– Мне тяжело рассказывать эту часть своей истории, донья Бьенвенида. Я должен попросить вас не повторять ее. Мне стыдно за то, как ужасно я себя вел.
– Мой рот на замке, – заверяет она.
– Моя жена и дочери замечают, что я стал отстраненным. «Земля вызывает папи, Земля вызывает папи, – дразнятся они. – Похоже, на Альфе Календа жизнь бьет ключом!»
Если бы они только знали.
Мои дочери удовлетворяются объяснением, что их отец, как обычно, необщителен. Папи – взрослый человек. Он сам за себя отвечает. Им нужно жить своей жизнью. За все эти советы, любезно предоставленные их психотерапевтами, плачу я.
Но у Лусии чуткий нюх. Она начинает ревновать. Подслушивает мои телефонные разговоры. Вскрывает адресованные мне письма, которые приходят к нам домой. Она научилась водить, и я купил ей шикарную машину, чтобы ей никогда не приходилось одной добираться на метро после ночных встреч. Однажды утром она отправляется в представительство, но я замечаю, что она кругами объезжает квартал. Серебристый «Мерседес» следует за мной до Бруклина – что ж, мне не нужно быть агентом Службы военной разведки Эль Хефе, чтобы сообразить, что к чему.
В конце концов моя жена успокаивается. К тому же мир не дает ей скучать. Ее назначили членом специального комитета по правам женщин, и она постоянно путешествует, выступая на конференциях в Вене, в Копенгагене, в Мехико, однажды даже в Китае, где ей предстоит произнести речь. «Можешь полететь со мной, но, думаю, тебе будет скучно. Я весь день буду на собраниях». Дежурное приглашение, включающее в себя причины для отказа.
Обычно я бы ухватился за такой шанс, даже если бы знал, что буду чувствовать себя актером массовки, ее слугой. Но у меня тоже есть рыба на крючке. Мне приходит в голову, что меня тянет к Татике отчасти от обиды на невнимание жены.
«И что мне делать в Пекине, переворачивать страницы твоей речи? – спрашиваю я в ответ. – Сидеть с ничтожествами за маленьким столиком, пока ты, восседая на возвышении, общаешься с мировыми лидерами?»
Она смотрит на меня с такой болью, что мое сердце разрывается от любви к ней.
«Бабинчи, – в знак нежности она называет меня моим детским прозвищем. – Ты же знаешь, если бы ты захотел, я бы все это бросила. Но мне тоже нужно чем-то заполнить свою жизнь. У тебя всегда была твоя профессия. Я ведь не жалуюсь, когда ты поздно возвращаешься домой или работаешь по выходным, правда?»
Я опускаю глаза, боясь выдать свою постыдную тайну. «Я не сделал ничего плохого», – твержу я себе. Я не выходил за рамки дружеских разговоров, но не могу отрицать, что Татика меня привлекает.
В первые несколько дней после отъезда Лусии я сразу после работы ухожу домой, оставив на своем столе записку для Татики. По утрам я нахожу листок на том же самом месте, с виду нетронутым, непрочитанным. Наконец я спрашиваю Линду, не меняла ли она график работы уборщицы.
«Я только сказала ей, чтобы приходила почаще, как вы и просили».
В тот вечер я задерживаюсь допоздна, чтобы развеять сомнения. Я смотрю, как она входит, вид у нее усталый и унылый. И снова она вздрагивает, когда я шагаю ей навстречу, чтобы поздороваться. После первоначальной теплой улыбки она говорит, что ей, пожалуй, пора приниматься за работу. Мой кабинет она оставит напоследок.
«Сегодня без сладостей?» – шучу я, чтобы разрядить обстановку.
«Те, что я оставила в холодильнике, испортились». Ее голос дрожит. Взяв себя в руки, она спрашивает: «Я тебя чем-то обидела?»
«С чего ты решила? Разве ты не читала мои записки?» Пусть они и были лживыми, у меня хватило вежливости каждый вечер сообщать ей, что я занят. Приемы, встречи, мероприятия – все эти отговорки, как будто это я, а не Лусия так востребован.
Она медленно качает головой: «Нет, я их не видела».
В тот вечер, дождавшись, пока Татика освободится, я приглашаю ее на ужин в доминиканский ресторан в Вашингтон-Хайтс, где меня никто не знает. Официант принимает нас за семейную пару. Мы смеемся над его ошибкой. Это заведение – маленький кусочек острова: на стенах развешены флаги и плакаты с изображением наших пляжей, на столе стоят зубочистки, меню написаны на испанском. «Что будешь есть?» – спрашиваю я Татику, изучая огромное пластиковое меню.
«То же, что и ты», – отвечает она. Я предполагаю, что она следует моему примеру, не желая выбирать что-то дорогое, чтобы не показалось, будто она злоупотребляет моей добротой. «Заказывай все, что хочешь, – уговариваю я ее. – Считай это премией за твою хорошую работу». Я указываю то на одно, то на другое блюдо в меню, испытывая ее, поскольку начинаю понимать, что к чему: непрочитанные записки, скромный отказ заказать по меню. Татика, вероятно, неграмотна. Многие мои пациенты не умеют читать и писать, и не только по-английски. Мое желание ее опекать лишь возрастает.
После нескольких стаканчиков я снова завожу разговор о ее семье, оставшейся на родине. Я о стольком ей рассказал, и ее скрытность начинает меня беспокоить. Это напоминает мне жалобы моих дочерей на то, что я – закрытая книга. «Расскажи мне о своем кампо. У тебя все еще есть там родня?»
Когда она не отвечает, я тоже замолкаю.
«¿Y qué te pasa?[382] – спрашивает она и берет меня за руку, переступая очередную границу. – Что ты хочешь знать?»
«Все, что ты от меня скрываешь».
Она отпускает мою руку, словно отбрасывая сдержанность, делает глоток рома с колой и начинает свой рассказ: как в четырнадцать лет ее похитил взрослый мужчина из ее кампо; как он избивал ее, когда напивался, как она терпела долгие годы, пока в конце концов не сбежала в столицу, где устроилась служанкой в богатую семью. В одну из своих поездок в Нуэва-Йорк, где у них была квартира, они взяли ее себе в помощь. В ночь перед их отъездом обратно на остров она улизнула. Через несколько недель срок действия ее временной визы истек, но ей удалось найти работу и жилье с другими dominicanos[383], у которых также не было papeles[384]. Так она и пробавляется уже больше двадцати лет. Она слышала, что американский президент, возможно, простит иммигрантов без документов и разрешит им остаться здесь.
«Но разве ты не хочешь вернуться на родину? Ведь ты здесь совсем одна».
На лице Татики появляется страдальческое выражение, напоминающее мне Лусию. В уголках ее глаз выступают слезы. Я протягиваю руку, чтобы промокнуть их. Наш официант держится от нас на расстоянии, дожидаясь возможности убрать наши тарелки. Он, по-видимому, думает, что нам нужно уединение: наверное, муж разбивает сердце своей жены. Мне снова на мгновение кажется, что за столом напротив меня сидит Лусия.
«Прости меня. – Я говорю это обеим женщинам. Но тянусь к рукам Татики. – Может быть, я смогу помочь тебе с документами, чтобы ты могла безопасно летать туда-обратно».
Ее лицо проясняется.
«Я была бы очень благодарна. Я буду убирать у тебя в офисе бесплатно, исполню любой ваш antojo[385], чего бы вы с женой ни пожелали в качестве оплаты». При последнем предложении глаза у нее загораются, как когда я узнаю английское слово, обозначающее чувство, знакомое мне только по-испански. Interés. На ее лице отражается интерес.
Я качаю головой: «Мне не нужно ничего взамен. Это то, что мы делаем. Мы помогаем друг другу».
Она целует мне руки в знак благодарности, но я подозреваю, что от привлекательной женщины в таких обстоятельствах это еще и приглашение. Она подтверждает мои подозрения, спросив, не хочу ли я поехать к ней.
Моя жена на другом конце света, в Китае. Меня ждет пустой дом. Если я позвоню дочерям, то наткнусь на автоответчик. Мне всего лишь хочется с кем-то поговорить, развеять одиночество. Но идти к ней в комнату в квартире, которую она снимает с другими доминиканцами, слишком рискованно. Среди них есть мои пациенты. Я знаю своих соотечественников. Это может дойти до моей жены. Мне не нужны проблемы. Теперь, когда в наших отношениях наступил переломный момент, меня заставляет нервничать даже то, что мы находимся в ресторане, принадлежащем dominicanos. Я перебираю места, где мы могли бы встречаться, варианты алиби, которое я мог бы себе обеспечить.
Я мыслю как негодяй, превращаясь в своего отца.
«Доктор, я позволила себе лишнего, perdóneme»[386]. Татика снова переходит на «вы». На ее нежной смуглой коже румянец незаметен, но по ее лицу разливается притягательное сияние. Сияние, которое заслуживает поцелуя в лоб, каким я мог бы одарить своих девочек. И, будь она на несколько лет помладше, эта женщина действительно годилась бы мне в дочери. Наверное, лучше закончить вечер прямо сейчас. «Уже довольно поздно», – говорю я ей.
Но уже слишком поздно.
Я подвожу ее домой, но, прощаясь, мы бросаемся друг другу в объятия, целуемся, ласкаемся и, опьяненные собственным безрассудством, в конце концов перебираемся на заднее сиденье, как подростки. После этого я испытываю одновременно восторг и ужас. То, что я открыл врата возможностей и впустил невозможное на этом этапе своей жизни, кружит мне голову.
На следующий вечер мы встречаемся в моем кабинете. Позвольте мне лишь сказать – и простите меня, донья Бьенвенида, за то, что вынуждаю вас это слушать, – что у смотровых столов есть множество применений.
Вернувшись из поездки, жена спрашивает, как я справлялся.
Я пожимаю плечами: «Нормально», но, вопреки обыкновению, не добавляю: «Я ужасно по тебе скучал».
«Я по тебе скучала», – испытующе произносит она, наблюдая за мной.
Я наклоняюсь, чтобы поцеловать ее в лоб, как Татику. Меня окатывает волна стыда. Я вел себя как sinvergüenza[387]. И все же, и все же я поступил бы так же, представься мне возможность, которая будет представляться и которой я буду пользоваться снова и снова.
Каждый раз, когда моя жена уезжает из города, мы с Татикой вместе ужинаем и проводим часть ночи. Забавно, но, чтобы уменьшить свою вину, я накладываю на себя маленькие ограничения. Я могу иметь отношения с женщиной, но спать должен в собственном доме. Я должен просыпаться в постели, которую делю с женой, даже когда ее там нет. Мне нельзя приглашать Татику в рестораны, куда я водил Лусию или где одного из нас могут узнать. Пока я держу связь с Татикой в той части своего мозга, где расположена Альфа Календа, я могу до некоторой степени даровать себе моральную амнистию.
Мне больно рассказывать эту историю, донья Бьенвенида. Надеюсь, вы меня простите.
– Не забывайте, Мануэль, нам всем есть в чем каяться. – Ее доброта трогает меня до слез. Она цитирует молитву Господню: – «Мы должны прощать других, если сами хотим получить прощение».
Мне остается только гадать, в чем именно кается Бьенвенида.
Она отвечает на мой невысказанный вопрос с проницательностью, обретенной благодаря тому, что мы делимся своими историями. Я заметил, что нам все чаще и чаще случается проникать в мысли друг друга.
– Я была трусихой, намеренно слепой, – признается она. – Как вы знаете, я также совершила грех отчаяния.
– Хотел бы я, чтобы это были мои грехи.
– Вам, Мануэль, они кажутся такими мелкими, но для меня они огромны. Мы грешим, потому что такова наша природа.
– И все-таки, донья Бьенвенида, мне стыдно во всем этом признаваться. Как я мог так жить?
– Многие мужчины заводят такие… связи, – говорит Бьенвенида, исходя из своего грустного опыта. – У Эль Хефе их были десятки. – Она осекается, возможно, поняв, что мне не хотелось бы, чтобы меня сравнивали с ее бывшим мужем. Но она права. Мое поведение было не менее жестоким и эгоистичным. – Вы не первый и не последний, кто разбил сердце женщины.
– Если бы дело было только в этом, – говорю я.