Утро было хмурым. Февральское сизое небо туманным покровом заволокло дом и сад, опрокинув на них серый ватный колпак, отгородив от прочего мира липкой паутинной хмарью. Пелагея Дмитриевна приготовила отвратительную овсяную кашу на завтрак, вкус её был одновременно сладкий и пригорелый, с прогорклым маслом, чай отдавал протухшей тиной. Однако, несмотря на это, всё было съедено. Люди словно не понимали, что едят, как бесчувственные марионетки, механически совершая привычные действия по режиму дня. Никто не проронил ни слова за завтраком. Агриппину Лаврентьевну покормили в её комнате после того, как ночью доктор едва сумел привести супругу в равновесие. Она то принималась неистово хохотать, то исступленно рыдала, заламывая руки, то проклинала неизвестно почему свою бабку, желая ей перевернуться в гробу десять раз, то вновь утверждала, что Митенька умер. После того, как она наконец успокоилась, уже глубокой ночью, Иннокентий Прокопьевич спустился в свой кабинет и достал из шкапчика пузырёк тёмного стекла. Покачав головой, ибо в последнее время он слишком пристрастился к сему снадобью, принимать кое следовало лишь в крайних случаях, дабы не вызвать зависимость, он всё же вновь накапал себе в прозрачную рюмочку десяток капель, выпил, и устало опустился в кресло, уставившись во тьму ночи за окном. Смутные тени заплясали перед глазами. Доктор не различал уже – являются ли они плодом его фантазии, реальностью или же побочным действием лекарства. Он просто смотрел на их неистовый демонический танец, покуда сон не сморил его прямо в кресле. Аннушка нынче убирала дом вяло, оставляя после себя несметённые катышки пыли и сор на полу. Дуняшка хмуро передвигалась от кухни к прачечной, от уборной к детской. Событие нынешней ночи вызвало в её душе множество вопросов, ответов на которые у неё не было.
– Бежать надо отсюда, – думала она, складывая в стопку чистые пелёнки и рубашки, – Хватит с меня. Пущай сами разбираются со своей чертовщиной. Ишь, вода святая его не берёт. Хитёр, что бес. Завопил, будто его режут, чтобы мать на помощь прибежала. Ладно хоть отделалась легко. Иннокентий Прокопьевич только и спросил, отчего ладаном так пахнет, так она, Дуняшка, и ответила, дескать, время тёмное стоит, не грех и освятить дом святым духом, покадить маненько. Ничего ей хозяин не сказал. Только пробурчал, чтобы больше без его ведома не жгла благовоний, а то Митенька плохо среагировал на сие весчество. А вот Агриппину помогли увести под руки прибежавшие на крики Пелагея с Аннушкой. Насилу успокоили. Совсем плохо с ней.
После завтрака Иннокентий Прокопьевич уехал навестить пациентов. Дуняшка же строила планы, размышляя, как ей уволиться с жалованья так, чтобы не остаться в глазах окружающих подлым человеком, бросившим своих кормильцев в самый тяжёлый момент.
– Скажусь, что тётка одинокая в деревне заболела, да и некому её досматривать, а как мол упокоится тётушка, так вернусь к вам, коли нужда во мне ещё будет.
Так и порешила. Митенька днём вёл себя тихо. Чересчур тихо для ребёнка семи месяцев от роду. Не гулил, не плакал, не улыбался. Только глядел из своей колыбели на Дуняшку, не моргая, не отводя взгляда.
– Это всё Агриппина, не зря она по ночам с водой калякает, ворожит на что-то, ведьма она. Поди и Иннокентия-то Прокопьича приворожила глазами своими русалочьими. Но Бог не тимошка, видит немножко, вот и поплатилась стерва за колдовство. Да, поди, и Митенька не от мужа был зачат?
Дуняшка сама ахнула от такой догадки.
– Может она его на шабаше зачала? Дитя-то нечистое! Понесла Агриппина от беса. То-то и оно, что он ладана не любит. Бежать, бежать надобно.
– Двух кур кто-то задрал ночью в курятнике, – устало бросила Аннушка, возвращаясь со двора, с лукошком в руках, – Пошла яйца собрать, а там, в углу кровища да перья во все стороны. Лиса, небось, или хорёк пробрались. Зима нынче холодная, голодно поди-ка в лесу.
– А у меня опять молоко прокисло, ума не приложу, что с этим делать, – вздохнула печально Пелагея Дмитриевна, – Сроду такого не бывало. Летом, глядишь, в погребочке хранила молоко, зимой в чулане. И всё в сохранности бывало. А теперича я его и оприходовать не успеваю. Только принесу от молочницы – глядь, оно ужо и свернулось. Беда.
– А это всё потому, что в доме нежить завелась, – думала про себя Дуняшка, но молчала, ибо ей нужно было уносить ноги, а они тут как хотят. В конце концов, каждый сам за себя, какое ей дело до чужих ей людей. Вернётся домой доктор, она с ним сразу поговорит.
После бессонной ночи ужасно клонило в сон. Разложив пелёнки в шкап и присев в кресло-качалку, Дуняшка задумалась – кормить того, кто сейчас находился с нею в комнате в личине мальца не было необходимости, ибо жрал он теперь, судя по всему, только живую плоть. Ему нужна была кровь, а не молоко. Ею он насыщался, чтобы набирать силу. А что будет потом, когда он подрастёт и встанет на ноги, Дуняшке и знать не хотелось. Занимать его играми тоже не требовалось. Он теперь никогда не плакал, ежели только не брать в расчёт сегодняшнюю ночь, когда он мастерски разыграл спектакль, своими криками подняв и переполошив весь дом. Так что работы Дуняшке по досмотру за младенцем никакой не оставалось. Это существо теперь только пелёнки и пачкало, да и то чем-то вязким, чёрным, густым, больше похожим на болотную жижу, чем на то, что должно выходить из молочного младенца. Дуняшка все руки стёрла уже застирывать эту пакость. Иные пелёнки и вовсе втихаря выбрасывала, покуда никто не видит. В общем, работы до прихода доктора не было и потому кормилица сидела в своём кресле и молча ждала его возвращения. Ничего, ещё одну ночь она продержится, а завтра ноги её здесь не будет. Митенька таращился из колыбели, сидя в подушках, своими чёрными смоляными глазами.
– У, зыркает зенками-то, аки змий, – пробормотала Дуняшка и, не сводя с него глаз, принялась раскачиваться.
– Во темном бору, во сыром бору,
Там, где вороны кличут нам беду,
Где луна по небу да катится,
Ходит-мается, ходит-плачется,
Да не молодец, да не девица,
Да не зверь лесной, да не деревце,
Место гиблое, место тёмное,
Ходит нежитье там бессонное…
Губы сами по привычке затянули колыбельную, знаемую с детства, и Дуняшка не заметила, как задремала, сколь ни старалась она держаться. Бессонная ночь сделала своё дело, веки молодой женщины отяжелели, сомкнулись, и она, опустив голову, на плечо, уснула. Дыхание её стало ровным и тихим. Детская погрузилась в полумрак, пламя свечи задрожало, замерцало, и вдруг потухло. Тьма скрыла всё. Митенька, не шевелясь, сидел в подушках и улыбался.
Дуняшку разбудил встревоженный голос Иннокентия Прокопьевича. Доктор склонился над нею и тряс за плечо.
– Евдокия! Дуня! Проснитесь же! Вы в порядке?
– Ась? Что? – Дуняшка разлепила слипшиеся веки, испуганно заморгала, ничего не понимая, – Да. Всё ладом. А… стряслось ли чего?
– Стряслось. Евдокия! Стряслось! Митя где?
– Да как же, Иннокентий Прокопьевич, – Дуняшка уставилась на хозяина, да, тот сильно сдал в последнее время, вокруг глаз залегли тёмные тени, правое веко подрагивало в нервном тике, лоб прорезали морщины, в волосах засеребрилась седая прядь.
– Иннокентий Прокопьевич, да тут же Митенька-то, вон же он, в колыбельке своей, – сказала Дуняшка и осеклась. Ребёнка в детской не было. Нигде.
Дуняшка вскочила на ноги, её затрясло крупной дрожью – не доглядела. Пропал чертёнок. Опять, небось, жрать кого-то побёг, но не скажет же она такое отцу, что же делать?
– Господи помилуй, Иннокентий Прокопьевич, да ить только что он тут был, я всего на минуту и задремала, ночь-то кака была…
– Дуня! Где Митенька? – повторил, сведя скулы, доктор и Дуняшка побледнела, ей показалось, что сейчас он набросится на неё с кулаками, ударит, собьёт с ног.
– Да он, должно быть, у Агрипинны Лаврентьевны! – осенила её мысль и лицо осветилось робкой улыбкой, – Небось, матушка забрала его к себе, а?
Доктор ничего не ответил, сорвавшись с места и бросившись в свою с супругой спальню. Дуняшка побежала за ним следом. Распахнув дверь, доктор ворвался в комнату, кормилица остановилась на пороге. Картина, открывшаяся ей, заставила замереть от ужаса и отвращения. Агриппина Лаврентьевна, широко раскинув ноги, сидела на кровати, и, запустив руку себе под подол сорочки, что-то усиленно там ковыряла. Всклокоченные волосы опутали её лицо и выражения его Дуняшке было не видно, но разлившееся по белоснежной простыни кровавое пятно красноречиво говорило само за себя. Иннокентий Прокопьевич закричал дурниной, подскочил к жене, выхватил из её руки что-то длинное, острое.
– Спица, – обомлела Дуняшка.
– Ты что творишь, чокнутая?! Что ты натворила?! Где наш сын?! – доктор тряс жену за плечи, а она, не сопротивляясь, болталась безжизненной куклой из стороны в сторону, и улыбалась жуткой бескровной улыбкой. Губы её посинели, лицо было бледнее снега, а ввалившиеся в череп глаза заволокло пеленой.
– Дуня! Быстро за Аннушкой! Пущай бежит до Тимофея Ивановича, он недалёко живёт, она знает где, мне помощь нужна! Скорее! А сама возвращайся ко мне.
Дуняшка кивнула и, не теряя времени на слова, ринулась вниз по лестнице, пулей слетела на первый этаж, заколотила в каморку прислуги. Дверь открыли тут же. Передав перепуганной Аннушке приказ доктора, Дуняшка бросилась обратно наверх. Иннокентий Прокопьевич уже уложил жену, задрал её рубаху и пытался остановить кровотечение.
– Дуня! Бегом за мной, помогать будешь! – вскричал он и, подхватив Агриппину на руки, поскакал, перепрыгивая через ступень, в свой кабинет.
Смахнув всё со стола, он уложил почти бессознательную уже жену на его поверхность и открыл шкап с инструментами.
– Дуня, подай вон тот флакон, да, большой. Скорее. И ветошь вон из той коробки.
Дуняшка, бледнее луны, заглядывающей в окна, послушно и беспрекословно выполняла все приказы Иннокентия Прокопьевича, как заворожённая глядя на струйку крови, стекающую со стола и капающую на светлый половик, с каждой каплей из Агриппины утекала жизнь, за которую так отчаянно боролся сейчас доктор.
– Где Митя? – в который раз вопросил он, заглядывая в лицо жены.
Та, молчавшая до сего, вдруг захохотала:
– Нету Митеньки больше! Помер он. Чрево моё проклято. Не должно оно больше рожать. Всё я выкорчевала из себя, всю скверну, всю чернь…
Она подняла кулак и затрясла им, крик её перешёл в фальцет:
– На, подавись, подавись, гнида!
– Кому это вы, Агриппина Лаврентьевна? – дрожа от ужаса и едва держась на подгибающихся ногах, вымолвила Дуняшка.
– Бабка моя, с-с-сука, вон, в углу стоит! Смо-о-отрит! А вот на-кось, тебе, выкуси, тварина! Всю жизнь ты мне испоганила! Будь ты проклята! – Агриппина зарычала и хотела было кинуться, едва не рухнув со стола, но доктор успел удержать её.
– Митенька где? – доктор трясущимися руками схватил жену за грудки. Но та замолчала.
В коридоре послышались торопливые гулкие шаги, голоса и в кабинет вбежали Тимофей Иванович, Аннушка и Пелагея Дмитриевна. Гость бросился на помощь коллеге, на ходу расспрашивая о случившемся. Кровотечение чудом было остановлено и сейчас стоял вопрос о духовном состоянии Агриппины. И тут случилось невероятное. Иннокентий Прокопьевич схватил со стола скальпель, приставил к шее супруги, все ахнули, застыли, боясь спугнуть мужчину и совершить роковое движение, а он заговорил страшным тихим шёпотом, весь дрожа.
– Где мой сын? – по слогам проговорил он.
– Там, где ему место! -выплюнула Агриппина ему в лицо.
– Где он? – скальпель слегка надрезал белую кожу.
– В саду, ежели отыщешь. Он мёртв. Я похоронила его, – бросила равнодушно Агриппина и тут же обмякла.
– Друг, присмотри, – бросил Иннокентий Прокопьевич на бегу коллеге, тот кивнул, поражённый происходящим, – А вы за мной!
Дуняшка, Аннушка и Пелагея Дмитриевна беспрекословно повиновались приказу хозяина и вслед за ним покинули кабинет, остро пахнущий железом и сырыми тряпками.