На улице только занималось тяжелое январское утро, из отворенной двери пахло саксаулом и мокрой овчиной. Кто-то из снох уже бренчал посудой, вдалеке скулила собака. Первый день супружества обещал стать незабываемым. Мирра стояла перед тремя враждебными женщинами, как приговоренная к расстрелу. Неприятельское племя надело породистое лицо свекрови и обвязалось белым платком. Оно требовало крови.
– Давай ты сэйчас уедэшь с Джавадом, а потом мы все объясным, – шепотом попросил Азиф.
После его слов Мирра почувствовала облегчение. Спектакль уже стал поперек горла. Надо остаться с Азифом наедине и все детально обговорить. Между ними любовь – да, но жизнь состояла не из нее одной. Никто не отменял уважение и неприкосновенность неких персональных границ.
Она наскоро собрала свои вещи и сбежала вниз по лестнице. На улице и в самом деле нашелся Джавад вместе с давешней гнедой. Азиф кинул ему горстку клекота и открыл дверцу тарантаса. Дороги на этот раз она не видела, но ехать пришлось больше часа, пока лошадь не остановилась у нелепого строения с кривой, покрытой стерней кровлей.
– Это мой дом, здесь вас не обидят, – ласково сказал Джавад.
Дальше все пошло как вчера: она кому-то кланялась, делала воспитанное лицо, ничего не понимала, жестами отказывалась от еды, но все равно сидела за скудным столом и жевала лепешку. Убранство выделенных покоев напоминало скит – лавка и сундук. Вместе с ней там обитали две черноглазые девчушки, они непрестанно болтали между собой, явно и без стеснения обсуждая Мирру. С ней не заговаривали – наверное, не знали русского. Солнце жарило крышу и нагоняло внутрь нездоровой духоты, окна не открывались, от шерстяных рукоделий обеих недорослиц воняло овчарней.
Джавад куда-то запропастился, и она остерегалась выходить на его поиски. К вечеру ей принесли еще одну лепешку и расстелили на земляном полу перину. Вот так ночлег! Азиф объявился назавтра после полудня – такой же корсар, в кого она влюбилась, но теперь от него веяло не романтикой, а опасностью.
– Ты зачем… зачем не предупредил меня? – выдавила Мирра.
– Ты же сама хотэла. Я спрашивал.
– Но ведь ты не сказал, что твоя мать… что у вас до сих в ходу это… это дурацкое…
– Дурацкое? Почэму дурацкое? Это наши традыции. Я говорыл, что здэсь не так, как в Москвэ.
– И что теперь будет?
– Вах… – Он тяжело вздохнул и отвернулся. – Тэперь отец денег не даст. Это позор.
– Но ведь я не с другим. Это же ты! Ты сам это сделал! Скажи им!
– Какая разныца кто? Главное – до свадбы.
Она поняла, что Азиф тоже получил леща.
Джавад накормил их плотным ужином без сладкого, уложил спать по отдельности – Мирру в той же комнатушке с двумя малолетними сестрами, Азифа с собой. Наутро они отправились в Баку. Новобрачная воспряла, но в этот раз они определились на постой во вшивеньких номерах, где пахло пылью и чужим потом. За князя она вышла, за бека или за пашу – неважно: жить пришлось как самым распоследним голодранцам. Потом случился февраль, и мысли об устройстве государства на некоторое время отвлекли от незадавшейся семейной жизни. Утешало одно: супружеский долг исполнялся безболезненно, хоть и не доставлял воспетых стихоплетами удовольствий. Летом ее донимала жара, зато поблизости нашептывало свои сказки море. Муж устроился на службу в некую контору, они перебрались в отдельную квартирку за старой крепостной стеной. Азиф не делился подробностями, чем занимал свой день, но временами не возвращался ночевать, говорил, что к ездил к родителям. Денег не хватало; прогуливаясь рядом с женами нефтепромышленников и коммерсантов, Мирра чувствовала себя замарашкой, медным кумганом среди фарфоровых салатниц.
Она писала в Москву матери и знакомым, безбожно врала. Анна Валерьяновна сухо ответила на первое письмо и замолчала. Прокляла, не иначе. Обращаться к отцу не имело смысла: он жил во фронтовых декорациях. Когда-нибудь у них опять наладятся отношения, но для этого все – и прежде всего сама Мирра! – должны уверовать, что она поступила правильно и жизнь ее складывается благополучно.
Осенью Азиф начал пропадать уже неделями, молодая жена решила, что его занимала политика. Октябрь одним ударом разрушил прошлое, а заодно едва не расстроил их брак, потому как отпали последние лепестки надежд на приданое или просто на деньги семейства Аксаковых. Супруг скис – очевидно, княжеский титул в этих землях не предполагал за собой состояния. Всю зиму они ссорились, а потом пришла весна, и Мирра снова поверила в любовь, впрочем вскоре снова разочаровалась. И опять поверила. Неожиданно муж начал ревновать ее к Джаваду, требовал отчета, чем они занимались тем душным днем, когда свекровь выгнала ее из супружеской постели. Она посчитала ниже своего достоинства отвечать на эту выходку, но назавтра претензии умножились: теперь Азиф подозревал, что Джавад наведывался к Мирре в его отсутствие. Первое время его ревность приятно щекотала самолюбие, делала ее вроде бы демонической женщиной, разбивательницей сердец. Она уже и сама жалела, что мягкий и порядочный Джавад не лежал рядом с ней на свернутом одеяле, не пил кофе из турки и не водил за руку по караван-сараям в поисках новых сказок. Она даже стала искать с ним встречи, пока не выведала, что у того имелась невеста. Ревность Азифа быстро прискучила грубостью и пошлостью. Кажется, он так и не поверил в ее верность, но ей стало все равно.
Худшим из бакинских зол стала не корявая семейная жизнь, а отсутствие подруг, общества, домов, где ей рады. Гостиные перед ней не распахивались, восточные элиты свято берегли традиции, согласно коим невестку должна привести свекровь. Салоны европейцев приветствовали только своих, богатеньких и со связями, собственно как и везде. Мирре оставались только соседки – многодетные клуши и дремучие, совершенно необразованные пигалицы, кому лишь бы замуж.
Дважды приходили и не задерживались беременности. Первая напугала – Мирра не предполагала, как в таком безденежье и неустроенности растить дитя. Бог сжалился, и она выкинула, но потом долго приходила в себя. Вторая тоже долго не продлилась. Наверное, высшие силы готовили ее не для материнства, а для чего-то другого.
Так прошли еще два года, супруг окончательно к ней охладел, начал поколачивать, а однажды она обнаружила у него в кармане надушенную записку. Вечером у них состоялся серьезный разговор, в котором Азиф объяснил – сначала словами, а потом пощечинами, – что мусульманину можно иметь до четырех жен, а если хочет, то и больше. Старшая – это не означало «единственная», а любимая всегда младшая. Пока она вытирала кровь с разбитого лица, он смотрел холодным печальным взором, потом вздохнул, как отец, которому пришлось отшлепать непослушного сына, не от души и не со злости, а потому что так надо.
– Рэвновать не смэй, – припечатал, как будто ударил кулаком в живот. – Мы разные, а я хочу женщину, чтобы была как я, одной крови.
– Турчанку? Бакинку?
– Тэбе какая разныца? Сиды дома, и все.
Этого терпеть не имелось решительно никакой нужды. Обещанного счастья не будет – ни отдельного домика с цветником и плодовым садом, ни путешествий по следам Шемаханской царицы, ни постельного блаженства, ни долгих посиделок у моря. Тогда она собрала в скудный узелок свои вещи и уехала в Москву, расплатившись за билет серьгами. Баку на прощание махал огромным красным флагом с крыши вокзала, салютовал солдатскими винтовками и расточал горьковатый запах поспевающих гранатов.
Дорога ее успокоила, за окном паслись овцы, по вагону бродили цыганки с грязными детьми и полными снеди передниками. Мирра вспомнила ту, что не пожелала ей гадать в святочную ночь. Настоящая или нет? Наверное, все-таки увидела что-то неказистое и не стала пугать. Вот у дуралейки Тамилы нежданно-негаданно сбылось предсказание, а ведь в ту ночь ничего не предвещало. Через день цыганок сменили комиссары, ехать стало поспокойнее, хотя у нее все равно красть нечего.
За прошедшие три года Москва помолодела, а Мирра, напротив, постарела и подурнела. Эти улицы помнили ее тонколицей Афродитой, юной грацией, звонкоголосой нереидой. Нынче фиолетовый дурман из глаз куда-то выветрился, колчан с острыми словострелами опустел. Дорога в оба конца отняла много месяцев и всю веру в счастливое или хотя бы просто спокойное, без тумаков и предательств, будущее.
И вот Мирра шла по Москве, готовилась к встрече с незабвенным Полянским переулком, со своими старенькими платьицами, с маменькой и ее ворчаньем. В душе мешались радость и страх, вера, что все можно начать с первой сцены, и глупое детское раскаяние. Она видела себя надломленной, но еще не оторванной веткой, не жухлой и не под ногами. По ниточкам еще струился сок от мощного корня. Его достанет затянуть раны, напитать силами выжившие листочки. Кое-что, конечно, отсохнет, отвалится и унесется прочь ветрами и дождями, но это только к лучшему. Меньше груза – больше мощи. Если попадется заботливый садовник, заметит и бережно подвяжет, подложит шину под перелом, она зарастет прямее, почти не будет отличаться от сестер. Если нерадивый и пройдет мимо – что ж, она все равно будет жить, просто кривенькой и малосочной. Такие ветки и радовали цветением, и плодоносили, и держались за материнский ствол крепче других. Да, они не вырастали высокими или раскидистыми, но это и не к чему, потому как урожай проще собирать снизу.
Слезы высыхали и набирались сызнова. Когда она добралась до набережной, Мирре пришлось остановиться и как следует проплакаться. Серая и тщедушная Москва-река не шла ни в какое сравнение с морем, зато она родная, на ее берегах росло много деревьев с надломленными веточками, а у моря – нет: штормы уносили все к горизонту, губили, разбивали о скалы и растаскивали по дну.
Она пошла дальше, скоро уже родной двор, там мать с отцом, братья, соседи, знакомые… Язык не находил слов. Лучше бы не сразу домой… Она снова, в который уже раз, остановилась. Начало не желало сочиняться. Если задать с увертюры верный тон, потом будет проще пришивать к нему такты…Эх, кабы Тамила оказалась вблизи и согласилась выслушать!.. Существовала мизерная вероятность, что она вернулась к матери, но и эта малость лучше, чем ничего. К тому же у Мирры сложилась теплая, хоть и неискренняя переписка с Аполлинарией Модестовной. Заступничество баронессы могло принести пользу, а та по всем признакам ей сочувствовала.
Желание оттянуть неизбежную сцену на потертом ковре отчего дома привели ее в Старомонетный переулок. Дверь отворила толстуха в сальном переднике, за ее юбку цеплялись два сопливых малыша – белобрысый мальчик и рыженькая девочка. Аполлинария Модестовна тоже находилась дома, сидела в единственной оставшейся ей комнате. Что ж, новые власти обошлись с дворянской фамилией без раскланиваний.
Мадам не удивилась гостье:
– Добро пожаловать! Все-таки изволили вернуться? Знать, не угодили вам gourmandises étranger[22].
Услышав ее позабытый голос, Мирра не сдержалась и заревела. Баронесса неожиданно подошла и обняла ее, прижала к груди, как родную.
– Ну полноте, всякое бывает, – шептала она в затылок, не разжимая рук. – Я тоже жду, когда моя девочка вернется. Надо дать вам всем время повзрослеть. Это ничего.
Неожиданно для себя Мирра начала рассказывать, вываливать обиды, отчаяние, тоску, то, чему в письмах не находилось слов. В начинке этого пирога имелось мало правды, но пока она говорила, сама начинала верить вымыслам. Аполлинария Модестовна осторожно отстранила ее, заглянула в заплаканные фиолетовые глаза:
– Он вам изменял? Завел пассию?
– Что? Нет, боже упаси, мадам!
– Я же все вижу. – Она снова обняла свою худенькую несчастную гостью, давая ей возможность выплакаться.
Если бы у Осинской сохранились все ее комнаты, Мирра могла бы попроситься пожить, хотя бы переночевать. Но та ютилась в одной, без служанки, без отдельной уборной и кухни. Надлежало идти к своим и падать в ноги. И все равно после разговора и кипятка со смородиновым листом полегчало. Больное единожды проговорилось и второй раз сумеется, и в третий. Веточка срастется и зацветет. Она поклонилась баронессе и закрыла за собой дверь.
Проводив Мирру, Аполлинария Модестовна налила себе новую порцию кипятка, притушила керосиновую лампу и уселась перед черным окном. Брак – это непросто. Жаль, что она не сумела внушить это своей синеглазой ласточке, легкокрылой песенке. У нее самой тоже сложилось не как в сказках.
В чопорной, но обедневшей семье Рауль-Шварцмеер за неимением солидного приданого очень ценили происхождение, поэтому обрадовались, когда к дочери посватался барон Осинский – небедный, правда влюбленный не столько в прелестную невесту, сколько в неизведанный Восток. Ипполит Романович отказался от всех привилегий своего сословия – от скачек и конюшен, ложи в опере и членства в клубе, выторговав себе квартиру и право заниматься недешевым увлечением.
Проведя всю коротенькую и простенькую жизнь в родительском поместье, Аполлинария Модестовна зачаровалась Москвой, ее многолюдьем и пассажами, великаншами-церквами и вернисажами, элегантной простотой знати и баснословными, непостижимыми тратами промышленников-мещан, раннепетровским зодчеством и непонятным декором ар-нуво. Да, Москва умела брать в плен и держать в заточении сердца и головы.
После венчания молодожены поселились в Старомонетном переулке. Юная супруга летала по комнатам зачарованной лебедушкой, переставляла пуфики и буфеты, вазы и этажерки. Среди этой изысканности она чувствовала себя деревенщиной. Муж смеялся над ней, говорил, что Москва и есть большая деревня. Молоденькая баронесса ревностно охотилась за модисткой, мучилась в выборе лошадей для собственного выезда, открывала свою гостиную, заводила знакомства, посещала дамские кружки. Ей предстояло стать незаменимой, однородной искоркой этого фейерверка, что требовало немалых трудов. Они крепко подружились с Евгенией Карловной и семейством Якова Александровича, с батюшкой Евстархием и грозной настоятельницей Виринеей. Теперь читать приходилось не для души, а чтобы поддержать разговор, стихи же она совсем забросила, сочтя продиктованными неимоверной скукой и провинциальными вкусами. Даже альбомчик кинула в камин добродушных Брандтов.
Супруг не имел касательства к развлечениям, да и ко всему их быту, – он грезил исследовательской карьерой, все время проводил либо на заседании научного кружка, либо в собственном кабинете. Кроме квартиры Ипполит Романович оговорил с отошедшим от дел родителем взнос на финансирование экспедиции в Туркестан. Тогда, на суматошном и переменчивом рубеже веков, многие бредили Азией, бесконечными степями, границы которых незадолго до этого распахнули и раздвинули смелые русские генералы и решительные казачьи полки. Там мнились шелка и специи, золото и бирюза, тучные стада джейранов и бесценные меха куниц, горный хрусталь и тонконогие скакуны под узорчатыми чепраками, урожай персиков, арбузов и алычи, сладкие дыни и отборный виноград. Не то чтобы в Москве это напрочь отсутствовало, были и ткани, и изюм, и пахлава, но все любопытничали посмотреть своими глазами на женщин под покрывалами, верблюжьи караваны и увитые мозаикой, как плющом, мавзолеи.
Барон Осинский наладил сотрудничество с Сергеем Федоровичем Ольденбургом, составлял и носил записки, часами просиживал в приемных, разбирал мудреную арабскую вязь, разговаривал с имамами из Татарской слободы. Аполлинарии он не докучал, их брак светил керосиновой лампой за толстым стеклом: не пылал опасным костром, не обжигал, но и не тлел обреченной на издыхание спичечкой. Дочка Тамила Ипполитовна родилась в одна тысяча девятисотом здоровенькой и некапризной. Аполлинария незаметно поправилась и быстро снова же похудела. Ребенок добавил ей нежности, а любовь разрослась вдвойне: теперь она вмещала не только мужа, но и дочь. Тасенька рано выучилась командовать кормилицей, а потом и гувернанткой, требовала пирожных, сластей, так что маменька выражала серьезную озабоченность фигурой юной мадемуазель. В девятом Ипполит Романович отправился в Первую Туркестанскую экспедицию и через год вернулся с пьяным, ничего не замечавшим вокруг взглядом. Он не польстил жене за ее старания принарядиться и муки тугого корсета, не упомянул, как подросла и похорошела дочка, не похвалил новый комод и круглый столик, не оценил приготовленных французским поваром блюд – специально для него. Глава семейства равнодушно поел, потрепал Аполлинарию по репсовому плечу, поцеловал рыжую макушку дочери и закрылся в кабинете.
Проковылял месяц, второй. Ипполит Романович все так же смаковал привезенные из экспедиции знания и жаждал новых. Старшие научные товарищи его хвалили, обещали много интересных открытий, возможно даже пост в Академии наук и какой-нибудь статус доктора этнографии.
Аполлинария скисла. Она ждала мужа как праздника, как рождественского бала, так, будто он снова сделает ей долгожданное и давно, еще в сказочной шкатулочке обещанное предложение. Она планировала суаре, где почтенная публика будет охать и закатывать глаза от его одиссеи, намеревалась быть представленной ко двору за его заслуги перед отечественной наукой. Не так, ох не так представляла она себе их встречу! Несмелые попытки вытащить карету семейной жизни из канавы оборачивались ссорами – недоставало силенок. Барон более не желал сопровождать супругу в оперу, за обеденным столом не отрывал глаз от журнала и совершенно забросил финансы, отчего те огорчились и пошли ко дну. Интересы супругов разошлись. Баронесса все собиралась навести порядок в супружеском царстве, но тут ее постигло горе: скончался батюшка. Пришлось бросить мужа на произвол его восточного сумасшествия и отправляться в родное имение. Вернуться получилось не скоро: матушка не стала задерживаться на этом свете и отправилась вслед за своей половиной. По возвращении она застала Ипполита совершенно расстроенным: денег на новую экспедицию не находилось, а нутро жгла, крутила страсть к чужой земле и непонятным открытиям.
Что ж, каждому свое. В конце концов, это всего лишь очередное огорчение, а вовсе не беда. Мужчины склонны увлекаться, они никогда не вырастают до конца. Так и ее благоверный где-то внутри остался белокурым кудрявым мальчиком с бесполезной палкой в руке, готовым сражаться с однорогой коровушкой. Это просто их неизбывная тяга к приключениям, не более. Страшно, когда страстью становится игра, она сродни неизлечимой болезни, чревата разорением и крахом. Или пьянство, влекущее небрежение собой и долгом, осмеяние обществом. А у него просто неуемная жажда познания, он ведь с детства отличался богатым воображением и целил в непростые мишени. Это рано или поздно пройдет; пожалуй, лучше просто дать ему наесться досыта, а потом все вернется на круги своя.
Баронесса махнула рукой на помутнение мужнего рассудка и поудобнее уселась на карусель развлечений тороватой московской зимы. Тамила ушла с головой в книжки, ей в тот год втемяшилось в голову стать ученой мамзель, как papa, только в мильон раз важнее. Это увлечение быстро прошло, но придумалась новая игра – болтать с Персефоной. Девочка заходила, когда отец писал или читал, садилась напротив равнодушного мрамора и начинала подробно описывать свой день со взрослыми ремарками и драматичными жестами. Персефона слушала внимательно, не перебивала. За окном волновалась ветла, не хотела оставаться вдовой, трещали морозы, ветер их подбадривал снежными плетями. Дочь Деметры улыбалась уголками мраморных губ и продолжала хвастаться своими яблоками цвета густой крови. Наверняка это намек на несчастную Минту, хоть из ее плоти выросли вовсе не яблоки, а душистая мята или – то ли по сходству звуков, то ли по шутливой прихоти распутных богов – человеческий разум.
Прошло еще два года. Тамила повзрослела и перестала мучить ни в чем не повинную Персефону. Осинский по-прежнему мало уделял внимания жене, еще меньше – хозяйству. Семейный кошель отощал, счет в банке оскудел, так что пришлось закладывать украшения. Тем не менее в двенадцатом Ипполит Романович снова собрался Туркестан, даже не посоветовавшись с домочадцами. Он что-то продал, у кого-то выпросил взаймы и стал упаковывать саквояжи и сундуки.
– Вы снова уезжаете, mon cher? – равнодушно поинтересовалась Аполлинария Модестовна.
– Наука зовет меня, душенька, – небрежно отмахнулся муж.
– А как же… наш брак? Наша дочь?
– Каков конфуз с нашим браком?
– У нас нет денег, – выпалила Аполлинария, не сумев сформулировать фраз для описания иной, более глубокой трагедии.
– Разве деньги – это брак? Или дочь? – Ипполит грустно усмехнулся.
– Нет. Но вы должны понимать, что я чувствую себя брошенной, потерянной, вы совершенно не уделяете мне внимания.
– А вы, сударыня, достаточно ли уделяете внимания мне? – Он выделил ударением последнее слово, и в этот момент она возненавидела его тонкий ум, его гибкий и проворный язык, что умел обвести вокруг пальца, одурачить собеседника и ускользнуть в ряби отвлеченных сущностей.
– Я… я требую уважения к себе как ваша жена и мать вашего ребенка. Вы не можете так просто нас игнорировать.
– Уважения нельзя требовать, его можно только заслужить.
– Разве моих тщаний и моей преданности для этого недостаточно?
Супруг отвернулся, внимательно изучил картину с двумя солдатами, очень похожую на Верещагина, но точно не его кисти. Жена стояла перед ним, гневно скрестив руки на гипюровой груди. Наконец он повернулся к ней – взгляд был усталым и каким-то закрытым, не пускал вглубь.
– Чего же вам угодно, сударыня?
– Чего? Да хотя бы съездить вместе к мадам Шалье!
– Она глупая наседка, а муж ее – фанфарон. Мне с ними скучно.
– Вам не нравится мое общество – вот признак неуважения к супруге.
– А вам нравится мое общество? Вы достаточно ли любезничаете с моими коллегами и друзьями?
– Мне тоже с ними скучно, я не понимаю ваших бесед и не разделяю ваших интересов.
– Тогда позвольте повторно поинтересоваться: что же вам угодно?
– Хотя бы денег!
– Вы снова про деньги. Я уже объяснял вам, что не они суть супружества.
– Но ваши экспедиции стоят денег.
– Как и ваши наряды, приемы и выезды.
– Я готова отказаться от всего ради семьи. – Аполлинария выдохнула предложение, как будто взошла на эшафот.
– Извольте. – Ипполит Романович отвернулся к своему столу и развязал шелковые тесемки очередной папки, из нее посыпались листы.
После этого объяснения последовало еще несколько подобных, но все они заканчивались одинаково – непониманием. Он не желал вставать на ее место, смотреть на жизнь ее глазами. Она попробовала ограничить себя в расходах, но это удавалось с трудом: привычный ритм требовал обязательных трат. Как можно являться на прием в старом наряде, о котором все уже успели посудачить? Как можно не пойти на благотворительный бал, если на нем вся Москва? Как можно не нанимать для Таси новую гувернантку-англичанку, если у всех девочек ее круга они уже есть?
Встречи в супружеской постели, и без того редкие, совсем прекратились. Ипполит Романович засиживался в кабинете допоздна и отправлялся спать, когда Аполлинария уже досматривала третий сон. Он не обращал внимания на призывно отворенную дверь ее спальни; кажется, и саму ее он мало замечал за своими картами и письмами.
Осинский уехал, как и запланировал, весной двенадцатого. Аполлинария предалась грусти. Она прожевывала по нескольку раз их с Ипполитом беседы и находила собственные упущения. Не следовало дерзить, требовать денег и укорять. Наоборот, надлежало заинтересоваться близким его сердцу предметом, тем же Востоком. Глядишь, они бы сейчас вместе ехали изучать неизведанный край. Ведь она не дурочка, много читала и могла бы пригодиться в мужних делах. В детстве, в беззаботной шкатулочке, ее ведь завораживали рассказы Олега Терентьича про дикие языческие народы, их предания и обычаи, обряды и быт. Это же и в самом деле безумно интересно! Почему она дала отставку любопытству и обратилась лицом к светскости? Зачем? Кому это надо? И еще одно, важнейшее: почему она не сказала мужу просто и без обиняков, что по-прежнему любит его больше жизни?
Нынче поздно, Ипполита уж не догнать. Но она не станет опускать руки, напротив, в его отсутствие начитается и превратится из сварливой грызуньи в достойную собеседницу, еще лучше – соратницу. А самое главное, она больше не позволит себе скандалить.
Аполлинария выбрала из библиотеки книжки поумнее, попробовала конспектировать. Дело шло туго, сказывались невнимательность и отвычка школярствовать. Через два года началась война, и сразу же перестали приходить письма из Туркестана. Общество поволновалось новыми разговорами и вернулось к привычным. Осенью Ипполит не возвратился. Грусть затапливала Москву вместе со снегами, подмораживала нутро проулков и опустевших по военному времени казарм. На Новодевичьем уже катались на коньках, а перед Спасскими воротами так и не присыхала к брусчатке соленая каша. Тамила выросла, скоро уже влюбится, тоже станет страдать… Нет. Этого мать не допустит, оградит. Пусть уже лучше выходит по расчету, как давняя подружка Веселина, за богатого и нелюбимого.
Баронесса снова сравнивала себя с пушкинской Татьяной: сценарий для нее написан совсем другой, а финал у них одинаковый: обе замужем и несчастны. Она хотела сочинить стих, но почему-то написала очередное любезное письмецо Евгении Карловне.
Январь выдался суетливым и расточительным, всюду звали, собирали взносы на помощь армейцам, учились делать перевязки и ходить за немощными. Аполлинарии вся эта докука не пришлась по душе, но отнекиваться не представлялось возможным: так велел долг русских женщин и придирчивая мода. В феврале она слегла с тяжелой простудой, закашливалась до остановки дыхания и страдала жуткими мигренями. Множились и матерели дрязги с Тамилой.
Через полгода экспедиция Ольденбурга завершилась, но Осинский с ними не вернулся. Он вообще не встретил их и не сопровождал. И никому не писал. Аполлинария Модестовна проворачивала барабан последних лет, увешанный картинками непримиримой семейной жизни. Вот Ипполит вернулся из первого похода, не радостный, а озабоченный. Потом у них приключилась супружеская ночь без объяснений и вообще без особенного пыла. Дальше она видела только его склоненный над рабочим столом затылок, не лицо. Потом новое расставание.
Сердце ухнуло с удвоенной силой и пустило по телу лишнюю порцию тепла, баронессу бросило в жар: в ее беде виновата никакая не наука и не чудодейственный Восток – ее венчанный супруг попросту влюбился, его помыслами правила иная особа.
Проговорив однажды про себя эту горькую фразу, Аполлинария Модестовна уже не смогла ее забыть. Она корила поочередно его и себя, иногда вероломному супругу доставалось больше упреков, иногда меньше. Себя она тоже жалеть не думала, костерила кикиморой и спесивой коровой, но злость от этих слов не уменьшалась, не отдалялась, не притухала.
Желая отомстить, баронесса стала избавляться от любимых вещей Ипполита Романовича. Сначала подарила Олимпиаде его парадный фрак, потом раздала в церкви пестрые галстуки, отнесла в гимназию две толстенные энциклопедии и пару-тройку скучных книг по истории Древнего Востока. Она хотела спровадить из кабинета и плеточку из козьей ножки, и войлочные аппликации, и сборный макет юрты, но кому они нужны? В конце концов, озверившись на злодейку судьбу, она явилась в авантажную художественную лавку на Тверской, через один или два дома от Елисеевского, потребовала самого главного оценщика и потащила его смотреть Персефону. Еврей-антиквар оказался пронырливым, быстро нашел, кому сбыть фамильный мрамор за немалую, но и не фантастическую цену. Осинская согласилась. Раз нет в ее жизни Ипполита, то и память о нем следовало поскорее отправить на прилавок и дальше – в чужие руки.
Где-то в глубине души она сознавала, что руководили ею не разум и даже не сердце, а простая бабская злоба, поэтому всю коммерцию осуществляла втайне от дочери. Это не требовало особых трудов: Тамила мало интересовалась матушкиными переживаниями. Они не были близки. Однако, сплавив предприимчивому еврею Персефону, Аполлинария Модестовна засомневалась в своем праве: все-таки изваяние принадлежало фамилии Осинских, передавалось по наследству, Тася в детстве любила ее как очередную куклу, наряжала и беседовала, угощала чаем. Лучше бы ей до поры оставаться в неведении. За некоторое время до этого мать с дочерью изрядно повздорили, и в наказание баронесса заперла отцовский кабинет. Пусть так и будет. Неизвестно, что на месте за закрытой дверью, а чего уже нет. На всякий случай Аполлинария Модестовна напустила на себя холода и повторно, с подчеркнутой нетерпимостью провозгласила, чтобы Тася не смела соваться в батюшкины покои, а Липе запретила сплетничать.
Сменялись месяцы, а потом и годы. Тамила подрастала, обрастала прихотями и не вспоминала про скульптуру. Между ней и maman зачастили копытами ссоры. Между прочим Аполлинария Модестовна призналась, что изгнала Персефону, и они поскандалили. Сердце не прекращало ныть, а апартаменты Ипполита Романовича по привычке стояли запертыми.
Выйдя из квартиры Осинских, Мирра первым делом завернула за угол, отыскала укромный дворик и вытащила папироску. Горький дым выпроводил тоску и помог проклюнуться новым продуктивным мыслям. Визит к Аполлинарии Модестовне помог: на ум пришел отличный сюжетец. Она заявится домой не побитой, а вовсе убитой – она похоронит Азифа! Скажет, что муж погиб, а сама она молодая и прелестная вдова. План показался замечательным. Москва не Баку, никто ее супруга здесь не принимал, редкие знакомцы вроде Николя или Андрея давно про него не вспоминали, да они и не чаевничали с мадам Аксаковой. Салоны – непревзойденный рассадник сплетен – закрыты по причине военного времени. Сейчас всем не до пересудов и чужих альковов, убиенных не счесть, так что новое сочинение может проскользнуть, как нитка в иголку, и пришить на место очередной, пусть не нарядный, но внешне неотличимый от правды лоскут биографии.
Она настолько повеселела, что вслед за первой папироской раскурила вторую. От дымного угара закружилась голова, в глазах начало двоиться. Мирра поискала уличную урну, не нашла и выкинула недокуренный остаток в кривую, давно не подновляемую канавку вокруг настурциевой клумбы. Как же ей раньше не пришло в голову такое удобное обстоятельство! Тинь-цинь-линь-динь – и вдова, а с вдовы взятки гладки. И вряд ли ее станут так уж оголтело ругать, все-таки пожалеют в невосполнимом горе. И можно не углубляться в кошмар семейной жизни, отмахнуться, дескать, тяжело вспоминать. Со всех сторон профит!
Окрыленная Мирра выбежала на перекресток, почти вприпрыжку добралась до Полянки, завернула в Бродников, и вот уже он, родной Полянский переулок, вот ее желтый дом с глупыми медальонами по фасаду, с облезлой зеленой крышей и узенькими полосками окон за толстыми переплетами. Совершенно московский дом, таких в Баку нет, пусть не вельможный, зато самый уютный. Она остановилась перевести дух и еще раз повторить детали недавно сочиненной истории. Все складывалось недурно, по крайней мере без явственных противоречий. Ну все, пора!
От стены отделилась удивительно знакомая тень – наверное, кто-нибудь из прежней жизни, но сейчас не хотелось вспоминать, сейчас ее ждали любимая матушка и мудрый заботливый диван в гостиной. Однако что-то все же заставило замедлить шаг… Не может быть!
– Ты почэму сбэжала? У нас так нэльзя. – Азиф говорил негромко, шипящие стелились по земле змеиным посвистом. – У нас это позор на голову мужа.
– Ты… как здесь?
– А ты? – Он усмехнулся, в темноте блеснули две белые полоски. – Куда жена, туда и муж.
– Ты… ты хочешь забрать меня… назад?
– Назад? Нэт, нэ хочу. Ты все равно сбэжишь. От мамы сбэжала, от меня сбэжала, так и дальше будэшь бегать.
– И что же ты хочешь в таком случае? – Мирра осмелела: раз он не желает ее возвращения, то есть шанс договориться.
– Проститься хочу. – Азиф подошел вплотную, она даже автоматически раскрыла объятия, но вместо тепла его тела почувствовала холодное лезвие, рассекающее ее многострадальную плоть.