Приближалось Рождество. Дом известного в городе доктора Иннокентия Прокопьевича Никанорова, расположенного в Варварином переулке, погружён был в полумрак, хотя ночь нынче выдалась лунная, ясная. Длинные тени протянулись по коридорам, тёмные прямоугольники окон лишь добавляли черничной тьмы, что, проникая с улицы внутрь, клубилась по дальним углам, куда не доставал свет кинкетных ламп, горевших по одной в каждом конце коридора и внизу, в вестибюле. Запертые двери скрывали за собою спальни и детскую, комнату для гостей на втором этаже и библиотеку, каморку прислуги, гостиную и столовую на первом этаже. Дом был объят тишиной. Давно спали и Аннушка, исполнявшая в семье лекаря обязанности горничной, и товарка её, старая дева Пелагея Дмитриевна, кухарка, готовившая блюда так, что ум отъешь, как говаривали хозяйские гости. Куда до неё столичным поварам! Аннушка и Пелагея Дмитриевна делили на двоих комнатушку возле кухни, там, где коридор поворачивал направо.
Всё кругом замерло в молчании и ожидании праздника. Заснеженный двор был торжественен и ослепительно бел. Сугробы блестели и переливались в сиянии ночного светила, будто усыпанные самоцветами. Молодой рожок полумесяца ярко сиял на небе, как прищуренный кошачий глаз, наблюдающий с высоты за миром. Россыпь золотистых блистающих звёзд рассыпалась монетами по бархату небес, казалось, от мороза они даже позванивают, как маленькие колокольчики. Серебряные нити созвездий складывались в кружево. Невысокая каменная ограда с воротами отделяла двор от улицы, остальные три стороны хозяйства огорожены были от соседей деревянным забором. Садовые деревья, голые и чёрные, тянули тонкие ветви ввысь, словно молясь о чём-то. Быть может, мечтая дожить до весны, до тепла и первых солнечных лучей? Много ли нужно для счастья?
В центре гостиной тёмной громадой высилась ель, наряженная хлопушками, пряниками, орешками, бусами и затейливыми игрушками из стекла и дерева. Расписные шары слегка покачивались, кружась вокруг своей оси на тоненьких серебристых ниточках. От ёлки расходились в стороны гирлянды с флажками и вырезанными из тонкой бумаги снежинками. Кресла у стен казались старыми чопорными дамами с поджатыми губами, сгорбившимися, опирающимися на трость сухими, морщинистыми, как птичьи лапки, руками и глядящими на окружающих надменно и осуждающе. Тяжёлые бархатные портьеры на окнах опускались складками, поглощая и без того не проникающий отчего-то внутрь лунный свет. Он словно отсекался у самых окон невидимыми ножницами, дивно было это – ночь лунная, а в доме царит мрак.
– Это, небось, оттого, что стены шибко толстые, – так размышляла, покачиваясь в кресле-качалке Дуняшка, укачивая на руках младенца, закутанного в нежное кружевное покрывальце. – Ишь, какие они, цельной аршин, поди, будут. Каменны. Это тебе не деревенская изба.
Дуняшка покосилась вниз на спящего младенца, прикорнувшего у её сердца, осторожно высвободила сосок из крошечных пухлых губ и спрятала грудь под платье. Уснул наконец, слава те Господи. Умаялась она нынче, укачивая хозяйского сынка. То ли на погоду раскричался, эва каке морозы-то ударили, то ли она что-то не то съела, да ему не по нраву пришлось нянькино молоко, шут его знает, только весь вечер он надрывался криком и она уж все руки оттянула, его таскаючи. Младенец был крепок, как грибок-боровичок, упитан и щекаст – настоящий ангел с рождественской открытки, которые рассылала многочисленным друзьям и родственникам его мать, жена доктора – Агриппина Лаврентьевна, худенькая, миниатюрная блондинка двадцати семи лет от роду, с большими русалочьими глазами, зелёными, с голубыми прожилками, в тёмную крапинку, неземными какими-то. Как взглянет ими, так душа обмирает на миг.
За те глаза, небось, и полюбил-то её хозяин, Иннокентий Прокопьевич, талантливый врач сорока лет, незаменимый лекарь всех знатных семейств этого города, да и не только их. Не чурался Иннокентий Прокопьевич и простого люда, три раза в неделю ездил в госпиталь на Сенной улице, лечил больных, принимал там же мещан с детьми и жёнами, навещал сирых малюток по пятницам в приюте, посещал нищих и убогих, подавая им бесплатное лекарство, как милостыню. На дому же доктор принимал только людей высшего круга, коим не по статусу было находиться в госпитале наравне с простым людом: ремесленниками, торговцами и прочими. Иннокентий Прокопьевич окончил в своё время Императорский Московский университет, а после того, аккурат попал под милость императора Павла, пожелавшего показать благосклонность к наукам, да и отдавшего приказ – отправить юные таланты на обученье за границу. Так и попал Иннокентий Прокопьевич, как один из лучших студентов учебного заведения в Дрезден. Проведя там четыре года, талантливый доктор вернулся уже с написанной им во время совершенствования медицинской науки диссертацией, но из-за обилия в России иностранных профессоров, та незаслуженно осталась без внимания.
Однако же, практический опыт, полученный во время поездки, скрыть нельзя, и, вернувшийся в родные края, Никаноров начинает частную практику, мало-помалу обретая успех у пациентов. Он умел многое, если не сказать всё, что только было доступно медицинской науке в сие время, и вскоре делает себе имя. Сам император Александр Павлович приглашал талантливого врача к себе и одарил двумя тысячами рублей и этим самым домом за оказанные доктором бесценные услуги, о коих распространяться было не принято, ибо здоровье императорской семьи есть государственная тайна. Жениться доктор не спешил, и только лишь в тридцать пять лет обвенчался наконец с двадцатидвухлетней Грашенькой Карапольцевой, Агриппиной Лаврентьевной, младшей сестрою одного из своих университетских приятелей. Четыре года молодые не могли завести ребёнка, поговаривали, что виной тому было хилое здоровье молодой супруги, но вот милость Божья заглянула и в этот дом, одарив пару долгожданным наследником, названным в честь прадеда отца Дмитрием Иннокентьевичем, Митенькой. Молока у матери было немного, а вскоре и то перегорело, и в срочном порядке объявлены были поиски кормилицы для младенца. Так-то и попала в их дом Дуняшка.
Свеча, стоявшая в бужуаре на низком столике, горела ровно и мирно, младенец, успокоившийся и насосавшийся жирного густого молока, спал тихим покойным сном и Дуняшка сама было задремала, укачиваемая плавными колебаниями кресла, но тут же встрепенулась, отчего язычок пламени рванулся вверх, чуть не погас, но тут же вновь разгорелся и успокоился. Аккуратно, стараясь не потревожить чуткий детский сон, Дуняшка поднялась с качалки и хотела уже положить Митеньку в колыбель, как тот вновь скуксился и заелозил. Дуняшка вздохнула и, прижав ребёнка к себе, принялась неспешно ходить по комнате кругами, покачивая мальчика. Губы её привычно затянули знакомую с детства колыбельную. Эту песню пела Дуне ещё её бабка Марья, да мать Феодосья, а теперь вот и она поёт её чужому ребёнку, свой-то сынок у неё помер, едва народившись. Но вот пригодилось всё ж таки кому-то её нерастраченное молоко в налитых крепких грудях. Да и почему чужой-то? Уже почти полгода жила Дунька, а точнее Евдокия, как величали её уважительно господа, в доме доктора и его жены. Попривыкла, да и привязалась крепко к ихому младенчику. Да и то, хозяева её были людьми добрыми и щедрыми, её, простую крестьянку, получившую от помещика вольную грамоту, не сбижали зазря, а напротив – всячески пестовали и ублажали, глядючи на то, как растёт на Дуняшкином молоке их бутуз, крепчая день ото дня.
Агриппина Лаврентьевна одаривала её отрезами на платье, милыми безделушками, а однажды даже поднесла крошечный флакончик с душистой водой и нитку бус. Доктор Иннокентий Прокопьевич платил Дуняшке хорошее жалованье и она справила себе добротную одёжу и обувь, и щеголяла теперь городской барышней, хозяева охотно отпускали её на ярмарки и городские мероприятия, с одним лишь условием, чтобы она отлучалась ненадолго, покуда Митенька не проголодается. Так Дуняшка и делала. На неё даже парни заглядывались. Но этого добра ей было не нать, она лишь фыркала, отмахиваясь от кавалеров, ей и так жилось вольготно и сыто в докторском доме и терять место она хотела меньше всего на свете. Когда бы ещё она сумела вытянуть такой счастливый билет и уехать из своей грязной полуголодной деревни в самый настоящий город, да ещё попасть в такой богатый дом на работу. Такой шанс не многим выпадает. И уж она-то не дурочка и не упустит свою удачу.
– Во темнОм бору, во сыром бору,
Там, где вороны кличут нам беду,
Где луна по небу да катится,
Ходит-мается, ходит-плачется,
Да не молодец, да не девица,
Да не зверь лесной, да не деревце,
Место гиблое, место тёмное,
Ходит нежитье там бессонное…
Дуняшка пела, а мысли её гуляли далеко отсюда. Она никогда не задумывалась над словами колыбельной, такой страшной и дикой для дитяти. Нешто не нашлось бы слов поласковей, нешто нечего больше сказать матери своему младенчику, да потетёшкать его иначе? Но так уж были устроены народные запеванья, что много в них было чудного и непонятного. То серый волчок, что должен был снесть дитё в чащу на растерзание; то Ягая Баба, что живёт на границе меж навью да явью и жрёт человеческое мясо; то жуткие птицы-лебеди, грозящие унести в тот же лес; то Карачун, бродящий зимними ночами возле избы и замораживающий ледяным дыханием всё живое, превращая в лёд… Эти напевы она слышала с малых лет и уже не воспринимала их, как нечто смысловое, губы сами выговаривали слова, даже, когда она качала в зыбке младших братьев и сестёр, засыпая на ходу. Поэтому Дуняшка удивилась, когда впервые, затянув эту колыбельную в присутствии хозяйки, укачивая Митеньку, она услышала возглас Агриппины Лаврентьевны:
– Евдокия, что за колыбельную ты поёшь Митеньке? Прекрати немедленно. Ужасы какие…
И Дуняшка, покраснев, смолкла.
– Уж простите меня, Агриппина Лаврентьевна, дремучую крестьянку, да только я других-то не ведаю. Так нам бабки да матушки пели. Так и мы поём.
– А ты вот как пой, – ответила та уже мягче и затянула новый мотив.
В этой колыбельной было что-то про ясное солнце и его братца месяца, про звёздочки, что водят в небесах хоровод, и пташек, что щебечут младенчику под окном свои трели, убаюкивая его. Дуняшка послушно выучила новую колыбельную и с тех пор в присутствии хозяйки всегда пела только её. Однако же по ночам, и днём, когда они оставались с Митенькой одни, губы сами привычно заводили знакомые до боли, въевшиеся в мозг слова:
– Во темнОм бору, во сыром бору,
Там, где вороны кличут нам беду…
Митенька, кажись, уснул крепко. И чего он голосит весь вечер? Животик, верно, пучит. А самих-то нет дома. Уехали в гости куда-то, сказавшись, что воротятся к полуночи. Так скоро уж, чай, приедут. Кухарка с горничной давно спали, а она, Дуняшка, вот всё мается, таскает дитё на своих руках. Да хотя чего ей жаловаться? Живёт она, как у Христа за пазухой. Уж лучше дитё баюкать, чем на поле в дождь и грязь на помещика корячиться. Дуняшка снова подошла к колыбели и склонилась.