?
Отойдя от дома шагов на десять, завернув за угол, так что пышные кусты все той же сирени скрыли его от взгляда генерала и его домочадцев, Лихо подозвал городового.
– Следить за домом Иванова. Отрядить четверых, чтобы за каждой дверью наблюдали. Если кто выходит – сопровождать. Обо всех странностях докладывать немедленно.
– Так точно, ваше превосходительство! – ответил городовой, отдавая честь.
Лихо кивнул – больше своим мыслям, чем подчиненному – и пешком отправился в сторону полицейского управления.
И упырь, и еретик – это в одном городе как-то чересчур. Нет, жили они и большими общинами, хотя собираться вместе подобным созданиям недосуг, это все равно что дюжине львов собраться в одном месте и глазеть на единственную тощую антилопу. Обычно подобные умруны держались отдельно друг от друга и старались соблюдать законы и правила. Вычислить их было легко, убить – и того проще. Воткнут в сердце кол, захоронят лицом вниз, и никакого Синода не потребуется. Лихо даже случалось как-то разбирать дело в отдаленной деревне и наказывать излишне ретивых сельчан за убийство умруна безобидного, перебивавшегося простой животной пищей. Странно было только, что истории эти то ли связаны, то ли не связаны.
И дом этот, который вдова Штерн видела почти развалиной, а все прочие – лишь не слишком ухоженным, но еще крепким. Сам Лихо на вещи смотрел вскользь, почти не запоминал и мог только вспоминать хозяйку дома, девицу Лиснецкую. Немочная девица, бледная и несчастная. Но из тех, ему показалось, кто любит страдать и лелеет свое несчастье. Следовало бы расспросить о ней Штерн, единственную, кто знал Лиснецкую в юные годы.
– Чаю мне, – велел Лихо, проходя в кабинет.
Полминуты спустя появилась Олимпиада Потаповна с подносом.
– Вы здесь? – удивился Лихо.
– Дома, Нестор Нимович, мне делать нечего, – невесело улыбнулась молодая женщина.
– Нет, это кстати, очень даже кстати. Расскажите мне о Лиснецкой.
– Я давно с ней не общалась, Нестор Нимович, – покачала головой женщина.
– Олимпиада Потаповна, вы, поверьте мне, самая осведомленная. Все соседи и знакомые, которых мы опросили, ничего толком рассказать не могут.
– Она была… – Олимпиада Потаповна нахмурилась. – Бойкая, пожалуй. Очень живая. Могла улизнуть на рассвете из дома, чтобы на рыбалку отправиться. А еще с парнями с обрыва прыгала. Знаете на реке самый высокий обрыв? Вот оттуда и прыгала. Мать ее ругалась.
– Когда я встречался с барышней Лиснецкой, мне показалось, что она… – Лихо попытался подобрать подходящее слово. – Подавлена. Даже раздавлена.
– Мне она сказала, что… – Олимпиада Потаповна прикусила на мгновение губу, забывшись. – «Овдовела, так и не венчавшись», вот что она сказала. Думаю, у нее был жених, который погиб. Ее отец, Прохор Егорович Лиснецкий, был человек очень приятный, но… достаточно крутого нрава, я бы сказала. Если ему человек не нравился, тому немедленно отказывали от дома.
Она умолкла, выдержала паузу, а потом спросила осторожно:
– То, что я видела… это взаправду?
– Не знаю, Олимпиада Потаповна, – ответил Лихо честно. – Тут уж как вам будет угодно.
– Могу я помочь еще чем-то?
Оттенки ее чувств – целая палитра – видны были Лихо ясно: немного возбуждена, немного напугана, чем-то обрадована, чем-то удручена. Олимпиада Потаповна Штерн была не раба сильных страстей, как, к примеру, генеральша. Если бы чувства, владеющие Екатериной Филипповной, можно было перенести на холст, это бы было буйство алого, индиго, пронзительного желтого кадмия. Олимпиада Штерн была – полутона, мягкие переходы акварели.
– Благодарю за чай, Олимпиада Потаповна, – улыбнулся Лихо. – Я буду обращаться к вам за помощью, если позволите, но не сейчас. Сейчас у нас скучная сыскная работа. Обыски, дознания – рутина.
– Доброго дня, Нестор Нимович, – женщина поднялась и вышла, напоследок полыхнув зеленоватой досадой.
Лихо допил чай и, вызвав к себе одного из курьеров, направил на телеграф, чтобы, если получен будет ответ из Москвы, от Шуликуна, не упустить его, получить немедленно. Лихо надеялся, что ответ этот прояснит дела, а не запутает их еще больше.
Мать была в гневе, даже ударила Олимпиаду наотмашь, разбив ей нижнюю губу. Ну как же, сбежала, бросилась в полицейский участок! Уже весь город знает, что Олимпиада Штерн завела нежную дружбу с убийцей своего мужа. Слухи поползли, что семье Залесских есть что от Синода скрыть, вот и подослали они дочь. Та доброй дружбой с почтенным членом Синода и воспользуется, когда потребуется.
Олимпиада стояла прямо, глядела тоже прямо и видела перед собой календарь с плохонькой репродукцией Васнецова. Бурю нужно было просто пережить. Может быть, из дома сбежать? Перетерпеть, надеть сарафан – синий, косоклинный, украшенный красными лентами и золотой тесьмой – и бежать. В Тверь, или в Москву, или в сам Петербург?
От сарафана пахло нафталином. Казалось бы, потомственная ведьма могла бы найти и более колдовской способ: апельсиновые корки, сухие веточки лаванды, табак. Мать отчего-то предана была нафталину, закупала его мешками и раскладывала в сундуках и шкафах, отчего вещи, вынутые после долгого хранения, приходилось выносить из дома и развешивать на воздухе, чтобы хоть немного проветрить. От рубахи нафталином пахло и от передника с незамысловатой вышивкой – ее когда-то в детстве сделала сама Олимпиада, еще неумело, немного смешно. Сапожки были тесные, не по ноге, но хорошо хоть не в лаптях пришлось к бабке идти.
Отступив на шаг, мать оглядела Олимпиаду, потом только заметила капельку крови на губе, уже успевшую запечься, и принялась стирать, вызывая еще большую боль. Наконец, удовлетворившись, оставила свою дочь, обряженную точно на маскарадный бал – в народный костюм, который одни только ведьмы в этих краях и носили, в покое.
– Тебе за огнем идти, – сказала наконец мать ритуальную фразу и махнула платком.
Стемнело, и улицы уже наполнились вечерней прохладой. Стыло было, и гроза шла откуда-то из-за гор. Горы эти смешные – холмы, не горы – закрывали горизонт, а с другой стороны чернел лес. Можно было бежать, хотя в сарафане Олимпиада себя чувствовала глупо и совершенно не представляла, как появится в этаком виде в Твери или в Москве. Да и, по правде сказать, деваться некуда.
Сирень пахла так, что голова кружилась.
Олимпиада пошла в сторону леса, в голове прокручивая предстоящий нелегкий разговор с бабкой. Изжарит, выпорет? Или еще какой-нибудь придумает способ наказать провинившуюся внучку. Стыд-то какой! Двунадесятая ведьма в роду дар утратила, а наследников-то нет! И ведь всякому известно, что не-ведьма ведьму не родит.
Олимпиада прикусила губу, не обращая внимания на боль. Что за глупости! Можно подумать, кроме колдовских сил больше и нет ничего в мире? Ну да, сны странные, будто бы вещие, а еще – видения, которые никому больше не доступны. Лихо ей поверил, но в иных делах и весь Священный Синод ведьмам не указ.
Как же сирень пахнет! Сладко-горько, удушливо, словно поставили огромный букет в крошечной комнате и все окна-двери закрыли. И ветра нет, ни одна веточка не колышется.
Олимпиада миновала центр города, прошла торговой стороной мимо закрытых на ночь лавок, мимо будки городового. Редкие прохожие провожали ее безразличными взглядами. Подумаешь, ведьма к ведьме на поклон идет.
Вот так же шла Олимпиада и в отрочестве, когда было ей лет двенадцать и дар горел неровно. Помело ее едва слушалось, огоньки не горели, зайцем обернуться – три раза через пенек прыгать приходилось, а когда назад оборачивалась, все время хвостик оставался и по три дня сходил. Но она шла, наряженная в сарафан, простоволосая, босая, миновала с замиранием сердца темный лес и назад воротилась, неся на шесте волчий череп с огнем в глазах. И так была горда собой, что после недели две кичилась перед былыми подругами; все связи с ними порвала и уже не восстановила толком. Раскланивались при встрече, улыбались скупо. Завидовали ей тогда? Побаивались? Носили при себе ветку бузины, чтобы уберечься от дурного глаза и злых сил?
Запах сирени стал совсем невыносим, и показалось вдруг, что она повсюду.
Она и была повсюду. Олимпиада обнаружила, что не видит, куда идти. Кругом была только белая пена цветущей сирени, плотные ее заросли, под ногами – земля, а над головой – затянутое тучами неподвижное небо. И хотя ни единого ветерка не было, ветки сирени покачивались и тянулись к ней, точно руки. Вот одна ухватила Олимпиаду за косу, сразу несколько – за подол сарафана, а еще одна ударила по лицу, оставив зудящий след, словно бы не сирень это, а крапива.
– Сзаду пень да колода, нам путь да дорога, – пробормотала Олимпиада, но сирень не расступилась, и морок – если то был он – не пропал. Дороги нигде видно не было. – Я за рекой, ты за другой, нам не встретиться с тобой.
Заговор от покойника тоже не сработал, а цветы только злее стали. Вверх взметнулся целый ворох мелких белых цветов и бросился в лицо Олимпиады, норовя забить ей нос, рот, запорошить глаза. Пришлось закрыть лицо передником, а потом и вовсе снять его и сверху накрыться вместо платка.
Сирень становилась все злее, но и Олимпиада не стала оставаться в долгу. Она отмахнулся от цветов, оттолкнула ветки, одну переломила, и в лицо ей плеснулась горячая кровь. Сирень истекала ею, точно живое существо. Вот ветка хлестнула Олимпиаду по затылку, а еще одна – втрое толще – ударила поперек живота, заставляя согнуться пополам. Олимпиада упала на колени, бормоча беспомощно совсем уж неуместное: «С лесу пришло, на лес пойди, с ветру пришло, на ветер поди, с народу пришло, на народ поди».
Жар опалил затылок и, как показалось Олимпиаде, косу ей срезал. Вниз посыпались мелкие ветки и сухие цветки. Под ладонями оказались деревянные мостки, и водой потянуло, тиной, гнильцой. Олимпиада подняла голову и увидела совсем близко в свете фонаря желтые кубышки. И ветки сирени, которые осыпаются в воду и вопреки всему идут на дно, точно железные.
Сердце колотилось, норовя выпрыгнуть из груди, в висках стучало, и кровь шумела в ушах, но морок пропал, вернув Олимпиаде ее рассудок.
– Поднимайтесь. – Лихо сжал ее локоть, заставляя встать.
Олимпиада покачнулась, глянула на него и зажмурилась. Огненный меч – на плеть больше похож, на вытянутый язык огня, с мечом ничего общего – отражался в серебристых зеркальных глазах члена Священного Синода, и страшен он был в эту минуту, хотя и нелеп в чем-то. Волосы его растрепались, в них запутались цветы и ветки, на левой скуле царапина, также серебром поблескивает, костюм щегольской измят и испачкан, воротник будто бы обожжен. Нелеп и страшен.
Олимпиада зажмурилась.
– У вас кровь. – Лихо принялся вытирать, не спросясь, лицо ее платком. – Вы глаза-то откройте, Олимпиада. Я вам зла не желаю.
– Кровь не моя, – тихо сказала Олимпиада.
– На щеке – ваша, – удовлетворенно, словно кровь эта очень ему нравилась, сказал Лихо. – И на губе. Это вас так матушка разукрасила?
Олимпиада открыла наконец глаза. Лихо ее рассматривал. На Олимпиаду многие глазели – видать, красивая уродилась. Тот же шельмец-воришка в поезде. Но у Лихо взгляд был другой. Тут и слов не подобрать. И от этого взгляда Олимпиада смутилась больше, чем от похотливого рассматривания, которым всякий раз удостаивали ее приятели мужа.
– Вы в порядке, – удовлетворенно кивнул Лихо. – Не злитесь только, нет ничего хуже злой ведьмы.
– Я не ведьма больше, – напомнила Олимпиада.
– Вам, конечно, лучше знать, – усмехнулся Лихо.
И то верно, с кем она спорит? Священный Синод на ведьмах собаку съел, и не одну.
Олимпиада огляделась, но теперь, когда огненный меч исчез – он, а вовсе не фонарь, освещал затону, – видно было плохо. Небо затянули тучи, вдалеке пророкотал первый раскат грома, и спустя полминуты хлынул теплый весенний дождь, застучал по земле, по веткам, по спокойной воде затоны.
– Идемте отсюда. – Лихо взял Олимпиаду за локоть и потянул за собой вверх по влажному склону.
Сарафан был длинный, она в нем путалась, поскальзывалась, а неудобные сапожки вязли в грязи. Наконец, когда выбрались на верхнюю кромку обрыва, оказалось, что дождь разошелся не на шутку. Пришлось укрыться под раскидистой ивой, пережидая первый удар непогоды. Зябко стало, холодно. Лихо стянул сюртук, накинул его Олимпиаде на плечи, а сам замер, скрестив руки на груди.
– Спасибо, – сказала Олимпиада.
– Поняли вы, что произошло? – спросил Лихо.
Олимпиада покачала головой.
– Я к бабке своей шла, в лес. Ночь, тихо, безлюдно. И вдруг – сирень повсюду. И сирень эта… – прозвучало донельзя глупо. – Сирень эта на меня напала.
– Сирени, Олимпиада Потаповна, в городе куда больше, чем следует, – кивнул Лихо.
– Когда я сломала ветку, – продолжила Олимпиада, – та закровоточила.
– Хорошо, что вы целы.
– Хорошо, что вы оказались поблизости, – возразила Олимпиада. – А не то я бы, пожалуй, утонула.
Лихо на это промолчал. Дождь между тем немного притих, да и гроза стороной обошла город, и молнии сверкали уже где-то надо горами.
– Идемте, Олимпиада Потаповна, я вас домой отведу, – предложил Лихо.
– Нет! – Слово это, короткое и хлесткое, вырвалось у Олимпиады непроизвольно. Она тут же пожалела. Слово это выдало весь ее страх, всю досаду, все нежелание возвращаться домой или же идти к бабке. Хотелось здесь остаться, под деревом, а то и вовсе сгинуть в омуте, присоединиться к глупой мавке Ненюфаре и ее подружкам.
– Прекратите! – Лихо стиснул до боли ее руку. Пальцы его были холодны и влажны от дождя. – Вот еще удумали! Который раз помышляете о самоубийстве? Тоже мне, горе нашли! Так, горюшко.
– Что вы как конек-горбунок? – разозлилась Олимпиада.
– Э, нет, Олимпиада Потаповна, это вы тут барышня кисейная. – Лихо стиснул ее руку, потянул ее за собой под мелкий, моросящий дождь. – Подумаешь, силу потеряли, матери испугались. Тоже мне беда!
– А что же? Скажете, беда – это недуг или, там, смерть? – фыркнула Олимпиада.
– Ненависть, Олимпиада Потаповна, – сухо сказал Лихо. – Вот ненависть – настоящее несчастье, а все прочее можно так или иначе перенести.
– Я ведьма в десятом, а то и двадцатом поколении, – ответила Олимпиада, чуть задыхаясь из-за слишком быстрого шага. – Нам к ненависти не привыкать, жили и в те времена, когда жгли нас каленым железом, в проруби топили.
Лихо немного умерил свой шаг, повернул голову, краешком тонких губ улыбнулся – горько.
– Когда вас ненавидят, Олимпиада Потаповна, то это не беда. Всегда есть кто-то, кто любит вас. Куда страшнее, когда вы ненавидите. Как круг вокруг себя провели из этой ненависти, и она все сильнее сжимается, душит, пока совсем вас не уничтожит. Вот это беда. А вам, считайте, повезло.
С этим Олимпиада согласиться была не готова, но промолчала. Они прошли мимо ее дома, тихого, уснувшего. Мать и не тревожилась, должно быть, что с дочерью ее может случиться что-то по дороге. Ведьма через лес дорогу найдет. Поднявшись на крыльцо своего дома, Лихо толкнул дверь – и не запирает ее, хотя чего бояться члену Синода, воров, что ли? Руку ее выпустил.
Олимпиада замерла на пороге.
– Заходите, Олимпиада Потаповна, не стойте на сквозняке, – сказал Лихо спокойно. – Дамского платья не держу, но у меня халат есть китайский. Переоденьтесь, обсохните, а у меня дело есть.
Он взбежал по лестнице, вернулся спустя минуту со свертком ярко-зеленой ткани в руках, передал его Олимпиаде и вышел на улицу. Олимпиада так и замерла в недоумении.
Городовой, поставленный возле генеральского дома, отрапортовал, что все тихо, никто не выходил и подозрительной деятельности не замечено. Генерал в кабинете своем, через окно видать. Бессонница у него – частая гостья, об этом всем известно. Супруга его в саду, цветочками занята.
– Среди ночи? – удивился Лихо.
В этот момент из-за высокой ограды дома, из-за зарослей сирени, к которой Лихо относился теперь с недоверием, послышался громкий отчаянный крик.
– Живо, всех созвать! – приказал Лихо и сам первый побежал к воротам усадьбы.
Сад генеральский зарос сверх меры, и не одной только вредоносной сиренью. Были здесь и старые кусты боярышника, и калина, и розы, колючие, тянущие свои плети к окнам дома. Точно вся растительность сада взбунтовалась против хозяев дома. Виноград оплел его западный фасад, почти скрыв окна, и кое-где в его объятиях уже начала крошиться стена: облетела штукатурка, выпало несколько камней, стекло треснуло, водосток накренился. Свет уличных фонарей не попадал в сад из-за стены и густых зарослей, но, по счастью, Лихо и в темноте видел отменно. И все же он едва не споткнулся о корни, едва не угодил в глубокую яму, провал в земле, медленно осыпающийся вниз. Успел ухватиться за решетку окна, удержаться на краю.
Крик повторился.
– Помогите! О, Святые Угодники!
Голос, несомненно, принадлежал Екатерине Филипповне, генеральской жене, и была она в панике. Лихо аккуратно обогнул яму, продрался через плотно растущие кусты роз, исцарапав лицо и руки, и наткнулся на женщину. Она жалась к розам, выставив перед собой руки с зажатым в них нательным крестиком. Слабая была защита в руках женщины легкомысленной, пустой, ни во что не верящей пред надвигающейся на нее белой фигурой.
– Не моя вина! Не моя вина, Христом-Богом клянусь! – бормотала генеральша, и крестик дрожал в ее слабых руках.
– Именем Синода и Государя нашего стойте! – приказал Лихо и генеральшу задвинул за спину. Она вцепилась ему в плечи, едва не впилась зубами в него, вся дрожа от ужаса и бормоча что-то невнятное. Запах разрытой могилы стал невыносим.
Фигура между тем остановилась.
Это была обряженная в саван высокая сухая старуха с растрепанными волосами, оскаленная, разъяренная, с голодным блеском в глазах. Саван ее был весь в комьях сырой земли, в ветках, цветочных лепестках и в крови.
– Всяк дышащий да славит Господа, – вежливо поприветствовал Лихо.
– И я хвалю, – процедила старуха, не имеющая возможности промолчать. – Кто таков будешь?
– Член Священного Всемудрствующего Синода, действительный статский советник Нестор Нимович Лихо.
– Лихо, стало быть. – Старуха рассмеялась. – Ну и с чем ты в мой дом пожаловал?
– Остановить то, что вы творите, – спокойно ответил Лихо, следя между тем за каждым движением старухи, которая была проворна и двигалась непристойными для ее почтенного возраста скачками. Как есть еретичка. – Для вас ведь покойный Сторожок держал в подполе запасы?
– Я, ваше превосходительство, зла никому не желала, – ехидно ответила старуха. – К живым не ходила, лежала себе смирно и просила лишь важеского обращения. Если с кого и спрашивать, так это с дуры той несусветной, которую вы защищаете.
Лихо обернулся через плечо и посмотрел на генеральшу, руку ее сбросил.
– Что произошло?
– Померла я, – старуха хихикнула, – а силу-то свою никому не отдала. Эта дура-девка решила, я все ей передам, да и события ускорила. Подлила мне какой-то дряни в чай, а потом еще сидит у постели и ласково так увещевает: вы мне чертей своих сдайте, матушка. Шиш тебе, а не шиш!
И старуха расхохоталась.
Лихо вновь посмотрел на генеральшу. Женщина была напугана настолько, что едва соображала. Кажется, она и не собиралась никак оправдываться, юлить, возражать мертвой старухе. Впрочем, с мертвыми спорить глупо.
– Вы, сударыня, уйти пожелаете или здесь остаться? – спросил Лихо, почтительно поклонившись.
Старуха-еретичка посмотрела на него с легким удивлением.
– Рубить сплеча не станешь, голубчик? Я вот погляжу, Штерна ты жалеть не стал.
– Я и вас не жалею, сударыня, – сухо ответил Лихо. – Но перед законом и людьми вы не виноваты, к чему вас наказывать? В страхе всех держать – не лучший метод. Вот невестка ваша свое получит, а вам выбирать.
– И что мне сделать надо, чтобы остаться? – Старуха сощурилась подозрительно.
– Поклясться, что людям вы вредить не станете и удовольствуетесь той пищей, что на ночь вам ставят в горнице.
– Это ломтем хлеба, что ли? – фыркнула еретичка.
– Именно так, – кивнул Лихо.
– Эх, скучища-то какая! – Старуха покачала головой. – Людишкам не вредить, поедом их не есть.
– В противном случае, сударыня, вы будете похоронены на освещенной земле, лицом вниз, со связанными руками, и не будет вам выхода из могилы.
Еретичка задумалась ненадолго, на руки свои костлявые, с острыми ногтями, посмотрела. Наконец кивнула:
– Эх, ваше превосходительство, пусть так!
Лихо вывел перепуганную генеральшу из сада и сдал ее городовому, а второго послал за генералом. Затем по приказу его был вырублен боярышник, окруживший неглубокую провалившуюся могилу старухи. Городовые крестились и вполголоса кляли Екатерину Иванову, о которой еще утром по городу ходили разговоры, скорее, мечтательные. Старуха-еретичка, которую боярышник не выпускал из сада, стояла молча и следила за всем этим с нескрываемым удовлетворением. Клятву она принесла, возможно, не вполне искреннюю, но отправить ее на тот свет сейчас у Лихо повода не было, и поступать против правил Синода он считал неразумным. Как знать, может, суд над генеральшей удовлетворит ее, сделает добрее, и правилам она будет следовать безукоснительно?
– Я, голубчик, подруженьку свою навещу, Ефросинью Домовину, – объявила старуха, когда путь был свободен. – Она, небось, обо мне волнуется – чай, давно не виделись. Там, коли понадоблюсь, и отыщешь.
Проводив еретичку взглядом, Лихо проследил за тем, как перепуганную генеральшу и мрачного ее супруга усаживают в закрытый полицейский возок, и отправился в управление.
На третий раз сон уже не стал подкидывать загадки. Олимпиада увидела бурную, вспученную реку, перекинутый через нее добела раскаленный железный мост, а на там берегу – густой черный лес. И человек нагой, худой, жуткий стоял на мосту и манил ее. От моста пар поднимался, жар, и металл обжигал даже сквозь подошвы башмаков. Опустив же взгляд, Олимпиада обнаружила, что боса. Она отступила.
Проснулась. Села, разминая шею. Так и заснула в гостиной комнате, в кресле, заказанном Штерном из московских мастерских. Оно было сделано в стиле государыни Елизаветы, так-то удобно, если не спать в нем, сворачивая себе шею. Олимпиада встала, плотнее кутаясь в шелковый китайский халат. Был он плотный, тяжелый и весьма приятный на ощупь. Сверху весь был расшит шелком – пионы, птицы какие-то, пагоды, а подкладка из тонкого хлопка ласкала, гладила полуобнаженную кожу. И все же в нем Олимпиада чувствовала себя почти голой.
Уже рассвело. Выйдя на кухню, Олимпиада посмотрела через окно на родительский дом, но пробираться туда передумала. Нет уж, и в халате походит, не развалится.
В шкафу сыскалась банка кофе, оставшаяся еще с тех времен, когда Олимпиада по праву хозяйничала на этой кухне. В ней даже кофе не убавился. Олимпиада сварила его целый кофейник, налила себе щедро полную кружку – такой бы квас пить, а не кофе, – сахару положила куска три и села к столу.
– Не люблю я кофе, – посетовал Лихо, входя на кухню. – Но без него сегодня, похоже, не проживу.
Вид у него был потрепанный: на лице появились свежие царапины, одежда была в грязи, а кое-где и порвана, и тени под глазами. Лихо зевнул, налил себе кофе и опустился на лавку.
– Я вам, Олимпиада Потаповна, платье принес. – Он выложил на стол сверток в хрусткой розовой бумаге, так запаковывали свои товары в лавках готового платья на торговой стороне.
Олимпиада покраснела.
– Не стоило… вы… – Слов у нее не нашлось ни чтобы возмутиться, ни чтобы поблагодарить.
– Не ходить же вам в халате, как басурманка! – хмыкнул Лихо. – Вам, Олимпиада Потаповна, безусловно, к лицу, да только люди не поймут. Да и считайте это благодарностью за помощь.
– Какую помощь? – с подозрением уточнила Олимпиада, разворачивая сверток.
– Без вас я бы и на дом Лиснецкой не взглянул, и о сирени едва ли подумал.
Платье было светло-голубое, какое-то девичье. Вдове такое носить не пристало. Впрочем, не больше, чем старинный сарафан.
– Спасибо, – сказала Олимпиада. – У вас… у вас кровь на щеке.
Лихо пальцами тронул царапины и поморщился.
– Еретичку ловил.
– Поймали, Нестор Нимович? – Олимпиаде тут представилось, как борется он, вооруженный своей огненной плетью, против оскаленного чудовища. Картинка вышла былинная, несмотря на то что сам по себе Лихо на былинного героя не тянул.
– Поймал и к бабке вашей отправил погостить, – усмехнулся Лихо. – А вот генеральша Иванова и, возможно, муж ее будут судимы за убийство бедной старухи Ивановой, удерживание ее беспокойного духа в саду дома, торговлю мертвецами, да и много что еще.
Некоторое время они молча пили кофе. Потом Лихо спросил:
– Что за вещие сны вам снятся, Олимпиада Потаповна?
– Глупости всякие, – попыталась уйти от ответа Олимпиада.
Лихо покачал головой.
– Что за сны?
Олимпиада тронула край стола, выскобленного, старого. Тесто на нем хорошо раскатывать.
– Река мне снится, огненная, бурлящая, мостик через нее железный, а на мосту стоит человек, худой и мертвый. И все ему несут – кто руку, кто ногу, кто кровь свою, человек все это принимает, а насытиться не может.
Скрестив руки на груди, Лихо разглядывал потолок.
– Очень интересно…
Он хотел сказать еще что-то, но в дверь заколотили. Лихо со вздохом поднялся, вышел в сени, и вскоре оттуда послышался зычный рокот – Мишка. Олимпиада осторожно выглянула. Лихо пробежал глазами телеграмму и кивнул.
– И труп у нас, очередной, – отрапортовал Мишка, голову поднял, и Олимпиада едва успела укрыться за дверью. Еще не хватало, чтобы ее в чужом доме заметили!
– Богуславский Семен – это кто? – спросил Лихо.
– Письмоводитель, – удивленно ответил Мишка.
– Ясно. Богуславского в отделение отправить, а я на тело взгляну. Где оно?
– Как обычно, у реки. Но на это, – Мишка смутился немного, – на это, Нестор Нимович, время потребуется. Его еще надо из глины достать.
Стукнула дверь, и Олимпиада вновь осталась одна.
Сперва она переоделась, и платье, к ее смущению, пришлось впору. Халат был сложен аккуратно и на столе оставлен. Затем Олимпиада прибралась, вытерла грязные следы в сенях, пыль кое-где смахнула. Постояла, раздумывая, что же делать. Домой идти? Бабка уже, должно быть, переполох устроила. А может, и решила, раз внучка не дошла, значит, не достойна ведьмой стать.
Олимпиада вышла в город и пошла куда глаза глядят, рассматривая заросли сирени. Что ж тебя так много-то в этом году? Разрослась, голубушка! Но чтобы упыри облик сирени принимали… никогда такого не было.
Раздевшись вчера, Олимпиада оглядела свое тело, но кроме нескольких царапин нашла только красные крошечные точки на шее, пяток, не больше. Точно укусы мелких насекомых. Они зудели немного в первые часы, но сейчас Олимпиада могла забыть о них. И что же это значит? Да и значит ли?
Олимпиада покачала головой. Дела сыскные нужно оставить Лихо и Мишке, это их забота. Своей же у Олимпиады, почитай, никогда и не было.
Ноги, как оказалось, привели ее прямиком к городской больнице. Сирень обступила ее особенно сильно, казалось, еще немного, и через заросли уже невозможно будет пробиться. Запах стоял нестерпимый. Протянув руку, Олимпиада сломала одну ветку, и на изломе потекла густая мертвая кровь.
Поднявшись по ступеням, Олимпиада шагнула в просторную больничную приемную. Сирень не пропускала сюда ни свет, ни воздух, и дышать было тяжело. Пахло также сиренью вместо привычного стойкого запаха лекарств, который пропитывал больницу, лип к одежде, к коже, и всякий уносил его с собой. Все словно бы истончилось, посерело, начало осыпаться. И люди двигались медленно, сонно.
Олимпиада подошла к дежурной сестре милосердия, дремлющей за стойкой.
– Я пришла навестить Сусанну Лиснецкую. Можно к ней?
Время было раннее, неприемное, но сестру это, кажется, не волновало. Она лишь подняла руку и махнула куда-то в сторону.
– Выйдите на воздух, – посоветовала Олимпиада. – Вам отдохнуть нужно.
В коридоре, которым она прошла затем, было еще хуже. Свет ламп потускнел, в углах сгустились тени, паутина скопилась под потолком. Все было мертво и серо, и сколько для этого потребовалось времени? Может, больница всегда такой была, просто Олимпиада того не замечала? Или же Сусанна виновата.
В палате ее было распахнуто окно, ветки сирени проникали сквозь него, переплетаясь, и было их так много, что, казалось, вот-вот рама треснет. Сусанна утопала в перине, в подушках, сама серая, седая, и белье – серое, грязное, с выцветшими больничными метками. И запах цветов и крови просто нестерпим.
– Сусанна, – позвала Олимпиада.
– О, Липка! – хихикнула Сусанна, смешок вышел сухой, мертвый, как и все вокруг. – Живая? Как догадалась?
– Я больше ни с кем в городе не общалась, – пожала плечами Олимпиада. – А вот с тобой поговорила, и вдруг на меня сирень нападает.
Сусанна погладила тянущиеся к ней ветви, сочные, налитые кровью лепестки. Сирень была уже не белая – пурпурная.
– Могло это быть, конечно, испытание бабки моей, но – садовые цветы? – Олимпиада покачала головой. – Нет уж.
– Ну и с чем ты пожаловала? – спросила Сусанна.
– Чтобы попросить тебя остановиться. Мертвого не вернешь.
Сусанна была слишком слаба, поэтому села не сама. Ветви сирени оплели ее и подняли, окружили плотным коконом. Она была измождена, бледна до синевы, так, что видна каждая вена. Только глаза ее горели ярким огнем, но легче от этого не было: в глазах было безумие.
– Да что ты знаешь?!
Ничего, тут Сусанна была права. Олимпиада могла только догадываться, сопоставляя сны и увиденное наяву.
– Возлюбленный твой ни жив, ни мертв, стоит между мирами, и ты пытаешься его вскормить, вернуть к себе хоть живым, хоть умертвием. Но у тебя ничего не выйдет, Сусанна!
– Мне еще немного осталось, – зашептала Сусанна. – Совсем чуть-чуть. Всего несколько капелек, всего пара человечков, и миленький мой со мной будет.
– Ты сама умрешь! – крикнула Олимпиада, но Сусанна ее не слышала.
И ветви сирени, сломав окно, раскрошив камень стены, проломив ее, протиснулись в этот пролом и потянулись к Олимпиаде. Она попыталась выскочить за дверь, но ее уже оплели толстые, усыпанные цветами ветки.
– Прекрати!
– Миленькому моему мужская кровь нужна, мужская сила, – продолжила невнятное бормотание Сусанна. – Но и девица сойдет, да, сойдет, сойдет.
– Это уж явно не про меня!
Олимпиада заозиралась, надеясь найти пути к отступлению. Будь при ней колдовская сила, едва ли все эти ветки, пышные соцветия причинили бы ей хоть какой-то вред. Она была стократно сильнее Сусанны, чьи жалкие крохи силы едва ли помогли бы ей вернуть любовника.
Сусанна управляла ветвями. Ее они наверняка не тронут, значит, подле Сусанны безопаснее всего.
Олимпиада метнулась к постели, перепрыгивая через змеями извивающиеся ветки, обняла сухонькое, костлявое тело бывшей подруги и замерла, зажмурившись. Ветви не остановились. Они уже, кажется, не разбирали, кто перед ними. Сил Сусанны не хватало, чтобы управлять всей этой махиной, разъяренной, взбешенной. Кокон сплетался вокруг, все сильнее их сдавливал, прижимал друг к другу, лишая способности дышать. Легкие, точно пух, безжизненные волосы Сусанны набились Олимпиаде в рот.
Почти лишенная способности дышать, погруженная во мрак, Олимпиада поняла, что умирает.
День с самого начала не задался. Письмоводитель Богуславский как в воду канул. Генеральша Иванова молчала, только плакала, а стоило пригрозить ей Священным Синодом, и вовсе разревелась в три ручья. Супруг ее тоже молчал, но по-иному, с достоинством. Раскрыл он рот только для того, чтобы вызвать адвоката. Можно было не сомневаться: дура-генеральша за убийство пойдет на каторгу, а вот муж ее выйдет сухой из воды. Мать-покойница против него показания не даст, даже если Петр Петрович виноват. Сейчас она подчиняется иным законам, принципиально иной морали и будет мстить обидчику. Так, как сама она видит справедливость.
Лихо сел напротив, скрестив руки на груди. Поспать бы. Потом чаю выпить и, пожалуй, еще поспать. Да только – дела. Генерал этот, жена его, дура, труп, который все никак не могут достать из-под земли.
Лихо развязал тесемки, папку раскрыл и просмотрел бумаги. Молодец, Михайло Потапович. Времени с задержания прошло всего ничего, а он опросил, описал, резюмировал.
– Согласно свидетельским показаниям, последний раз мать вашу живой видели после праздника первого Обретения главы Иоанна Крестителя[26]. Более года тому назад. После вы на все расспросы соседей отвечали, что вашей матери нездоровится и она никого не принимает.
Генерал молчал и глядел прямо. Слышал, должно быть, рассказы, что будто бы члены Синода распознают ложь, и потому старался ничем себя не выдать.
Досадовал, был раздражен, особенно на жену злился, дуру-кокетку. Что стоило ей очаровать столичного чиновника, чтобы глаза закрыл в нужный момент? Ведь не задавал лишних вопросов ни Миль, ни священники, которым старуха всегда отсылала пожертвования, несмотря на свое ведьмовство. Даже старая яга Домовина, и та молчала.
Лихо подавил желание отряхнуться от чужих мыслей, которые чувствовал сейчас даже ярче, чем эмоции.
– Вы, Петр Петрович, подготовили убийство матери, – сухо и твердо сказал Лихо. – Дар у вас есть, пусть и слабенький. Вы понадеялась, что мать ваша, умирая, «сдаст чертей», всю силу передаст вам. Ваша жена – женщина невеликого ума, слушается вас во всем и согласилась отравить свекровь. Однако мать ваша предпочла беспокойное посмертие, и вам пришлось прибегнуть к помощи Сторожка, о котором вы узнали, я полагаю, от покойного Штерна.
Генерал не проронил ни слова, генеральша завыла еще громче. То ли на дуру обиделась, то ли испугалась наконец-то по-настоящему. Дверь открылась, и Мишка зашел, закусывая губу от досады.
– Там, Нестор Нимович, адвокат генерала прибыл. И тело готово к осмотру, как нам передали.
Лихо с громким хлопком закрыл папку.
– Подготовьте дело, Михайло Потапович, и отправьте в Петербург. Пусть им обер-прокурор Синода занимается.
Некоторое время спустя, уже в коляске по дороге к реке, Мишка спросил:
– Он же не выйдет сухим из воды, Нестор Нимович?
– Может, и выйдет, – отозвался Лихо. – Но возмездие рано или поздно настигает каждого, об этом лучше не забывать. Кто нашел тело?
– Да мавки опять, – досадливо поморщился Михайло Потапович. – Вы же знаете, Нестор Нимович, каково их допрашивать.
Мавки были на месте, глазели за тем, как тело достали из песчаного плена и разложили на брезенте. К уже знакомой Ненюфаре присоединились две товарки постарше, смотрящие пустыми рыбьими глазами. С Лихо они встретились взглядами, кивками обменялись, но говорить не пожелали.
Тело походило на те, что уже находили который день на берегу, разве что было не совсем обескровлено.
– Кажется, упырь наш не успел докончить начатое до рассвета, – предположил Михайло Потапович.
Лихо присел возле тела, оглядел его, но ничего примечательного не нашел. Разве что небольшое покраснение кожи, точно след от ожога.
– А скажи-ка мне, Ненюфара, цветы ты ночью на берегу видела?
Мавка пожала плечами.
– Нам цветы всегда видны, ваше превосходительство. Лилии там, ненюфары, опять же.
– А сирень? Белая сирень?
Мавка отвела взгляд.
– Значит, видела, – кивнул Лихо.
– Знаете, господин хороший, о таких вещах не рассказывают, – отозвалась мавка грубо. – Эдак я прослыву дурной совсем. Оно мне надо?
– Ты и прежде у затоны сирень видела? – спросил Лихо. – Выпороть бы тебя.
Мавка на всякий случай отскочила назад, а там и вовсе ушла под воду. За нею Лихо, конечно, не полез.
– Что с домом? – спросил он удивленного Мишку. – Нашли что-нибудь?
– Весь осмотрели, от чердака до подвала, Нестор Нимович. Только в один чулан войти не удалось. Дверь взломать мы не смогли, ключ нужен. Он, думаю, у госпожи Лиснецкой.
– Значит… в больницу… – Лихо замер вдруг, принюхавшись. Бедой потянуло, смертельной опасностью. Медовым лугом. – Сестрица ваша… За мной, живо!
Вскочив в коляску, Лихо велел гнать к больнице. На расспросы Михайлы Потаповича он не отвечал, хотя тому и про сестру узнать хотелось, и про сирень. Впрочем, на это он свой ответ получил: сирень, точно живая, двигалась улицами города в сторону больницы и там уже окружила здание так плотно, что ни окон, ни дверей видно не было.
– Отойдите! – рыкнул Лихо, спрыгивая с коляски. Повинуясь его руке, огненный хлыст ударил по кустам, вниз посыпались обугленные ветки и мертвые цветы.
Шаг за шагом, медленно пробирались они внутрь – Мишка не пожелал оставаться снаружи. Сирень огня боялась, отступала, предоставляя узкий коридор, но сзади снова сплеталась в сплошную стену. А потом вдруг затрещала, заскрипела жутко и осыпалась трухой, давно мертвой гнилью. Лихо распахнул дверь, раскидал в стороны сухие ветки и за ворот платья поднял Олимпиаду с постели.
– Идиотка.
Олимпиада Потаповна с трудом разлепила губы и сделала судорожный, жадный вдох, затем задышала ровнее, но выглядела все еще бледной, почти изможденной и напуганной. Но, пожалуй, недостаточно. И ведь есть же куда более простые способы с собой покончить! Лихо поставил Олимпиаду на ноги и подошел к постели.
– Отведите сестру к доктору, – бросил он, не сводя взгляда с Сусанны Лиснецкой. – Я тут закончу.
Лиснецкая была мертва. Ветки, ей, как она, должно быть, считала, подвластные полностью, переломили хрупкую шею. Очистив постель от трухи, Лихо оглядел тело и на груди обнаружил маленький медный ключик на тонкой, в волос, цепочке. Лиснецкая вцепилась в него, как в последнее сокровище.
– Что здесь? – Дежурный врач заглянул в палату, кажется, совсем не удивленный нанесенными сиренью разрушениями. Кустарник окно и стену сломал, все кровью залито, но ведь и не такое бывает.
Лихо головой покачал.
– Тело госпожи Лиснецкой доставить в полицейский морг, – распорядился он. – Всю труху собрать и отвезти туда же. Ничего лишний раз не касаться.
Лихо снял ключ с шеи покойницы, развернулся на каблуках и вышел.
Дом купца Лиснецкого встретил его жуткой мертвой тишиной и тем обликом, что видела прежде только Олимпиада Штерн. Умер дом, прогнил, готов был в любую секунду обвалиться на голову неосторожного посетителя. Доски трещали под ногой, стены стонали, хрипело что-то на чердаке и жутко завывало в трубе. Лихо быстро прошел по коридору, завернул за угол, туда, где под лестницей расположился чулан. Дверь была на вид крепкая, куда крепче и новее всего дома, обитая полосками начищенного металла. Лихо подергал ее, затем склонился над замочной скважиной, вставил ключ, повернул два раза.
Из дверного проема пахнуло мертвечиной.
Сразу за порогом начиналась криво сколоченная лестница, осклизлая от плесени, зеленоватая, но запах не от нее исходил. Лихо спустился осторожно, держась за стену. Гнилушки светились, да, впрочем, ему свет и не был нужен. Гроб стоит, крышка отдельно. Верно, девушка слабая, да и к тому же такая изможденная, как Сусанна Лиснецкая, не смогла бы ее каждый раз откидывать. А сирень тут, должно быть, не помощница. А чтобы дружок ее раньше времени не убег, девица Лиснецкая спеленала его железными цепями и семь замков навесила.
Тот, кто в гробу лежал, скрежеща зубами, был чисто – Кощей.
– Водой тебя напоить, что ли? – пробормотал Лихо, склоняясь.
Запах гниения стал сильнее, а еще – крови, которой Лиснецкая подкармливала мертвеца, пытаясь удержать в нем искру жизни. Не упырь, нет. Только лишь умрун, в котором колдунья пыталась удержать жизнь своею силой и волей. Вычитала, небось, где-то, дура романтичная, что любовь все побеждает.
Кроме гниения от умруна пахло противоестественностью. Особый запах, злой, горький.
– Хочешь уйти или остаться? – спросил Лихо.
– …ти…
– И то верно, – согласился Лихо.
Он провел ладонью по глазам, сморгнул, а потом аккуратно положил левую ладонь на грудь умруна. Она легко, как сквозь масло, прошла через железные цепи, пергаментную сухую кожу покойника, хрупкие кости, стиснула слабо пульсирующее сердце. Лихо сжал кулак резко, и послышалось тошнотворное чавканье. Умрун всхрипнул и затих.
– Так тому и быть. – Лихо вынул руку, посмотрел на нее и в карман за платком полез. – Один ушел, одна осталась. Тоже справедливость, если вдуматься.
Дом обрушился, когда только Лихо переступил порог и оставил его за спиной.
Мишка, как подхватил ее на руки в больнице, так и не выпускал до самого дома, весьма мешая осмотру, который провел ворчливый пожилой доктор. Еще и ворчать ухитрялся, как самый настоящий медведь, пока врач не уверил, что все с Олимпиадой в порядке и ей только требуется отдых. Мишка решил, что Олимпиаде ногами нынче ходить не следует, домой понес и на пол поставил только после того, как порог переступил. Мать незамедлительно вышла из комнаты и так глянула, что у Олимпиады, да и у Мишки, должно быть, ноги к полу примерзли.
– Где ты была, позволь спросить? И в каком ты виде?
Олимпиада стиснула подол юбки.
– Это что? Кровь? – Мать шагнула вперед и коснулась лица Олимпиады, и той огромных усилий стоило не отшатнуться. – Ты где была всю ночь? Мне бабка твоя послание отправила, что ты до нее так и не дошла. Это твое счастье, что к ней подруга старая приехала, не до тебя сейчас. А не то выдрала бы тебя, мерзавку, как сидорову козу!
– Я… – Олимпиада на руки свои посмотрела. Ведь нельзя же всю жизнь скрывать это. – Я не могу пойти к бабушке.
– Почему это? – резко спросила мать. – Что еще удумала?
– Я… силу утратила. – Олимпиада сказала это вслух, и вдруг легче стало. Утратила – ну и утратила. Прав был Лихо – горюшко, не горе.
– Ты… – Мать ахнула, за сердце схватилась, и Мишка к ней бросился, поддержал.
– И я не буду, маменька, больше делать, как вы мне прикажете, – выпалила Олимпиада, пока кураж не прошел. – Замуж я по вашей указке вышла, из дома по вашей указке уехала и вернулась тоже, потому что вы так пожелали. Все. Хватит. Я буду своим умом жить.
– Ах ты!.. – Мать занесла руку для удара и замерла, перехваченная другой рукой. Рукав сюртука весь был в пыли и брызгах крови, и пахло от ткани гнилью и плесенью.
– Вам бы, Акилина Никитична, не следовало бить работницу сыскной полиции, – спокойно сказал Лихо и медленно разжал руку.
Мать растерла запястье и бросила на Мишку уничтожающий взгляд. Он, бедняга, разрывался сейчас между матерью своей и начальником и не знал, куда ему скрыться. Олимпиада же предпочла сделать шаг назад и укрыться у Лихо за спиной.
– И давно ли, любезный Нестор Нимович? – спросила мать сухо, взгляд не отрывая от Олимпиады.
– Да уж порядком, – ответил Лихо, в подробности не вдаваясь.
– И какую, позвольте спросить, пользу может принести моя бесталанная дочь? Штерн ее пытался когда-то приставить к делу, письма составлять, стенографировать обучал, на машинке печатать, да только без толку.
– Ложь! – не выдержала Олимпиада.
Лихо остановил ее.
– Госпожа Штерн будет занимать должность личной моей помощницы в сыскном деле и, если потребуется, по синодальной части. Жалованье ей будет положено в 80 рублей и квартира, так что о будущем дочери своей можете не беспокоиться. Идемте, Олимпиада Потаповна.
Лихо взял ее за локоть и потянул за собой.
– Спасибо.
– Не обольщайтесь, Олимпиада Потаповна, – покачал головой Лихо. – Если вы еще раз выкинете что-то подобное, житье с матушкой вам раем покажется. Это ясно?
Олимпиада кивнула.
– Таланты у вас несомненные, – продолжил Лихо. – Но, если вы еще хоть раз сунетесь в пекло, не спросясь, чай будете заваривать до скончания веков.
– Впредь это не повторится, Нестор Нимович, – уверила его Олимпиада.
Лихо, кажется, не поверил, но спорить дальше не стал. Посторонился, пропуская Олимпиаду в дом, пробормотал «все вы здесь знаете» и быстро наверх поднялся, брезгливо отряхивая испорченный сюртук. Олимпиада огляделась, постояла на пороге немного, а потом прошла на кухню – чай заваривать.