К книге
Сладостно и почетно. Ничего кроме надеждыСладостно и почетно. Часть третья. Глава 1
32%
Сладостно и почетно. Часть третья. Глава 1
18

Необычно жарким выдалось это воскресенье и в Берлине, даже в районе Ванзее, рядом с озерами, вечер не принес прохлады. В комнате было душно, несмотря на распахнутые настежь окна и раскрытую на балкон дверь.

– Будем, господа, заканчивать, – сказал Тротт, обмахиваясь сложенной газетой. – Семейный совет слишком уж затянулся, а всем нам завтра работать…

Присутствующие посмеялись – из восьми человек, собравшихся сегодня в квартире Бертольда Штауффенберга, четверых и в самом деле связывали родственные узы: Клаус был родным братом хозяина, Цезарь фон Хофаккер – двоюродным, Петер Йорк фон Вартенбург – племянником. Кроме них и Адама фон Тротт цу Зольца, в комнате находились еще Мерц фон Квирнгейм, новый (вместо переведенного к Фромму Штауффенберга) начальник штаба у Ольбрихта, полковник Ганзен из абвера и Фритц Дитлоф фон Шуленбург, так и не сумевший перебраться через линию фронта на Востоке.

– Надеюсь, – сказал полковник Штауффенберг, – что наш совет заслуживает того, чтобы его называли «семейным» в смысле не только кровного родства, но и нашего братства по духу.

– Которое отнюдь не мешает нам спорить до хрипоты по самому пустячному поводу, – заметил Квирнгейм.

Штауффенберг рассмеялся:

– Мой дорогой Мерц! Если вы думаете, что у родных братьев дело обходится без драк, спросите Бертольда, он вам на этот счет может кое-что рассказать. Однако Адам прав; с вашего позволения, я попытаюсь подвести итог тому, что здесь говорилось. Вопрос первый: сроки. Все согласны, что откладывать действие нельзя. До сих пор мы позволяли себе медлить, выжидая стечения благоприятных обстоятельств; одиннадцатого в Берхтесгадене я мог взорвать бомбу, но не сделал этого из-за отсутствия Гиммлера. Очевидно, это было ошибкой. Вчера, правда, выбора у меня не было – я просто не успел, Гитлер неожиданно вышел и уже не возвращался, совещание окончилось без него. На следующем совещании я взорву бомбу в любом случае – независимо от числа и состава присутствующих, лишь бы Гитлер находился в пределах досягаемости. Действовать немедленно нас вынуждает военная обстановка, которая характеризуется сегодня бесспорной уже и совершенно очевидной неспособностью вермахта сдерживать противника не только на Востоке, но и на Западе… Кстати, забыл сказать: известие о гибели Роммеля не подтвердилось. Убиты его адъютант и водитель, фельдмаршала доставили в лазарет в очень тяжелом состоянии, однако он жив…

– Но из игры выбыл, – заметил Йорк.

– Да, к сожалению; поддержка Роммеля очень нам помогла бы. Итак, простой взгляд на карту фронтов убеждает нас, что государственный переворот – единственное, что еще может спасти Германию от тотальной катастрофы, – должен быть осуществлен в ближайшие дни. Иначе он вообще потеряет смысл. Теперь вопрос второй: шансы на успех. Считаю их вполне реальными относительно первой фазы переворота, то есть самого момента захвата власти; здесь все настолько продумано, что осечки быть просто не должно. Меня беспокоит другое: сумеем ли мы эту власть удержать. Господа, мы должны быть предельно трезвы в оценках и прогнозах. Главное, из чего следует исходить, – это тот печальный факт, что мы изолированы от немецкого народа и не можем рассчитывать на его поддержку – а может быть, даже и одобрение. Не будем бояться назвать вещи своими именами: то, что мы намерены совершить, – это не революция, а типичный дворцовый переворот, и именно так он будет воспринят. Даже в случае успеха! Как только наши имена станут известны – а известны они станут в любом случае, – нас прежде всего воспримут как сборище заядлых реакционеров, поскольку движение наше объединяет в основном представителей самых непопулярных в народе групп немецкого общества, а именно, – Штауффенберг поднял три пальца изуродованной руки и стал загибать их по одному, – крупного чиновничества, высшей финансовой буржуазии и, наконец, офицерской касты. Вот в этом и заключается самая неблагополучная сторона дела, и именно здесь – я убежден! – именно здесь перед новым правительством встанут основные трудности. Предвидя их, мы попытались – правда, слишком поздно – создать нечто вроде единого общенационального фронта, включая коммунистов. Как бы мы с вами ни относились к марксизму, нельзя закрывать глаза на тот очевидный факт, что в течение последних десяти лет коммунисты были самыми последовательными и непримиримыми противниками режима. Они к тому же тесно связаны с народом…

– Еще теснее – с Москвой…

– Не надо играть словами! Их связь с Москвой естественна и в данном случае совершенно оправданна: и у нас с вами, и у Москвы, и у Лондона с Вашингтоном цель одна общая, и эта цель есть уничтожение национал-социализма как государственной системы.

– Цель Москвы, Клаус, может быть несколько шире: уничтожение Германии как государства.

– Вот в это я не верю, – возразил Штауффенберг. – Именно не верю – это вопрос интуитивного доверия, поскольку ничем более точным здесь оперировать не приходится.

– Доверия Сталину?

– Да, если угодно! Нам с вами, разумеется, ближе и понятнее – и симпатичнее – люди типа Рузвельта и Черчилля. Однако ни от того, ни от другого мы ни разу не услышали ничего подобного сказанному Сталиным: я имею в виду его слова о том, что гитлеры приходят и уходят, а Германия остается.

– Пропаганда…

– Разумеется, пропаганда! Но именно поэтому слова Сталина и заслуживают внимания. Если он решился на такое высказывание, значит оно соответствует его целям. Оно мне представляется тем более знаменательным, что было сделано в то же самое время, когда советская печать продолжала кампанию разжигания ненависти к немцам как к противнику – все эти статьи Эренбурга, стихи «Убей немца» и прочее. Если в подобных материалах не всегда четко разграничиваются понятия «немец» и «фашист», то Сталин своими словами как бы заверяет, что война ведется против германского нацизма, но не против германской нации. Заметьте, кстати, что в советской печати ни разу не появлялось призывов к послевоенному расчленению Германии, как того требуют некоторые английские и американские газеты. Однако не будем отвлекаться! Я говорил о попытке наладить сотрудничество с коммунистическим подпольем – она, как вы знаете, сорвалась, гестапо нас опередило, и при этом мы потеряли двух соратников – Лебера и Рейхвейна. Предпринимать дальнейшие шаги в этом направлении уже поздно, следовательно внутри страны мы остаемся в том же качестве изолированно действующей силы. Что касается внешних связей, то они хорошо налажены на Западе и совершенно отсутствуют на Востоке – этого нам уже тоже не изменить. Остается одно: немедленно после переворота мы начинаем переговоры с советским и англо-американским командованием, это пока должны быть переговоры военных с военными, не на правительственном уровне. Итак: устранение фюрера в ближайшие дни, немедленное прекращение огня на всех фронтах и затем Адам отправляется в Лондон, а вы, Фриц, – в Москву. Надеюсь, там еще помнят вашего дядюшку…

После своего перевода в штаб армии резерва Штауффенберг значительно реже виделся с Дорнбергером, разве что иногда случайно в кантине. Именно там они встретились вечером во вторник восемнадцатого: зайдя поужинать, полковник огляделся в поисках более свободного столика и увидел Дорнбергера сидящим в углу под пальмой.

– Вы чертовски меланхолично выглядите рядом с этим растением, Эрих, – сказал он, подойдя. Во внеслужебной обстановке Штауффенберг не поощрял формальное титулование между коллегами по заговору и демонстративно обращался к ним по фамилии или даже просто по имени – к тем, кого знал ближе. – Еще не обслужены? Я тогда присоединюсь, с вашего позволения.

– Садитесь, Клаус.

– У вас неприятности какие-нибудь?

– Те же, что и у всех. Вы, кстати, тоже выглядите не блестяще, я бы сказал. Впрочем, вас спасает энергия.

– Этим и держимся…

Молоденькая кельнерша – кантину ОКХ обслуживали девушки из вспомогательных армейских частей – немедленно подошла принять заказ, увидев, что к хромому капитану подсел сам начальник штаба, да еще к тому же и граф.

– Есть что-нибудь новое? – спросил Эрих, когда она удалилась.

– Фромм просил подготовить на послезавтра доклад о ходе формирования новых народно-гренадерских дивизий.

– Доклад для совещания в ставке?

– Так точно. Ее, кстати, переводят в Цоссен – русские уже в ста километрах от Растенбурга. Но фюрер пока там.

– Значит, в четверг, – задумчиво произнес Эрих, чертя вилкой на скатерти геометрические фигуры.

– Да, двадцатого. Вылетаем прямо с утра.

– А скажите, Клаус… Спрашивать об этом не ко времени, я понимаю, но все же… Насколько вы верите в успех?

– У меня нет ни тени сомнения, – не задумываясь ответил Штауффенберг. – Хотя, возможно, мы имеем в виду несколько разные вещи. Что вы подразумеваете под успехом?

– Насколько я знаю, под этим словом всегда подразумевалось достижение поставленной цели. Наша цель будет достигнута, если послезавтра некий господин перестанет исполнять все свои функции.

– Вот этого я вам гарантировать не могу, хотя и постараюсь сделать все от меня зависящее. Тут, видите ли, может вмешаться слишком много случайных и непредсказуемых факторов… Вы же знаете, как это бывает. Но вы назвали одну цель: на самом деле их две. Так вот, вторая – главная! – будет нами достигнута в любом случае.

– Клаус, вы начинаете говорить загадками. Что это еще за вторая, главная?

– Моральный пример, Эрих.

– Вот как… Любопытная постановка вопроса. – Эрих усмехнулся. – Я-то всегда считал, что главная наша цель – покончить с войной. Каждый ее лишний месяц, как вам известно, обходится сейчас Германии в двести тысяч жизней. Если война продлится еще год, мы потеряем еще – ни много ни мало – два миллиона. А вы, значит, мыслите отвлеченными категориями морали…

– Нет, почему же. И чисто военными тоже; в конце концов, это моя профессия! Но ведь не в них суть, согласитесь… Я Дитриху говорю: помилуй, кто же ходит с такой карты в твоем положении, ты посмотри, что у тебя на руках! Но вы его знаете: иногда бывает упрям как мул – продулся, естественно, капитальнейшим образом…

Кельнерша поставила перед ними две порции гуляша по-венгерски, тарелку с четырьмя тонкими ломтиками хлеба, две бутылки светлого безалкогольного пива и отошла, пожелав господам приятного аппетита.

– Нет, Клаус, вы неисправимы, – заметил Эрих, принимаясь за еду. – Продолжайте, впрочем, я все же хочу понять вашу мысль.

– Она предельно проста, Эрих. Вы не можете не согласиться, что наша цивилизация зашла в тупик. Мы все попросту одичаем, если после этой войны не сумеем вернуться к пониманию каких-то… хотя бы основных, элементарных нравственных принципов, которые давно осмеяны и отброшены за непригодностью. Я думаю, вы согласитесь и с тем, что пора начать о них напоминать, и лучше не на словах, а делом. Почему эти принципы в свое время утратили для нас привлекательность и стали объектом осмеяния – вопрос другой. Тут вина наша общая. Когда в четырнадцатом году преподаватели во всех немецких гимназиях твердили ученикам, что «Dulce et decorum est pro Patria mori»,[18] – это была гнусность, потому что высокими словами гнали юношей на бессмысленную и потому преступную, не имеющую никакого оправдания бойню. Неудивительно, что наше с вами поколение в веймарские времена почти поголовно переболело нигилизмом, решив сгоряча, что само понятие Отечества – равно как и многие другие – не заключает в себе ничего, кроме высокопарной лжи и лицемерия… Нынешние господа, не прибегая уже к латинским цитатам, снова сумели сыграть на чувстве патриотизма, снова – и еще гнуснее – использовали его в своих низких целях; попытайтесь себе представить, как это скажется на морали следующего поколения немцев. Эрих, я не люблю громких слов, но попробуем мыслить перспективно – речь идет о духовном здоровье нации, это серьезнее, чем цифры потерь…

– За каждой единицей этих цифр стоит чья-то личная трагедия, – сказал Эрих. – Что может быть серьезнее этого, я не знаю.

– А я знаю: трагедия целого народа, которому грозит обесчеловечиванье. Вот что серьезнее всех личных трагедий, сколько бы их ни было. Поэтому и надо начать возвращать определенным словам и понятиям их подлинный, чистый смысл… мы-то ведь понимаем, что Отечество и в самом деле не пустой звук и что когда человек сознательно и свободно отдает за него жизнь, то это действительно сладостно и почетно…

К ним подсел какой-то майор, заговорил с полковником о делах. Эрих молча попрощался и пошел к выходу. Не знаю, насколько это сладостно, подумал он. И уж наверное, далеко не всегда почетно; нам, скорее всего, дожидаться посмертных почестей придется долго. В чем Клаус прав, так это в том, что человеку иной раз просто не остается ничего другого – чтобы остаться человеком…

Проходя мимо комнаты Бернардиса, он заглянул и спросил, нет ли на сегодня еще работы.

– На сегодня – все, – ответил тот, – вы свободны как ветер, можете лететь домой и до завтрашнего утра забыть о службе.

– Черта с два о ней забудешь. Я посижу еще у себя, надо кое-что закончить.

Это «кое-что» было письмо, которое он не дописал вчера вечером. Его трудно было начать, сейчас писалось легче – главное было уже сказано. В комнате было тихо, машинистки давно ушли, но по всем этажам огромного здания продолжалась незатихающая ночная жизнь: хлопали двери, слышались телефонные звонки, гудел лифт, кто-то проходил по коридору. Подписавшись и поставив дату, Эрих, не перечитывая, вложил письмо в конверт, заклеил, надписал адрес и задумался, подперев голову кулаком и глядя на подсунутую под настольное стекло цветную открытку с репродукцией «Лукреции Панчатики» кисти маэстро Аньоло Бронзино. Посидев так, он придвинул телефонный аппарат и набрал номер редактора Розе.

Через час он был в Тельтове. Знакомый кабинетик показался ему еще более тесным и захламленным, чемоданов в углу заметно прибавилось.

– Еще родственники? – спросил Эрих, взглянув на исцарапанный, с продавленной крышкой кофр, затиснутый между письменным столом и шкафом.

– Нет, вдова одного нашего корректора. Бедняга погиб еще под Москвой, а их вот на прошлой неделе… Хорошо хоть была в это время на работе. Ужинать будете?

– Нет, спасибо, поел на службе. Вот если у вас еще остался тот «болс»…

– Сделайте одолжение. – Розе, оживившись, полез в тумбу стола. – Этим добром меня снабжают более или менее регулярно… пока. Сколько еще времени сможет продержаться Западный фронт?

– Несколько дней назад Роммель говорил о трех неделях. Сделайте поправку на общеизвестную любовь фельдмаршала к сильным выражениям, и вы получите оптимальный срок – месяца два. Так что запасайтесь, Пауль, пока есть время. Ваше счастье, что там нет русских: те не топтались бы седьмую неделю вокруг Кана… Прозит!

– Прозит. Я сейчас слушал Лондон: вчера через Москву провели шестьдесят тысяч наших пленных, взятых в Белоруссии.

– Вот как… – Эрих усмехнулся, допил рюмку одним глотком. – У Сталина чисто восточная слабость к пышным зрелищам. Говорят, каждый свой крупный успех на фронте он отмечает тем, что приказывает устраивать над Кремлем колоссальный фейерверк.

– В Белоруссии действительно такой разгром, как утверждает Лондон?

– Что утверждает Лондон, я не знаю, но группа «Центр» разгромлена полностью. Двадцати восьми дивизий как не бывало. Пауль, у меня к вам еще одна просьба.

– Сколько угодно, – отозвался Розе, подливая ему из глиняной бутылки.

– Есть у вас какой-нибудь приятель – совершенно надежный, но в то же время застрахованный от ареста в случае нашего провала?

– Кого теперь можно считать застрахованным? Впрочем… – Он долго думал, потом кивнул: – Есть, пожалуй. Один священник.

– Он сейчас в Берлине? Тогда вот что… – Эрих достал из кармана кителя запечатанный конверт и протянул Розе. – Отдайте ему завтра это письмо. В пятницу утром, не раньше, он должен бросить его в почтовый ящик. У него есть телефон?

– Есть, сейчас найду. – Розе стал листать справочную книгу, нашел и продиктовал номер. – Вы будете ему звонить?

– Да, вечером двадцатого. А если звонка не будет, в пятницу пусть отправляет. Пауль, это очень важно – прошу вас, запишите, чтобы ничего не спутать.

Розе взял листок, четко написал на нем: «Опустить утром в пятницу 21.7.44, если не последует другого распоряжения» – и скрепкой прикрепил листок к конверту.

– Так будет надежнее. А почему это, собственно, господин доктор не желает доверить отправку этого письма мне самому?

– Да потому, что до пятницы господин редактор может вместе с другими «спасителями Германии» оказаться там, откуда писем не отправляют.

– Ну меня-то за что? Я ведь не из активных, скорее попутчик.

– Классифицировать нас будут потом, сперва посадят. Налейте-ка еще, Пауль…

Они молча выпили, потом Розе ухмыльнулся, поскреб лысину.

– Вообще-то, вы правы. Помните, как я вас вербовал прошлой весной?

– Кстати, вы ведь тогда так и не назвали человека, который поручил вам со мной говорить.

– Неужто не назвал? Скажите на милость, запамятовал, значит. Это был некто Шлабрендорф, юрист…

Предыдущая главаГлава 18 из 57Следующая глава