К книге
ВианнБуйабес
20%
Буйабес
2

1

22 июля 1993 года

Я развеяла прах матери в Нью-Йорке ночью четвертого июля. Помню запах залива, и теплый ветер над нагретым солнцем камнем, и сладкий ностальгический дух крендельков, и пончиков, и мусора, и дыма, и жаркий, острый, опасный запах фейерверка, громыхающего в небе.

После этого я попрощалась с Нью-Йорком. Он был ее мечтой, а не моей. Я потратила наши последние доллары на дешевый авиабилет до Марселя и через три дня стояла на берегу другой гавани, глядя на Средиземное море. Здесь было так же жарко, но дул легкий ветерок, и от воды тянуло солью и озоном. Почти вся моя одежда была на мне, а в единственной холщовой дорожной сумке лежали документы, кошелек, запасная одежда, кольцо матери и маленький набор косметических принадлежностей из экономкласса. Потертый карманный атлас Франции и мамина колода карт Таро в шкатулке из сандалового дерева. У меня было от силы пятьсот франков, не было семьи и места, куда пойти. В моем паспорте стояло имя Сильвиан Роша. Пришло время сменить обстановку.

Мы с матерью предпочитали большие города. Она всегда говорила, что в городе проще скрыться. Проще быть никем. Проще оставаться незамеченной. Я никогда не спрашивала, почему ее так манит небытие. Но города переполнены; бесстрастны; люди текут сквозь них. Города – это карманы, которые можно обшаривать; дешевые отели, из которых можно съехать, не заплатив; недорогая еда; подержанная одежда; отсутствие вопросов. На одинокую девочку в городе всем плевать, разве что она и правда попала в беду. А я была сообразительным ребенком и знала, куда идти; умела находить то, что мне нужно; добывать еду бесплатно на рынках; обменивать свой труд на самое необходимое. Но теперь я впервые по-настоящему осталась одна. Мать покинула меня и забрала свои страхи: страх слишком долго оставаться на одном месте; страх пустить корни; страх тени. Особенно страх тени – Черного Человека, который преследовал нас. Ничего не осталось; все было развеяно по ветру над Гудзоном четвертого июля. Я была свободна.

Вот только я не чувствовала себя свободной. Полная свобода иногда парализует. Так много возможностей! Так много дверей наперебой требуют, чтобы я их открыла! Но с каждым сделанным выбором приходится отказываться от множества других. Отвергнутое будущее, невстреченные друзья; непрожитые жизни и неведомые пути. Дорогу всегда выбирала моя мать. Так много планов – и в конце так мало времени, чтобы их осуществить. И вот мне двадцать один, а у меня нет ничего, кроме бесчисленных возможностей. Я чувствовала себя клочком мусора, который уносит ветром.

Тот ветер. О да, теперь я его ощущаю. Он меняет имена, как меняли их мы: Трамонтана, Санта-Ана, Сирокко, Левант, Острия, Мистраль. Я ощущаю, как он тянет меня – возможно, в Италию, или в Испанию, или вдоль побережья в Монпелье, или вглубь материка в Тулузу или Арманьяк.

«Куда бы нам отправиться, Виан? Бордо, Монпелье или Ницца? Рим, Венеция или Милан? Лондон, Порту, Страсбург, Берлин? Но только не туда, где мы уже побывали. И не в Париж. Только не в Париж».

Я наугад открываю атлас. Мама иногда так делала, просто чтобы посмотреть, что выпадет. На развороте – река Баиз, к которой льнет горстка крошечных бастид[1], словно листья к лозе. Эту часть Франции я знаю плохо, но наконец вернулась сюда, будто влекомая инстинктом.

Одна из бастид носит женское имя. Вианн. Мне нравится, как это звучит. Похоже на мое имя, но не совсем; словно ветка, растущая из дерева. Возможно, это символ того, что меня ждет. Место перерождения. Почему бы не направиться туда, по крайней мере, пока не подвернется что-нибудь получше? Да, возможно, я направлюсь в Вианн и по дороге найду себя.

Но пока мне надо сообразить, где я сегодня буду спать; что мне есть; как найти свое место в этом незнакомом городе. И это еще не все. Я чувствую внутри пустоту. Не горе, ведь горе – это не отсутствие. Горе – это бремя воспоминаний. То, что вы делали вместе, а теперь придется делать одной. Знание, что воспоминания уже расплываются, как меловой контур на стене, и что скоро – возможно, не сегодня, но на следующей неделе, в следующем месяце или даже в следующем году – я забуду очертания ее лица и точный оттенок ее глаз.

Глядя в зеркало, я не вижу ни намека на нее. Только общие приметы двух людей, которые всю жизнь были вместе; въевшиеся в тело приметы. Кожа, позолоченная одним и тем же солнцем; одинаковые морщинки вокруг глаз. Мы много смеялись, я и моя мать. Надеюсь, тело не забудет.

Но внутри меня пустота. Я чувствую пустоту. Ее нужно заполнить. Жизнь пробивается сквозь смерть; эхо голосов и смеха. Если бы вокруг никого не было, я бы разложила карты и поняла, что это за чувство. Карты знают лучше, Виан. Прислушивайся к ним. И сейчас, в полдень, на берегу залива, над которым плывет запах дизельного топлива, и соли, и жареной рыбы, мне кажется, что ответ где-то рядом, в дрожащем воздухе, только руку протяни.

Я поднимаю глаза и вижу летнее небо, безупречно синее, словно плащ Девы Марии, не считая белой царапины двойного следа. По форме он похож на руну, развилку в небе, которая указывает на вершину холма, самую высокую точку старого города. На холме стоит тупая квадратная башня, напоминающая крепостную, с золотой верхушкой. Солнце вспыхивает на ней, словно подавая сигналы. Собор? В подобных городах золото обычно принадлежит Церкви. Я ничего не знаю о Марселе, хотя со временем узнаю его хорошо, и за отсутствием других идей поворачиваюсь к золотой занозе в летнем небе и иду к ней по узким улицам, поднимаясь по множеству набегающих друг на друга каменных ступенек. Скоро я узнаю, что это базилика Нотр-Дам-де-ла-Гард, или, как ее называют местные, Bonne Mère – Добрая Мать.

Подъем кажется бесконечным. Должно быть, вымощенные булыжником улицы соединяет не меньше тысячи ступенек. Камни раскалены. Я чувствую их сквозь тонкие подошвы туфель. Ноги ноют, и внезапно на глаза наворачиваются слезы. В последнее время мне часто хочется плакать. Полагаю, это вполне естественно. Срок моей беременности совсем небольшой, но я уже ее чувствую. Что-то изменилось. Меня не тошнит, но что-то надвигается, словно край грозового облака. Впереди тяжелые времена. Не только потому, что я одна или слишком юна, но и потому что ребенок станет для меня якорем. Ребенок вынудит меня пустить корни. Я не умею этого делать. Она не давала мне даже помыслить об этом. Мы были эфирными созданиями, питались светом, дождевой водой. Сама мысль об ответственности, о собственности – хотя бы запасной одежде – была опасна. Могла создать прецедент.

«Вещи тебя тормозят, – говорила она. – Из-за них ты чувствуешь себя особенным. Они шепчут, что этот клочок земли может принадлежать тебе, вместо того чтобы напоминать: мы лишь насекомые на коже планеты, пляшущие на вулкане».

Мать много такого говорила, особенно в свой последний год, когда рак начал брать верх. Мы покупали ей лекарства на черном рынке в Нью-Йорке – сильные опиаты, которые приглушали боль, но вызывали путаницу в мыслях и перепады настроения.

«Зачем я тебя взяла? – спрашивала она. – С чего решила, что ты можешь меня спасти?»

Конечно, она была не в себе, когда говорила это. Но в моем раннем детстве ее настроение то и дело менялось. Я помню хорошие дни; помню, как она смеялась и радовалась мелочам; и помню плохие, и ее растущий страх перед надвигающейся тенью. Позже я поняла. Черный Человек был символом будущего и символом прошлого. Это из-за него мы нигде не задерживались дольше чем на неделю; из-за него она выкидывала мои игрушки – слона, старенького бурого мишку, Мольфетту, мою милую Мольфетту, – когда я слишком привязывалась к ним.

«Он чует их запах на тебе, – говорила она. – Он знает, когда ты начинаешь привязываться. Единственный способ спастись от него – это ни на что не полагаться, ни в кого не верить».

Я часто размышляла, не значит ли это, что однажды она бросит меня. Порой мне этого почти хотелось. Моя постыдная тайна в том, что иногда мне хотелось, чтобы мать меня бросила. И теперь, когда я сама скоро стану матерью, я задаюсь вопросом: не будет ли ребенок думать обо мне так же и мечтать выдрать из земли корни, которые я отрастила ради него? Ведь я уже знаю, что этот ребенок станет центром моего мира. Я уже это чувствую, хотя он всего лишь пульсирующий комочек клеток. Точно так же, как знаю, что ему понадобится место, чтобы ответвиться от меня.

«Виан, дети всегда так поступают, – говорила мне мать. – Они учатся расти вбок. Твоя задача – любить их. Их задача – сбежать от тебя. И ты должна их отпустить, потому что таков твой долг перед вселенной».

Она сказала, что я должна усвоить этот урок с Мольфеттой. Мольфетта – крольчиха, последняя и самая любимая игрушка моего раннего детства. У нее был грязно-розовый мех, ленточка на шее, и я таскала ее за собой годами. Даже лишившись ее, я шепталась с ней в темноте бессчетных номеров мотелей. Я купала ее в раковинах бессчетных придорожных кафе. От нее пахло тем, что сходило за дом в нашей кочевой жизни, и когда мне было восемь, мать оставила ее на скамейке у железной дороги в Сиракузах, чтобы научить меня не привязываться. Потому что налегке путешествовать проще.

«Я не знаю, как тебя зовут, – говорю я ребенку, который пока лишь контур в моем будущем. – Но уже знаю, что однажды ты покинешь меня и отправишься путешествовать налегке». Я пытаюсь отогнать эту грустную мысль движением пальцев. Кыш, кыш, пошла прочь! Но печаль не уходит. Она со мной навсегда. Это цена, которую мы должны заплатить. Неожиданно взрослая мысль для девочки, которой я когда-то была; девочки, которая собирала рецепты, воровала меню из ресторанов и мечтала о блюдах, которые никогда не попробует в местах, где никогда не сможет остаться. Девочки, которая тайком возвращалась, когда ее мать сбегала из очередного дешевого кафе, не заплатив по счету, чтобы оставить немного денег – на случай, если в краже обвинят официантку. Сколько от матери погребено в моем подсознании; сколько сумело перейти в этот плод? Сколько ее долгов перед миром мне придется уплатить, чтобы заслужить свое счастье? «Обещаю, твоя Мольфетта всегда будет с тобой, – говорю я ребенку в своей утробе. – Ты не лишишься ее. Мы не будем путешествовать налегке. Мы будем такими тяжелыми, что ветер пронесется над нами и умчится в холмы».

Но голос матери не утихает. Мир должен оставаться в равновесии. Не бывает дара без потери. Мечтай осторожно, Виан. Думай о том, что обещаешь. Бери у мира, что можешь, и беги, прежде чем он об этом узнал. Помни об этом, и будешь в безопасности. Черный Человек не найдет тебя.

Солнце пылает. Обжигает глаза. Но глядя на вершину Холма, я вижу, что золотая заноза в небе – это статуя Девы Марии с младенцем Иисусом на руках. Я мало что знаю о церквях. Не посещаю их по многим причинам. Но в этом здании – в этой базилике – есть что-то привлекательное. Возможно, ее длинная прохладная тень. Или история, которой веет от каждого камня мостовой. Или мать, которая возвышается над городом и крепко держит свое дитя, чтобы ветер не вырвал его из рук.

Bonne Mère. Здесь, в Марселе, это молитва, это клятва, богохульство, воззвание. Добрая Мать здесь ради всех нас; она рядом в каждом мгновении нашей жизни. Она дарит этому одинокому городу надежду; память о материнской любви.

Как стать доброй матерью, мама? Я не знаю. Никто не заслонял меня от ветра. Зато я научилась лететь на крыльях бури, подобно брошенному камешку, скользить, едва касаясь воды. Задержись на мгновение, и утонешь. Чтобы выжить, надо постоянно двигаться. Я знаю, что она сказала бы мне сейчас: не следует пытаться удержать этого ребенка. «Ребенок – это камень на сердце. Долг, который нужно уплатить. Лучше верни его миру, – говорит она, – пока он не изменил тебя. Верни его вселенной, пока он не утянул тебя на дно».

Слишком поздно, мама. Этот ребенок принадлежит мне. Я не могу его отдать и не отдам. Я понимаю, что мне придется нелегко. Придется принимать непростые решения. Но это мой выбор, мама; мой первый самостоятельный выбор. Он кажется немного опасным: будто я отвергаю тебя и все, чем мы были. Но кем я на самом деле была? И кто я сейчас? Мне только предстоит это узнать. Но одно я уже знаю, мама. Я больше не спутник на твоей орбите. Я мать. Bonne Mère. Надеюсь, я буду доброй матерью.

Наконец я дошла до вершины холма. Дверь в базилику открыта. Внутри прохладно и пахнет ладаном и воском. Потолок обильно позолочен, а арки сложены из контрастного камня, темно-красного и белого, и выглядят до нелепого праздничными, словно карамельные трости. Краски вертятся безумной каруселью, солнце отражается от потолка, в нишах по обе стороны прохода таятся тени. У входа в алтарь дрожат огоньки свечей.

Я сижу на деревянной скамье у двери. Летом церкви дарят прохладу, зимой – какое-никакое укрытие. Мгновение я наслаждаюсь тенью и тишиной. Ни звука, кроме шелеста шагов по камням время от времени. У меня болит голова, и я кладу ее на руки. Как же хорошо ни о чем не думать! Но постепенно я начинаю осознавать, что рядом на скамье что-то есть. Какая-то мягкая игрушка с вытертым мехом, бархатистая на ощупь, как персик. В полумраке я толком не могу разобрать, какого она цвета, но на шее у нее ленточка, и в ней чудится что-то знакомое, а когда я подношу ее к лицу, от нее пахнет зашторенными комнатами, и потом, и автостопом на пыльных улочках, и жареной едой из придорожного кафе, и библиотечными книгами. Я знаю, что этого не может быть, и все же уверена, что это Мольфетта, игрушка моего детства, повидавшая столько дорог, столько временных пристанищ.

Знак. Мать повсюду видела предзнаменования. Но почему Мольфетта вернулась ко мне именно сейчас? Сперва мне хочется засунуть ее в карман. Использовать в качестве амулета. Шептать ей секреты в темноте. Но ведь, наверное, какой-то ребенок ищет ее. Ребенок, которому она нужна сильнее, которому необходим друг. Поэтому я оставляю свою игрушку на скамье для кого-то другого. Кого-то одинокого. Щелчком пальцев я зажигаю невидимую свечу у ног Девы Марии и говорю ей на беззвучном языке, в котором больше силы, чем в обычных словах: «Крепче держи свое дитя, Добрая Мать. Не дай ему упасть».

Я встаю и выхожу из прохладного полумрака базилики обратно в марсельскую жару. Самое пекло еще впереди.

2

22 июля 1993 года

Марсель – город крайностей. Церковь и булыжная мостовая; золото и камень; изобилие и голод; милосердие и повседневная жестокость спешащей толпы. Это самый старый город Франции, основанный за шестьсот лет до пришествия Христа, противоречивый, как человеческая натура.

Он процветает благодаря туризму, истории, торговле и, конечно, католической Церкви, господствующей над городом во всем своем блеске и золоте. Беднота живет в bidonvilles – трущобах из рифленого железа, пластиковых контейнеров, полиэтиленовой пленки и выброшенных дверей. Люди здесь грубы и вульгарны и в то же время на редкость добры и сердечны, совсем как те, с которыми мы водились в Неаполе. Бедняки порой бывают холодны снаружи и теплы внутри. Возможно, потому что беднякам приходится заботиться друг о друге.

Выйдя из Нотр-Дам-де-ла-Гард, я нашла старомодное бистро с не слишком оригинальным названием La Bonne Mère и заказала стандартный обед: буйабес, вдоволь хлеба и графин водопроводной воды. Я поняла, что ничего не ела после завтрака в самолете – кусочка яблока, черствого круассана и еле теплого кофе. Хозяин увидел, как я ем, и молча налил добавки. Суп был щедро приправлен шафраном, оливковым маслом, анисом и апельсином. В Марселе это дешевое блюдо: скальная рыба стоит гроши. Мидии тоже дешевы, а кальмары и крабы, за которых в элегантных парижских ресторанах просят целое состояние, здесь считаются вредителями, годными только в похлебку. Забавно, как еда покидает дом нищенкой и возвращается королевой. То, что достается нам даром, – дикорастущую зелень, морские черенки[2], черемшу, травы, креветок, крабов и даже улиток – повара превращают в изысканные блюда, пытаясь удивить пресыщенные вкусы тех, кто купается в роскоши.

Помню, как увидела цену за дюжину эскарго в меню нью-йоркского ресторана. Мы с матерью так и покатились от хохота. «Наверное, у этих улиток золотые панцири, – сказала она. – Какие мы с тобой, оказывается, гурманы!» Печаль вновь пронзает меня… Ее больше нет. Больше никаких насмешек над меню. Никаких экстравагантных планов; никаких необычайных историй.

– Un p’tit pastis?[3]

– Нет, месье, спасибо. Я беременна.

Как странно, что мне пришлось поведать свой секрет этому незнакомцу. Но секреты тоже довольно обременительны. Внезапно мне стало легче. Хозяин бистро – коренастый сурового вида мужчина лет пятидесяти с сединой – улыбнулся мне.

– Поздравляю! Вы к нам надолго? Приехали отдохнуть?

Я покачала головой.

– Просто заглянула по пути.

Он взглянул на мои руки и отметил отсутствие обручального кольца.

– По пути куда?

– Вдоль побережья, наверное. Я много лет не жила на море. А может, отправлюсь вдоль реки в поисках подходящего места, чтобы обосноваться.

Он нахмурился. У него были косматые грозные брови, но глаза под ними светились добротой.

– Вы слишком молоды. Вам есть где остановиться?

Я подумала о своих пятистах франках, вернее уже о трехстах восьмидесяти пяти.

– Нет ли у вас на примете подходящего места? Чистого? Не слишком дорогого?

Он пожал плечами.

– Здесь, в центре, все в два раза дороже, чем где-либо. Но за пределами 14ème arrondissement на вас набросятся торговцы сном.

Я знала, о ком он говорит. Я их уже встречала. Мужчины в бейсболках и брюках-клеш, с острыми, как лезвие, лицами и низкими вкрадчивыми голосами. Руки у них лоснятся от наличных. Глаза – как бусинки горячечного пота. Комнату на ночь, мисс? Комнату на ночь? Они отведут тебя в нагромождение трущоб с картонными домами и пристроенными к крышам и балконам хибарами, где придется делить комнату с двумя другими семьями, где пахнет мочой и табаком, где той же ночью, ну или следующей, еще один мужчина вытащит тебя из тонкого кокона сна и выбросит под дождь, потому что кто-то заплатил ему больше за твое место.

Хозяин бистро принес мне чашку кофе и navettes – маленькие печенья в форме лодки, ароматизированные померанцевой водой.

– У меня есть комната над бистро, которую я иногда сдаю. Сто девяносто. С завтраком. Там чисто, внутри есть замок. Меня зовут Луи Мартен.

– Вианн Роша, – неожиданно слетело у меня с языка, и я даже почти не солгала.

– Необычное имя. Это сокращение?

– Нет.

– Допивайте кофе. Я покажу вам комнату.

Комната под самой крышей была маленькой и узкой. Окно выходило на юг, на залив. Односпальная кровать с желтым стеганым узорчатым покрывалом, платяной шкаф. Таз. Фарфоровый кувшин. Выцветшие занавески в цветочек. Прекрасно. Просто идеально. Я понимала, что Луи предложил мне ее, потому что я молода, миловидна и беременна. Но он прав: одинокой женщине здесь опасно. Конечно, мне было что противопоставить, в странствиях я многому научилась. Но в ближайшие восемь месяцев мне придется пустить корни. Мне понадобится дом; работа. Что-то постоянное. А сейчас мне хватит денег переночевать в бистро и, может быть, перекусить раз-другой. После этого у меня не останется ничего. Только ветер, стена и я.

– Можете оставить вещи здесь, – сказал Луи. – С ними ничего не случится.

Вещей у меня было мало. Мамина шкатулка с картами Таро. Зубная щетка рядом с тазом. Куртка в шкафу. Я всегда умела обживать места, в которых проводила всего ночь или две. Охапка цветов в вазе. Подушки, уложенные на мой вкус. Конечно, это лишь иллюзия, и все же комната становится менее безликой. Как будто у меня появился шанс однажды найти место, которое я смогу назвать домом.

Я оглядела комнатку. Открыла крошечное окно, впустила запах океана. Заперла дверь и положила ключ в карман холщовой сумки, где лежали бумажник и кольцо мамы. Кольцо было из 14-каратного золота. Обручальное, хотя она не была замужем, потому что одинокая женщина с ребенком иногда привлекает внимание. Она купила его, когда я была маленькой, и сказала: «Проще, когда люди считают, что ты замужем». «Это и впрямь было проще? – задумалась я. – Может, сохранить его – носить его, – чтобы люди меня не осуждали?» Но мама боялась не осуждения. Она боялась потерять меня. Возможно, кто-то что-то сказал… предположил, что она не годится в матери. Или даже предположил, что она мне не мать. Я смутно помню, как человек в черном – священник – сказал: «Жанна, это грех. Покайся ради ребенка». Той ночью она плакала и крепко прижимала меня к себе, а утром мы уехали, и она купила кольцо в ломбарде в Нанте по цене шести ночей в хостеле, а когда я спросила почему, ответила: «Так мы спрячемся. Обманем Черного Человека. Потому что он хочет забрать тебя, Виан. Потому что он всегда голоден».

Я продала кольцо. Нашла скупку украшений за наличные. Худощавый человек с ювелирной лупой взвесил его и назвал сумму. Восемьсот пятьдесят франков, немного больше, чем я надеялась, но все равно мало. Хватит еще на несколько ночей и обедов. Пока хватит. «Конечно, – подумала я, – когда родится мой ребенок, люди будут знать, что у него нет отца. Но какая мне разница?» Его отец остался в прошлом. Он был никем и ничего для меня не значил. Просто доброе лицо и место в кровати, когда я была потеряна и охвачена печалью. Я даже не помню его имени, только тепло смуглой кожи, и запах – табака, пота и корицы, – и как он спал, обняв меня, остаток ночи, и как я уместилась в его руках, словно косточка в персике.

Наутро я покинула его. Одной ночи мне всегда было достаточно. Хоть на одну ночь, но он принадлежал мне, как пустой гостиничный номер, а затем я вновь пустилась странствовать по миру, словно перышко на ветру.

Багаж мешает тебе двигаться вперед. Вещи, люди, чувства. Мать часто повторяла эти слова, и они много лет служили нам верой и правдой, но для меня пришла пора сбавить ход. Мне сообщила об этом пустота внутри меня, пустота в форме ребенка, прорастающего в сердце. Я потратила немного денег на связанные крючком пинетки, которые продавала старуха на углу Рю-дю-Панье. Нежно-розовые, красивые, с замысловатым узором, как у старинного кружева. Я положу их в карман холщовой сумки, которая со мной уже целую вечность, и когда родится моя дочь, они будут пахнуть морем, и лавандой, которую я собирала на обочине в Апулии, и пройденными дорогами, и временами, когда мы с мамой хохотали до слез. Когда дочь родится, она будет знать. Будет знать ее. Будет знать меня.

– Когда она появится на свет? – спросила женщина с корзинкой вязаных вещей. Ей было не меньше восьмидесяти. Темная кожа, яркие серебристые искорки в глазах и седые волосы под широкой соломенной шляпой. Ее пальцы, перекрученные и коричневые, напоминали корни оливы. В одной руке она держала незаконченную работу – белый чепчик, такой замысловатый, как будто его сплели фейри.

Я ответила. И заметила, что она не спросила, откуда я знаю, что у меня будет дочь. Старуха улыбнулась.

– Летнее дитя.

У нее был необычный акцент, не грубый марсельский, а ясный и мелодичный североафриканский.

– Летние дети наполнены светом. Вот, возьми.

Она протянула мне саше с ароматными травами.

– Повесь в шкаф, – сказала она. – Зимой твоя одежда будет помнить.

Я улыбнулась и поблагодарила. Еще немного наличных я потратила на нижнее белье и сандалии. Затем в крошечном магазине подержанной одежды купила белую вышитую блузку, шелковый шарф и юбку с колокольчиками по подолу. Излишество, наверное, но после встречи со старухой с Рю-дю-Панье мне внезапно захотелось иметь собственные вещи в собственном жилье.

Зимой твоя одежда будет помнить. Мне это нравится. Еще больше мне нравится мысль, что зимой я, возможно, еще буду здесь. Но Марсель не подходит для моего ребенка. Моя дочь родится в тихом месте, где сможет расти и расцветать. Возможно даже, в той крохотной бастиде у реки. Но об этом пока рано думать, сказала я себе, возвращаясь в La Bonne Mère. Я спокойно проспала ночь без сновидений и проснулась от звона колоколов на вершине Холма.

3

23 июля 1993 года

Я спустилась позавтракать в половине девятого. С полдюжины мужчин в парусиновых брюках, полотняных сорочках и местных плоских кепках уже сидели за стойкой и двумя маленькими столиками, выставленными на улицу, пили кофе и ели вареные яйца из корзинки, накрытой салфеткой. По комнате с гудением летали мухи, я заметила, что несколько уже прилипло к длинным желтым лентам, свисавшим с рейки над стойкой. По радио звучала популярная песенка, что-то бойкое американское. Внезапно я заскучала по Нью-Йорку с его хромом, закусочными, гулом голосов, огромными жирными завтраками, придорожными лотками с крендельками.

Все уставились на меня. Повисла тишина. Я неловко улыбнулась и кивнула мужчинам. Кое-кто кивнул в ответ, другие продолжали смотреть.

– Можете позавтракать, если хотите, – сказал Луи.

– Спасибо.

Я проголодалась. На завтрак были яйца, свежий багет, сливочное масло, кофе и абрикосовый джем. Я отдала должное каждому блюду. Мы – те, кто следует за ветром, – относимся к еде с уважением. Любая пища для нас дар; каждая ночь в застеленной кровати – благословение.

– Какие планы на сегодня? – спросил Луи. – Пляж? Достопримечательности? Магазины? Замок Иф? Канебьер[4]?

Я пожала плечами.

– Немного прогуляюсь, наверное. Возможно, чуточку заблужусь. Всегда считала, что лучший способ познакомиться с городом – это заблудиться в нем.

Мужчина с узким лицом и колючими глазами презрительно фыркнул.

– Сразу видно туристку.

– Не нуди, Эмиль, – сказал Луи и посмотрел на меня. – Останетесь сегодня?

– А можно?

– Конечно. На обед будет pissaladière[5] и crème caramel. Я сам готовлю, вам понравится.

Я закончила завтракать и взяла свою сумку. Завсегдатаи – пожилые мужчины с широкими загорелыми лицами и яркими темными глазами – наблюдали за мной с давно привычной смесью любопытства и враждебности. Я улыбнулась и нарисовала знак на ладони левой руки. Лучик, как называла его мама. Лучик помогает разрядить обстановку. Я взмахнула рукой, воздух подернуло рябью, и я увидела ответный блеск в их глазах, как будто на лицах заплясали солнечные зайчики от крошечной призмы.

– Приятно познакомиться, господа. Меня зовут Вианн.

– Какое странное имя, – заметил мужчина в черном берете. Это Родольф, бывший учитель младших классов из Кассиса. Женат. Вдов. Трое детей. Перед моими глазами мелькают радужные картинки, проецируемые призмой.

– Вы не из наших мест.

А это Эмиль, тощий, подозрительный, злющий. По профессии художник-декоратор. Злость так и пылает вокруг его лысой макушки, словно газовая корона. Злость не на меня – на весь мир и на чужаков в особенности. К ней примешивается тайная печаль, которую призма не может передать. Возможно, это связано с женщиной. Или с ребенком.

Я снова улыбнулась.

– Верно, не из ваших. Я много где жила.

Этот пристальный подозрительный взгляд предназначался для всех других мест. Я чувствовала, как он изучает мою одежду, мою кожу, мой акцент. Не слишком ли у меня темные, курчавые волосы? Моя кожа смуглая от солнца или это наследие чужих берегов? Я еще раз оглядела загорелых мужчин и явной враждебности не увидела – разве что со стороны злющего Эмиля, – но некоторым людям все новое или иное кажется угрозой. А я очень иная и новая, и не только внешне. Так было и в Нью-Йорке, но здесь стало еще заметнее. Эту компанию мужчин сплотило время, привычки и соседство. Очень узкий круг, в котором разыгралось немало драм и комедий. Я чувствую их неприязнь к незнакомке, молодой женщине, которая вторглась в их мирок, со всеми ее неведомыми качествами. И я чувствую их потребность, их надежду, что однажды кто-то явится и изменит их жизнь навсегда.

Ты ничего им не должна. Голос матери. Никаких объяснений, никакого сочувствия. Никаких чудес. И даже никаких улыбок. Это попросту опасно. Черный Человек чует перемены. Чем больше мы меняем, тем он ближе.

Я развеяла призму. Мать права. Эти люди не моя забота. Чужие проблемы – чужие потребности – отвлекут меня, а я не могу себе этого позволить.

Я улыбнулась.

– Увидимся за обедом, – сказала я. – Хорошего дня, господа.

4

23 июля 1993 года

В таких городах, как Марсель, люди все время ищут работу. Люди вроде меня, неофициальные жители без адреса и счета в банке. Бездомные, едва сводящие концы с концами за счет случайных заработков. Люди, которые ночью спят в палатках, а днем работают за гроши в офисе или доках и вечно боятся, что коллеги узнают об их нищете. Все мы, иммигранты и жители бидонвилей – городов-спутников из пластика и рифленого железа, которые тянутся от тела Марселя подобно щупальцам осьминога, – ищем работу за наличку, чтобы избежать торговцев сном и их пустых обещаний.

Мне нужна работа. Любая работа. Лишь бы обрести уверенность в будущем. За минувшие годы мы с мамой чем только не занимались. Прибирались. Работали на кассе. Разносили еду в придорожных кафе. Временами собирали урожай на фермах, потрошили рыбу, красили стены, выгуливали собак, хозяйки которых были слишком богаты, чтобы делать это самостоятельно. Иногда, когда приходилось туго, просили милостыню. Мать не раз провозила контрабанду через границу – женщина с ребенком вызывает меньше подозрений. Но когда я подросла, это прекратилось. Я была рада. Платили за это хорошо и фальшивые документы выдали надежные, но риски были слишком велики, и за несколько недель до поездки мать становилась совершенно невыносима.

«Они заберут тебя, если попадемся, – говорила она, хмуро глядя на расклад Таро. – Двойка Кубков. Хорошая карта. Такая карта нам подходит. А это Колесница, перевернутая. Сулит неприятности на таможне. Тройка Мечей. Обман. Нас попробуют лишить доли прибыли. И Смерть. Черный Человек. Дурной знак. Он идет за нами по пятам. Еще одна ходка, и делаем ноги».

Но ее больше нет, я осталась одна. Конечно, я оставалась одна и в месяцы перед ее смертью, когда она была не в состоянии зарабатывать. В Нью-Йорке я работала в закусочной в Бруклине за чаевые и убиралась в доме одной дамочки на тенистой улице в Хайтс. Иногда я просыпалась по ночам и проверяла, дышит ли мать. Иногда уходила пораньше, лишь бы сбежать от нее. Иногда возносила Черному Человеку нечестивые молитвы, от которых меня мутило. Я все время была без сил. Была опустошена.

«Сегодня, – подумала я, – я отправлюсь на поиски работы». Но мне подходят только те варианты, которые не требуют официального оформления. Чтобы зарабатывать деньги, нужны деньги или хотя бы их внешние атрибуты. Постоянный адрес; счет в банке; все то, чего у нас никогда не было. «Мы не респектабельны», – говорила она. И ей это нравилось. А мне? Я не такая, как она. Я не обязана быть ее отражением. Мысль о том, чтобы жить в одном и том же месте – месяцами или даже годами, – кажется зыбкой, как отражение на воде. Быть может, это мираж. Несбыточная надежда. И все же я чувствую, что это возможно.

Я не раскладывала карты с Нью-Йорка. Непривычное чувство свободы. Всю жизнь я слушалась их. А теперь они единственное, что связывает меня с матерью. Наверное, стоило посоветоваться с ними, прежде чем выходить утром из дома. А мне и в голову не пришло. Мне кажется, я теряю ее. От этого мне и легко, и грустно. Я все думаю о той деревне, Вианн. Крошечное селение на реке Баиз в сотне километров на северо-запад от Тулузы. «Там наверняка готовят на гусином жире», – сказала бы мать с презрением коренной горожанки к сельской глуши. И все же меня тянет туда, и не только потому, что у нас общее имя. Небольшое огороженное селение на Баизе, притоке великой Гаронны с ее плодовыми садами и виноградниками, маленькими фермами и замками на реке. Возможно, там я найду себя, после того как столько лет пыталась затеряться. И возможно, там родится мое дитя, моя дочь, моя маленькая незнакомка.

Но сперва мне нужна работа. Нужны деньги. Не знаю, смогу ли найти работу в Вианне. На дорогу уйдут все мои сбережения, про запас ничего не останется. В Марселе, где не задают лишних вопросов, найти работу проще. Поэтому все утро я ходила по ресторанам и спрашивала насчет мест. Мне всегда нравились рестораны. В них часто платят наличными. Можно мыть посуду; разносить еду. Иногда удается тайком попробовать что-нибудь вкусное, остатки с чужой тарелки. Мать никогда не готовила. Она видела в еде источник беспокойства, а не наслаждения. Мы ели что подешевле.

Я воровала и втайне коллекционировала меню. Вырезала из журналов рецепты блюд, которые никогда не приготовлю. Во время странствий блюда менялись. Я шептала их названия, как волшебные заклинания. В Милане продавали фрикадельки mondeghili в бумажных кульках и michette – пышные булочки, похожие на растрепанные розы. В Неаполе – pasta alla Genovese и пиццу с оливками и анчоусами, в Риме – артишоки в масле, цикорий с чесноком, чили и двадцать видов пасты. В Берлине – Currywurst и пиво, оладьи с голубикой и квашеную капусту. А в Нью-Йорке можно было найти что угодно. Поколения иммигрантов готовили свои блюда, чтобы вспоминать о доме.

Я смотрю на солнце. У меня нет часов. Судя по теням, уже далеко за полдень. Я заглядываю в кафе-ресторан во внутреннем дворике на Канебьер. Все в нем медовое от солнца, и корявая смоковница отбрасывает тень на булыжную мостовую. Я спрашиваю, наверное, в двадцатый раз за день, нет ли работы. Любой. Мыть посуду. Разносить еду. Подметать.

Вход сторожит женщина средних лет; скорее ухоженная, чем красивая. Я широко улыбаюсь, но она лишь моргает.

– Мы не нанимаем сотрудников напрямую, – говорит она. – Только через агентство.

Такой же ответ я получала весь день, куда бы ни зашла. Я прекрасно знаю эти агентства. Иметь с ними дело можно только отчаявшись. Проклятые монополии забирают сорок процентов заработка. На тенистой террасе под деревом сидят люди и едят. Наверное, что-то вкусное. Все столики заняты. Ближайшая ко мне пара ест тапенад из одной миски. Я понимаю, что ужасно проголодалась. Я знаю, что в La Bonne Mère меня ждет обед, и бегу обратно на Рю-дю-Панье. По пути я несколько раз теряю дорогу. Когда подхожу к кафе, в бистро ни души, и Луи вытирает столы. Дверь на улицу закрыта, и заведение выглядит темным и неприветливым.

Он бросает на меня взгляд.

– Обед закончился.

– Простите. Я потеряла счет времени.

– Вы ели? – мрачно спрашивает он.

Я качаю головой.

– Я оставил вам кусок писсаладьера. Как по мне, холодным вкуснее.

Пирог оказался превосходным – сладким от лука и пикантно-соленым от анчоусов, – как и небольшая порция салата из помидоров, и крем-карамель. Кофе даже просить не пришлось, и к нему снова полагались наветты. Луи смотрел, как я ем, со странной, неохотной симпатией.

– Очень вкусно, – похвалила я. – Вы правда сами все готовите?

Он кивнул.

– Моя жена хорошо готовила. Я до сих пор использую ее рецепты.

Он рассказывает мне, что его жену звали Маргарита – Марго. Она умерла почти двадцать лет назад. Она помогала ему с бистро, и он готовит по ее рецептам в память о ней. Мне это нравится. Мне бы тоже так хотелось. Но я никогда по-настоящему не готовила. Лапша быстрого приготовления. Вареные яйца. Тосты. То, что можно на скорую руку соорудить в гостиничном номере или в хостеле, где из оборудования только чайник или газовая конфорка. Без сковородок. Без посудного шкафа. Без духовки. Без ножей. Без простых деревенских рецептов, доставшихся по наследству от матери или бабушки. Внезапно мне захотелось обладать чем-то еще, помимо маминых карт и заклинаний. Не быть ведьмой из пряничного домика, а самой мирно печь пряники.

– Вы в одиночку управляетесь с бистро? Или вам помогает сын или дочь?

Он глянул на меня.

– Бог не дал.

– Я могу помогать, если научите, – предложила я. – Я схватываю на лету. И мне нужна работа.

Луи с удивлением посмотрел на меня. Я чувствовала, что он сомневается. Ощущала его горе, воспоминания, которые он бережно хранил. Я посмотрела на себя его глазами и увидела молодую женщину в одежде с чужого плеча. Она могла быть полезна. Она была опасна.

Я мягко сказала:

– Попробуйте. Помощь вам не помешает. Я сильная. Я уже трудилась на кухне. Я не боюсь тяжелой работы. И если вы меня научите, я всегда буду с почтением относиться к рецептам вашей жены.

А затем я использовала мамин трюк, нарисовала лучик на ладони, чтобы его лицо немного просветлело, как будто на него упал солнечный зайчик.

Когда Луи опускает щиты, на его лице мелькает улыбка, и он выглядит более мягким, более уязвимым. Словно солнце выглядывает из глубин затаенного горя, отразившись от пластинки слюды. И в отражениях я вижу сцены из ее драгоценной жизни. Маргарите семнадцать, это беззаботная девочка, мечтательница. Маргарите двадцать три, она перенесла первый выкидыш и надеется, что в следующий раз все получится. Маргарите тридцать пять, в каштановых кудрях появились первые серебристые проблески, похожие на волосы ангела…

– Кхм.

Он словно прочищает горло. Я уже знаю, этот звук может означать что угодно, от одобрения до презрения.

– Думаю, дела для вас найдутся. Ходить за покупками. Готовить. Но много я платить не могу. Предлагаю еду и крышу над головой. Я и так едва свожу концы с концами.

Начало положено. Мое сердце забилось быстрее. Я кивнула, чувствуя, что улыбка будет лишней.

– Хорошо, – сказала я. – Когда можно приступать?

Он с подозрением посмотрел на меня.

– Не сейчас. Завтра пойдем на рынок.

Он ходит на рынок рано утром, до открытия бистро. Marché aux Poissons начинает работать, как только рыбаки возвращаются с уловом. Луи все делает сам, трудится допоздна и очень устает.

– Дайте мне список. Я сама схожу, – предложила я.

– Вы никого не знаете, – возразил он. – Торговцы этим воспользуются.

– Я умею торговаться, – ответила я. – Честное слово, им меня не надуть. С чего начнем?

Он снова хмыкнул.

– Вам надо взглянуть на рецепты. Начнете с чего-нибудь попроще, с чем справится даже новичок. Но сперва надо освоиться на кухне. Посуда. Сковородки. Ножи. Ложки. Рецепт – это не только слова на странице. Нужно знать, что и как сочетать, чтобы все получилось. Так что начнем с кухни.

Он пристально посмотрел на меня.

– Не трогайте ничего, пока я не скажу.

5

23 июля 1993 года

Кухня в La Bonne Mère была крошечной, тесной и битком набитой всяким хламом. Старомодная плита, наверное, еще довоенная. Большая квадратная раковина, пожелтевшая от времени и испещренная глубокими царапинами и щербинами. Буфет, некогда красивый, с пирамидами чашек и прочей посудой. Здоровенные пестик и ступка из тяжелой тусклой керамики. И повсюду кастрюли и сковородки; грязные и чистые; некоторые висели на крюках на стене, другие на подвесной стойке под потолком. В кухне царил беспорядок, на всем лежал слой сажи, въевшейся коричневатой сажи, оседавшей десятки лет от дыма и жира. Из-за нее все в комнатке словно было покрыто патиной, как древняя бронза; и пахло грустью и призраками летних дней, которые давно рассыпались прахом.

Я вытянула пальцы вилкой за спиной. Кыш, кыш, пошли прочь! Мамин трюк, чтобы прогнать призраков.

Луи с подозрением посмотрел на меня.

– Ты что-то сказала?

Я покачала головой.

– Кхм. Начнем с основ. Буйабес. Это все знают. Тебе понадобится эта посуда. Эта деревянная ложка. Ступка. Глубокая кастрюля. И mouli.

Он протянул мне ложку из мелкозернистого дерева. От времени она стала почти бесформенной. Похоже на ручную работу. Возможно, Луи сам ее вырезал. Прежде это было обычным делом. Интересно, каково обладать подобной вещью? Использовать ее. Знать, откуда взялась каждая царапина, каждая подпалина, каждая зарубка. Я осторожно погладила потертое дерево.

– Ни в коем случае не замачивай деревянную ложку, – сказал Луи. – Просто протирай тряпкой. Не то она разбухнет от воды и покоробится.

Я кивнула. Наверное, я понимаю. Он хочет сохранить ее кухню нетронутой. Хочет сохранить следы ее рук на кухонной утвари; воздух, которым она дышала; частички ее кожи, ее волосы, ставшие пылью. Он снял со стены большую алюминиевую кастрюлю. Тоже старую и потемневшую от времени.

– Мы используем эту кастрюлю, – сказал он. – А это mouli.

Луи указал на большую хромированную штуковину, которая выглядела такой же древней и изношенной, как все на кухне. Деревянная ручка, несколько дисков, металлическая сетка внутри емкости размером с таз для умывания.

– Мы используем ее, чтобы отсеивать рыбьи кости и делать томатное пюре.

Я коснулась стенки mouli. Она была немного жирной, как будто он мыл ее еле теплой водой. Я попыталась представить, как использую ее, поворачивая деревянную ручку. Вся эта посуда старая, подумала я. У каждого предмета есть история. Каково это – иметь историю? Знать подноготную каждого инструмента, каждой сковородки, каждого рецепта.

– Прекрати, – сказал Луи. – Все должно оставаться на своих местах. Я должен знать, где что лежит.

Я кивнула. Да, я понимала. Кухня – это все, что от нее осталось. Для него беспорядок – часть ее памяти, темнота, которую следует поддерживать. Работать здесь будет тяжело. Его горе покрывает все, словно ржавчина. Я осмелилась намекнуть, что неплохо было бы открыть окно, но он лишь заворчал и открыл ящик буфета. В нем лежал какой-то сверток, перевязанная грязной розовой лентой стопка сшитой вручную бумаги. Он открыл его, и я увидела исписанные корявым почерком страницы. На одних красовались, вероятно, цитаты, на других – круги от кофе или вина либо отпечатки грязных пальцев. Но Луи обращался с листами с благоговейным трепетом, словно верующий с частицей Креста Господня.

– Это ее кулинарная книга. Не прикасайся к ней, – сказал он. – Здесь все ее рецепты. Я прочитаю их тебе, но ты не должна ничего менять. Ни единой мелочи, ясно?

Я еще раз кивнула.

– Ясно.

Снова этот звук.

– Кхм. Да уж постарайся. Итак. Буйабес.

Он словно мастер боевых искусств, который объясняет мальчику из провинции, как правильно держать меч. Он дает мне подержать деревянную ложку. Остальное пока трогать нельзя.

– Просто слушай, – говорит он. – И чувствуй. Когда готовишь, надо чувствовать, а не знать.

Потрепанная страница исписана корявым почерком Марго. «Марсельский буйабес. Любимое блюдо Сирано». Луи заметил мой взгляд и убрал рецепт подальше.

– Сначала пассировка. Возьми лук, чеснок, фенхель, тимьян, шафран, кайенский перец и свежую апельсиновую цедру. Слегка обжарь все вместе в оливковом масле, пока ароматы не объединятся и не станут ярче. Улавливаешь?

Я кивнула.

– Свежий фенхель и семена фенхеля. Для этого рецепта нужно и то и другое.

Он хранит специи на полке сбоку от старой почерневшей плиты. Семена фенхеля лежат в желтой жестянке из-под шоколадного напитка Banania. Шафран – в стеклянной банке из-под вишневого джема Andros. Он показывает, сколько брать; большую щепотку семян фенхеля; маленькую – шафрана. Он оставляет папку открытой, и я снова замечаю эту странную небрежную пометку на полях.

«Сирано его обожает».

– Кто такой Сирано?

Луи отмахнулся от вопроса нетерпеливым жестом.

– Неважно. Слушай внимательно. Теперь насчет томатной пасты и свежих помидоров для сладости. Возьми «Марманд». В нем меньше семян.

Должно быть, на моем лице отразилось некоторое недоумение.

– Ты же знаешь, что такое «Марманд»?

– Узнаю, – пообещала я.

Если честно, мне становилось не по себе. И это простой рецепт?

– И рыба, – продолжил Луи. – Нужна разная мелкая морская рыба. Морской угорь, мерланг, скорпена, ласкирь, солнечник, барабулька. Возьми разной понемногу. Бери что подешевле. Смотри, чего сегодня больше поймали. Бери самую неказистую. Этот суп придумали для того, чтобы пустить в дело неказистую рыбу, которую иначе никто есть не станет.

Я снова кивнула. Я понятия не имела, как выглядит вся эта рыба.

– Рыбу добавляй слоями. С той, что получше, сними филе и отложи на потом. А головы и кости смело клади в суп. Слоями по всей кастрюле. Окропи белым вином и плесни капельку пастиса. Приправляй по ходу дела. Залей рыбу водой и кипяти, пока из нее не выйдет жир. Нам не нужен чистый бульон; он должен быть чертовски мутным. Затем закрой кастрюлю крышкой. Убавь огонь, и пусть побулькает часок, пока готовишь rouille. Нужно перетереть чеснок, яичный желток, кайенский перец и шафран с хлебными крошками в ступке, добавить оливковое масло и хорошенько растолочь. Его подашь с поджаренными ломтиками хлеба, когда суп будет готов.

Он покосился на меня.

– Ты еще слушаешь?

– Да.

– Кхм. Теперь насчет mouli. Она нужна, чтобы пюрировать суп и отделить крупные кости и рыбью чешую. Используй мелкий диск и налегай что есть сил – это тяжелая работа. Затем вылей суп обратно в большую кастрюлю и свари в нем остатки рыбы. Вынь их, как только приготовятся. Подашь отдельно. Суп должен стоять теплым на плите, а рыба – в кастрюле для подогрева. Выносишь в зал, и пусть сами себе наливают. Rouille подашь на этой тарелке в цветочек, вместе с поджаренными хлебными ломтиками. Обычно у нас с полдюжины гостей на блюдо дня, но все прекрасно знают: кто не успел, тот опоздал.

Я снова кивнула.

– Поняла?

– Я разберусь. Вот увидишь.

Я сказала правду… ну почти. Я очень быстро учусь. Наш с матерью образ жизни требовал умения приспосабливаться. Я никогда не ходила в школу, хотя очень много читала – книги из распродажных корзин, книги из библиотеки, книги, найденные на автобусных остановках и железнодорожных станциях. Я могу ровно за десять секунд подсчитать стоимость тележки в магазине. Я бегло говорю на четырех языках и сносно еще на нескольких. И у меня в голове множество карт, множество местечек, множество городов, которые мы любили, или из которых бежали, или в которых оставались на время, а по пути я впитывала историю и культуру, как губка. Но это совершенно новый навык. Абсолютно незнакомый язык. Я невольно боялась того, что ничего не знаю, что у меня нет нужных инстинктов.

Я пытаюсь представить, как Маргарита хлопочет на этой кухне. Пытаюсь представить ее рядом с собой. Она ласково направляет мои движения. Луи суровый учитель. Она была бы мягче. Она бы посмеялась над его угрюмостью. Она бы открыла окно. Она бы напевала себе под нос за работой, не обращая внимания на тех, кто мог ее услышать. Она была бы хорошей матерью, хотя в La Bonne Mère нет никаких следов детей. С помощью Марго я могу научиться быть другим человеком. Человеком, который готовит, который слушает, который заботится; который не слышит зов ветра и не следует за ним, если ветер переменится.

6

24 июля 1993 года

Рыбный рынок находится рядом со Старым портом, Quai de la Fraternité. Хаотичное нагромождение палаток и лотков, некоторые под зонтами, другие прямо под утренним солнцем. Одни рыбаки продают улов прямо с лодок; другие из ведер, корзин и клетей, накрытых слоями водорослей.

Я не ожидала такого беспорядка. Где хотя бы ценники с названиями рыб? Но ценников не было, а я совсем не разбиралась в рыбе. Я узнала устриц. И лобстеров, хотя никогда их не пробовала, но что это за колючие чудища, и рыба сплошь из головы и зубов, и гладкие опаловые существа без глаз с щупальцами-бахромой?

Очередей видно не было. Покупатели уже толпились перед палатками и явно знали, что им нужно. Я задержалась у лотка с рыбой достаточно надолго, чтобы вызвать недовольство женщины за мной и самого торговца в желтом дождевике и с кислым выражением лица.

– Рыбу брать будете или как?

– Мне… мне нужно приготовить буйабес.

Женщина отпихнула меня и заявила:

– Шесть барабулек. Одного размера.

Торговец потянулся и достал из кучи шесть рыб. Они были гладкими и яркими, цвета осеннего заката, с глазами, похожими на глянцевые опалы. Я стояла в стороне, пока женщина расплачивалась, и держала свою корзинку на вытянутой руке. Затем я повторила, чуть громче:

– Мне нужно приготовить буйабес. Я от Луи. Из La Bonne Mère.

Мужчина поднял взгляд.

– Луи Мартена?

Я кивнула.

– Он говорит, надо взять мерланга, скорпену, солнечника…

Женщина из другой палатки фыркнула.

– Слишком жирные. Вам нужны колючие лангусты. Получится отличный наваристый бульон.

– Креветки. Мидии. Крабы, – возразила другая.

Вскоре все выкрикивали названия своего товара, а я стояла с корзинкой и чувствовала себя крайне глупо. Их голоса лязгали, как сковородки, и внезапно мне так захотелось к маме, что я чуть не заплакала…

– Не слушай их. Я знаю, что тебе нужно.

Голос донесся из палатки слева. Я подняла взгляд и увидела неопрятного блондина лет тридцати – тридцати пяти в обрезанных джинсах и гавайке. Он смотрел на меня из-под полей потрепанной соломенной шляпы. Он взял кусок газеты и быстро набрал рыбы с лотка перед собой.

– Барабулька. Разная костлявая мелочь. Тригла. Губан. Угорь. Пара скорпен.

Он завернул рыбу в газету и протянул мне с улыбкой.

– Вот. Это подойдет.

При виде моего нерешительного лица его улыбка стала шире.

– Поверь мне. Это то, что тебе нужно для буйабеса.

Мать часто говорила мне, протягивая один из своих травяных амулетов: «Это то, что тебе нужно. Сандаловое дерево для сладких снов. Розмарин для памяти. Поверь мне. Это то, что тебе нужно».

Я положила рыбу в корзинку.

– Спасибо. Сколько с меня?

Мужчина ухмыльнулся.

– А это не моя палатка. Я друга жду.

Он указал на заведенный потрепанный серый фольксваген на той стороне улицы.

– Запрыгивай, подбросим.

Я нахмурилась и заплатила за рыбу, вспомнив, как платила за то, что воровала мать. Затем я направилась за ним в фургон. Очень уж лень было тащиться обратно вверх к бистро. Пассажирская дверь открылась с громким скрежетом. За рулем сидел еще один мужчина. Высокий; за сорок; короткая бородка, седеющие волосы небрежно связаны в хвост; приятное открытое лицо.

– Это Махмед, – сообщил мужчина в гавайке. – А я Ги. Можешь сесть посередине.

Я забралась в древний фургон, в котором пахло чем-то неожиданно сладким. На зеркале заднего вида висел стеклянный амулет в форме круглого синего глаза. У меня был такой, когда мы с мамой путешествовали по Греции. Амулет, чтобы отвращать дурной глаз; амулет, чтобы сделать нас невидимыми.

– Ты из Греции? – спросила я Ги, который забрался в машину следом за мной.

– Да вроде нет. А ты?

– Я отовсюду понемногу.

Мать научила меня так отвечать на вопросы, откуда мы. Отовсюду понемногу, словно семена, которые ждут тепла, чтобы прорасти. Ги что-то сказал Махмеду. Слишком тихо, чтобы я поняла, но я разобрала название La Bonne Mère и заметила, как между ними что-то промелькнуло, какая-то искра, теплая, дружеская.

Он снова повернулся ко мне.

– А тебя как зовут?

– Вианн.

– Как бастида в Ло и Гаронне?

– Да, – с удивлением сказала я. – Бывал там?

Ги улыбнулся.

– Я родился в Тулузе. Но мой дед жил в Монкрабо. Мне там нравилось. Я хотел остаться там навсегда. Но большинство людей хотят перебраться на побережье. Туда, где можно заработать.

– А чем ты зарабатываешь?

Он улыбнулся. Его глаза были сложного серо-зеленого оттенка, как у деревьев под зимним солнцем.

– Мы затеваем одно дело. На подготовку нужно еще несколько месяцев, но когда все наладится, мы будем…

– Купаться в золоте, – закончил Махмед с усмешкой человека, который слышал эту шутку множество раз.

– Вот именно. Мы будем купаться в золоте, – подтвердил Ги. – Вот увидишь, о маловерный.

– Проблема не в моей вере, – сказал Махмед. – Проблема в твоем здравом рассудке, друг мой.

Ги покачал головой.

– Все получится.

Он снова повернулся ко мне, глаза его сияли.

– Видишь, что мне приходится терпеть? – спросил он. – Скепсис и неуважение!

Махмед засмеялся. В его смехе было что-то особенное; я узнала это, но не чувствовала с тех пор, как заболела мать. В фургоне было жарко, я слышала запах тепла, перемешанный с непонятной сладостью; сладостью детства, знакомой только по книгам, ароматом ванили, специй и сливок, простыней, сушившихся на солнце. Из-под нее пробивался более сложный запах осенней листвы и петрикора, лесов, не видевших дневного света, затонувших кораблей и пиратских сокровищ, фейерверка и горящих поленьев.

– Что это? – спросила я, оглядываясь на груду коробок в глубине фургона.

Ги улыбнулся.

– А ты как думаешь?

– Толком не пойму. Но пахнет знакомо. Какая-то пряность?

– Не совсем, – он сделал паузу, и сказал с благоговением. – Это жареные бобы Porcelana из Перу, разновидность бобов Criollo, возможно, лучшие – и самые редкие – какао-бобы в мире.

– Какао, – повторила я. – То есть…

– Шоколад.

7

24 июля 1993 года

В детстве я не была сладкоежкой. Матери это было не по карману. Но меня все равно снедало любопытство. Я видела рекламу. Витрины. Названия конфет и шоколада. Пакетик изюма в шоколаде. Чашка растворимого какао. Воспоминание о маленькой плитке шоколада Poulain, которую мне подарил незнакомец на железнодорожной станции; пасхальные витрины confiserie[6] с шоколадными курочками, уточками и рыбками в ворохе целлофана и лент.

Мне всегда было интересно, кто покупает этих пухлых шоколадных курочек в гнездах из сахарной ваты по цене номера в auberge[7]; эти крошечные пакетики пралине из обжаренных орехов по цене дюжины буханок хлеба. В результате я так и не научилась ценить шоколад. Для меня он был баловством, не стоящим ни времени, ни денег. А позже, в Америке, шоколад казался совсем другим, таким жирным, сладким и безвкусным, что мне его совсем не хотелось…

Ги взглянул на меня с наигранным ужасом и негодованием.

– То есть как это «ты не любишь шоколад»?

– Не то что не люблю, – ответила я. – Просто равнодушна к нему.

– Мы это исправим, – пообещал Ги. – Приходи к нам завтра, и я покажу тебе, чем мы занимаемся.

Мы подъехали к La Bonne Mère. Махмед остановил фургон у обочины, тормоза тревожно заскрипели. Ги помог мне выйти с корзинкой рыбы и протянул напечатанную в типографии карточку с названием и адресом.

– У вас своя confiserie?

– Если бы, – сказа Махмед. – Тогда у нас был бы шанс. А сейчас у нас только долги и горсть волшебных бобов вместо коровы.

Ги покачал головой.

– Не слушай его. Он циник. Просто приходи завтра, и я все тебе покажу. Удачи с буйабесом!

С жутким скрежетом металла и скрипом резины старый фургон развернулся, покатил по булыжной мостовой в сторону эспланады, игнорируя знак одностороннего движения, и исчез в клубах выхлопных газов.

Луи ждал у двери. Двое завсегдатаев уже сидели за столиками. Я узнала Эмиля, художника-декоратора с узким злым лицом. Перед ним стоял кофе с коньяком и лежала булочка с маслом.

– Я вернулась! – сообщила я Луи. – Вроде бы все купила.

Луи нахмурился, глядя на корзинку с рыбой.

– А где помидоры? Лук? Фенхель?

Черт. За мучительным выбором рыбы и знакомством с Ги и Махмедом я совсем забыла заглянуть на овощной рынок.

– Я сбегаю в épicerie[8], – сказала я. – Одна нога здесь, другая там.

Луи нахмурился еще больше.

– В épicerie не продают «Марманд». Тебе нужно сходить на рынок. На готовку останется мало времени. Кто это был в старом сером фургоне?

– Друзья, – ответила я. – Они меня подбросили.

Луи неодобрительно хмыкнул.

– Покупать продукты и готовить пищу – дело серьезное. Ничего не получится, если тратить время на болтовню с друзьями.

– Извини, – сказала я. – Я мигом!

Я оставила рыбу в кладовой и побежала с корзинкой на овощной рынок. Здесь ценники были, и мне удалось купить и помидоры «Марманд», и другие ингредиенты: сладкий лук, свежий фенхель и крупные головки чеснока размером с мой кулак. Когда я вернулась, было сорок минут десятого, и Луи выглядел недовольным и напряженным.

– Ты должна была начать час назад, – рявкнул он, когда я вошла, уставшая и раскрасневшаяся. – Придется поторопиться, чтобы успеть вовремя.

Я кивнула и направилась на кухню. Вся утварь, которую показал Луи, лежала на столе наготове. Разделочная доска. Пестик и ступка. Кастрюли. Ножи. Mouli. Внезапно мне стало страшно, особенно когда я развернула рыбу и увидела, сколько придется чистить, резать и потрошить.

Я глубоко вдохнула. Это всего лишь обед. Что тут может быть сложного?

Сшитый вручную сборник рецептов – кулинарной книгой его было сложно назвать – стоял на полке, раскрытый на рецепте буйабеса, выведенном старательным почерком Маргариты. Внизу была начертана дата, 19 июля 1959 года, а под ней – стихотворные строчки.

Радуйся всем цветам, плодам и даже листьям,

Которые собрал в своем саду.

Так значит, Марго была романтичной особой. Она превратила приготовление пищи в род поэзии; вряд ли ее привела бы в ужас кухонная утварь или неказистая рыба. Она растила свой сад; собирала травы, радовалась им, аккуратно срывала по листочку. Интересно, что осталось от ее сада? За окном виднелся разросшийся бурьян; пара старых роз взбиралась по стене; плодовое дерево; грядка розмарина. Но прежде Марго лелеяла свой сад; выращивала лук-порей, репчатый лук и лавр. Марго любила свой сад и свою кухню.

Я глубоко вдохнула, успокаиваясь.

Сначала пассировка.

Вскоре кухня наполнилась ароматами свеженарезанного фенхеля, чеснока, трав, апельсиновой цедры, тимьяна и аниса. По крайней мере, теперь пахнет едой. Я приободрилась.

Затем нарубленные помидоры.

Помидоры «Марманд» крупные и мясистые, в них мало семян и много мякоти. Запах у них насыщенный и фруктовый, как у чернослива, вымоченного в выдержанном красном вине. Возможно, дело в мысли о Марго, которая хлопочет у себя на кухне, или в запахе трав и специй, но я чувствую себя более уверенно, орудуя инструментами сперва с осторожностью, а затем с удовольствием; сознавая, что у каждой вещи есть история, есть что рассказать.

Так много ингредиентов нужно добавить; так много действий совершить. Луи на самом деле считает это простым блюдом? Или проверяет мой характер, отношение к работе? Он наотрез отказался сидеть на кухне и смотреть. «Вот попробую суп и узнаю, – сказал он. – Мне не нужно смотреть, как ты его варишь».

Поэтому я начинаю напевать, помешивая помидоры в кастрюле, добавляя Pernod[9], срезая филе с рыбы. Солнце светит в окошко над раковиной; я приоткрыла его, чтобы выходил пар, и слышу звуки города: машины, гудки фургонов доставщиков, голоса прохожих, выкрики уличных торговцев, гул самолета над головой. Они сливаются в уникальную мелодию Марселя, как звуки Нью-Йорка сливаются в уникальную мелодию Нью-Йорка, хотя в них так много общих нот.

Голос Марго ясно звучит со страниц; он добрее, чем голос Луи, и мягче. Затем положить слоями рыбу для бульона. Выбирай самую неказистую. Я использую разную рыбу и надеюсь, что она подойдет. Благодаря Ги я знаю названия. Вкус мне пока неведом. Головы и кости идут в ход; для бульона годится все.

Смазать кастрюлю маслом и добавить воды.

У меня получается, это видно по пару от кастрюли. Отлично. Я почти различаю лицо Марго в струйках пара; лицо женщины, которую я знаю только через слова в ее рецепте.

Я всегда это умела. Мать называла это предвидением, истинным зрением, гаданием. Я считаю, что просто смотрю сквозь настоящее в будущее. Или, в случае Марго…

Бульон кипит, пар сгущается. Не какой-то там жидкий бульон, а мутное варево. Я что-то сделала не так? Бульон мрачный, как мои мысли. Пар свивается в узор; рукописная вывеска, я с трудом разбираю буквы: G. Lacarrière, terie, Xocolatl… Бессмыслица какая-то. Потрепанный серый фургон. Невзрачная бурая река, по обе стороны каркасные деревянные дома, покоробившиеся от старости. Они клонятся к реке, точно пьяные, к россыпи узких лодок с дымящими трубами. А затем…

Вот. Вот она.

У меня перехватывает дыхание, словно кость застряла в горле. Маленькая девочка, лет пяти или шести, с волосами, будто ком сахарной ваты, и задумчивой улыбкой. Ох. Моя дочь. Мое летнее дитя. С такой же уверенностью я обычно берусь за мамины карты Таро. Но Таро никогда не показывали мне ничего столь же ясно. Моя дочь у реки в незнакомом месте, которое я уже считаю домом.

– Вианн? Я с тобой говорю!

За спиной раздался голос Луи, резкий от раздражения.

– Я велел тебе поторопиться, а не спать над кастрюлей!

Я убавила огонь.

– Извини. Я наверное…

Луи покачал головой.

– Еще столько надо сделать! Придется самому.

– Нет, не надо! – возразила я. – Дай мне закончить самой. Я знаю, что могу.

Он пожал плечами.

– У меня есть киш на всякий случай. Подам его с салатом, если суп не будет готов вовремя.

На кухне не было часов, а наручные я в последний раз носила еще до того, как мать решила перебраться в Нью-Йорк. «Время есть, – сказала я себе. – Время есть». Я заглянула в кулинарную книгу Марго. Rouille. Для него нужны ступка и пестик.

Впервые вижу такие здоровенные ступку и пестик. Может, подарок на свадьбу или наследство от родственника. Чеснок, яичный желток и шафран. Пахнет насыщенно и резко, это как акцент; вкус, который мне пока не знаком. Добавить хлебные крошки, кайенский перец и оливковое масло, растереть в пасту. Хорошо. У меня получается. Теперь нужно процедить и загустить суп. Mouli глумливо усмехается, как злобный клоун.

«Как это вообще собрать?» Диск кулинарной мельницы похож на зубья циркулярной пилы, с его помощью нужно крошить крупные кости и чешую, а мелкие перетирать до правильной консистенции. Это было непросто: mouli была старой, а ручной механизм тугим; кроме того, если не получалось давить равномерно, диск выскакивал и падал в кастрюлю. Когда я все процедила и перемолола в пюре, солнце уже ушло и снаружи все стихло.

Время обедать.

Но были и хорошие новости: бульон выглядел прилично и аппетитный густой запах вареной рыбы, трав, шафрана и вина становился все гуще. Я добавила последний слой рыбы для варки в бульоне, поджарила хлеб для крутонов, перелила суп в супницу, добавила rouille к поджаренным ломтикам хлеба. Затем накрыла супницу крышкой и вынесла в бистро.

Ко мне повернулись девять лиц. Я узнала Луи, Эмиля, Родольфа и еще несколько человек, имена которых пока не были мне известны. Увидела их гримасы, улыбки и нахмуренные брови. На тележке стояла стопка грязных тарелок. На настенных часах у двери было без пятнадцати два.

Луи угрюмо посмотрел на меня. Лицо его было мрачным как туча.

– Я следовала ее рецепту, – сказала я. – Я очень старалась все сделать правильно. Но рецепты как дети. Нельзя просто поручить кому-то за ними присматривать и рассчитывать, что они будут хорошо себя вести.

Сперва мне показалось, что ничего не изменилось. Я стояла и держала громоздкую супницу, которая становилась все тяжелее. Затем он пожал плечами, и его лицо как будто немного смягчилось.

– Обед закончился, Вианн. Но… если кто-то хочет попробовать буйабес, я не стану брать денег.

Если кому-нибудь интересно. Вот в чем суть. Мне нужно было завоевать не только Луи, но выражения лиц его завсегдатаев было сложнее понять. Эмиль смотрел на меня с чем-то вроде удовлетворения; Родольф старательно изучал свою чашку кофе; а мужчина, имени которого я не знала, угощал сахаром собаку у ног. Непохоже, чтобы кому-то из них было интересно. Непохоже, что кому-то было не все равно, что я стою и жду с супницей в руках, да и почему это должно было их волновать? Кто я для них? Незнакомка, чужачка, которая вторглась в их размеренную жизнь…

И тут я увидела, что она сидит за столиком у двери. Та старуха с Рю-дю-Панье, у которой я купила розовые пинетки. Она сняла свою соломенную шляпу, но я узнала ее по блеску темных глаз, облаку седых волос и улыбке, задумчивой и озорной.

– Ты можешь лучше, – сказала она. – Давай, Вианн Роше, ни за что не поверю, что ты испугалась кучки стариков. Это место станет твоим, если ты захочешь. Но не рассчитывай, что они так запросто его отдадут.

«Как вы меня назвали?» – вертелось у меня на языке. Но ее слова задели меня за живое. Она права. Это всего лишь обед. Я попадала в передряги и похуже.

Я перевела дыхание и осознала, что дрожу от волнения и усталости. Я повысила голос и обратилась к собравшимся:

– Что ж, вы вправе осторожничать. Я впервые готовила по этому рецепту. Если честно, если не считать кофе или заваривания лапши кипятком, я вообще впервые готовила. Так что попробуйте суп. Оцените его. Скажите, как вам. Только не бросайте меня просто так.

Повисло молчание, в мире не осталось ничего, кроме стука моего сердца. Я только и могла, что стоять, затаив дыхание, вымучивать улыбку и надеяться, что кто-нибудь нарушит тишину.

А затем…

– Если это бесплатно, я попробую, – сказал Эмиль.

Весь воздух в моем теле словно сжался в комок в груди. Внезапно температура в комнате стала слишком жаркой; цвета слишком яркими; запахи пива, кофе и дыма совершенно невыносимыми. Я поискала взглядом женщину с Рю-дю-Панье, но она куда-то пропала…

Я поставила супницу.

– Спасибо.

А затем я потеряла сознание и упала на пыльный пол La Bonne Mère.

8

24 июля 1993 года

Я очнулась под звуки голосов от прикосновения мокрой тряпки к лицу.

– Все в порядке, – сказал Луи. – Просто расступитесь!

Я открыла глаза.

– Все будет хорошо. Зря ты не позавтракала как следует.

– А как там буйабес?

Большинство завсегдатаев стояли вокруг со встревоженными и несколько виноватыми лицами, какие часто бывают у мужчин не первой молодости при виде женской слабости, и только Эмиль сидел за своим столом и спокойно ел буйабес.

– Пастиса маловато, – сообщил он.

Луи обернулся и рявкнул:

– Тебе только добавки пастиса не хватало.

Он с беспокойством посмотрел на меня.

– Ты в порядке? Что-то с малышом?

– Все хорошо, – заверила я, садясь на скамью. – Просто переутомилась немного.

Я повернулась к Эмилю, который уже доел буйабес и разглядывал тарелку с поджаренным хлебом.

– В смысле, пастиса маловато?

Я взглянула на Луи.

– Я все делала в точности как ты показал. Я хочу научиться.

Луи бросил на меня очередной мрачный взгляд. Он снова стал настороженным и недоверчивым. Я чувствую, что моя молодость – это проблема; моя беременность – проблема еще более серьезная. Он боится, что я разобью ему сердце. Не в романтическом смысле, с этим покончено после смерти Маргариты, и все же я чем-то напоминаю ему ее. Я лишаю его самообладания.

Горе – это любовь, которая не находит выхода. Так говорила моя мать. И в нем сохранилась любовь. Она просвечивает между слоями грубого камня. Но он научился жить со своим горем. По крайней мере, оно стало привычным. А любовь – нет. Любовь и ее опасная сестрица, надежда. Я чувствую, как Луи противится их влиянию. Чувствую, что, несмотря на свою доброту, он склонен отказать мне от места.

Мать не стала бы настаивать. Она привыкла к кочевой жизни. Но во мне появилось что-то наподобие якоря, чему недостаточно дороги под ногами. Мне хочется быть нужной. Хочется своей привычной утвари, отполированной руками до блеска; хочется досконально знать каждый звук и шорох в доме. Я бросила Луи крошечную мысль, полную надежды. Она озарила закоптелый зал, словно солнечный луч, прошедший сквозь движущуюся призму.

Я посмотрела на него.

– Попробуй ты, – сказала я. – Попробуй. Проверь, как я справилась.

Он пожал плечами и взял ложку с барной стойки. Попробовал бульон; попробовал кусочек рыбы. Еще раз пригубил бульон и сказал:

– Следующим готовишь писсаладьер.

Я прикрыла улыбку рукой. Хорошо. Я в деле. Пока, по крайней мере.

9

25 июля 1993 года

По воскресеньям Луи навещает Марго на Сен-Пьер. Это великолепное старое кладбище, на котором полно могил богачей, но Маргариты там нет. Она покоится в так называемом Соборе тишины – современном мавзолее, похожем на многоквартирные высотки в бедняцких районах. Мертвые лежат в нем ряд за рядом в одинаковых бетонных нишах с видом на некрополь.

В этом городе мертвым найти приют не легче, чем живым; и это был самый дешевый вариант. Конечно, участок не принадлежит Луи, он лишь арендован на двадцать пять лет. Затем ее останки отправятся в fosse commune, общую могилу. Он говорит об этом с напускной грубостью; но я вижу, как горе полыхает вокруг него ореолом. Луи делает это нарочно; слова, как и посещения кладбища, для него род епитимьи. Я чувствую это, когда он собирается: костюм, который подошел бы для церкви, отполированные до блеска ботинки, шляпа, которую он носит только по воскресеньям. И я вижу это в его походке; он словно ступает по битому стеклу.

Его расписание практически незыблемо. Он садится на девятьсот сороковой автобус до Сен-Пьер в десятом округе. У кладбища выходит, и поскольку оставлять цветы в бетонной ячейке нельзя, кладет одну розу на могилу Эдмона Ростана, автора пьесы «Сирано де Бержерак», которую Маргарита считала самой романтической историей любви. Ее место здесь, говорит он себе, а не в том бетонном безобразии. Любой предпочел бы могилу великого французского поэта многоквартирной высотке для мертвых, холодной и полной незнакомцев.

Конечно, ничего подобного Луи мне не говорил. Вместо этого он оставил список работ по дому и краткий наказ отдохнуть. Я торопливо разобралась с домашними делами, чтобы взглянуть на рецепты Марго. Я обращалась с книгой бережно; страницы были хрупкими, как у старинной Библии, испещренными примечаниями и помарками. Я попыталась сосчитать рецепты – полсотни страниц или больше, множество рецептов из Дордони, от Монпазье до Бержерака. Бабушкин pescajoune. Фуа-гра Симоны. Мамин тарт с грецкими орехами в карамели. Многие рецепты были связаны с семьей. Каждый был снабжен датой добавления страницы. И ко многим были сделаны пометки: «Приготовить накануне, в разогретом виде намного вкуснее. Рецепт от грусти. Подавать с бокалом доброго красного вина и улыбкой».

Сколько же времени мне понадобится, чтобы научиться готовить все эти блюда? Не меньше месяца, если изучать по два рецепта в день. Так долго оставаться на одном месте! Более чем достаточно, чтобы привязаться. Для матери привязанность означала смерть. Влюбленные, самая опасная карта в колоде Таро. «Мы есть у друг друга, – сказала бы она. – Это уже чертовски опасно». Поэтому мы странствовали, словно тени, от деревни к деревне, от города к городу. Мы спали вдвоем в одной постели. Дружба была для меня чем-то недолговечным и ярким, подобно цветам, собранным у обочины; длилась не дольше пары дней; забывалась, как только мы трогались в путь. К тому времени, как я начала обращать внимание на мальчиков, я знала правила. Бери то, что тебе нужно, но не Любовь. Это слишком тяжелая ноша. Как ей удавалось совмещать это с тем, что она сохранила меня? Но теперь я могу устанавливать свои собственные правила. Могу оставаться здесь сколько захочу, могу заводить друзей на свой вкус, могу мечтать о чем угодно. Четыре стены, работа, семья – то, о чем я знаю только из книг. И любовь, подобная не цветам у дороги, а дереву, которое растет и плодоносит. Любовь, которая светит в хорошие дни и помогает выстоять в плохие. Любовь, подобная набору деревянных ложек. Любовь, как у Луи и Маргариты.

Я положила кипу рецептов обратно на кухонную полку. «Когда-нибудь у меня будут собственные рецепты, – пообещала я себе. – Собственная кухня. Со временем, кто знает, собственное кафе или лавочка». Я вижу это в дыме, который поднимается над гаванью. Я даже вижу свою дочь, украдкой, краешком глаза. Иногда мне кажется, что я могу протянуть руки и обнять ее. Но в моих грезах нет мужчины; нет даже отца моей дочери. Возможно потому что мне не нужен мужчина, чтобы быть цельной, в отличие от Марго.

«Рецепты как дети», – подумала я, вспомнив буйабес. Возможно, она чувствовала то же самое. Возможно, она живет в своих рецептах, как другие живут в своих детях. Возможно, поэтому я так явственно ощущаю ее присутствие на кухне. И возможно, это объясняется моей беременностью.

Часы пробили половину второго. Я вспомнила, что пообещала Ги и Махмеду посетить их chocolaterie. Я взяла ключи с крючка за дверью. Заперла бистро и отправилась пешком по адресу, который дал Ги. Xocolatl. Але-дю-Пьё; номер дома не указан.

Я не сразу отыскала нужный адрес. Старый квартал Марселя – лабиринт мощеных улочек, в некоторые из них едва можно протиснуться. Над головой протянуты веревки с бельем, маленькие балкончики загромождены цветочными горшками, садовыми стульями, детскими игрушками и фигурками святых. А я ожидала увидеть шикарное место, вроде магазинов шоколада в Риме и Милане. Вместо этого я оказалась в тупике, наполовину заваленном мусором и упаковочными ящиками, где над дверью без номера, между китайской забегаловкой и давно закрытой типографией, висела картонная табличка со словом Xocolatl, написанным неровным почерком.

Дверь была темно-зеленой, облупленной, из-под краски проглядывали призраки предыдущих заведений. Вряд ли хоть одно из них преуспевало; дом выглядел запущенным, заброшенным десятилетия назад. Я постучала и услышала гул механизмов; через некоторое время дверь приоткрылась, и я увидела Махмеда. Его волосы были связаны в небрежный пучок. На нем был фартук, который, судя по пятнам, стал свидетелем особо ужасного преступления.

– А, это ты, – сказал он, открывая дверь шире. – Ги в магазине. Я готовил.

– Что готовил?

Он глянул на свой фартук.

– Шоколад, разумеется.

На шоколад это было совсем не похоже. Я так и сказала. Пахло чем-то тяжелым, фруктовым, забродившим, как будто у кого-то перестояло домашнее вино. Может, в доме спрятан перегонный аппарат?

– Я знаю, что это похоже на кровь, – сказал Махмед. – Это сырое тертое какао, измельченные плоды дерева какао. И мне пришлось изрядно потрудиться, но Ги уверяет, что другого способа нет.

Я с сомнением огляделась. Это больше напоминало сарай, чем магазин. Ящики и металлические бочки были как попало навалены от пола до потолка. Освещенный голой лампочкой проход вел в более свободное помещение. Я шла за Махмедом, запах брожения становился сильнее. Наконец я оказалась в комнате, похожей на лабораторию. Стеклянные банки и бутыли вдоль стены; посередине длинный металлический стол, засыпанный чем-то вроде миндаля, сухого и пыльного на вид. Я решила, что он просто старый.

– Какао-бобы, – сказал Махмед.

Я взяла один и раздавила в руках. Он был одновременно сухим и жирным на ощупь. Вырвавшийся запах был сложным; густым, сладким, глубоким. Он напомнил мне о старинных картах и давно забытых местах. Ваниль с ароматных островов. Шафран из Марокко. Я вспомнила ту маленькую плитку шоколада Poulain; в детстве я не задавалась вопросом, что это было, из какой части света оно взялось. Но в этом запахе крылась история; история и невообразимая древность. А еще он нашептывал о детстве; полустертая грусть; воспоминания о других небесах; почти забытая сладость.

Я подняла взгляд от раздавленного боба в моей руке и увидела Ги. Он стоял рядом и держал чашку с чем-то.

– Майя и ацтеки пили это тысячи лет назад. Попробуй. Не бойся.

На вкус напиток был горьким, как полынь и терн. Ги улыбнулся при виде моего лица.

– Они называли его «шоколатль». Это означает «горькая вода».

– Вот как.

Теперь ясно, что написано на вывеске.

– Думаешь, люди поймут отсылку?

Он пожал плечами.

– Возможно, они узнают что-то новое.

Тон Махмеда был осуждающим, но взгляд – теплым и ласковым.

– Возможно, они не хотят ничего узнавать. Возможно, на самом деле им нужны только пасхальные яйца, шоколадные мышки и коробочки со всякой ерундой, чтобы дарить их женам и подружкам.

Ги снова пожал плечами.

– Даже если и так? Их они тоже получат. Вот увидишь, на нашем торжественном открытии.

– Я хочу сказать, что есть способы попроще, – ответил Махмед тоном человека, который говорил это много раз.

Ги усмехнулся.

– А кто хочет, чтобы было просто?

– Мы хотим, – сказал Махмед, улыбаясь в ответ. – Мы оба хотим. Чтобы все было просто и прибыльно.

Я засмеялась. Махмед тоже засмеялся, и в нем вновь сверкнула теплая искра.

– Тогда ты выбрал неправильный бизнес, дружище, – сказал Ги.

Он снова повернулся ко мне и взял меня за руку.

– Идем. Я покажу тебе магию.

10

25 июля 1993 года

Как и многие продукты питания, изобретенные за долгую историю человечества, шоколад проходит через сложные этапы приготовления. За следующие пару часов я увидела, как сухие бобы превращаются в нечто иное: увидела, как их обжаривают, удаляют шелуху, измельчают. Заглянула в конш-машину, где масса непрерывно перемешивается при постоянной температуре, пока не становится однородной и гладкой. Я даже заполнила шоколадом керамические формы, где он остынет и примет привычный вид.

Ги говорит, что в этом превращении есть магия. Его тон напоминает мне мать и, если вспомнить последнее время, Марго. Не то чтобы мать когда-либо интересовалась кулинарией или продуктами. Но она понимала, как превращать простые вещи в золото. Она понимала магию, если магия означает превращение чего-то рядового в экстраординарное. И она понимала силу грез, повествований и легенд. Как и она, Ги знает множество историй о своем любимом ингредиенте. Когда я наконец собралась уходить, голова у меня гудела как колокол. Дон Жуан и Монтесума. Королева Екатерина[10] и Ишкакао. Папы, священники и странные древние боги с заостренными головами и окровавленными руками. Храмы в десять раз старше Рима. Золотые урны с остатками горькой воды, заваренной со специями и поданной давным-давно, когда Франция была лишь горсткой феодальных владений, окруженных лесом и холмами. Они называли шоколад пищей богов, Theobroma cacao, ценили дороже золота и подавали королям древности в чашечках из перламутра и черепахового панциря.

Как бы мне в детстве понравились эти истории; истории, которые мелькали и сверкали в его глазах, будто монетки в фонтане! В тот день я чуточку влюбилась, хотя уже знала, что между нами ничего не может быть, и даже сейчас, оглядываясь назад, я чувствую тепло его страсти, и его улыбка освещает мне путь.

Когда я вернулась в La Bonne Mère, Луи уже пришел с кладбища. Он выглянул с кухни, где месил тесто.

– Где ты была?

– С другом.

– С тем же другом, что накануне?

Я кивнула, чувствуя его недовольство.

– Надо быть осторожной, – напомнил он. – Ты совсем одна… и беременна. Надо быть начеку. Этот город пожирает таких девушек, как ты.

Понимает ли он, что я всегда начеку? Понимает ли, что других таких девушек, как я, не существует? Он всегда такой недовольный и язвительный после свидания с Маргаритой?

Я бросила сумку на стол и заглянула в миску.

– Что это?

– Pâte brisée, – ответил Луи. – Песочное тесто. Для завтрашнего тарт татена.

– Можно мне помочь?

Он вздохнул.

– Нарежь яблоки. Возьми самый маленький фруктовый ножик. И не режь слишком тонко, а то получится каша.

Я кивнула.

– Спасибо, Луи.

– Но сначала помой руки. Чем ты занималась?

Я посмотрела на свои руки с пятнами какао.

– Мой друг готовит шоколад, – ответила я. – Он показывал мне свой магазин.

Я только сейчас поняла, что никакого магазина Ги не показывал. Он провел меня через несколько скудно освещенных подсобных помещений, в которых островками в море возвышались станции очистки, измельчения, конширования и темперирования. Я понятия не имела, как выглядит сам магазин, хотя, несмотря на пессимизм Махмеда, Ги заверил меня, что все идет по плану. Торжественное открытие уже было назначено на четвертое декабря, День святой Варвары, с которого начинается рождественский сезон в Марселе.

Лицо Луи стало еще более кислым, если это возможно.

– Как, говоришь, его зовут? – спросил он.

– Ги.

Я внезапно поняла, что Ги не назвал мне свою фамилию.

– Ги, эээ…

Я достала карточку с адресом chocolaterie.

– Ги Лакаррьер, – прочитала я вслух. – Он работает со своим деловым партнером, Махмедом.

Я уже поняла, что у Луи целый репертуар негромких раздраженных звуков.

– Кхм, – сказал он. – Впервые слышу. Где это?

Я сообщила ему название улицы.

– Але-дю-Пьё.

– А, знаю. Страшная дыра. Никто не станет покупать там шоколад.

Я пожала плечами.

– Надеюсь, станут, – сказала я и продолжила нарезать яблоки.

Предыдущая главаГлава 2 из 10Следующая глава