К книге
Леди Л.Глава X
65%
Глава X
11

В следующие несколько месяцев, пока Арман отсиживался в своем логове в Милане, Глендейл с легкостью кудесника открыл Аннетте античный мир, о существовании которого она не подозревала. Это было ее первое посещение Италии, она ждала многого, но к такому потрясающему открытию не была готова. От перевозбуждения она даже заболела и несколько дней лежала в постели и смотрела из открытого окна, как небо над изумрудным городом меняет цвет от розовой зари до шафранового заката. Пришедший доктор проницательно установил диагноз и велел заслонить шторами вид на Сан-Джорджо-Маджоре, а также прописал несколько капель валерьянки. В римском Колизее, ступая по арене, где львы терзали первых христиан, она явственно увидела в роли мученика своего Армана и так истово разрыдалась, что случившийся тут же добрый священник, тронутый ее горячей верой, подошел и дал ей свое благословение. Стоя в том месте, откуда Нерон с лирой в руках любовался пылающим у его ног Римом – во всяком случае, так заверял ее чичероне, подтверждая свои слова дипломом профессионального гида, – задумалась, что выбрал бы ее Арман: лиру поэта или факел поджигателя, и решила, что к его внешности больше подходит факел. Проезжая в фаэтоне по Аппиевой дороге, откинувшись на мягкие подушки и бодро поигрывая зонтиком, она под мерный стук копыт представила себе Армана, марширующего под имперским орлом во главе своих легионов, тут же спохватилась, что ей самой нечего надеть по такому случаю, и помчалась к Липпи заказывать новое платье. Вернувшись в Венецию, она скользила по Гранд-каналу в гондоле Дики, заходила в розовые венецианские церкви, до того веселые, легкие и даже легкомысленные, что она невольно преклоняла там колени; потом были новые открытия: Флоренция, Пиза, Болонья и Падуя; она наполняла свой взор лучезарными красками Джотто; слушала музыку Верди из ложи в Ла-Скала и быстро пришла к выводу, что наконец нашла свой мир, свое место, свою судьбу и никогда уже не сможет жить иначе. Глендейл внимательно и ласково следил за этими переменами; план его мало-помалу принимал ясные очертания, и можно было надеяться, что ему удастся осуществить экзорцизм.

– У вас редкий по нашим временам талант радоваться жизни. Следует развивать его, и я буду счастлив помочь вам в этом.

Однако, даже имея в союзниках всю Италию, Глендейл чувствовал, что ведет битву, обреченную на поражение; какими бы красотами ни окружал он Аннетту, ему не удастся заставить ее забыть главное: она твердо знала, что из всех щедрых даров, которыми осыпала ее жизнь, ей по-настоящему дорог только один. Глендейлу, конечно же, было известно, куда, в какие темные миланские трущобы и зачем она отправится сразу после того, как он проводит ее из Оперы до гостиницы и смиренно поцелует руку на прощание.

– Хотите, я оставлю вам свою карету?

– Нет, милый Дики, я возьму фиакр. Это не так заметно.

Он подзывал фиакр, помогал Аннетте в него сесть, и она, трепеща от нетерпения и подгоняя кучера, мчалась в убежище Армана в конце зловонного коридора в обшарпанном доме на Виа Пердита.

– И сколько же денег ты сегодня вытянула из нашего благородного покровителя? – насмешливо спрашивал он.

Но ее не обманывал этот напускной цинизм, она понимала, что он страдает без нее и мучится мыслью о ее тесной близости с Глендейлом. Во время вынужденного безделья, когда его повсюду разыскивала полиция, он целиком и полностью зависел от нее, а ей прикрытая бравадой ревность была приятна, хотя она не подавала виду. Никогда прежде он так не нуждался в ней, не принадлежал ей безраздельно, и она наслаждалась этим обладанием. Он крепко, грубо прижимал ее к себе, то была грубость от избытка нежности; шептал ей бранные слова, которые она заглушала поцелуями, а во взгляде его, полном отчаяния, читалось признание, которое никакие насмешки, никакие циничные речи не могли замаскировать. Она торжествовала: Свобода, Равенство и Братство разжимали хватку и выпускали Армана на волю. Глас человечества звучал где-то на заднем плане, как охотничий рог в отдаленном лесу, и не мог проникнуть сквозь толстые стены. Она нужна Арману – все остальное не имело значения. Она склонялась над ним, ее распущенные волосы струились по обнаженной груди, ниспадали ему на лицо, никаких больше забот и тревог, ей было так легко, хорошо, и она была так уверена, что теперь он всегда будет только с ней, что с губ ее сорвалась парижская уличная песенка, которую она слышала в детстве, и эти простенькие нехитрые слова захватывали душу больше, чем высокопарные воззвания.

Навек ты мой, а я твоя,

Любовь моя,

Любовь моя,

Мне без тебя не жить ни дня,

Любовь моя,

Любовь моя.

Поэт-лауреат недоуменно поднял голову – леди Л. пела. Остановилась под веткой цветущей сирени и пела по-французски необыкновенно задорным, молодым голосом, который совершенно не вязался с ее седыми волосами. Потому что голос так и не состарился, и это создавало некоторую неловкость. Песенка замерла на ее устах, и хотя она по-прежнему улыбалась, глаза налились слезами; она задумчиво поглаживала ветку сирени, а сэр Перси отвел взгляд, опустил голову и принялся кончиком трости чертить на тропинке квадратики.

Однажды вечером, когда Аннетта пришла в обитель Армана с корзинкой снеди – там было заливное из фазана, виноград и бутылка вина, – она застала там Альфонса Лекёра и жокея; оба сидели на кровати и слушали метавшегося по комнате Армана. Он рассеянно кивнул Аннетте, и ей не понадобилось слушать, что он там говорит, чтобы понять: наваждение вернулось. Лекёр вроде бы не изменился: все такой же мрачный наглый бугай, но у него уже была тогда последняя стадия известной болезни, что выдавали только расширенные зрачки на кирпичного цвета физиономии. Он сидел с осоловевшим видом, и Саппер, грустно посмотрев на Аннетту, показал ей глазами на его сигарету: Лекёр, положившись на свою богатырскую комплекцию, давным-давно забросил лечение ртутью. В комнате был еще один человек: щуплый плешивый итальянец, все время возбужденно и радостно потиравший руки, как будто собирался удачно провернуть какое-то дельце. Они обсуждали план убийства итальянского короля Умберто в театре, на премьере оперы Верди. Аннетта уронила корзинку, залилась слезами и убежала прочь. Дальше все пошло по накатанной колее: ей снова пришлось расстаться со своими драгоценностями, и все деньги – меньше трети настоящей стоимости – пошли на подготовку акции. Для странных отношений, связывавших Аннетту, Глендейла и Армана, весьма характерна история с подаренными ей Дики серьгами. Бриллианты в них были маленькие, но чистой воды и изумительной огранки, настоящий шедевр амстердамских мастеров; каждый вечер, вынимая серьги из ушей, Аннетта держала их в ладони как пару юрких живых зверьков. Когда Арман потребовал, она только вздохнула, но безропотно сняла их и протянула ему; в тот же день они были проданы в ювелирный салон “Галлиера”. На следующий день за ужином, едва взглянув на Аннетту, Глендейл довольно резко спросил, кому продали бриллианты. Он тотчас выкупил их и вернул ей. Очень скоро серьги снова попали в руки анархистской ячейки, затем перекочевали в “Галлиеру”, откуда Глендейл, отчитав Аннетту, опять их выкупил, на этот раз с видимой досадой. Леди Л. часто смеялась, вспоминая, как серьги трижды выкупались у ошеломленного ювелира и как она, несмотря на клятвенные заверения, которые каждый раз с честным видом давала Дики, снова вручала бриллианты Арману.

В конце концов Глендейл потерял терпение. Он закатил Аннетте сцену и, оставив ее в слезах, сел в свою черную с желтым карету, известную всему Милану, и поехал в новое убежище заговорщиков, которое постоянно охраняли его люди, – он боялся, как бы полиция не нагрянула туда, когда прекрасная графиня де Камоэнс явится на свидание со своим преступным любовником, а подобный скандал разрушил бы его планы. Он старательно оберегал этого террориста, но в нем копилась злоба, и даже чувство юмора уже не могло унять ее. Появление лорда в роскошной черной шубе и двух ливрейных лакеев в цилиндрах на пороге подпольной типографии было весьма эффектным: Арман в это время работал с печатным станком, а Маротти дописывал один из тех памфлетов, какими анархисты наводнили Южную Италию. Глендейл спустился по мраморным ступеням, бросил испепеляющий взгляд на честную компанию, подошел к Арману и, достав из кармана бумажник, спросил:

– Сколько всего вам требуется денег на организацию убийства Умберто? Я готов оплатить все расходы, но настоятельно прошу вас оставить в покое ее серьги. Она их любит. Если угодно, пусть это будет вашим подарком ей.

В итоге бомба была подложена в королевскую ложу, но взрывной механизм не сработал, так что Умберто пришлось ждать нового, удачного покушения аж до 1900 года. Аннетта между тем прониклась некоторой симпатией к королевским особам и жалела, что их осталось так мало. Она, конечно, понимала, что время от времени необходимо кого-нибудь из них ликвидировать, чтобы остальные вели себя как следует и не зарывались, но ей ужасно нравилось сопутствующее им великолепие: торжественная музыка, золото и пурпур, плюмажи и сабли наголо, тиары и поклоны – на это никаких денег не жалко. В ней еще слишком много оставалось от уличной девчонки, чтобы не прельщаться красиво обставленной королевской роскошью. Она любила конные эскорты, генералов в парадных мундирах, кардиналов на церковной паперти – к красным кардинальским рясам она питала особую слабость и вообще находила, что духовенство умеет хорошо одеваться. В мире не хватает лоска, ярких цветов, изысканных костюмов, и короли нужны, чтобы радовать глаз. Просто надо не давать им управлять. Впрочем, она бы не сильно опечалилась, если бы все монархи кончили свои дни на гильотине, лишь бы их отводили туда с шиком и блеском.

С другой стороны, террористская жилка достаточно окрепла в ней, чтобы решиться многое обратить в пыль, с легкой насмешкой и без кровопролития.

Первый раз она попыталась освободиться от ига вскоре после случая с серьгами и незадолго до отъезда с Дики на карнавал в Венецию. Имя Армана Дени в то время стояло во главе полицейских разыскных списков, и любовникам надо было соблюдать величайшие предосторожности. Однажды после бала у принцессы Монтанези Аннетта встречалась с Арманом в закрытой карете и заметила, что он смотрит на нее с мрачным презрением. Она не успела переодеться, и в свете газовых фонарей у нее на шее, в ушах и на пальцах искрились изумруды и бриллианты, которыми лорд Глендейл снабдил ее на этот вечер.

– Должна же я играть свою роль, Арман, – робко сказала она.

– Так или иначе, эта наглая роскошь – прямое оскорбление всех тех, кто умирает от голода во всем мире.

Они молча ехали по миланским улицам. И вдруг Арман крикнул кучеру ехать в квартал, где Аннетта никогда раньше не бывала. Оба по-прежнему сидели молча, как чужие. Аннетта была в отчаянии: ничего в жизни она не боялась так сильно, как боялась потерять Армана. На одной из темных узких улочек Арман велел остановить карету. Они вышли. Лунный свет падал на грубые булыжники мостовой и грязные лужи. Пахло гнилью и помоями. Нигде ни души. Только старая нищенка сидела на тротуаре, прислонившись к стене. Она увидела их и тут же протянула руку. Арман, не говоря ни слова, сорвал с Аннетты серьги, колье, браслеты и перстни. Потом нагнулся к застывшей нищенке и бережно, чтобы не сказать ласково, вдел серьги ей в уши, застегнул на тощей шее колье и ухитрился втиснуть ее корявые пальцы и руки в перстни и браслеты. Затем, держа ее за плечо, проговорил с доброй улыбкой:

– Возьми. – Леди Л. никогда не забудет, как проникновенно звучал его голос. – Возьми, это принадлежит тебе по праву.

Отягощенные золотом и драгоценными камнями руки старухи повисли как плети. На несколько мгновений она задержала на Армане пустой взгляд. И уронила голову.

Что-то в ее позе насторожило Аннетту. Она тоже нагнулась. Глаза старухи были открыты, но мертвы, несчастная испустила дух от наплыва чувств. Аннетта закричала и убежала, захлебываясь рыданиями.

На следующий день миланские газеты трубили о “величайшей тайне века”: ночью в городе нашли труп старой побирушки с бесценным колье на шее, бриллиантами по двенадцать карат в ушах, золотым скарабеем, приколотым на лохмотья, и золотыми браслетами с изумрудами на окоченевших запястьях.

Адвокатам Глендейла понадобилось два года, чтобы вернуть драгоценности, которые якобы украли у их клиента из шкатулки в гостинице. Выдвигались различные версии, но имя Аннетты ни разу не всплыло ни в прессе, ни в судебном разбирательстве. Это происшествие послужило итальянскому писателю Ардитти поводом для написания одного из самых известных его романов.

Аннетта до утра проплакала в своей спальне. У нее начался жар, и она слегла. Впервые за все время знакомства с Арманом она испугалась его. Она чувствовала себя презренной, униженной, отвергнутой; все, что оставалось в ней непокорного, яростного, страстного, вся ее оскорбленная женская гордость толкали ее сделать тот самый шаг, что отделяет любовь от ненависти; ирония уже не помогала, все потеряло смысл: поддельный смех, напускная небрежность – ничего не спасало; ее захватила буря эмоций, детское желание отомстить и победить смешивалось с безысходной тоской и болью, какую не унять слезами. Немного оправившись, она села на поезд и поехала на озеро Комо искать прибежище и утешение у единственного человека, который полностью понимал и принимал ее.

– Дики, я больше так не могу! Не могу. Я больше не могу и… не хочу!

Глендейл ласково прижал голову рыдающей Аннетты к своему плечу. Огромным усилием воли он сдержал ликование и сохранил бесстрастное выражение на лице с восточным оттенком и в узких, малоподвижных глазах. Но обрадовался так, будто ему удалось похитить “Джоконду” из Лувра.

– Пожалуйста, Дики, помогите. Он меня уничтожит, а я… я так его люблю!

– Успокойтесь. Вы оба – страстные натуры и не способны придерживаться умеренной зоны, а только так у людей есть хоть какой-то шанс продлить свое счастье. У него буйство духовное, он одержим идеями, у вас – сердечное, вы одержимы чувствами. И это очень плохо! Безумные страсти, как и безумные идеи, всегда превращают мир в дикие джунгли. Вспомните строки Уильяма Блейка: Tiger, tiger burning bright, in the forests of the night[28]. Самый лучший и самый точный образ страсти, какой я знаю.

– Но что же делать, Дики, что мне делать?

– Да это же очень просто, дитя мое! Перестаньте видеться с ним. А для начала, чтобы вы не так мучились, мы можем уехать на полгода в Турцию. Весна на Босфоре целительна.

– Нет, это не поможет. Турция недостаточно далеко. Я все равно примчусь к нему и брошусь в его объятия. Я жить без него не могу. Боже мой, Дики, что со мной будет?!

Глендейл сделал вид, что задумался, и, помедлив, сказал:

– Что ж, я вижу только одно средство. Раз вы пылаете к нему такой безудержной страстью, то и выбора нет. Нужно сделать так, чтобы у вас не было физической возможности видеть его. Поначалу это может быть очень болезненно, но через год или два жизнь возьмет свое, и, я уверен, мы преодолеем эту напасть.

– Да говорю же, даже Китай недостаточно далеко, уж я себя знаю.

– Это не совсем то, что я имею в виду, – вкрадчиво сказал Глендейл. – Мне кажется, единственное, что сможет отгородить вас, – это толстые стены и бдительный надзор, чтобы Арман никак не мог до вас добраться.

– Что вы хотите сказать? Не могу же я всю жизнь провести в заточении.

– Нет-нет, дитя мое. Не вы, а он. И это очень легко устроить. Мы запросто можем запереть Армана в какой-нибудь надежной тюрьме, у итальянцев есть такие, они унаследовали их от австрийцев и добросовестно содержат.

Аннетта с ужасом посмотрела на него:

– Да вы чудовище! Нет, я категорически запрещаю! Только попробуйте выдать его полиции – и никогда больше не увидите меня! И вообще я покончу с собой.

Дики взял ее руку:

– Вот что, Аннетта, послушайте и поразмыслите хорошенько. Мое здоровье не в лучшем состоянии. Врачи говорят, что я старею. Детей у меня нет. И как подумаю о своих любимых парках, картинах… Мы с вами оба способны привязываться к предметам, как к друзьям, любить их, заботиться об этих таинственных существах, которые считаются неодушевленными. На самом деле предметы становятся неодушевленными, когда их забывают, а чтобы они жили, надо на них смотреть, по-дружески к ним относиться. Когда я умру, рухнет весь мой мирок, распадется, раздробится на части. Эта мысль угнетает меня. Я бы хотел оставить вас хранительницей моего волшебного царства. Выходите за меня замуж.

Аннетта не верила своим ушам.

– Дики! Вы даже не знаете, кто я такая.

– Все я знаю. Я уже целый год изучаю ваше прошлое и не думаю, что осталось что-то неизвестное мне. Скажу вам больше: от вашего прошлого не осталось и следа. Кое-что стоило мне большого труда, но если кто-нибудь пожелает найти в мэрии запись о рождении Аннетты Буден, он только зря потеряет время. И мне вообще в высшей степени наплевать на всякую чушь, вроде происхождения, родословной и титулов. Я все это презираю. Моя жена была цыганкой и, когда я встретил ее, плясала на улицах, но она, бесспорно, была высокого происхождения и благородной крови, какие даются самой природой. Для человека важны только его личные достоинства, а ваши неоспоримы. Вы станете для меня превосходной спутницей и идеальной наследницей всего, чем я владею. Иначе ценность моих картин сведется к деньгам, дома опустеют и утратят свою красоту, парки ждет забвение и запустение. Нельзя обрекать на такое любимые вещи, они нуждаются в нас.

Аннетта была изумлена, ошарашена, глубоко тронута такой честью, но покачала головой:

– Мне так хотелось бы ответить вам согласием, Дики. Но это невозможно, это было бы нечестно по отношению к вам. Я не могу жить без Армана. Вы сами знаете, что это значит.

Он поцеловал ее в лоб и печально сказал:

– Да, моя милая, да. Я знаю, что это значит. Что ж… Поедемте тогда в Равенну.

Однако он заронил в нее мысль о возможности избавления, и она, в полном смятении и отчаянии, всю ночь не сомкнула глаз, курила сигарету за сигаретой и мечтала о свободе, понимая, что освободиться не может. А ведь Арман так хорошо внушил ей, что нет ничего дороже свободы и ради нее надо без колебаний пожертвовать всем, но, видимо, уроки не пошли ей впрок. Надо бы, уныло думала она, выковать себе душу террориста, перейти, как говорит Арман, к прямому действию, последовать наконец полученным наставлениям и бросить бомбу, чтобы освободиться от тирана.

По возвращении из Равенны она с обновленным вниманием слушала Армана и впервые попыталась как следует усвоить его железную логику, проникнуться силой убеждения, исходящей от его страстного, вдохновенного, магнетического голоса, когда он обличал рабство во всех его формах, порицал закабаленные умы и души. Теперь-то леди Л. хорошо видела противоречие между тем, чему учил ее Арман, и его собственным поведением, между абсолютной свободой, которую он отстаивал, и его рабским подчинением некой идее. Между самой идеей абсолютной свободы и абсолютной покорностью ей. Между свободой человеческой личности, которую он требовал, и его подчинением догме. Сегодня она понимала: кто хочет быть свободным, должен оставаться свободным и в отношении своих мыслей, не позволять безоговорочно увлекать себя собственной логике и даже истине, нужно оставлять рядом с любой идеей неприкосновенное свободное пространство. Может быть, даже подниматься над своими идеями и убеждениями, чтобы остаться свободным человеком. Несгибаемая логика может превратиться в тюрьму, ибо человеческая жизнь состоит из противоречий, компромиссов, временных уступок, а великие принципы могут как озарить, так и испепелить весь мир. Любимый принцип Армана “надо идти до конца” на самом деле вел в никуда, его мечта о совершенной социальной справедливости требовала такой чистоты, какая может быть только в вакууме. Но в то время Аннетте было всего двадцать лет, ей не хватало образования и было невдомек, какой разрушительной силой обладает логика экстремизма, не важно, истинная или ложная; она еще не жила в мире торжествующих идеологий и знала лишь одно: Армана снедает всепоглощающая страсть, а ей достаются объедки. Она заметила, что он говорит о человечестве как о женщине, и возненавидела эту тайную, безликую, мистическую, деспотичную соперницу, которую не могут удовлетворить влюбленные в нее мужчины и чье самое большое удовольствие – посылать их на гибель. Постоянно слышать, как Арман говорит о другой, читать в его глазах грезы, влечение, мечты, в которых для нее нет места, – это ли не пытка! Он мучился, сходил с ума не из-за нее, строил дерзкие планы без нее, он жил, страдал, рисковал головой не ради нее. Это прекрасное мужское тело, земное, созданное из горячей плоти, крепкое, гибкое, с мускулистыми ногами и сильными руками, умеющими обнимать и держать, принадлежало другой, жестокой, равнодушной и ненасытной, злой далекой принцессе; ей он верно служил, о ее счастье, удовольствии и нуждах пекся, и ничто другое его не заботило. Аннетта мысленно называла соперницу “Та”, “Она” и “Другая” и видела в Человечестве жадную своенравную женщину, которая отнимает у нее любовника. Да, это принцесса, важная особа, безжалостная, бездушная, сумасбродная и любящая кровавые игры. Все остальное – идеи, цели, политические теории – было слишком сложно, абстрактно и довольно противно, так что если в угоду “ей” надо было бросать бомбы и убивать, то только из-за “ее” порочности; Аннетта знала: некоторые мужчины обожают такое, они любят женщин, причиняющих им страдания и требующих невозможного, наверняка “она” была из таких мерзавок. К тому же ни в коем случае нельзя было не только ругать соперницу, но даже говорить о ней сколько-нибудь непочтительно; чуть что – Арман смотрел на Аннетту таким ледяным взором, как будто она оскорбила его мать, и это совсем добивало ее.

– Монархи, правительства, генералы, полиция каждый день терзают человечество, – говорил он, бывало, комкая газету. – Человечество – беззащитная жертва их алчности, при этом пресса заглушает его крики, а церковь призывает к смирению.

Аннетта пожимала плечами:

– Почем ты знаешь, может, человечеству это нравится?

Но, поймав его разъяренный взгляд, тут же спохватывалась:

– Прости меня, милый, я сама не знаю, что говорю. Мне еще столькому надо научиться.

“Как странно, – думала она, склоняясь над ним, касаясь пальцами его лица, заглядывая в чуткие, пылкие, полные боли глаза, – как странно! Его так же неудержимо тянет к этой мерзавке, как меня к нему, его эта чрезмерная любовь губит, как меня – моя, он превыше всего ценит свободу, но не может освободиться, я кляну его слепую страсть и не могу избавиться от своей”.

Стоило Аннетте его увидеть – и все благие решения таяли, стоило почувствовать его в себе – и ее охватывало невыразимое счастье, и все самые умные и веские доводы в пользу того, что надо все прекращать, казались чем-то пустым, надуманным; да и сам Арман, обнимая ее, обретал наконец живое, подлинное счастье прямо здесь и сейчас – полноценное счастье, которое можно прижать к себе; ему выпадало то редкое мгновение, когда абсолют вдруг становится материальным, и в этот миг он бывал таким неистовым, нежным и страстным, что она забывала о том, что точно знала: это всего лишь короткая передышка, глоток земной радости, который позволял себе заоблачный странник. И они ненадолго сливались друг с другом в простом, незатейливом счастье.

– Люблю тебя.

– Тсс, молчи, Арман, а то она услышит…

– Кто?

– Другая.

– Не понимаю.

– Да знаешь ты, Арман. Та, другая. Твоя идея. По имени Человечество.

Он смеялся, перебирая ее волосы:

– Нельзя же так. Можно подумать, она твоя соперница.

– Да. И у нее везде полно шпионов. Они донесут на тебя. Там-то, в такой-то день объект имел свидание с любимой женщиной. Взят с поличным. Свобода, Равенство и Братство тому свидетели и могут подтвердить.

– И что же дальше?

– Я не знаю, что дальше. Тебя будут судить.

– Я буду отрицать вину.

– Вот видишь, ты меня не любишь.

– Скажу человечеству, что люблю женщину, которая разделяет наши идеалы, соратницу в нашей борьбе, верную, ловкую, отважную. Нет, серьезно, я правда скоро попрошу тебя помочь нам. Час близится. Все говорит об этом. Репрессии усиливаются. Их гнет ложится на рабочих, которые, как следствие, переходят на нашу сторону.

Аннетта грустно смотрела на него и вздыхала.

“Господи, – думала она, – и угораздило же меня влюбиться в идеалиста! Нет чтобы в нормального обормота, как все люди. Мы были бы так счастливы!” Но она знала, что это не так. Наоборот, именно эта пламенная одержимость влекла ее к Арману и рождала в ней инстинктивное, чисто женское, мучительное желание обратить на себя, захватить его любовь, отнять такого небывало пылкого и верного любовника у соперницы, будь она даже многоликой, как все человечество.

– Да почему же ты плачешь, Аннетта?

– Оставь меня…

В ту пору террор, особенно во Франции, разбушевался вовсю. Банкиров, политиков, когда продажных, а когда и честных, убивали на улицах и даже прямо в парламенте, бомбы взрывались в разных публичных местах вроде кафе, где собирались “паразиты”; в связи с этим Глендейл счел за лучшее забрать у Аннетты остаток ее драгоценностей. Арман был в постоянных разъездах и никогда не ночевал дважды в одном и том же месте, его всегда охраняли студенты, двое из них погибли, защищая его; Аннетта никогда не знала, когда и где они встретятся в следующий раз. Он мог внезапно вызвать ее запиской в Стрезу, где ждал ее на озере в рыбацкой лодке, одетый как pescatore[29] в красную рубаху и синий берет, и она проводила ночь, лежа, как пойманная русалка, на рыболовных сетях. После этого он исчезал на неделю или две, меж тем газеты писали о новом теракте, например в Милане, на открытии нового вокзала, когда осколком адской машины ранило случайную девочку в толпе, – а бедная Аннетта, полная тревоги и возмущения, готовая на этот раз взбунтоваться всерьез, ждала и ждала, пока новое послание не заставляло ее мчаться в Геную на Кампо-Санто, где Арман вдруг представал перед ней среди каменных ангелов и гипсовых святых. Несколько раз они встречались в доме Габриеле Д'Аннунцио, яркой звездой восходившего тогда на литературный небосклон Италии. Знакомство их произошло типичным для Д'Аннунцио первого периода образом (так вполне можно выразиться, потому что он с равным рвением и вдохновением строил свою жизнь и свое поэтическое творчество). Однажды вечером влюбленные гуляли по Кампо-Санто, петляя меж барочных памятников этого знаменитейшего в мире кладбища, и вдруг заметили, что за ними идет по пятам какой-то элегантно одетый молодой человек невысокого роста. Арман первым делом подумал о полиции и уже потянулся за спрятанным под курткой пистолетом, но незнакомец приблизился и весьма учтиво, хотя и чуточку нагловато поздоровался с ними.

– Меня зовут Габриеле Д'Аннунцио, я поэт, – произнес он. – Я бы хотел обратиться к вам с просьбой и заранее прошу прощения, если она покажется вам неуместной. Не согласитесь ли вы, месье, и вы, мадемуазель, почтить своим присутствием мой дом?

Арман смерил его холодным взглядом:

– Боюсь, не понимаю, что вы хотите сказать.

– Я хочу предоставить мой дом, где живу я один, в ваше распоряжение, чтобы любовь и красота благословили обитель поэта и вдохновили его на новые творения.

Сам Д'Аннунцио рассказывает эту историю иначе. По его версии, он предложил свой дом доведенным до крайности влюбленным, которых встретил в Генуе на Кампо-Санто, когда они собирались вместе умереть. Когда позднее леди Л. прочла этот рассказ в одном из писем поэта, она немало удивилась, узнав, что была юной цветочницей с корзиной пармских фиалок в руках и разбрасывала их “по холодной земле, которая должна была служить ложем для их последних объятий”, и отличалась “несравненной красотой дикого животного”. Но она понимала, что такое поэтическая вольность, а сравнение с “диким животным” ей пришлось по душе.

Два случившихся вскоре события все-таки заставили Аннетту принять неизбежное и самое мучительное в ее жизни решение, одним из счастливейших последствий которого стало то, что британская корона получила несколько непоколебимых столпов.

Однажды ее срочно вызвал секретарь лорда Глендейла, она пришла, и ее немедленно отвели к нему. Дики лежал в постели с посеревшим лицом; скулы его, казалось, выдавались еще сильнее, а глаза еще больше щурились; к признакам старости добавились признаки болезни. Он держал в руке и любовно разглядывал миниатюру; ей, в отличие от ее обладателя, было не суждено умереть – она принадлежала кисти Гольбейна. У изголовья больного стояли двое: известный кардиолог Мандзини и синьор Феличчи, миланский антиквар. Когда оба иностранца ушли, Глендейл печально улыбнулся лучшему из всех столь любимых им произведений искусства – но этот шедевр был живым, обладал свободной волей и независимым умом, что сильно осложняло жизнь ценителя.

– Мандзини дает мне год. Думаю, он меня недооценивает, я могу прожить и два, но могу не протянуть и полугода. Мои племянники, должно быть, уже облизываются в предвкушении, и очень скоро молоток аукциониста исполнит четыре роковых бетховенских удара[30]. Вы выйдете за меня замуж?

– Но я не могу, не могу! – воскликнула Аннетта. – Как же вы не поймете…

– Аннетта, свобода – это самое драгоценное, что есть на свете, как неустанно твердят нам все философы и настоящие революционеры. Вы не должны до конца своих дней оставаться рабыней своей страсти. Будь вы достойной ученицей Армана, вы бы уже давно применили его науку. Он обитает в джунглях, и кончится тем, что его идейная страсть, тот самый тигр, о котором пишет Блейк, неминуемо сожрет его, а вместе с ним и вас. Восстаньте против вашего тирана, раз он сам не способен восстать против своего. Сбросьте иго. Освободитесь. Даже если для этого придется бросить бомбу в вашего безжалостного хозяина. Подумайте, дитя мое, и дайте мне ответ, только не медлите.

Аннетта тихо заплакала, она запуталась и не знала, какому святому или какому бесу довериться. Она понимала: это ее последний шанс, и времени на раздумья очень мало. Если Дики не станет, ничто не спасет ее от полного краха, но она ничего не могла с собой поделать и упрямо качала головой.

Помогло ей само провидение: несколько дней спустя она узнала, что беременна от Армана. Леди Л. не раз задумывалась, как сложилась бы ее жизнь, если бы не этот указующий перст: Больдини и Сарджент не написали бы ее портреты, род Глендейлов не получил бы наследника, англиканская церковь, Британская империя и партия консерваторов лишились бы нескольких надежных опор, а Англия – одной из самых блестящих великосветских дам.

– Подумать только, от каких капризов судьбы все зависит, – сказала леди Л., глядя на сэра Перси рассеянным взором.

На лице поэта-лауреата был написан ужас, нет, он не мог поверить; застыв как вкопанный посреди дорожки, он яростно сжимал трость – на миг леди Л. показалось, что он начнет хлестать ею по воздуху, чтобы отогнать насмешливых бесов, которые, мнилось ему, осаждали его со всех сторон.

С того момента, когда не осталось сомнений в ее положении, она принялась действовать с железной решимостью, заставив молчать свое сердце и стараясь заглушить даже мысли; причем, что характерно для этого ее нового состояния, Глендейлу, несмотря на полное к нему доверие, она ни слова не сказала о своей беременности. Ни о каком, даже малейшем риске не могло быть и речи, Аннетта с самого начала стала ожесточенно, яростно бороться за будущее своего ребенка, инстинктивно подчиняясь неумолимому древнейшему закону природы.

Последнее их свидание происходило на Борромейских островах озера Лаго-Маджоре. Острова тогда еще были собственностью семейства Боррилья, Аннетта там гостила, а Арман приплыл в лодке, несмотря на бурные волны. Стоя на ступенях ведущей к частной пристани мраморной лестницы в белом платье, с омбрелькой в руке, она поджидала его с раннего утра. Он пошел вслед за ней по дорожке меж розовых кустов; это были последние сентябрьские розы, источавшие тот слабый, но сладкий аромат, какой обретают увядающие цветы, подобно тому как люди обретают под конец жизни мудрость.

Аннетта сказала Арману, что Глендейл собирается в октябре запереть свою виллу в Комо и перевезти все сокровища в Англию; революционеры, как всегда, сидели без денег, и это был последний шанс раздобыть их. Она якобы обещала ему провести на вилле ближайший конец недели; там будут и другие гости, но она позаботится подсыпать всем им снотворного в вино, а справиться со слугами будет нетрудно. Но разумеется, сначала надо удостовериться, что планы Глендейла не изменились. Леди Л. до сих пор помнила, какую страшную, почти физическую боль ощущала, когда говорила все это. Помнила жужжанье ос вокруг роз, помнила свое глубокое, безысходное отчаяние, смешанное с бешеной обидой, бурю терзавших ее чувств, в которой преобладали то холодная, злая, когтистая ирония, то нежность и жалость, то желание защитить, спасти или убить Армана, чтобы больше не страдать, а то вдруг – больно ранить, наказать его. Арман же, как назло, был в тот раз особенно нежен, весел и ласков, полон благодарности и надежды, он был так прекрасен, и Аннетта с таким восторгом разглядывала его лицо, в котором, кажется, угадывались черты ребенка, которого она носила под сердцем, что, не в силах больше терпеть эту смуту, бросилась в его объятия и разрыдалась у него на плече. Еще немного – и она бы все ему простила и во всем призналась, но, к счастью, когда глаза ее уже наполнились слезами раскаяния и она готова была заговорить, Арман, которым снова овладел его бес, пустился вдохновенно воспевать прекрасный новый мир, который наступит, когда человечество сбросит цепи; он исполнил такой гимн любви и верности в честь ее соперницы, так подробно и убежденно расписывал, какая борьба, какие испытания им еще предстоят, что она испустила протяжный вздох, который унес последние сомнения и угрызения.

– Впрочем, недавно было сделано научное открытие, крайне важное для перманентной революции: легкий способ изготовлять взрывчатку, в сто раз более мощную, чем все известные до сих пор, – закончил свою речь Арман.

– Какая прекрасная новость, – сказала Аннетта. – Это просто чудесно.

– Да, это же грандиозно! Чтобы достигнуть цели, достаточно будет горстки решительных людей. Это активное меньшинство легко оттеснит зажравшуюся гнилую буржуазию и возьмет власть в свои руки. Мы победим!

Она полуприкрыла веки и бросила на него взгляд, полный нежности и злости. На подмогу ей пришел зазвучавший в мозгу вкрадчивый, убедительный голос старого искусителя: “Восстаньте против своего тирана, будьте достойной ученицей Армана…” Она отвернулась, улыбнулась, раскрыла омбрельку и прикоснулась кончиками затянутых в перчатку пальцев к красному цветку.

– Все товарищи верят: это изобретение открывает новые перспективы…

– Не сомневаюсь, друг мой, – сказала она.

В ней не осталось ничего, кроме иронии. Именно в этот миг, когда на ресницах ее еще дрожали слезы и она легким движением подставляла розу кружащей над ней осе, – в этот миг родилась новая личность: язвительная, безупречная и подчас бессердечная леди Л.

Она опять повернулась к Арману и долго-долго разглядывала его, чтобы запомнить эти мужественные, невыразимо прекрасные черты, которые отныне она сможет видеть только в воспоминаниях. “Не следовало Создателю наделять такой красотой своих врагов”, – подумала она с легким вздохом. Арман стоял, опершись рукой на ветку апельсинового дерева, и в неподвижности кошачья грация его гибкого, готового в любой миг встрепенуться тела была, пожалуй, еще ощутимее, чем в движении. Аннетте почудилось, что этот горящий темным пламенем взгляд устремлен на нее уже из-за решетки.

– Tiger, tiger burning bright, in the forests of the night… – прошептала она.

– Что-что?

– Это стихи Уильяма Блейка. Я беру уроки английского.

Как это несправедливо! Как жестоко с его стороны так поступать с ней, заставлять ее прибегать к таким ужасным средствам, она никогда, никогда ему этого не простит. Она достала из рукава кружевной платочек и поднесла его к глазам.

– Ну-ну, Аннетта! – сказал Арман, привлекая ее к себе. – Все не так страшно.

“Каким же образом, – думала Аннетта, внимательно глядя на него, – удавалось ему столько лет водить за нос полицию всей Европы и его ни разу не поймали? Впрочем, в полиции служат не женщины, а мужчины, наверно, в этом-то все и дело”. Они условились, что Арман с двумя подручными прибудут в Комо в пятницу вечером, то есть через день. Переночуют на вилле графа Грановского, которая уже несколько месяцев стоит запертой и заброшенной, с тех пор как хозяин проигрался в Монте-Карло и застрелился, – история тогда наделала много шума; а в субботу вечером Аннетта перебросит через ворота виллы красную розу – знак того, что все идет хорошо, никаких неожиданностей. В десять часов все трое проникнут в дом лорда Глендейла на берегу озера, свяжут четверых слуг и выгребут все сокровища, а потом вернутся на виллу Грановского, переоденутся в форму австрийских и французских кавалерийских офицеров – в Комо в те дни проходили ежегодные конные состязания – и уедут в Геную полуночным поездом. Оттуда они немедля отправятся в Константинополь, где был тогда лучший в мире рынок сбыта краденых драгоценностей. Слово “Константинополь” рождало в воображении Аннетты такие романтические образы, что у нее снова возникло искушение передумать и честно помочь Арману ограбить Глендейла: она так и видела, как они с Арманом сидят обнявшись в позолоченном каике на Босфоре. И снова ее спасло провидение: в эту минуту крохотная ножка толкнула ее изнутри, и она опомнилась. Не то чтобы Аннетта была по-настоящему верующей, но иной раз не могла не почувствовать, что некая дружественная сила опекает и защищает ее. Вообще говоря, Бог представлялся ей этаким всемогущим Дики, чье таинственное благоволение осеняет весь мир и сказывается в красоте цветов и сладости плодов.

С тех пор леди Л. много раз побывала в Стамбуле, как называется теперь Константинополь, и этот город, в котором есть что-то жутковато-порочное, придающее ему особую прелесть, всегда ей нравился, но без Армана – это, конечно, совсем не то, без него он мертв, как заброшенная декорация. Что поделать, нельзя же иметь в жизни всё.

Итак, в условленный день и час Аннетта перебросила через ворота виллы красную розу, а Арман ее подобрал. Цветок был искусственный, кружевной, Аннетта оторвала его с одной своей шляпки. Живые розы быстро вянут, а ей хотелось, чтобы Арман сохранил в тюрьме что-то, напоминающее о ней.

Три грабителя беспрепятственно проникли на виллу. Двое русских студентов-нигилистов, Заславский и Любимов, остались сторожить у ворот. Аннетта заранее открыла входную дверь, Глендейл обильно накачал снотворным гостей, среди которых были британский консул в Милане, капитан немецкой команды на скачках генерал фон Людекиндт, и еще двое высокопоставленных особ, чьи имена леди Л. давно позабыла. Все они спали, уронив голову на уставленный канделябрами пиршественный стол – ни дать ни взять сцена из “Каменного гостя”, – компанию им составляли жареный фазан на блюде, два лакея и дворецкий; для верности Дики подсыпал снотворного и прислуге, и даже пуделю Мюрату. Сам же, чтобы не подвергать риску больное сердце, только притворился спящим. Развалившись в кресле в весьма живописной и вполне убедительной позе, он краем глаза любовался сценой: живая картина удалась на славу. Что же касается Аннетты, она сама себе вкатила изрядную дозу, иначе точно не сомкнула бы глаз до утра.

Справившись с непыльной работой меньше чем за час, Арман с Лекёром и жокеем вернулись на виллу Грановского. Но едва зашли в ворота парка, как на них со всех сторон накинулись два десятка полицейских. Армана и жокея скрутили сразу, а Лекёр, изрыгая ругательства, ухитрился выхватить свой верный бандитский нож и пырнуть в грудь одного полицейского. Заславскому и Любимову, которые отправились прямо на вокзал и сели в поезд, удалось бежать; позднее в России они участвовали в разных терактах; Любимов умер в Сибири, Заславский выжил, присоединился к социал-демократам, играл значительную роль в окружении Керенского и последовал за ним в эмиграцию. Тройку анархистов доставили в Милан, и несколько дней подряд новость об аресте Армана Дени не сходила со страниц газет, однако в конце концов ни в чем, кроме вооруженного ограбления, обвинить их не смогли: во-первых, никто из разоблаченной сети подпольщиков не дал против них показаний, а во-вторых, присяжные испугались мести; в результате приговорили их всего лишь к пятнадцати годам принудительных работ – приговор, который был воспринят как чуть ли не оправдание и вызвал возмущение благонамеренных людей во Франции и Италии, а тут еще череда кровавых деяний Равашоля напомнила сторонникам порядка, что время убийств отнюдь не прошло.

Скандальная история, которой леди Л. пытала поэта-лауреата, приводила его в такое негодование, что он изо всех сил старался не слушать ее, а думать о приятных, утешительных вещах, какими была полна его жизнь, воскрешал в памяти спасительные образы привычного, надежного и непоколебимого мира: вход в клуб “Будлс” на Сент-Джеймс-стрит, последний матч в крикет с Австралией, газета “Таймс” с уютным, чинным мирком объявлений, которым это самое серьезное в мире издание неизменно посвящает всю первую полосу прежде передовиц и новостей мировой политики, указывая тем самым большой Истории – со всеми войнами и бедствиями, вопросами жизни и смерти, свободы и рабства – ее место. Повадка подлинно аристократическая и, если вдуматься, с примесью нигилизма или терроризма, в духе традиционного английского юмора, не позволяющего жизни приближаться к вам слишком близко и докучать своими проблемами, а также в духе леди Л. первого периода, умевшей с холодной царственной улыбкой отстранять все неважное и пропускать вперед первостепенное. Но как сэр Перси ни старался убедить себя, что история эта – сплошная выдумка, он не мог не почувствовать в ней признаки ужасной истины. Когда-то он был немного знаком с лордом Глендейлом, этим диковинным человеком, способным на самые несуразные выходки и вечно доставлявшим неприятности двору. Однажды, например, он обнаглел до того, что подарил принцу Уэльскому золотой инструмент для обрезки сигар в форме гильотины. Хуже всего было то, как небрежно и жестоко леди Л. все продолжала свой рассказ, не считаясь с тем, что причиняет ему боль и, главное, оскорбляет глубокие чувства, которые он всегда к ней питал и о которых она не могла не знать, хоть он почтительно скрывал их. Он уже сорок лет любил ее с редкостным постоянством, порой ему даже казалось, что он никогда не умрет – ведь вместе с ним умерла бы его любовь, а она бесконечна, бессмертна. И вот теперь леди Л. совершенно сознательно ранит его, разрушает прекрасный образ, живущий в его сердце, и даже с явным удовольствием марает собственную репутацию и свое положение в обществе, изображая себя в таком отвратительном виде! До павильона, поднимавшего к небу свой остроконечный купол, оставалось несколько шагов, и Перси с нарастающей тревогой думал, что же ожидает его за скрывавшими вход шпалерами шиповника и плюща. Ему было как-то не по себе – слишком уж все тут походило на место тайных свиданий. Повсюду среди розовых кустов и лилий расставлены статуи шаловливых голозадых купидончиков с луками и стрелами; воздух так густо пропитан сладким соблазном и душным цветочным ароматом, что даже бабочки, казалось, порхают с какой-то томной негой. Поэт-лауреат крепко сжал набалдашник трости, он чувствовал себя рыцарем Галахадом с копьем, который заплутал в околдованном лесу.

– Мы сыграли роскошную свадьбу, – снова заговорила леди Л., – и поселились в Англии, там и родился мой сын. Дики прожил дольше, чем предсказывали врачи, и, возможно, в том была моя заслуга. Королевская семья поначалу, разумеется, хмурила брови, но генеалогическое древо, которое Дики поручил соорудить одному из тогдашних светил, выглядело очень убедительно, так же как семейные документы и портреты предков, – вы же помните, сколько шума наделала находка портрета моего прапрадеда Гонзаго де Камоэнса кисти Эль Греко, подлинность которого признана всеми экспертами; это было крупнейшее событие рубежа веков в мире искусства; все были потрясены моим явным сходством с предком, и я сама почувствовала свою причастность к славным страницам прошлого. В результате меня приняли при дворе гораздо доброжелательнее, чем я ожидала. Дики обожал скандалы, и такой мирный исход его несколько расстроил, но он смирился из любви ко мне. Принц Уэльский дал знать, что находит меня очаровательной; правда, в Букингемский дворец меня до самой смерти королевы Виктории не приглашали, но не из-за моего происхождения, а из-за ее личной войны с Дики. Я отнеслась к своим обязанностям очень серьезно. Сорила деньгами. Окружала себя редкой даже по тем временам роскошью; это было совсем не в моем характере, но так я боролась с моей соперницей, бросала ей вызов, старалась забыть о единственном настоящем богатстве, которым когда-то обладала. Я помогала тысячам обездоленным семьям, но прежде удостоверялась, что у каждого из моих бедняков есть свое, известное мне лицо, и не желала делать ничего для той, другой, безликой и безымянной, холодной, абстрактной идеи человечества, которая преследовала людей доброй воли и пожирала их, но никак не могла утолить свою страсть к абсолюту. Бывают, говорят, ненасытные женщины, которые уничтожают своей любовью тех, к кому вожделеют; если это и правда так, то “идея” заслуженно относится к женскому полу. Не цинизм толкал меня к роскоши, а скорее нигилизм или дух отрицания. Я продолжала мысленно спорить со своим визионером. Это было не кредо, а постоянный мятеж, этакий духовный экстремизм, который после Первой мировой войны нашел свое художественное выражение в сюрреализме, поэтике безысходности. В Глендейл-хаусе у меня было сто сорок слуг, половина из них сопровождала нас, когда мы уезжали на зиму в Лондон; вся моя жизнь состояла из череды балов, приемов, театральных премьер. Я отдавалась светскому вихрю не столько ради веселья, сколько… как сказать?.. из желания еще больше разозлить Армана. Дики немножко ворчал, но ему доставляло огромное удовольствие видеть, что меня всюду принимают и мой престиж в обществе все растет; глядя на это, он думал о том, с чего я начинала, о притоне на улице Жир, и расцветал довольной улыбкой. Вот уж кто был прирожденным анархистом! Думаю, я дала ему счастье. Меня часто томила тоска по моему черному тигру, тогда я брала на руки сына, и мне достаточно было послушать его смех, чтобы прогнать все сомнения и угрызения, я знала, что поступила правильно. Очень скоро я стала чуть ли не самой блистательной, достопочтенной светской дамой; лучшие умы Европы считали за честь побывать в моем салоне, за моим столом обсуждались государственные дела, к моему мнению почтительно прислушивались. Никто не догадывался, что на самом деле мне были глубоко безразличны все коллекции бесценных предметов, которыми я себя окружала, и что я предпочитала этим шедеврам дешевые безделушки и набивала ими построенный по моему распоряжению в глубине парка восточный павильон, образец отменно дурного вкуса. Но я продолжала дуэль с соперницей и ее воздыхателем и, к моей несказанной радости, добилась того, чтобы все порядочные анархистские газеты приводили мое собрание картин и драгоценностей, мои виллы и парки в пример вырождения и загнивания аристократии. Художника, писавшего мой портрет, тотчас заваливали заказами, музыканту, приглашенному дать концерт в моем салоне, считай, повсюду был обеспечен успех. Писатели посвящали мне свои произведения. Стоило мне в чем-то проявить эксцентричный вкус или даже безвкусицу, как эта причуда становилась новой модой. Словом, я старалась, как могла.

Когда Дики умер через шесть лет после нашей женитьбы, я взяла на себя заботу обо всем, что он любил, и мало-помалу мир разного рода бессловесных вещей стал мне дружественным и родным. Потом я вышла замуж за лорда Л. – к тому времени настоящих рыцарей стало не отыскать днем с огнем – и оказала ему немалую помощь в политической карьере; партия консерваторов, это собрание узколобых филистеров, видела во мне свою самую верную соратницу и во всем меня слушалась. О, я была в восторге от их убогих идей, скудного воображения и тупой, непомерной осторожности, я чувствовала, как они бесят мою соперницу, великую идею человечества, и естественным образом заключила союз с врагами моей врагини. Я очень многому научилась. Пристрастилась к книгам и читала ночами напролет. Меня весьма привлекали либеральные идеи с их умеренностью и здравомыслием, но я держала себя в руках и не давала волю своим симпатиям. Сын мой рос прелестным ребенком с черными блестящими глазками, и ему было невдомек, почему это мама часто подолгу вглядывается в него и вдруг принимается плакать. Я старалась, как могла, заговорить боль и быть счастливой, испробовала всё: концерты, выставки, балеты, путешествия, книги, друзей, цветы, домашних животных. Но холод разлуки по-прежнему окутывал мои плечи. Лет восемь я неустанно вела эту вздорную, отчаянную битву со своей соперницей. И вот однажды ночью…

Предыдущая главаГлава 11 из 17Следующая глава