К книге
Восточный ветер – Западный ветерЧасть первая. 2
14%
Часть первая. 2
3

Не припомню, когда еще мама произносила такую длинную речь. Обычно она редко говорит, и то лишь затем, чтобы сделать замечание или отдать приказ. Так уж заведено, ибо в женских покоях не найдется никого равного ей, Первой жене, по статусу или врожденным способностям. Ты видела мою мать, сестра: она очень худая, а ее бледное и спокойное лицо словно вырезано из слоновой кости. Говорят, в юности, до замужества, у нее были удивительной красоты брови и губы нежно-кораллового цвета, подобные бутонам айвы. Даже теперь ее худощавое лицо сохраняет четкий овал, какой можно увидеть на картинах прошлого. Что касается ее глаз, то Четвертая жена, острая на язык, однажды сказала:

«Глаза Первой жены подобны безжизненным черным жемчужинам, познавшим слишком много печали».

Ах, мама!

В детстве я не знала никого, похожего на нее. Она многое понимала и всегда держалась со свойственным ей тихим достоинством, приводившим в трепет наложниц и их детей. Слуги не любили мать, хотя и восхищались ею. Я не раз слышала, как они жаловались, что не могут украсть с кухни даже остатки еды незаметно для матери. И все-таки она никогда не бранила их во всеуслышание, как делали разгневанные наложницы. Когда мама видела то, что ей не нравилось, с ее губ слетало лишь несколько слов, но слова эти, полные презрения, падали на виновника, словно ледяные иглы, пронзающие плоть.

К моему брату и ко мне она была добра, хотя беспристрастна и сдержанна, как и подобало ее положению. Из шести детей у нее осталось только двое: четверых еще в раннем возрасте забрали жестокие боги, поэтому она особенно дорожила единственным сыном, моим братом. Поскольку она подарила моему отцу наследника, у него не было законных оснований жаловаться.

Кроме того, мама втайне гордилась тем, какой у нее сын.

* * *

Ты видела моего брата. Он похож на мать: так же изящно сложен, высокий и прямой, как стебель молодого бамбука. В раннем детстве мы были неразлучны; именно брат первым научил меня рисовать тушью символы, начерченные в моем букваре. Но он был мальчиком, а я всего лишь девочкой, и когда ему исполнилось девять – а мне шесть, – его переселили из женских покоев туда, где жил отец. С тех пор мы редко виделись: по мере взросления он все больше стеснялся бывать среди женщин, да и мать его к этому не поощряла.

Меня, разумеется, никогда не пускали на мужскую половину. Однажды, когда брата только забрали от женщин, я в сумерках прокралась к лунным воротам, которые вели в мужские покои, и заглянула в сад, надеясь увидеть брата. Однако не увидела никого, кроме слуг, торопливо снующих туда-сюда с полными тарелками. Когда они открывали двери в комнаты моего отца, оттуда доносились взрывы смеха, к которым примешивался тонкий певческий голос женщины. Как только тяжелые двери закрывались, в саду воцарялась тишина.

Я долго стояла там, прислушиваясь к смеху гостей и с тоской размышляя, не веселится ли среди них мой брат, как вдруг меня резко дернули за руку.

– Еще раз увижу вас здесь, все расскажу вашей матери! – воскликнула Ван Да Ма, главная служанка. – Какое бесстыдство – подглядывать за мужчинами!

Смутившись, я робко прошептала в свое оправдание, что хотела только найти брата.

– Ваш брат теперь тоже мужчина, – твердо ответила она.

С тех пор я его почти не видела.

Говорили, однако, что он полюбил учение и быстро преуспел в «Четверокнижии» и «Пяти канонах», так что отец в конце концов внял его мольбам и разрешил поехать в иностранную школу в Пекине. Когда я вышла замуж, он учился в Пекинском университете и в своих письмах постоянно просил разрешения поехать в Америку. Вначале родители даже слышать об этом не хотели, и мама до конца оставалась непреклонна. Отец же не любил, когда его беспокоили, и я знала, что в конце концов брат добьется своего.

До моего замужества он два раза приезжал домой на каникулы и часто говорил о книге, которую называл «наукой». Мама лишь досадовала, ибо не видела пользы западных учений для жизни китайского джентльмена. В последний приезд брат оделся как иностранец, что очень не понравилось матери. Когда он с мрачным видом вошел к ней в чужеземном платье, мама ударила своей палкой по полу и воскликнула:

– Это еще что такое? Не смей являться ко мне в таком нелепом костюме!

Кипя от гнева, брат не показывался два дня, пока отец не высмеял его и не велел надеть старую одежду, так что ему ничего другого не оставалось. Мама была права. В китайском платье брат выглядел величественно, как настоящий ученый. В иностранном же костюме, открывающем ноги, он походил не пойми на кого.

Даже в те два приезда брат редко беседовал со мной. Я не знаю, какие он любит книги, потому что с подготовкой к свадьбе у меня не осталось времени продолжать классическое обучение.

О его собственном браке мы, разумеется, никогда не говорили. Это было неподобающе для молодого человека и девушки. Только от слуг, которые вечно подслушивали за дверью, я узнала, что брат противится женитьбе, хотя мама трижды пыталась назначить дату свадьбы. И каждый раз у него получалось убедить отца повременить с этим, чтобы продолжить учебу. Естественно, я знала, что он обручен со второй дочерью семейства Ли, известного в городе своим богатством и положением. За три поколения до нас глава дома Ли и глава нашего дома управляли двумя соседними уездами в одной провинции.

Невесту мы, само собой, не видели. Отец все устроил еще прежде, чем моему брату исполнился год. Поэтому до брака любые посещения между нашими семействами были неприличны. Мы даже никогда не упоминали его нареченную, и лишь однажды я услышала, как Ван Да Ма сплетничает о ней с другими служанками.

– Жаль, что дочь Ли на три года старше нашего молодого господина. Муж должен превосходить жену во всем, даже в возрасте. Правда, они богаты и принадлежат к древнему роду…

Увидев меня, она умолкла и вернулась к работе.

Я не понимала, почему брат не хочет жениться. Узнав об этом, первая наложница рассмеялась и воскликнула:

– Должно быть, нашел себе в Пекине прекрасную маньчжурку!

Мне не верилось, что брат может любить что-то, кроме своих книг.

* * *

Итак, я росла одна в женских покоях.

Разумеется, рядом были дети наложниц. Однако я знала, что мать считает их лишними ртами, которые нужно кормить, ежедневно выдавая им порции риса, масла и соли. Она вспоминала о них лишь тогда, когда требовалось заказать необходимое количество ярдов синей хлопчатобумажной ткани для одежды.

Что касается наложниц, они, в сущности, были невежественны, смертельно ревнивы и вечно боролись за расположение моего отца. Вначале они привлекали его своей красотой, которая быстро увядала, как сорванные весной цветы, а вместе с мимолетной красотой исчезала и благосклонность отца. Они, впрочем, не осознавали, что больше не красивы, и задолго до приезда отца начинали готовиться, приводя в порядок украшения и наряды. Отец давал им деньги по праздникам или когда ему везло в игре, но женщины безрассудно тратили их на сладости и вино. Когда перед возвращением отца ничего не оставалось, они занимали деньги у прислуги, чтобы купить новые туфли и заколки для волос. Служанки презирали наложниц, утративших расположение моего отца, и не гнушались нажиться за их счет.

Самая старшая наложница – приземистая толстуха с крошечными чертами лица, утопленными между пухлых щек – была ничем не примечательна, за исключением красивых маленьких рук, которые составляли ее гордость. Она умащивала их, втирала в ладони кармин и обильно душила благовониями, а ногти – гладкие и овальные – красила в ярко-красный цвет.

Когда моей матери надоедало пустое тщеславие этой женщины, она умышленно поручала ей грубую работу, например стирку или шитье. Не смея проявить ослушание, Вторая жена тайно жаловалась другим наложницам, что мать ревнует и хочет испортить ее красоту в глазах моего отца. При этом она поглаживала свои руки и с величайшим вниманием осматривала их, выискивая на нежной коже повреждения и мозоли. Я не могла заставить себя прикоснуться к ее рукам: они были горячими и мягкими и словно таяли под пальцами.

Отец давно потерял интерес к этой женщине, однако давал ей деньги всякий раз, когда приезжал и ночевал в ее покоях, лишь бы она не изводила его громкими причитаниями и упреками. Кроме того, старшая наложница родила ему двоих сыновей, что давало ей право на некоторое внимание.

Ее сыновья, такие же толстые, полностью пошли в мать. Помню, они постоянно ели и пили; никаких других воспоминаний о них у меня нет. Досыта наевшись за столом вместе со всеми, они ускользали во двор для слуг и препирались с ними из-за остатков еды. Впрочем, они всегда действовали с большой осторожностью, опасаясь моей матери, которая превыше всего ненавидела обжорство. Сама она довольствовалась миской сухого риса с кусочком соленой рыбы или тонким ломтиком куриного мяса и глотком ароматного чая.

О Второй жене я больше ничего не помню, кроме ее вечного страха смерти. Она объедалась сладкими маслянистыми лепешками с кунжутом, а затем в ужасе стонала, как ей плохо, и звала буддийских священников, обещая пожертвовать храму свои жемчужные гребни, если боги ее исцелят. Но как только ей становилось лучше, она продолжала есть лепешки и делала вид, что забыла обещание.

Вторая наложница, Третья жена, была женщиной недалекого ума, редко говорила и почти не участвовала в жизни семьи. У нее родилось пятеро детей: все, за исключением младшего, девочки, что ослабило ее дух и повергло в уныние. О девочках она совсем не заботилась. Ими пренебрегали и обращались с ними не лучше, чем с рабынями, которых мы покупали в качестве прислуги. Все свободное время Третья жена проводила в солнечном уголке двора, нянча сына, грузного и бледного ребенка, который в три года еще не умел ни говорить, ни ходить. Он много плакал и постоянно сосал ее обвисшую, дряблую грудь.

Из всех наложниц мне больше всего нравилась третья – маленькая танцовщица из Суджоу. Ее звали Ламэй, и она была прекрасна, как цветок дикой сливы, которая ранней весной распускает на голых ветвях бледно-желтые бутоны. Подобно им, кожа Ламэй обладала нежным, бледно-золотистым оттенком. В отличие от других женщин, третья наложница не красила щеки, а лишь подчеркивала тушью узкие брови и наносила капельку киновари на нижнюю губу. Поначалу мы редко ее видели: отец так гордился ею, что всюду брал с собой.

Однако последний год перед моей свадьбой она провела дома, ожидая появления на свет ребенка. У нее родился очаровательный крепкий мальчик, которого она передала на руки моему отцу, тем самым отплатив ему за благосклонность и дорогие подарки.

До рождения сына Четвертая жена пребывала в сильном волнении и беспрестанно смеялась. Все расточали похвалы ее красоте; и в самом деле, я не знаю никого привлекательнее. Она носила нефритово-зеленые шелка и черный бархат, а изящные мочки украшала нефритовыми серьгами. Несмотря на некоторое презрение к нам, она с беспечной щедростью раздавала лепешки и сладости, принесенные с пиров, которые каждый вечер посещала с моим отцом. Сама она, казалось, почти ничего не ела – весь ее рацион состоял из кунжутной лепешки утром, после ухода отца, и неполной чашки риса с кусочком бамбукового побега или тонким ломтиком соленой утки в полдень. Зато она имела большое пристрастие к иностранным винам и часто упрашивала моего отца купить бледно-золотую жидкость с серебристыми пузырьками, которые поднимались со дна. Выпив, третья наложница делалась смешливой и очень разговорчивой, а ее глаза сверкали подобно черным кристаллам. Она чрезвычайно забавляла моего отца, который просил ее станцевать или спеть для него.

Пока отец развлекался, мать сидела в своих покоях и читала величественные изречения Конфуция. Меня же, молодую девушку, весьма интересовали эти ночные пиры, и я жаждала заглянуть на мужскую половину – как в тот раз, когда искала брата – через прорези в лунных воротах. Однако мама никогда этого не позволила бы, и мне было совестно ее обманывать.

И все-таки в одну из безлунных летних ночей – как мне теперь стыдно за свое непослушание! – я тайком проскользнула по темному двору к воротам и вновь заглянула в покои моего отца. Не знаю, что меня на это подвигло, ведь я больше не думала о брате. Странное необъяснимое желание не давало мне покоя в тот долгий жаркий день, и, когда наступила ночь – теплая, сумрачная, наполненная густым ароматом цветов лотоса, – тишина женских комнат показалась мне мертвой.

Дверь в отцовские покои была широко распахнута, и свет сотни фонарей струился сквозь жаркий неподвижный воздух. С тяжело бьющимся сердцем я наблюдала за тем, что происходит внутри. Туда-сюда сновали слуги с едой. За квадратными столами ели и пили мужчины. Позади них стояли стройные, как виноградная лоза, фигуры девушек. Одна только Ламэй сидела за столом. Я отчетливо увидела ее сияющее, как восковой лепесток, лицо, когда она с легкой улыбкой повернулась к отцу и, едва шевеля губами, что-то тихо сказала. Мужчины разразились хохотом. Сама она не смеялась; ее легкая, едва заметная улыбка осталась прежней.

На сей раз меня обнаружила мама. Она редко выходила из дома, даже ради прогулки по двору, однако ночная духота выгнала ее наружу, и ее зоркий взгляд сразу наткнулся на меня. Велев мне немедленно вернуться в комнату, она пошла следом и резко отшлепала меня по ладоням закрытым бамбуковым веером, а затем презрительно спросила, не хочу ли я увидеть блудниц за работой. Я заплакала от стыда.

На следующий день она приказала установить на лунные ворота матовые ширмы, и я больше никогда через них не заглядывала.

Несмотря ни на что, матушка была добра к Четвертой жене. Слуги во всеуслышание хвалили госпожу за снисходительность, в то время как остальные наложницы ждали от Первой жены более строгого отношения. Возможно, мама предвидела дальнейшее.

Четвертая жена рассчитывала, что после рождения ребенка мой отец, как и прежде, будет везде брать ее с собой. Дабы не испортить свою красоту, она не кормила мальчика грудью, а отдала его крепкой рабыне, чья новорожденная дочь, естественно, не заслужила права на жизнь. Хотя рабыня была тучной женщиной с грязным ртом, малыш спал у нее на груди каждую ночь, а днем она не выпускала его из рук. Родная мать почти не заботилась о сыне – разве что облачала его в красное по торжественным случаям, надевала ему на ноги маленькие туфельки с кошачьими мордочками и немного играла с ним. Когда ребенок начинал плакать, она тут же возвращала его рабыне.

Однако мальчик не дал ей достаточного влияния на моего отца. Хотя по закону Ламэй отплатила ему сполна, ей приходилось ежедневно идти на уловки, чтобы пленить его чувства, как и другим женщинам в нашей семье. Но никакие хитрости не помогали. После рождения ребенка она лишилась былой красоты. Кожа на ее жемчужно гладком личике слегка обвисла, утратив юношескую нежность. Она по-прежнему одевалась в нефритово-зеленый, носила в ушах серьги и смеялась своим звенящим смехом. Отец, казалось, был доволен ею; только в следующую поездку он ее не взял.

На разгневанную Ламэй было страшно смотреть. Другие наложницы втайне радовались, хотя и делали вид, что сочувствуют ей. Моя мать стала к ней чуточку добрее, чем обычно. Я услышала, как Ван Да Ма сердито бормочет:

– Ох, чую, скоро придется кормить еще одну бездельницу. Эта ему уже надоела!

С того дня Четвертая жена погрузилась в уныние. На нее, привыкшую к пиршествам и восхищению мужчин, однообразное существование в женских покоях навевало глубокую тоску. Она стала угрюмой, раздражительной и до такой степени впала в меланхолию, что даже пыталась покончить с собой. Правда, это произошло уже после моей свадьбы. Не думай, однако, что в доме у нас царила печаль. Напротив, мы были очень счастливы, а многие соседи завидовали моей матери. Отец по-прежнему уважал ее за ум и способности к ведению хозяйства. Она никогда ни в чем его не упрекала.

Так они и жили, достойно и мирно.

* * *

О, милый дом! Воспоминания детства проходят перед моими глазами чередой озаренных пламенем картин. Внутренние дворики, где на рассвете я наблюдала, как распускаются бутоны лотоса в пруду и цветут пионы на террасах. Семейные комнаты, где на плиточном полу играли ребятишки, а перед фигурками домашних богов горели свечи. Комната моей матери и ее строгий изящный профиль, склоненный над книгой, а в глубине – огромная кровать с балдахином.

И наконец, дорогая сердцу величественная гостиная с громоздкими диванами и креслами тикового дерева, с длинным резным столом и алыми атласными занавесями в дверных проемах. Над столом – портрет первого императора династии Мин: неукротимое лицо, подбородок словно высечен из гранита. По обе стороны от него висят узкие золотые свитки. Всю южную стену гостиной занимают резные оконные рамы, затянутые рисовой бумагой. Проникающий в темную комнату рассеянный свет поднимается до самого потолка и ложится на тяжелые балки, окрашенные золотом и киноварью. Сидеть в зале предков и наблюдать, как он погружается в сумрачную тишину, было все равно что слушать музыку.

На второй день Нового года, когда знатные дамы наносят друг другу визиты, зал слегка оживляется. В его вековой сумрак входит целая свита блестяще одетых женщин; комнату наполняют свет, смех и обрывки торжественных разговоров. Рабы вносят красные лакированные подносы с маленькими пирожными. Матушка руководит всем с серьезной учтивостью. На протяжении сотен лет древние балки созерцают одну и ту же картину: черные головы и темные глаза, радужные шелка и атласы, нефритовые, жемчужные и рубиновые гребни для волос, сверкание бирюзы и золота на точеных руках.

О дорогой, нежно любимый дом!

Я вижу себя: маленькая фигурка вцепилась в руку брата возле костра во дворе, где вот-вот торжественно сожгут богов кухни. Их бумажные губы намазаны медом, чтобы они вознеслись на небеса со сладкими речами и забыли рассказать о спорах служанок и об украденной из мисок еде. Мы молчим, преисполненные благоговения перед этими посланниками в далекую неизвестность.

Вот я на Фестивале драконов в своем лучшем наряде из розового шелка, расшитом цветами сливы, не могу дождаться вечера, когда брат поведет меня на берег реки посмотреть на драконью лодку.

Я вижу качающийся фонарь-лотос, который на Празднике Фонарей несет моя старая няня. Она смеется над моим восторгом, когда, с наступлением вечера, я наконец зажигаю красную дымящую свечу.

Вот я медленно иду рядом с матерью к большому храму. Она кладет благовония в урну. Мы вместе почтительно преклоняем колени перед богиней, и я холодею от страха.

Скажи, сестра, разве подобная жизнь могла подготовить меня к такому человеку, как мой муж? Все мои навыки бесполезны. Я представляю, как надену синий шелковый жакет с черными пуговицами, искусно отделанными серебром. Как украшу волосы жасмином, а на ноги надену расшитые синим остроносые туфли из черного атласа. Как поприветствую моего господина, когда он войдет. Но при встрече его взгляд тут же перебегает к другим вещам, будь то книга или письма на столе, – и я забыта.

Страх терзает мне сердце. Помню, накануне моей свадьбы мама торопливо написала два письма: одно моему отцу, другое – будущей свекрови, и поспешила отправить их со старым привратником. Я никогда не видела ее такой встревоженной. В тот день слуги шептались, будто жених хочет разорвать помолвку из-за моего невежества и забинтованных ног. Когда я ударилась в слезы, служанки в испуге поклялись, что говорили вовсе не обо мне, а о толстой второй дочери госпожи Тао.

Теперь это воспоминание не дает мне покоя. Возможно ли, что речь все-таки шла обо мне? Слуги вечно лгут! Однако я не невежда. Меня обучили всем тонкостям ведения хозяйства и искусству следить за собой. Что до моих ног… Кому понравятся огромные и грубые, как у крестьянской дочери, ступни! Не может быть, чтобы они сплетничали обо мне!

Предыдущая главаГлава 3 из 22Следующая глава