Струйка пота ползла между лопаток, хотя Дуняшка ощущала лишь невыразимый леденящий холод. Наверное, именно такой сковывающий мороз обымает тело покойного в могиле, под землёй, когда стужа наметает сверху сугробы и никто из близких не придёт в это белое царство спящих вечным сном до самой весны. Дуняшка слышала, как гулко колотится в груди сердце, отдаваясь в ушах. Горло сжало железной хваткой. Сейчас, сейчас раздастся крик матери, узнавшей о том, что её ребёнка больше нет на этом свете. О, есть ли что на свете страшнее этого вопля, проникающего, кажется, в самое нутро и разрывающего внутренности когтистой своей лапой? Всё отчаяние мира, вся боль его, всё горе и неизбывная печаль, вся тоска и безнадёжность собраны в нём. Квинтэссенция ужаса. Раз, два, три. Шаги Агриппины Лаврентьевны дошли до колыбели. Остановились.
– Надо было взять рукоделие в руки, сделать вид, что вяжу, – запоздало сообразила Дуняшка, – Но поздно. Теперь хозяйка обвинит меня в том, что я уснула и проглядела ребёнка. Да что уж теперь… Всё одно, ответ нести.
Тишина, гнетущая и тяжёлая, повисла в детской. Она давила на сознание. Заставляла душу дрожать. Со дна её, клокоча, поднималось странное чувство, то ли возмущение, то ли обида, то ли ярость.
– Да я ночи напролёт не сплю с их дитём, покуда они по гостям разъезжают, да в постелях нежатся, – стиснув зубы думала Дуняшка, всё так же не открывая глаз, – Я всё делала для Митеньки. И нет моей вины в том, что случилось. Разве я желала ему зла? Нет. Я была ему доброй нянькой. А в том, что произошло лишь Божья воля, рок.
В носу защипало, комок подкатил к самому горлу.
– Нет, нет, нельзя плакать, нельзя выдавать себя, – спохватилась Дуняшка, – Поздно. Теперь уж только играть до конца.
И она прерывисто вздохнула, словно бы во сне.
– Митенька, зайчик мой, – донеслось со стороны колыбели.
Агриппина Лаврентьевна, ласково обращаясь к сыну, склонилась над ним.
– Как сладко спит, – сказала она вслух, обращаясь как бы в никуда.
Вздохнула.
– Да не спит он, не спит! – хотелось закричать Дуняшке, – Помер он!
Но она, конечно же, смолчала, едва сдерживая нервный порыв. Ей вдруг до невозможного стало жаль себя. Почему всё вот так несправедливо получилось? Ведь она добросовестно исполняла свои обязанности. И почему же она должна потерять теперь такое хлебное место, где её поили и кормили сладко, обували, одевали и давали кров? Да она в доме родном так славно не жила, как здесь. Да и что говорить, с мачехой жизнь не сказка. И битой Дуня ходила в детстве частенько, и голодной. Отец уйдёт на барина работать, а мачеха своих двух сыновей за стол усадит, а Дуньке только кусок каравая кинет в угол, на, мол, жри, да во двор ступай. Злоба взяла Дуняшку.
Слух меж тем уловил, как Агриппина Лаврентьевна поправляет одеяльце, покачивает колыбель, сюсюкается с сыном. Напряжение достигло предела и Дуняшка уже собралась, было, вскочить с кресла и кинуться хозяйке в ноги с плачем и просьбами помиловать её, ибо она не виновна в смерти Митеньки, как вдруг новый звук, долетевший до её слуха, заставил Дуняшку похолодеть, да так, что предыдущий страх показался ей сейчас сущим пустяком. Митенька загулил в своей колыбельке в ответ на материны ласки, а после и засмеялся задорно. Дуняшка так и обмякла. Святые угодники, что же это деется? Но тут же ошеломительная, успокаивающая волна облегчения прокатилась по телу – раз Митенька жив, то и никакого наказания для неё не последует! Но как же так?
– Да очень просто! – подсказал голос внутри, – Мальчишка просто обмер от удара, а теперь пришёл в себя. И коли не ревёт, так знать и не болит ничего, и всё обошлось без последствий. И родителям незачем и знать об том. Молчи.
Дуняшка сглотнула ком, всё это время не дававший ей свободно дышать, тот вмиг стал совсем маленьким, руки и ноги тоже утратили каменность и отошли, приятное тепло и покалывание разливалось внутри, кишки, скрученные в узел, успокаивались и сердце с каждым ударом билось всё ровнее. Опасность, грозившая ей, отступила. Наказание не грозило ей больше. Всё обошлось.
– Господи, слава Тебе, – молилась про себя Дуняшка, – Какая беда мимо прошла. Мыслимое ли дело. А я тоже хороша, перепугалась раньше времени, развела панику. Ну ударился, мало ли, кто из нас маленьким не падал и не ушибался. И ничего.
Она улыбнулась и открыла наконец глаза. Агриппина Лаврентьевна, заслышав шум за спиной, обернулась и ласково глянула на кормилицу.
– Что, Евдокиюшка, умаялась сегодня? Митенька тебя совсем вымотал.
Дуняшка скосила глаза на колыбель, из которой виднелись маленькие пухлые ручонки, тянущиеся к матери, и слабо улыбнулась:
– А? Да, есть малость, уж что-то он, милый, нынче раскапризничался. С рук не могла спустить. Сразу же плакать принимался. Еле уложила. Да он и уснул-то вот только, и я… тоже вот… задремала. Уж простите, Агриппина Лаврентьевна.
– Да о чём речь, Евдокия? Али ты не живой человек, и тебе не нужно спать, есть и отдыхать? Разве ж я тебя упрекаю?
– Нет-нет! – горячо затвердила Дуняшка, – Это я так, само сказалось чтой-то, невпопад. Со сна бормочу неладное.
– Ты бы ложилась, Евдокия, в кровать, выспалась. Я нынче сама за Митенькой пригляжу.
– Нет, всё хорошо, Агриппина Лаврентьевна, вы не беспокойтесь. Ступайте, отдыхайте, а мне привычно уж доглядывать за дитём. Я и не усну, чай, коли вы его заберёте. Буду вскакивать да переживать по привычке.
Хозяйка засмеялась.
– До чего ты хорошая, Евдокия, право. Ну коли так, оставляю Митеньку на твоё попечение. Доброй ночи. Утром уж увидимся.
– Доброй ночи, – поклонилась Евдокия.
– Да чего ты? Сколько раз я тебе говорила, что не надо нам кланяться, чай, не цари мы.
– Да уж я по привычке, простите. Перед помещиком-то завсегда голову склоняли, как иначе, ить кормилец, благодетель… Как и вы для меня…
– Ну, будет, – благодушно ответила хозяйка, зевнула, скрыв зевок ладонью, тонкой и узкой, облачённой в светлую шёлковую перчатку, прикрыла русалочьи свои глаза, – Доброй ночи. Да. Евдокия, ты бы лампу зажгла что ли, я ведь тебе сколько раз про неё говорила, всё удобнее, чем со свечой-то. И следить не надо.
– Доброй ночи. Да мне со свечой-то сподручнее, привычнее, Агриппина Лаврентьевна, – снова поклонилась Дуняшка.
Агриппина Лаврентьевна прошелестела подолом платья, направляясь к двери, и Дуняшку обдало свежестью зимней ночи, ещё оставшейся в складках хозяйкиного наряда, запахом чужого дома и только что окончившегося праздничного веселья. Дверь за ней закрылась и эхо шагов смолкло в дальнем конце коридора. Только после этого Дуняшка медленно развернулась и, ступая шаг за шагом, направилась к колыбели, стоявшей у окна.
Свеча всё так же горела на столике, она уже истаяла на две трети. Свет её падал ровным кругом, и колыбель лишь частично попадала в него, наполовину оставаясь в полумраке. Митенька агукал и гулил, скрытый кружевами полога. Отчего-то вновь вернулся, ушедший уже было страх, и странное чувство охватило кормилицу.
– Отчего бы? Ведь всё хорошо, – подумалось ей.
Не к месту вспомнились вдруг похороны матери. Дуняшке тогда едва пять годочков исполнилось. Но она навсегда запомнила те ощущения. Мать лежала в домовине под образами, жёлтая, восковая, с заострившимися чертами лица, и маленькая Дуняшка и страстно хотела, и одновременно боялась до жути, что матушка разлепит веки, повернёт голову на подушке, набитой соломой и веточками вербы, что каждый год на Вербное воскресение забрасывались на подловку, сменяясь у икон новым пучком, и скажет ссохшимися запавшими губами: «Доченька, поди сюда». Вот и сейчас Дуняшка испытывала те детские чувства, подходя всё ближе к колыбели своего воспитанника. Она сделала последний, разделяющий их шаг, зажмурилась крепко и открыла веки. Митенька, пухлый и розовощёкий, смотрел на неё внимательно и цепко. Ротик его, растянутый от уха до уха, улыбался, и ниточка слюны стекала на подбородок, глаза же при этом оставались холодными и серьёзными.
– Зубки режутся, – отстранённо подумалось Дуняшке.
Она протянула руку и прикоснулась к животику Митеньки – тёплый. Знать, точно живой. Но… как же так?
– Как, как? Привиделось тебе, вот и всё. Радовалась бы, что всё обошлось, – тут же пояснил внутренний голос.
– Нет, нет, – возразил разум, – Младенец был мёртв! Он не дышал и руки его были ледяными, как сосульки.
– Но ведь ты видишь, что он гулит, дышит и смеётся сейчас, верно? – терпеливо убеждал, словно умалишённую дурочку, голос, – И, значит, Митенька живой. Если только он не Иисус Христос, который умел воскресать из мёртвых.
– Да, – сказала Дуняшка вслух и кивнула, – Да. Мне показалось. Ребёнок просто обмер. Потерял сознание. Вот и всё. Надо забыть об этом. Всё в порядке. Всё хорошо.
Словно в ответ на её слова Митенька рассмеялся звонко.
– А тебе спать бы следовало, а не хохотать, – строго заметила кормилица, – Что с тобой делать станешь?
Тот мгновенно сник и тут же захныкал. Она, чуть помедлив, взяла мальчика на руки, вздохнула, предчувствуя бессонную ночь, и направилась к креслу. Усевшись, высвободила грудь и вложила тёмный большой сосок в ротик младенца. Тот припал к нему так жадно, что Дуняшка вздрогнула и ойкнула от боли, попыталась отстраниться, но тот впился набухшими дёснами с готовящимися вот-вот прорезаться зубами в её плоть так крепко, что Дуняшка побоялась повредить себя и осталась сидеть неподвижно, стиснув губы от боли, и лишь дожидаясь, когда тот насытится. Когда ребёнок насосался молока и отвалился, подобно напившейся пиявке, Дуняшка увидела, что по её пышной груди стекают багровые капли. Она провела по ним пальцами, поднесла руку к глазам. Это была кровь.