Гости прибывали поездом на вокзал Вигмор, где их с утра поджидали кареты. Прохладительные напитки подавали на лужайке под роскошным навесом в венецианском вкусе, разукрашенным, как положено, пухлыми розовозадыми амурчиками и юными богами, летящими в колесницах по небесной лазури, все такое прелестное, фривольное и веселое; казалось, легкомысленно-розовый цвет бросает вызов черному, а нежно-голубой – кроваво-красному. Ничего общего с великим искусством, служащим в соборах культу страдания и превращающим музеи в места мучительной агонии.
Около семи все отправились наряжаться в карнавальные костюмы, и тотчас дом наводнили слуги, нагруженные париками, тюрбанами, плащами и шпагами, зазвучали раздраженные голоса: кому-то понадобились щипцы для завивки, у кого-то потерялись запонки. Большинство гостей привезли свою челядь, а некоторые на всякий случай еще и собственного парикмахера или костюмера.
Леди Л. нарядилась герцогиней Альбой, чей портрет висел на почетном месте на главной лестнице; прежде чем спуститься в бальный зал, она на миг остановилась перед легендарной герцогиней и мысленно обратилась с пылкой мольбой к той, что умела любить такой самозабвенной и порой такой жестокой любовью. Когда лорд Л. после долгих колебаний остановился на костюме венецианского дожа, она невольно улыбнулась – подходящий наряд, если вспомнить, что все дожи Венеции сочетались браком со стихией моря, бездонного и полного тайн.
К десяти часам шампанское уже изрядно взвинтило смех и голоса гостей, арлекины, волхвы и восточные принцы любезничали с неизбежными Шехерезадами, пастушками и Британиями перед тремя буфетами по двадцать метров в длину каждый, за функционированием которых надзирал сам мэтр Фортнем, а цыганский оркестр, с большим трудом отбитый у “Кафе-Рояль”, играл степные мелодии, от которых разыгрывается аппетит и которые хорошо идут под закуски. Леди Л. в радостном возбуждении сновала среди гостей, она почти не слышала, что ей говорят, и только скользила глазами по костюмам, маскам, фальшивым носам: он уже должен быть здесь, и она искала его в толпе конкистадоров, Дон-Жуанов, великих инквизиторов, разбавленных горсткой фараонов с золотой бородкой. Конечно, у нее еще не до конца прошла обида на него за то, что он так жестоко поступил с ней, заставил почти восемь лет изнывать от тоски; наверное, он тоже на нее сердит и отчитает ее, как он умеет, но все это, она не сомневалась, забудется после первого же поцелуя. Она обошла зеленую гостиную с попугаями, где сотни красно-зеленых и сине-желтых птиц порхали под потолком, а черномордые обезьянки скакали в домашних джунглях и были явно не прочь прыгнуть на люстры или на головы кавалеров и обнаженные плечи дам, и вошла в большой бальный зал, где уже закипел на черном мраморном полу веселый вихрь первого вальса; держа веер в руке, она стала озираться по сторонам, кружась, как куколка под стеклянным колпаком музыкальной шкатулки, и вдруг заметила его – он стоял у раскрытой стеклянной двери, ведущей на большую террасу, между францисканским монахом с перепуганным младенческим личиком и скособоченным жокеем. Шумная цепочка персонажей комедии дель арте, будто сошедших с полотна Тьеполо, приплясывая и разбрасывая конфетти, пронеслась между ним и леди Л., но потом она снова встретилась взглядом с маркизом в шелковом камзоле и пудреном парике. Костюм сидел на нем как влитой – она словно увидела все его тело. Маркиз любезно поклонился, а она протянула руку и подошла к нему с чарующей улыбкой.
– Арман Дени в придворном наряде, – продолжала рассказ леди Л. – Одно это многого стоило. К сожалению, тогда еще не было фотографов. Мы стали танцевать; не удержавшись, я легонько погладила кончиками пальцев его затылок и время от времени касалась губами мочки уха, – ему это, думаю, не слишком понравилось, не тот он человек, чтобы играть в галантные вольности. Но мне во что бы то ни стало хотелось наказать его, перетащить из его привычного мира в картину Фрагонара. Он не изменился, а звериный блеск в глазах от еле сдерживаемой ярости делал его еще прекраснее. Прелесть до чего он был красив! Я заметила, что он выпил, чего раньше с ним никогда не бывало. Но он, как-никак, провел восемь лет в тюрьме – более чем достаточно времени, чтобы задуматься о человеческой натуре, и, может быть, он усомнился, так ли она хороша, может быть, теперь, когда она показала, на что способна, он хоть немного разочаровался в ней. Голос его стал хриплым, прерывистым, в глазах застыло злобное, изможденное, свирепое выражение – бешенство, иначе не скажешь. Словом, легко можно было вообразить, как он лет десять – пятнадцать спустя валяется под мостом через Сену в обнимку с литровкой красного, брошенный и забытый “ею”, столь любимой чопорной дамой, далекой принцессой, которая нашла над кем измываться среди новых несчастных поклонников, – был анархист да весь вышел… Вы себе не представляете, дорогой Перси, что я чувствовала. У вас воображения не хватит. Боюсь, в вас нет ни капли экстремизма, для вас террор – это что-то происходящее в Испании или на Сицилии, так ведь? Что-то, имеющее отношение к политическим страстям и только. Вам не понять этого желания разорвать на куски и его, и себя, принадлежать ему безраздельно, служить ему рабски и…
Она умолкла. Поэт-лауреат сидел, уставившись в одну точку и тщательно избегая смотреть на нее. Один Бог знает, какую нежность и жалость мог бы он увидеть на этом лице, которое, как ему казалось, он знал наизусть и которое являло собой образец неувядаемой молодости и чистоты, не подвластных времени и законам природы.
Леди Л. закрыла глаза. Она улыбалась. Будет все отрицать до конца, чтобы совсем вывести его из себя, насладиться его возмущенными взглядами и горестными восклицаниями, почувствовать живую плоть и кровь под впившимися в него когтями.
– Я в восхищении, мадам. Вы прекрасно умеете предавать.
Они были такой обворожительной парой, что танцевавшие рядом на мраморном полу феи, Полишинели, Нельсоны, Бонапарты и Клеопатры замедляли кружение, чтобы полюбоваться герцогиней Альбой, которая улыбалась в объятиях придворного Людовика XV в белом шелковом камзоле; ее кавалера никто не знал, но каждый жест его был полон того природного достоинства, которое аристократы узнают с первого взгляда, а его мужественная красота возбуждала любопытство женщин и бесила мужчин.
– О! Арман, Арман…
– Полно, полно! Люди смотрят. Нам надо любезно беседовать.
– Послушай…
– Какие невинные глазки, какой удивленный вид… Отлично сыграно. Как же – голубая кровь! И благородные поступки: выдать полиции революционеров, так и подобает знатной особе. Ложь, лицемерие, предательство… Настоящая светская дама.
– Арман…
– Да, Арман. Бордель не всегда делает женщину шлюхой, для этого нужно другое: блеск, роскошь, красота – и готово дело, она продаст и себя, и друзей.
– Это не я…
Видеть его боль, слышать упреки, которые он цедит сквозь зубы, – о, это было упоительно! Ему так шел клокочущий в нем гнев. Леди Л. нежно сжала его руку:
– До чего ты красив!
– Не бойся, я не собираюсь мстить. Ты нам еще нужна, так что ничем не рискуешь. И вообще, по-моему, месть – это что-то слишком личное, мстят только эгоисты. Ты, я – пустяки, не считается! Кто мы такие – так, покружит нас в вальсе, и все. Важно другое: наши враги повсюду одержали верх, все наши типографии закрыты, бойцы рассеяны по свету, не имеют средств ни на что, тогда как правящая верхушка и торговцы оружием вот-вот погонят народы на бойню, а социалистический Интернационал со своими белыми перчатками и сладенькими сказками для убаюкивания пролетариев оттесняет нас со всех позиций. Нам нужно много денег. И теперь-то, когда ты стала настоящей шлюхой, ты будешь нам очень полезна.
– Глендейл следил за каждым твоим движением, он все знал, это он…
– Да ладно, говорю же, хватит. Когда ты раздевалась, чтобы потешить клиента, ты никому не делала зла. Зло не делается без штанов. Такова буржуазная мораль. Для настоящего скотства они, напротив, одеваются. Наряжаются в мундир или фрак. Никто и никогда не злодействовал с голым задом.
– Арман…
– Да-да, Арман. Давай! Договаривай. Для полноты картины. Арман, я люблю тебя. Известная ария, ее поют все кому не лень. Бизе, “Кармен”, Гранд-Опера, чистая публика ходит туда, чтобы насладиться благозвучными пошлостями, скрыть свое безобразие под слоем косметики… Меня ты любишь, и люблю я, так берегись любви моей… Знаем. Видели. Уразумели. Не зря восемь лет отсидели в тюрьме.
– Это Глендейл…
– Отлично лжешь. И это хорошо, потому что тебе придется скоро лгать, как никогда еще не приходилось, это я тебе обещаю. Тебя ждет роль в большой игре. Ты останешься там, где ты есть, будешь якшаться со своими Ротшильдами и Ульбенкянами, герцогами и лордами, но работать будешь для нас, для угнетенных масс, для трудового народа, невидимого с тех высот, на которые ты взобралась. Для человечества.
Нет, он не изменился. “Она”, его Идея, по-прежнему повелевает им. И он все так же в нее влюблен. Что бы “Она” ни вытворяла, он всегда найдет для нее алиби и оправдания. Вину за все человеческие мерзости, преступления, за все подлости и жестокости он возлагал только на один класс, одну среду, одно общество. А идеальное человечество оставалось выше всех подозрений. Идея – высокочтимая, недосягаемая дама со славным именем, которое ничто не могло очернить. Но голос Армана трепетал так пленительно, что слова не имели значения.
– Арман…
От вальса, шампанского и нахлынувших чувств у нее кружилась голова, и она плохо соображала. Из последних сил старалась держаться в рамках приличия, не прижиматься к нему, не пожирать его влюбленным взглядом, гасить блаженную улыбку. Кем она была в тот миг: всеми почитаемой и обожаемой, несравненной леди Л., кумиром всех мужчин – прямо сейчас в этом зале нашлось бы не меньше полудесятка таких тайных воздыхателей, – или же все еще Аннеттой, готовой на любые авантюры и безумства, лишь бы урвать у жизни еще капельку преступного счастья?
– Давай уедем, Арман! Прямо сейчас. Забери меня.
– Никаких больше телячьих нежностей. Ты останешься тут, на своем пьедестале, и будешь работать на нас.
Вальс подходил к концу, и ей понадобилось взять себя в руки, чтобы усвоить инструкции Армана: они встретятся в бильярдном зале после следующего танца, потом, когда праздник будет в самом разгаре, Арман, Громов и Саппер обойдут весь дом и соберут все драгоценности. Они разошлись, леди Л. сделала несколько шагов по черно-белому мрамору, остановилась, выпила бокал шампанского, вежливо выслушала сэра Уолтера Донахью в костюме червонного валета, который выбрал именно этот момент, чтобы поговорить о Лессепсе и панамском скандале, а затем побежала в спальню сына. Лунный свет ласкал личико спящего мальчика, лежащая поверх одеяла ручонка сжимала Панча с красным крючковатым носом и хитрыми глазками, которыми он сверлил леди Л. Она порывисто склонилась над сыном и прижалась губами к теплому ушку. Он шевельнулся, повернул голову, но не проснулся. Однако ей достаточно было ощутить его легкое дыхание, чтобы к ней вернулись решимость и трезвость, и, вернувшись к гостям, она держалась с той непринужденной уверенностью, которую совершенно напрасно называют “королевской”.
– По сути, я осталась простолюдинкой, – сказала леди Л. – и, к счастью, еще не окончательно превратилась в знатную даму. Это меня и спасло. Во мне была сильна природа, и каждый раз, когда при мне говорят о самках, которые защищают своих детенышей – об этом хорошо писал Киплинг, – я понимаю, что совершила нечто ужасное, но мне не в чем себя упрекнуть.
В зеленой попугайной гостиной небрежно игравший хвостом Мефистофель говорил о политике с Джоном Буллем в цилиндре, точной копией карикатуры из “Шаривари”. Арабский принц – на самом деле посол Голландии при Сент-Джеймсском дворе – излагал свое мнение о ситуации в Трансваале сухопарому пирату с черной повязкой на одном глазу и кроваво-красным платком на голове – то был не кто иной, как Сент-Джон Смит, бессменный секретарь Министерства иностранных дел. Председатель Королевского суда, один из самых строгих и грозных судей своего времени, явился в костюме Казановы – как трогательно, подумала леди Л.; он пил шампанское и болтал с францисканским монахом, у того на лбу крупными каплями выступил пот, он безуспешно пытался избежать взгляда судьи и беззвучно молил о помощи.
– Да, ваша честь… совершенно согласен с вами, ваша честь… – лепетал несчастный Громов хриплым, убитым голосом, явно не слыша ни слова из того, о чем толковал ему собеседник. – Как мне сказал однажды Дизраэли… так хорошо сказал… да что бы он ни говорил, это всегда была сущая правда… великий человек Дизраэли… бесспорно… Мы с ним охотились в Шотландии на куропаток… или на перепелок?.. В разрешенный, конечно, сезон. Все по закону! Никогда в жизни я не браконьерствовал, честное слово… Я всегда говорю: уважайте закон, если хотите, чтобы он вас уважал…
Бедняга попятился и попытался спрятаться за спиной леди Л., он едва дышал, лицо взмокло от пота, даже глаза, казалось, утопали в маслянистой жидкости.
– Знаете, это уж слишком, меня всего трясет. Это же тот самый судья, который засадил меня на три года за оскорбление Короны после демонстрации во время юбилея королевы… И он еще сказал, что точно меня где-то встречал. Такие потрясения не для моего слабого сердца, я ничего не вижу, перед глазами туман, чуть не помер от страха. Нельзя же так со мной… Я, как-никак, последний во всей Англии анархист, других не осталось, меня надо беречь.
В бильярдной зале Арман мило беседовал с тремя восхищенными дамами, одна была наряжена Марией-Антуанеттой, другая – Жанной д'Арк, а третья – Офелией или, может, Джульеттой. И каждой, с раздражением подумала леди Л., лет на двадцать больше, чем их героиням. Наконец Арман отделался от них и подошел к ней. Они вместе вышли на освещенную террасу и остановились на краю тьмы. Позади них поднимал волны смеха и возгласов веселый, быстрый, женственно-мягкий вальс, такой легкий, будто бы насмехался над всеми земными тяготами.
– Все готово?
– Я оставила сумочку в спальне. Там мои драгоценности. Второй этаж, последняя справа дверь. Забери их. Там целое состояние, хватит на целый год убийств. Но не грабь никого больше. Это слишком опасно.
– Разве мадам не хочет, чтобы ее лучшие подруги остались без своих сокровищ? Разве это не весело?
– Очень весело, дорогой, но нельзя же все время смеяться.
Леди Л. подставила лицо и грудь ночной свежести, надеясь, что прохлада несколько успокоит ее.
– Арман, Арман, неужели тебе никогда не хотелось хоть немного пожить для себя?
– Все время хочется, но надо держать себя в узде.
– Не хочется быть счастливым?
– Я бы рад, но мне для этого нужна компания.
– Сколько там жителей на земле? Миллиард? Или два?
– Погоди, они скоро дадут о себе знать, и ты точно узнаешь, сколько их на свете.
– Можешь забрать драгоценности. Ограбить всех моих гостей. Но оставь хоть сколько-нибудь для себя. Давай уедем на время куда-нибудь вместе. В Турцию, в Индию…
– Нет, ты никогда не поймешь, что такое любовь.
В его голосе прозвучало отчаяние. Леди Л. вспомнила, что говорил ей единственный настоящий анархист из всех, кого она знала: “Ваш любовник – визионер. Он из самой старинной на земле благородной породы неисправимых идеалистов. Его родословная восходит к королю Артуру и странствующим рыцарям, искателям Святого Грааля, и ему кажется, что он нашел эту святыню в «Анархии» Кропоткина. Они там во времена волшебника Мерлина тоже убивали всех подряд, правда, драконы тогда были другие. Стремление к абсолюту – вещь любопытная, но довольно опасная: она почти всегда ведет к кровавой резне. Это один из тех страстных поклонников человечества, которые в один прекрасный день в состоянии любовного аффекта уничтожат предмет своей страсти. – Да, милый Дики, вы правы, тысячу раз правы, но он так красив! – Ну так закажите Больдини его портрет в виде лунного Пьеро, а с оригиналом поступите разумно”.
Однако ни эти насмешливые доводы, которые она научилась запускать, как шарманку, чтобы заглушить глубинный безутешный голос самой жизни, ни искусно скроенное обличье, которое она пыталась сделать своей второй натурой в надежде забыть истинную, первоначальную, ни обезоруживающее вранье – ничто больше не могло пересилить потребность захватить, удержать, взять себе красоту, которая устремлялась к другой, к сопернице, имевшей миллионы безымянных лиц… И она вдруг с такой силой ударила веером о каменную балюстраду, что он сломался.
– Пойдем отсюда.