Ночь в бешеной пляске трепала ее синюю мантилью, облака неслись по небу, словно заразившись ее смятением. Она бежала по седой от лунного света каштановой аллее, мимо пустых мраморных скамей и статуй, оживавших на миг от прихотливой игры теней и света; со стороны пруда слышался лай собак, а позади, будто преследуя ее по пятам, надрывалась музыка – оркестр заиграл “Предрассветный чардаш” Ладоша, звенели степные мадьярские тамбурины. Ее гнал почти животный страх явиться слишком поздно, не застать Армана, сердце стучало так, что кажется, содрогался весь парк. Она свернула на тропинку меж розовых кустов, колючие ветки царапали ей руки, цеплялись за платье, высокие каблуки мешали бежать, и она проклинала их по-французски. В конце концов она сняла туфли и бросилась босиком к павильону, нацелившему свой темный шпиль на Большую Медведицу.
На столике в изголовье кровати догорала оплывшая свеча, на стене подрагивала тень Армана. Он стоял посреди комнаты с пистолетом в руке, напряженный, как хищный зверь в засаде, ей это было хорошо знакомо, именно таким он не раз являлся ей во сне, и она, беззащитная, ожидала, что зверь вот-вот прыгнет, но ничего не происходило; даже лицо его напряглось, к чуткой настороженности примешивалась ледяная ирония; пистолет был направлен прямо на нее, так что ее внезапно кольнула мысль, что он и ей не до конца доверяет и ее остерегается.
– Это было обидно, – сказала леди Л., – после всех доказательств любви, которые я ему дала.
Поэт-лауреат испуганно посмотрел на нее.
Пиковые дамы все так же мрачно буравили его черными глазами, треснувшее зеркало над кроватью похабно ухмылялось, чувство грозящей опасности нарастало с каждым щелчком невидимого маятника; ему чудилось что-то зловещее, притаившееся в темном углу. Лицо леди Л. в короне седых волос оставалось невозмутимым, рука властно сжимала трость, в глазах плясали веселые искорки.
– Да, я сразу почувствовала, что он настороже и не совсем мне доверяет. А я и в самом деле была готова или, если угодно, способна на все, чтобы удержать его. Не знаю, что руководило мною больше: любовь или же ненависть к сопернице, к этой шлюхе по имени Человечество, которой он так преданно, так беззаветно служил. Он смотрел на меня холодно, отстраненно, насмешливо, как будто… да, как будто видел меня насквозь, и это задевало меня за живое: если его милашка воображает, что я сказала свое последнее слово и уступлю его ей, то она ошибается. Пусть он готов на что угодно ради ее прекрасных глаз и ничто его не остановит, но и я тоже знаю, что такое безграничная страсть, и я ей это докажу. Как-никак, неплохую школу прошла. Арман был так хорош в придворном костюме из белого шелка – белое ему очень к лицу, – и такое в нем было… благородство, иначе не скажешь; да и лицо осталось таким молодым и прекрасным, несмотря на все ужасные, ужасные испытания, которые он пережил за годы тюрьмы, что я не сразу бросилась в его объятия, а на миг застыла, пораженная сходством: на меня как будто смотрел мой сын.
Сэр Перси Родинер содрогнулся:
– Это чудовищно, просто чудовищно.
– Вы ничего не смыслите в экстремизме, мой друг, – несколько раздраженно сказала леди Л. – И даже не представляете себе, что такое страсть. Так чем брюзжать, лучше бы поучились. В нем горело пламя несокрушимой любви, и отдать другой эту силу и эту красоту, да, красоту… было просто немыслимо. Каждая любящая женщина поняла бы меня. Мне уже было не так важно оставить его себе, как не отдать сопернице.
– Арман, послушай…
– Потом, потом. Где Саппер?
– Он мертв.
– Как?! Что ты говоришь?
Он весь сжался, и черты его исказило такое страдание и смятение, что в ней опять затеплилась надежда: может, он наконец признает себя побежденным.
– Я бы уехала с ним вместе или догнала его через несколько дней, мы были бы только вдвоем, как когда-то в Женеве, могли бы отправиться в Турцию или в Индию – туда, где этот… Тадж-Махал; после всего, чего я от него натерпелась, он был просто обязан подарить мне капельку счастья.
Леди Л. покачала головой, вспоминая ту неисправимую Аннетту, упрямую девчонку, которая, несмотря ни на что, мечтала о счастье вдвоем, романтичной гондоле и всесильной любви. Она так и осталась все той же субреткой с розово-голубым сердечком, королевой уличных танцулек… Однажды кто-то, кажется, другая великосветская дама, баденская принцесса Алиса, сказала леди Л. по поводу трагедии в Майерлинге[34]: “Ну, знаете, любовь… оставим это для бедных”.
Арман посмотрел на кособокую свечку, которая словно глядела на него, и печально улыбнулся еле теплившемуся огоньку.
– Бедный Саппер. Без него будет еще труднее… Славный был парень. Ну да ладно.
Только и всего: что значила смерть товарища по сравнению с человечеством. Он вытащил из кожаного мешочка горсть украшений и рассмеялся:
– Вот растяпа! Черный день для толстосумов. Зато мы теперь сможем действовать. Этого хватит по меньшей мере на год.
Она закрыла глаза. Ей было хорошо известно, что значит это “мы”. Это значит “никто”. Да еще Свобода-Равенство-Братство в котелке и с усами, которые придут за ним, наденут наручники и отведут на гильотину. “Как странно, – подумала она, – стоит благородной гуманной идее не в меру разрастись, как она превращается в скудоумие”.
– Хватит, чтобы снабдить дюжину летучих групп и разослать их по всей Европе.
– Да, милый. Это будет чудесно.
– Начнем с Вюртемберга – там кипят студенческие волнения. Важно показать людям, что мы наносим удары, когда и где захотим. Трусы забьются в норы, а слабых всегда привлекает сила. Устроим серию покушений от Елисейского дворца до Ватикана. Фарколо прав: только большой пожар может рассеять мрак.
– Надо срочно кого-нибудь убить, – сказала она.
Но юмор до него не доходил. Это был безнадежно серьезный человек, и несовершенство мира его чистая душа воспринимала как личное оскорбление. Он прямо создан был для грандиозных работ по оздоровлению общества, которые приводят или на костер инквизиции, или на должность великого инквизитора. Но если не вслушиваться в слова, то сам голос его, на ее беду, был столь пылким и мужественным, что действовал магнетически.
Она села на кровать и стала снимать чулки. Раздевалась и холодно, с вызовом смотрела на него: по крайней мере, вот этого ее соперница никак не могла ему дать. Платье скользнуло на пол, и скоро она осталась совершенно нагой, лишь волосы украшала мантилья и красная кружевная роза. Арман колебался. И не выпускал из руки пистолет – видимо, все еще не конца ей доверяя.
– У нас нет времени.
– Так поспеши, – нетерпеливо сказала она.
Он наклонился к ней, обнял за плечи… Она мгновенно, безоглядно поддалась желанию и застонала, вряд ли понимая от чего: от горя, мстительного торжества или от счастья, какого больше никогда не будет. И никогда не вырывалось у нее столько нежных и грязных слов вперемешку со вздохами.
– О, нечего кривиться, Перси! Должна же я объяснить вам, как сама докатилась до терроризма. Иначе вы осудите меня слишком строго. А впрочем, из всего этого можно вывести мораль. Мой друг доктор Фишер, который читает такие прекрасные проповеди, не преминул бы это сделать. Например, вот что значит жить без Бога, как мы с Арманом, быть преданными здешнему миру и заслужить проклятие за то, что искали только счастье земное. В этом мы с ним оба грешны, каждый по-своему. Мир тогда превращается в джунгли. Выходит, что ради счастья человечества или своего собственного позволено все. Нечему обуздать нашу страстную, уничтожительную жажду жизни. Вот видите, еще не все потеряно, и я, возможно, тоже присовокуплю к своей истории поучительный конец. Да нет, я вовсе не смеюсь над вами. Просто допустим, что я нигилистка. Правильно Дики говорил. Анархисты – слишком робкие люди, у них не хватает духу идти до конца. А в страсти, в экстремизме всегда нужно идти до конца и даже еще чуть дальше. Иначе и на вас найдется экстремист похлеще. Мне по сердцу нигилисты. Хотя бы в одном Арман был прав: свобода – высшее благо. И я наконец-то освобожусь от тирана. На этот раз это я преподам ему урок терроризма и предоставлю вдоволь времени, чтобы обдумать его…
Она глубоко вздохнула и стала одеваться. Задуманное не казалось ей теперь чем-то страшным или жестоким – она просто-напросто не могла поступить иначе. Приводя в порядок платье и прическу, она чуть виновато улыбалась, в точности как ее сын, когда нашалит. Она простилась с Арманом, а он теперь больше никогда ее не покинет. Они будут постепенно стариться вместе, рядышком, мирно, без лишних историй и вдали от Истории. Она даст ему урок, покажет, на что способно его любезное человечество, когда, в свою очередь, отдастся своей страсти. Эту идеальную даму никто и никогда не мог скомпрометировать, ее репутация остается незапятнанной, как ни мучит она тех, кто ее любит, и он, навек в нее влюбленный, размышляя перед смертью, тоже как-нибудь исхитрится найти ей оправдание: обвинит во всем имущие классы, общество, среду. Получится не очень-то красиво, но ему ли не знать, что не бывает страстной любви, которая хоть в чем-то не нарушит хороший тон и правила приличия.
– Мне мерещилась одобрительная улыбка Дики. Я вспоминала его совет: “Бросьте и вы свою бомбу. Действуйте с той же позиции, что и он, – с позиции эмоционального любовного экстремизма. Хотя вы не находите, что он слишком правый? Не надо забывать: левее анархистов есть еще нигилисты. Есть мы”.
Нельзя сказать, что у нее сложился четкий план, скорее то был просто импульс женской натуры.
Арман лежал на кровати с закрытыми глазами, словно дожидаясь, когда к нему вернется его тело. Она избегала смотреть на него – все-таки было немножко неловко. Но ее защищала броня безусловного внутреннего одобрения и поощрения, и в каждом биении сердца она ясно слышала гнев и ярость.
– Если бы в мое время, Перси, у женщин хватило сил взбунтоваться, как я, мы все могли бы избежать кровавых ужасов наступившего нового века. Мне представлялось, что я веду женщин на восстание против храмов абстрактных идей, где отправляют культ разума среди отрубленных голов и самые высокие душевные порывы оборачиваются предсмертной агонией.
Вдруг сэр Перси Родинер преобразился, в нем появилось что-то вульгарное. Он, как блатной, сощурил глаз, цинично улыбнулся, будто намекая на своей богатый жизненный опыт и знание женщин, и излишне грубым, развязным тоном, как девственник, спрашивающий у первой в жизни проститутки “Сколько?”, сказал:
– Короче говоря, вы выдали его полиции.
– Не будьте полным идиотом, Перси, – возразила леди Л. – Подумайте, какой бы вышел скандал. Он бы все рассказал, и я была бы уничтожена. Помню, меня охватил какой-то задор и очень новое для меня чувство, что у меня есть некая миссия. Что-то очень похожее на чувство гражданского долга, которое проснулось во мне впервые. Если помните, то было время первых выступлений суфражисток, и я уверена, если бы то, что я сделала, стало известно, мое имя вошло бы в историю наряду с первыми феминистками Англии.
Арман открыл глаза и медленно встал. С кровати упала кружевная роза, он поднял ее.
– Вот драгоценные четверть часа, которые могут дорого мне обойтись, – сказал он.
– Уйти прямо сейчас было бы безумием, – сказала леди Л. – Тебе надо остаться здесь на два-три дня. Обыскивать мой павильон никто не посмеет. Ни в коем случае. Да и ключ от него всего один. Пусть уляжется суматоха, уймется полиция. Все думают, что ты уже далеко. А когда все утихнет, ты спокойно сядешь в Вигморе на поезд. Это единственный выход.
Он подумал, поигрывая розой:
– Отлично рассчитано, Аннетта. Какой у тебя трезвый, холодный ум.
– Еще бы! Недаром ты твердил мне о пользе логики и здравого рассудка.
Он рассмеялся и пощекотал себе розой подбородок:
– Браво.
– А теперь я оставлю тебя, дорогой. А то мое отсутствие заметят. Надо взглянуть, что там происходит. До завтра. И будь спокоен. На этот раз, я уверена, все будет хорошо.
– Я тоже. И вообще… знаешь… – Он пожал плечами. – Наша жизнь… что твоя, что моя… Таких людей, как я, всегда найдется немало. Может, я не увижу торжество своих идей, но это ничего не значит, кто разбрасывает семена, не обязательно увидит жатву. Главное, чтобы жатва состоялась. А она состоится.
Леди Л. вздрогнула. Тут он прав. Таких людей, как он, всегда находится немало. И жатва состоится. Сколько миллионов голов под косу? Наступающий двадцатый век обещал стать веком кровавой жатвы.
– Верно, – сказала она. – Мы не считаемся. Двое погибнут, зато будет спасен миллиард. Одних китайцев миллионов триста. Не сомневаюсь, жатва будет знатная.
У нее дрогнул голос. И она быстро отвернулась, чтобы он не увидел ее слезы. “Слезы, – подумала леди Л., поднося к глазам платок, – все равно что уличные девки, сорок лет в школе иронии и ледяного английского юмора не научили этих потаскушек хоть какой-то сдержанности”. Она видела, что бедняжка Аннетта еще колеблется, еще робко противится. Но ничего другого не оставалось. Спасти мир она не могла, но могла хоть немного помочь ему. Ну а в остальном… Человечеству придется найти себе другого простачка.
Она пошла к двери и тихонько вышла в парк. Уже светало. Тишину нарушал только лай собак, провожавших луну. Она немного постояла с закрытыми глазами, прижимая руку к груди и словно окаменев, а потом вскрикнула и снова ворвалась в павильон:
– Быстро, Арман!
– Что случилось?
– Они идут сюда. Полиция! Быстрее! Господи боже мой!
На лице его, как всегда в минуты опасности, появилось насмешливое выражение, будто его жизнь была пылинкой в глазу, от которой надо побыстрее избавиться, и презрительным тоном, с дерзкой небрежностью, которая так подходила к его придворному костюму, сказал:
– Вот черт! Ну хоть пристрелим несколько мерзавцев.
– Нет!
Она стала озираться, как будто что-то искала, остановилась взглядом на мадрасском сундуке и после секундного колебания сказала:
– Давай скорее сюда!
Она подбежала к сундуку, повернула ключ в замке, приподняла тяжелую, обитую медью крышку и, заглянув внутрь, облегченно вздохнула – места хватит, в самый раз!
– Прячься быстро! Я уведу их. Да скорей же, скорей!
Он повиновался, но не спеша, не теряя достоинства, все так же держа в одной руке розу, в другой – пистолет. Она схватила мешочек с драгоценностями и кинула ему. Он посмотрел на нее с восхищением:
– А я чуть не забыл! О, мы с тобой совершим еще много великих дел!
Она нежно ему улыбнулась, особой, нежной с налетом жестокости улыбкой леди Л. Тогда-то она и выработала эту улыбку, которой вскоре было суждено стать знаменитой. Помахав Арману рукой, она закрыла сундук на три поворота ключа и медленно вышла.
Поэт-лауреат вскочил с кресла и широко раскрытыми глазами уставился на причудливый сундук, словно сошедший со страниц восточных сказок, и на утонченную английскую леди, зябко кутавшую плечи в шаль, которая стояла перед этим сундуком с ключом в руке.
– А дальше? Что вы сделали дальше?
– Ну что, я вернулась на бал. Вы же помните, я обещала танец герцогу Норфолкскому. Пришла полиция. Естественно, ничего не нашла. Я много танцевала, выпила много… очень много шампанского. Не смотрите на меня так сурово, Перси! Да, я здорово выпила. Наверно, даже напилась. Но ведь и было от чего.
– А в павильон вы вернулись?
– Иногда сложно быть одновременно женщиной и светской дамой.
– Когда же вы вернулись в павильон, Диана?
– Перестаньте голосить, Перси, я это терпеть не могу. Говорю же, я здорово выпила. И у меня как-то вылетело из головы.
– Вылетело из головы?!
– И вообще мы вскоре уехали из Англии, мужа, как вы знаете, все-таки назначили послом. Да, все в итоге кончилось хорошо. Наш сын стал, как и полагается, герцогом Глендейлом. Англичане его очень любят, и он прекрасно справляется со своим делом. Внуки Армана весьма преуспели в жизни. Подумайте только, Энтони скоро станет епископом, Роланд – министр не помню чего, Джеймс – директор Банка Англии. Да вам это и так известно. Жалко, он этого не видит. Я очень помогала им. Мне надо было дать ему урок. Если подумать, может быть, стоило бы посвятить во всё семью. Я уверена, они помогли бы мне перенести его отсюда. Ведь скоро выборы. Если вскроется, что я сделала, консервативной партии не оправиться от этого удара.
Сэр Перси наконец решился протянуть руку к тяжелому приземистому сундуку, похожему на шахматную ладью из гигантского набора.
– Вы хотите сказать, что он все еще… что вы так и не…
Леди стояла под портретом своего кота Тротто, который командовал бригадой легкой кавалерии в Крымской кампании; его морда была написана поверх благородного лица лорда Реглана; презирая пушечные ядра, он размахивал зажатым в хвосте флагом с крестом святого Георгия. На него приветливо поглядывал попугай Гавот, чей желтый клюв и перья заменили на портрете физиономию и мундир Веллингтона при Ватерлоо. Обезьянка Потешка сражалась на Бородинском поле в кителе старика Кутузова. Пекинес Понго показывал свою голову народу на гравюре с Робеспьером, а молодой Бонапарт склонял над убитыми солдатами клювик кроткой волнистой попугаихи Матильды, которая никогда (в отличие от императора) никому не причинила ни малейшего зла. Леди Л. с гордо поднятой головой, улыбаясь, стояла в окружении своих верных друзей. Бессловесность никогда не мешала им понимать и любить ее. Осудить ее могли бы только те женщины, которым никогда не приходилось спасать своих сыновей от вершителей Истории, или те, что способны любить не одного-единственного в жизни, а разных мужчин.
Поэт-лауреат вдруг осознал, что она что-то говорит.
– Не повезло мне. Могла бы влюбиться в пьяницу, жулика, игрока, наркомана… так нет же! Угораздило напороться на чистейшего идеалиста. Что ж, я тоже подалась в террористы. Оказалась хорошей ученицей, вот и все. Сколько раз, дорогой мой, я приходила сюда и с горьким отчаянием читала тебе оду, которую ты мог бы посвятить Человечеству, единственной, жестокой, обожаемой возлюбленной, “безжалостной красавице”[35].
Зачем, узрев вас, я, несчастный,
Качнулся, раненный стрелой,
А вы остались безучастной,
Как оловянный идол злой!
Безумной страстью обожженный,
О, как я мог так низко пасть,
Как мог попасть я к смерти в пасть,
Твоей, любовь, рукой сраженный.
Она повернула ключ в замке и подняла крышку.
Пистолет выпал и лежал на дне рядом с кожаным мешочком, от пожелтевшего придворного костюма поднялось облако пыли. Арман сидел в задумчивой позе, склонив голову над красной кружевной розой, которую все еще держал в руке.