Поэт-лауреат сидел навытяжку в викторианском кресле, на обивке которого, как в земном раю, мирно резвились вышитые львы и лани, собачки и голубки. Сэр Перси никогда не заходил в летний павильон и теперь настороженно и с неодобрением обводил взглядом его внутренность. Впечатление складывалось крайне неприятное. Взять хотя бы огромную позолоченную кровать в восточном вкусе с балдахином и укрепленным над ней совершенно неуместным зеркалом – явный намек на гарем, а то и на что похуже. Он старался не смотреть на это ложе, но оно так и лезло в глаза, а проклятое зеркало будто бы цинично ухмылялось. Все обличало сомнительный вкус, во всем сквозило что-то ненормальное, нездоровое. Тут были портреты усатых и бородатых вояк, похоже турок, склонившихся над томными пленницами; русские иконы, на которых вместо ликов святых нарисовано углем лицо одного и того же молодого мужчины, сумрачного, но очень красивого; маски, наргиле, плетеный манекен со старинным испанским платьем, горы мягких подушек и подушечек, необычная ширма, сделанная из игральных карт: сотни наклеенных рядами пиковых дам сверлили вас темным, сулящим недоброе взглядом. И разумеется, со стен смотрели морды домашних любимцев леди Л., кощунственно написанные поверх человеческих лиц на фамильных портретах лорда Л. Собаки, кошки, обезьяны, белки и попугаи в придворных нарядах надменно взирали на сэра Перси Родинера из своих позолоченных рам. Об этой прихоти леди Л. Перси давно знал: она могла часами стоять у мольберта, превращая лицо какого-нибудь доблестного предка своего супруга в портрет очередного новопреставившегося барбоса. Целая галерея: коты в доспехах, коты – бенгальские уланы на скакунах, коты-адмиралы, наблюдающие в подзорную трубу с капитанского мостика за Трафальгарской битвой; козы в мундирах и меховых шапках гренадеров королевской гвардии, гордо держащие копытом пожелтевший пергамент с полустершимся благородным девизом Je maintiendrai[32]; голова попугая вместо благообразных черт какой-нибудь прабабушки, умильные мордочки целого выводка котят на групповой фотографии ее внуков вместе с преображенной в мартышку няней и великолепный черный кот в героической позе – на коне, с саблей наголо, сжимающий хвостом флаг одного из лучших полков Ее Величества.
– Это мой дорогой покойный Тротто, – сказала леди Л., указывая на портрет. – Здесь он командует бригадой легкой кавалерии в Крымской кампании. То, как вы знаете, была славнейшая страница нашей истории.
Сэр Перси осуждающе посмотрел на нее.
Леди Л. сидела в просторном, позолоченном, с пурпурной обивкой барочном кресле перуанской работы, спинку его венчала львиная голова, подлокотники заканчивались когтистыми лапами. Голос ее был взволнованным, как каждый раз, когда она поминала своих усопших друзей. Поэт-лауреат озирался с суровым, настороженным видом. Он не мог отделаться от чувства неведомой опасности. Что-то зловещее, тягостное витало в воздухе. Возможно, причиной тому отчасти была духота и скопившаяся на всем пыль, каждый кусочек ткани или дерева заявлял о себе своим особым запахом ветхости и затхлости и будто бы чего-то требовал. А скудный свет, пробивавшийся сквозь закрытые жалюзи, еще подчеркивал странность этого домика и всей его обстановки. Казалось бы, смешно и думать о какой-то затаившейся здесь опасности, но мысль эта не отпускала сэра Перси. Ему вдруг пришло на ум, что анархисты, бывшие приятели леди Л., могли использовать павильон как склад своих бомб. А что, идеальное место, они могли храниться где угодно: в занзибарском шкафу, инкрустированном перламутром и слоновой костью, или в приземистом, черном, обитом медью сундуке, в котором когда-то держали золото мадрасские банкиры и который еще Глендейл привез откуда-то с Востока.
– Так, – сказал он хмуро, стараясь скрыть нарастающую тревогу. – И что же вы тогда сделали?
Теперь он верил каждому слову в этой истории: тут, в павильоне, она приобретала явственные очертания истины. Он снова покосился на кровать: совершенно непотребная, дикая для Англии вещь.
– Тунисская кровать, – пояснила леди Л. – Я сама купила ее на рынке в Кайруане. Она из гарема бея и…
– И что вы сделали тогда? – поспешно перебил ее сэр Перси, чтобы не слышать рискующие оказаться сногсшибательными подробности.
– Две недели на устройство хорошего костюмированного бала – это мало. Дел было невпроворот. А тут еще принц Уэльский изволил сообщить, что намерен оказать нам честь – по пути из Бата остановиться у нас на уикенд, а значит, придется принимать его свиту, человек двадцать, и, разумеется, мисс Джонс – считай, два дня уйдут на всякий вздор и суету. В моем распоряжении, конечно, имелось сто сорок слуг, не считая мужа, но все же следовало лично убедиться, что Эдди[33] хорошо устроен, этикет до тонкости соблюден, и в придачу все должно выглядеть легко и непринужденно – таковы правила игры. Скука смертная. Но я жила судорожным ожиданием, я знала, что скоро увижу Армана, и остальное, я уже говорила, не имело значения. Как он перенес жестокую разлуку, сильно ли я для него изменилась, по-прежнему ли он так страстно любит все человечество, что мне почти не остается места в его сердце, или же после полученного урока малость к моей сопернице охладел? Шансов мало, но все-таки… ведь даже величайшие поэты в конце концов спускаются с небес на землю, и бывали минуты, когда я, кажется, не сомневалась: он обнимет меня и попросит прощения за все то зло, которое мне причинил. Я сломала голову, составляя список приглашенных, старалась припомнить всех, кого обязана позвать по правилам вежливости, не дай бог кого-то забыть и обидеть, и, признаться, не без удовольствия представляла себе, как кое-кто из моих кичливых приятельниц лишится своих побрякушек. Собственно, у меня и выбора-то не было: сделай я хоть самую робкую попытку воспротивиться, и Арман запросто разоблачит меня, расскажет всем о моем прошлом, а тогда неминуем громкий скандал. Оно и к лучшему: это избавляло от угрызений совести и моральных терзаний. Никуда не деться, надо выпить чашу до дна, и, честно говоря, я предвкушала ее сладость. Вот только встреча с Саппером немножко смущала, я чувствовала себя больше виновной перед ним, чем перед Арманом: Армана я любила, а маленький жокей отсидел восемь лет за решеткой ни за что ни про что. Я была бесконечно предупредительна с принцем Уэльским, он, должно быть, остался доволен. Мой муж тогда лелеял надежду добиться назначения послом в Париж, и помощь Эдди, который недавно помирился со своей матушкой, оказалась бы бесценной. Вот я и старалась, как могла. Я и сама не отказалась бы от роли жены английского посла в Париже – занятно было бы взглянуть на Париж под другим углом зрения. Вообще Париж – такой город, где легче чем где бы то ни было сочетать дела сердечные и государственные, и если бы Арман согласился пожить хоть какое-то время, отложив в сторону свои идеи, ничто не помешало бы нам провести там несколько счастливых лет. Я поселила бы его в укромном особнячке, обеспечила всем, что нужно для безбедной жизни, а пожелай он тайно продолжать свою политическую деятельность, я бы могла помочь ему и в этом при условии, что он будет соблюдать меру и осторожность. У меня оставалась робкая надежда, что тесное общение со всяческими подонками в тюрьме излечило его от идеализма, что они хоть как-то обкатали его, привили ему толику здорового реализма, – словом будущее виделось мне в розовом свете. Настолько, что я уже представляла себе, как Арман с моей помощью станет депутатом парламента. Мне ведь было всего двадцать пять лет, и я еще была полна иллюзий. Сгорая от нетерпения, я металась по дому с блуждающим взглядом и мечтательной улыбкой, чем изрядно удивляла мужа. Меня так распирало от счастья, что я ни с того ни с сего бросалась ему на шею или нежно пожимала руку. Пожалуй, никогда он не был так обласкан. А то вдруг бежала в комнату сына, хватала его, покрывала поцелуями, зарывалась лицом в его кудри и вся сияла; я жалела, что он еще мал, мне так хотелось все ему рассказать, и я не сомневалась: он поймет и простит. И всюду меня словно бы сопровождал взгляд Дики, полный иронии и безусловного одобрения.
Вскоре опять явился Громов, на этот раз в приличном виде, днем, и, расхрабрившись, зашел с парадного входа. Мы обсудили все детали. Было решено, что беглецы с наступлением темноты проникнут в павильон, переоденутся там, а затем смешаются с толпой гостей. Веселое было занятие подбирать им костюмы. Для Саппера я, недолго думая, приготовила жокейский наряд: черно-оранжевые, в цветах моего мужа, камзол и картуз. Для Громова – облачение францисканского монаха, как мне показалось, идеально подходившее к его внешности. А для Армана, не без особого умысла, – белый парик и наряд вельможи при дворе Людовика XV; таким образом я восстанавливала справедливость, поскольку благородству души подобают не меньшие почести, чем благородству крови. Бывший баритон Ковент-Гардена почтительно слушал меня стоя, держа в руках свой котелок, и опасливо, ошарашенно поглядывал на принца Уэльского, который прогуливался перед домом с моим мужем. Переминающийся на своих плоскостопых ножищах, он был похож на пингвина, и я подумала, что, если чуточку обтесать его, из него получился бы отличный дворецкий, которого мне как раз не хватало. Но все же отказалась от этой мысли – он слишком много пил.