К книге
Музейная крысаЧасть вторая. Глава шестнадцатая. Полотно ван Гойена
40%
Часть вторая. Глава шестнадцатая. Полотно ван Гойена
17

1

С будущим мужем Нора познакомилась в Эрмитаже. Так она, во всяком случае, утверждала, объявив матери, что собирается привести к нам в дом Дитера, достаточно молодого еще служащего крупного немецкого банка, сотрудничавшего с немецкой же компанией, спроектировавшей и построившей международный аэропорт «Шереметьево» и осуществлявшей тогда же аналогичный проект в Ленинграде. Дитер фон Ляйтнер завершал работу с московским представительством компании и собирался в ближайшее время начать работу с ее ленинградским представительством. Для этого он должен был переехать из Москвы в Ленинград, где ему предлагали более высокую должность и более высокий оклад. Приняв решение исследовать вопрос о проживании в Ленинграде досконально, Дитер, как он впоследствии рассказывал, запланировал несколько предварительных визитов в наш город и в первый же свой приезд решил посетить Эрмитаж.

Когда мать поинтересовалась, из какой, собственно, Германии к нам прибыл Дитер, Нора не без гордости ответила: «Разумеется, из “бундесов”». Заметив недоумение в глазах матери, она пояснила: «Ну конечно из западной, мама».

Прозвучавшая в ее голосе гордость свидетельствовала о том, что Нора начала ощущать себя женщиной на пути к исполнению своего предназначения.

В Эрмитаже она проводила экскурсии на немецком, которым, как и мать, владела весьма прилично, поскольку в юности Нора делала все, чтобы быть похожей на нее. Возможно, именно владение немецким в сочетании с другими достоинствами Норы и привлекло к ней внимание Дитера. Или, по крайней мере, так было в самом начале их знакомства. Теперь я уж и не знаю, на каком языке ей легче говорить после стольких прожитых в Германии лет.

2

Вспоминая Дитера, следует отметить его пунктуальность, работоспособность, настойчивость и неустанность в стремлении к достижению того идеала, что по-немецки описывается как grundlich und richtig, то есть словами, определяющими этого человека как основательного и правильного.

Происходил он из достаточно обеспеченной буржуазной семьи. Родители его работали на студии «Бавария-фильм» еще с конца тридцатых годов: отец – художником-постановщиком музыкальных фильмов, позднее он занимался вопросами рекламы кинопродукции, а мать всегда оставалась художником по костюмам.

Сразу после окончания факультета экономики и управления Дитер стал работать в банке, где занимался вопросами финансирования различных внешнеэкономических проектов. Он неплохо говорил по-русски, у него была хорошая память, и фамилия Толли-Толле произвела на него особое впечатление. Дитер хотел улучшить свой русский, разговаривая с Норой и ее друзьями. «У нашего бизнеса в этой стране большое будущее», – говорил он.

Дитер был строен, глаза у него были серые, с зеленой искрой, и на лоб падала легкая светлая, но уже с проседью прядь. Отношения сестры моей с Дитером развивались стремительно. Бывал он и у нас дома, побывал и на Большой Конюшенной, у Агаты с Андреем, где особое впечатление произвел на него «Морской пейзаж».

3

Андрей в то время работал над копией «Пейзажа с дюнами и баркой на водах залива» кисти Яна ван Гойена, голландского художника первой половины семнадцатого века. Писал он копию у себя дома, на Большой Конюшенной. «В мастерской у меня бывают и случайные люди, – пояснил он, – мало ли что, ведь вещь дорогая».

Полотно принадлежало Сергею Лец-Орлецову, приятелю Андрея. Тот приобрел пейзаж ван Гойена у вдовы генерала Сухорукова, который после окончания войны привез эту картину и множество иного добра из Германии. После смерти генерала вдова его время от времени продавала что-то из картин и привезенного генералом антиквариата.

Мне нравилось приходить на Большую Конюшенную и наблюдать Андрея за работой. То был волнующий процесс, чувственный, как акт любви.

Работу ван Гойена я помню по сию пору – это был великолепный образчик старой живописи, от которого, казалось, веяло соленым и свежим морским воздухом.

«Он писал большей частью спокойные водные пейзажи с милыми его сердцу торговыми и рыболовецкими судами, церковью или какой-либо деревней на заднем плане, которые он большей частью зарисовывал на природе». Так отозвался о нем голландский историк живописи Арнольд Хоубракен. Сведения же о технике письма и других приемах ван Гойена почерпнуты из книги Эжена Фромантена «Старые мастера», написанной в 1875 году. В свое время я получил от Андрея дореволюционное издание этой книги с наказом не выносить ее из дому.

Вообще же для ван Гойена характерны выдержанные в коричневато-серых тонах виды окутанных влажным воздухом, медленно текущих рек и каналов, с городами и селениями на низких берегах, под бескрайним, в две трети картины небом. Художник делал свои наброски пером, используя чернила из зеленой шелухи, покрывающей грецкие орехи. Такие легко сделанные рисунки просвечивают в тонко написанных частях его работ. Подмалевок был, как правило, окрашен в светло-коричневые, иногда розоватые, а иногда и охряные тона. Обычно художник смешивал на палитре серые пигменты и охру, умбрию и земляные зеленые пигменты с лаком и маслом. Писал он тонкими слоями, оставляя темные зоны почти прозрачными, так чтобы они поглощали падавший на поверхность холста свет. Светлые зоны предполагали использование более плотных и непрозрачных красок, смешанных со значительным количеством свинцовых белил. Свет, падающий на освещенные зоны картины, отражался от ее поверхности, которая напоминала жидкий податливый мусс, мастерски взбитый и смоделированный кистью художника. Эта техника приводила к ощущению достоверности и глубины изображения.

Импрессионисты, утверждал Андрей, считали ван Гойена одним из крупнейших голландских пейзажистов.

В последующие годы Андрей выполнил для Лец-Орлецова еще несколько копий с работ различных голландских художников. Иногда по просьбе Лец-Орлецова он писал на старых, натянутых на такие же старые подрамники холстах.

Кому они предназначались, Андрей не знал, да это его и не интересовало. Над копиями он работал для заработка, к тому же, говорил он, это помогало понять, как работали старые мастера.

4

С Леокадией Андреевной Лец-Орлецовой, теткой Сергея Лец-Орлецова, Агата познакомилась вскоре после возвращения в послевоенный Ленинград, где та работала редактором в филиале издательства «Иностранная литература». «Я сразу поняла, что она стучит, – сказала Агата, – и решила не отвергать ее, а подружиться с нею. Работа на радио сделала меня умнее».

Когда-то Леокадия Андреевна закончила Бестужевские курсы, увлеклась французской поэзией и стала писать стихи. Инженер Сергей Сергеевич Лец-Орлецов познакомился с ней за границей, в одной из своих командировок в Берлин в середине тридцатых годов. Сначала он влюбился в ее стихи, опубликованные в чахлом берлинском сборнике на сиреневой бумаге, а затем, после их венчания в Берлине, убедил ее вернуться в Россию. Жили они с сыном, сестрой и теткой неподалеку от акимовского театра комедии в одной из просторных квартир дома, спроектированного инженером С. С. Лец-Орлецовым в его молодые годы.

Вскоре после возвращения в Ленинград Леокадия Андреевна начала работать в издательстве Academia, перейдя позднее в издательство «Искусство», а инженера С. С. Лец-Орлецова через несколько лет расстреляли, обвинив в саботаже и подготовке диверсий на стройке крупной, им же и спроектированной тепловой электростанции севернее Ленинграда, турбины для которой он заказывал в Германии.

Всю войну Леокадия Андреевна оставалась в Ленинграде вместе с семьей сестры инженера С.С. Лец-Орлецова. Через три года после окончания войны она усыновила потерявшего родителей племянника и его старшую сестру. Отец детей, брат С.С. Лец-Орлецова, занимавший крупный пост в банковском управлении, умер от истощения сердечной мышцы, а мать убили в день выдачи продовольственных карточек.

– Это удивительная женщина, – говорила Агата о Леокадии Андреевне, – посмотрите, как она держится. И это после всего того, что она перенесла.

Да и племянник ее, Сергей Лец-Орлецов, выделялся в любом окружении, был заметен в любой толпе. В пору своего знакомства с моим кузеном это был высокий, достаточно молодой еще мужчина с крупными выразительными чертами лица и густыми темными бровями, нависавшими над глядевшими сквозь собеседника темно-серыми глазами. Его манера общения свидетельствовала о внутренней силе и холодном ясном уме. Кое-кто из общих с Андреем знакомых истолковывал его неспешную манеру говорить как проявление замешенной на эгоизме индивидуальности. Иногда казалось, что, отвлеченный невесть откуда пришедшими мыслями, он внезапно переставал слушать своего собеседника. Впечатление это, если оно и возникало, было ложным, что он обычно и демонстрировал, отвечая ясно и по существу. Мне всегда казалось – а познакомился я с Лец-Орлецовым несколько позже, чем Андрей, – что Лец-Орлецов умеет каким-то не совсем ясным для меня образом обдумывать несколько мыслей одновременно, подобно, скажем, эстрадным артистам, жонглирующим несколькими совершенно не напоминающими друг друга предметами.

В студенческую пору Лец-Орлецов довольно успешно занимался боксом, но мысль о спортивной карьере никогда всерьез его не занимала. Скорее его волновала идея достижения определенной степени независимости от общества, в котором он жил. После возвращения из лагеря, куда он попал вскоре после окончания пединститута за спекуляцию иконами и антиквариатом, круг его интересов расширился, распространившись и на современную живопись.

Большую часть времени проводил он в мастерской на Загородном проспекте, оформленной на имя одного из старых своих друзей, любителя антиквариата и специалиста по изготовлению и реставрации театрального реквизита. Последнее направление деятельности понималось широко и включало в том числе реставрацию икон и тех или иных произведений живописи, появлявшихся в поле зрения друзей или, вернее, компаньонов. Сведения о текущих ценах на антиквариат, иконы и живопись на Западе узнавал он из каталогов, доставляемых из европейских столиц выезжавшими в Европу спортсменами.

5

Через некоторое время после встречи с Лец-Орлецовым на Большой Конюшенной я познакомился и с его компаньоном Борисом Крейслером.

Было во внешности этого крупного темноволосого мужчины нечто решительно чуждое северным широтам. Чем-то напоминал он персонажей с фаюмских портретов, была в его взгляде и облике какая-то южная завершенность. Родился и вырос он в Апраксином дворе, был бледен, но при этом производил впечатление человека физически здорового, с абсолютной уверенностью распоряжавшегося своим телом, а в карих еврейских глазах его, окруженных темными веками, мелькала тень настороженности, оставшаяся, возможно, со времен, когда он работал в цирке ассистентом укротителя медведей. Его отец вернулся с войны с укороченной ногой, работал закройщиком в ателье на Сенной площади, портняжничал на дому и, по мере того как сыновья подрастали, пытался обучить их своему ремеслу. Сыновей, однако, больше притягивала улица, подворотни, драки, портвешок и девки.

Кое-как они все же заканчивали школу, начинали работать, затем уходили в армию и, вернувшись оттуда, выбирали каждый свою дорогу. Старший стал автомехаником и, эмигрировав в свое время по еврейской визе, обосновался где-то в Голландии; средний, неплохой боксер, вступил в партию еще в армейские годы, затем закончил торговый техникум и подвизался в торговле, а Борис, уйдя из цирка, где он проработал несколько лет, устроился снабженцем при организации, занимавшейся ремонтом и реставрацией сооружений Свято-Троицкой Александро-Невской лавры. Вскоре завелись у него деньги, и, следуя советам друзей, он стал ездить по деревням Северо-Запада, скупая сохранившиеся у прихожан иконы северного письма.

Обращаясь к событиям того времени в своих написанных через много лет «Заметках», Андрей пишет, что отношения Лец-Орлецова с Крейслером были, по-видимому, чисто деловыми. Писал он и о том, что Лец-Орлецов признавал несомненные деловые способности Крейслера, но относился к нему с некоторым презрением. То было презрение «сверхчеловека» к «человеку», то есть существа, отрефлексировавшего, согласно его собственным представлениям о себе, кое-какие положения и пришедшего к определенной системе воззрений и ценностей, к человеку, не наделенному даром рефлексии, а движимому скорее инстинктом, жаждой наживы и некритически усвоенным кодексом поведения породившей его среды.

Что до моих собственных воспоминаний, то, помню, Андрей не раз говорил, что Крейслер в живописи практически ничего не понимает, коллекция его почти вся состоит из работ художников в лучшем случае второго круга или приличных копий и занят он в основном тем, что покупает все, что можно купить, и перепродает все, что можно продать. «Да и что, собственно, ожидать от человека из такой семьи? – сказал мне Андрей однажды. – Ему ведь следовало быть биндюжником. Господи, с кем только не приходится общаться!»

Как-то раз Крейслер удивил Андрея, появившись у него в мастерской с графическим листом, который он, похоже, принимал за подлинник Кандинского.

– Это подлинник? – спросил он у Андрея.

– Похоже, и даже очень, – ответил ему тот.

– Ну а здесь? Бумага? Чернила? Краски? – продолжал настаивать Борис.

– Все похоже, и даже очень, – повторил Андрей.

– Так значит?.. – спросил Крейслер.

– Ничего это не значит, – жестко сказал Андрей, – дайте мне старую бумагу, старые чернила и краски, и я вам сделаю таких Кандинских, что и Русский музей не отличит.

Сначала Крейслер не понял его. Андрей, надо сказать, хорошо знал, о чем говорил. Ему не раз предлагали «сделать Кандинского», но Андрей всегда отказывался: «Копии – это одно, а подделки – совершенно другое. Вся римская скульптура – это копии греческих мраморов».

Мысль эта Крейслеру понравилась, и много позднее я узнал, что серию поддельных графических работ Кандинского он все-таки приобрел. То, что работы были поддельными, его не волновало, его волновала цена. «Все имеет свою цену, и подделки тоже, – говорил он. – Если есть рынок подлинников, то должен быть и рынок подделок».

Андрей считал, что Крейслер, никогда ни на секунду об этом не задумываясь, на самом деле интуитивно тяготел к обладанию понятными и интересными для него объектами и стремился умножить их число. Он любил деньги, женщин, детей, собак, еду и комфорт. При этом Крейслер не курил и не пил. Это был человек минуты или даже мгновения, у него был замечательный, интуитивный нюх на выгодные ситуации и абсолютное нежелание отягощать свою жизнь какими бы то ни было запретами или ограничениями. Пожалуй, он мог бы служить живым воплощением гедонизма. Ему нравилась идея большой семьи, она сочеталась с его купеческим размахом, сервизами, тортами, щедростью по отношению к шлюхам и любовью к собакам. Ему нравилось собирать большие компании и окружать себя людьми, которым он так или иначе помогал.

Его вторая жена, бывшая манекенщица, которую он не раз поколачивал, родила ему сына, которого Крейслер любил. Раз в неделю он приводил домой сына от первого брака. «Братья должны общаться», – говорил он. Вальяжный, обходительный и по-своему неотразимый – и зимой, в дубленке, когда наводил на мысль о лихом ямщике, и летом, когда появлялся на публике в белом костюме и чем-то напоминал Шаляпина с коровинского портрета, – Крейслер был по-купечески уверен в возможности купить и продать все что угодно и отличался ярким, хотя и поверхностным юмором.

«Прыгай, я договорился!», «Любой кивок принимаю за согласие!» и, наконец, «За все плачу в тройном размере!» – любил произносить он в тех ситуациях, когда применение этих фраз казалось ему уместным.

Естественно, трудно было даже вообразить его принадлежащим к числу друзей или приятелей Лец-Орлецова, хозяина известного питерского салона. Впрочем, сотрудничество их продолжалось недолго, в какой-то момент между ними начались разногласия, связанные, видимо, с их человеческой несовместимостью, и вскоре после того, как они поделили между собой все приобретенное в пору совместной деятельности, Крейслер подал на выезд из страны по «еврейскому» каналу. Он собирался доехать до Вены, а оттуда перебраться в Голландию, где лет за десять до этого обосновался его брат, у которого, по слухам, хранилось несколько принадлежавших Борису полотен.

Вот, собственно, и все, что собирался я для начала рассказать о Крейслере, фигура которого займет определенное, отнюдь не самое важное, но оттого не менее существенное место в этой повести.

Предыдущая главаГлава 17 из 43Следующая глава