Он не сразу заметил, как воздух вокруг наполнился новым запахом. Сначала едва уловимый, он тёк вдоль стены, прятался в углах, потом становился всё гуще, тяжелее — липкий, как густой воск, в котором будто растворяли тёплое, чуть сладкое вино, а поверх всего проступало что-то мясное, жирное, почти животное. Запах будто выходил из самой его кожи, пропитывал рубашку, вползал в волосы. Зеленоватый свет лампы вдруг затрепетал — словно кто-то невидимый прошёл между ним и источником света, и тени пошли по потолку, искривляя и без того тусклый свет.
Димитрий медленно убрал ладонь с лица. Кожа на пальцах стала липкой, и когда он посмотрел на кончики — увидел тёмные следы, густые, почти как свёрнувшаяся кровь.
— Чёрт... — выдохнул он и, не задумываясь, провёл языком по пальцам. Сразу ударил вкус — резкое железо, соль, а потом, в глубине, словно слой воска, приторный, тягучий, как будто укусил свечу. Он резко втянул воздух, сжал челюсти, а потом ударил кулаком по столу. — Это не моё. Это не моё!
Тишина за спиной дрогнула.
— Моё, — глухо откликнулся чей-то голос.
Он остался стоять спиной, не двигаясь.
— Убирайся, — сипло бросил он в темноту. — Я не твой сосуд.
— Сосуд — всегда сосуд, — почти шёпотом ответил голос, и он будто бы шел из самой земли, из-под половиц, где живёт ночной холод. — Ты помнишь вкус крови? А вина? Запах воска, который стекает по бороде?
Димитрий резко рванулся, вскинулся так, что скрипнул стол, вцепился в его край до побелевших костяшек. В висках будто лопнула тугая струна — и на одно мгновение он перестал быть собой. Перед глазами распахнулась чужая картина: низкий закопчённый потолок, жар и духота, тяжёлый дым, плеск вина в глиняных чашах, запах горелого сала и горячих тел. Где-то в углу визжала женщина с ярко размалёванным лицом, кто-то хрипло хохотал. Перед ним, в бликах свечного пламени, поблёскивали губы Распутина, а между зубов у него застряли крошки хлеба и струйки жира.
Димитрий почувствовал этот вкус — отчётливо, будто сам только что глотнул вина, откусил хлеб с салом. Его вывернуло. Он согнулся, вдавился лбом в холод дерева стола, пытаясь ухватиться хоть за что-то знакомое в этом зыбком, чужом мире.
— Зачем ты это мне показываешь? — сорвался он, голос вязкий, слабый, не его, будто выжатый из старых, пересушенных тряпок. Сквозь зубы пробился почти детский стон — короткий, жалобный, как будто его кто-то больно тянул за волосы назад. — Зачем ты возвращаешь меня туда?
В комнате запах стал еще гуще: теперь в нём вплелась свежесть лука, тягучее, терпкое вино, что перебивает всё остальное, под кожей ползёт ощущение липкости, будто руки в патоке. Распутин стоял совсем близко — его дыхание оседало на щеке чужой влагой, тяжёлое, с сырой простудной хрипотцой.
— Потому что ты — я, — сказал он, и этот шёпот прошёл сквозь кости, остался за ушами, словно комок. — Ты помнишь, как нас убивали? Мороз, обжигающий до крика, лёд, что лезет под ногти, разрывая кожу, рваная плоть в снегу… Вот она, кровь. Вот, попробуй…
Чьи-то руки вдруг с силой сжали ему челюсть, чужие, грубые, с заусенцами, и что-то тёплое, медленное прорвалось внутрь, заставляя прикусить щеку. Кровь сразу разлилась по рту — настоящая, острая, как удар по зубам, на мгновение накрыв всё остальное.
— Это не я, — выдохнул Димитрий, вытирая рот тыльной стороной ладони, сплёвывая на пол красную, как лак, слюну. — Это не я!
— Тогда кто? — голос Распутина скользнул по комнате, стал резким, насмешливым, с той же сырой, затаённой угрозой. — В ком живёт память, если не в тебе?
— Я не хочу этого! Я врач! — Димитрий резко обернулся, но увидел лишь тяжёлые бархатные шторы, на которых играли пятна зелёного света. Они дрожали, будто кто-то только что прошёл мимо, оставив за собой след сквозняка. — Я лечу людей, я не… не убийца.
— А когда резал плоть, слышал этот же вкус? — прошептал голос едва слышно, как ветер под полом. — Железо… и воск. Ты носишь это с детства.
В груди у Димитрия что-то провалилось, дыхание сбилось. Ладони задрожали, он закрыл лицо, упрятался в собственные руки, будто надеясь спрятаться за ними от того, что зашевелилось внутри.
«Прекрати. Это галлюцинации. Просто воспоминания, образы, не мои…», — голос внутри звучал глухо, но запах только крепчал.
Казалось, в самой темноте за его спиной кто-то капал горячим воском ему на шею, медленно, с расчётом, чтобы он почувствовал каждую каплю. Он резко дёрнул плечом, провёл ладонью по шее — на коже блестела жёлтая капля, настоящая, с плотным, липким отблеском, как будто только что сорвана свеча.
— Господи… — вырвалось у него едва слышно.
За дверью снова послышались шаги, тонкие, осторожные, и где-то на границе слуха прошёл шёпот — чужой, будто сквозь слой воды или стену, неясный, не его мир. Женский голос тянул короткое имя, неуверенно, с разрывающимися слогами:
— Господин Владимир…
Он застыл, пальцы сжал в кулак, прикрыл рот, затаил дыхание, боясь, что даже собственный вздох привлечёт внимание — не к нему, а к тому, что сейчас сидит рядом, давит спину тяжестью.
— Не входите, — почти не дыша выговорил он, тихо, чтобы только шторы услышали.
В ответ — только скрип, как будто кто-то отступил, растворился, и тишина снова стянулась вокруг, вязкая, с остротой горячего воска.
Он медленно поднял глаза на зеркало. В глубине тусклого стекла отражался стол, лампа, разбросанные бумаги. Но в самом центре темноты дрогнуло лицо — чужое. Бородатое, с лоснящимся лбом, с глазами, в которых пылал красный отсвет, будто огонь изнутри. Губы поблёскивали — в их уголках темнела кровь, вязкая, почти чёрная.
— Ты чувствуешь теперь, — прошептало отражение, чуть шевеля губами, не размыкая их. — Между нами нет кожи.
Он невольно отшатнулся назад, стул заскрипел под ним. Сердце дёрнулось, как будто его кто-то вдавил в грудь кулаком.
— Это закончится, — едва слышно, почти шёпотом, сказал он себе, с трудом сглатывая слюну. — Я… я просто должен…
— Ничего не должно, — хищно, чужим голосом оборвали его из зеркала. — Прими. Тогда мы станем целыми.
— Замолчи! — Он схватил со стола перо — рука соскользнула, но он вцепился, будто это нож, защита, хоть какая-то граница. — Замолчи, или я…
— Убей себя? — откликнулся голос, мягко, почти лениво, с ехидцей, — Уже было. Не помогло.
Он застыл, и вдруг почувствовал во рту ярко — горячее, как будто только что укусил себя изнутри: кровь хлынула в язык, и он не мог понять — от прикушенной щеки ли это, или это рот вовсе не его, или он просто чувствует то, что когда-то уже случилось, в другой жизни.
Он сел обратно, плечи опали, взгляд потерял фокус.
— Если я соглашусь, ты уйдёшь? — прошептал он, голос едва колебался в пустоте.
— Нет, — ответ пришёл почти ласково, но в нём зазвенело обещание холода. — Тогда я останусь. Но без боли.
Язык медленно провёл по губам — железо, воск, соль. Всё вперемешку, всё чужое, и вместе с тем — такое, как будто его собственное.
«Если я чувствую, значит, связь становится сильнее…», — эта мысль будто проскреблась по вискам ледяным когтем.
Он уставился на свои пальцы: они заметно дрожали, под ногтями темнела густая кровь. Он смотрел, не решаясь выдохнуть, и не мог определить, чья она — его, чужая, или вовсе ничья.
На стене часы хрипло пробили половину одиннадцатого, их тиканье разносилось по комнате, вплетаясь в шум шагов, в запах воска, в неясные отблески на шее. Всё перемешалось — время, запахи, звуки, ощущения. В самой глубине головы кто-то смеялся, глухо, затяжно, и этот смех возвращался эхом, будто из колодца, где стояла ледяная вода.
А Димитрий сидел неподвижно, чувствуя, как вкус крови становится всё теплее, ближе, медленно разливается по жилам, будто эта кровь — действительно его собственная.