– Бабушка, может домой уже пойдём? Зябко что-то становится. Алёшеньку бы не застудить? – робко спросила Олюшка, глядя на старуху.
Та застыла монументом, не сводя глаз с могилы и беззвучно шевеля губами по своей завсегдашней привычке – то ли молится, то ли ворожбу ворожит… Не понять. Слова Олюшки она пропустила мимо ушей.
– Потащила я Стёпушку в баню. А он, как телок, идёт за мной, ничаво не понимает, одно только и твердит «Убил я её, убил». «Молчи! – баю я йому, – Закрой рот на замок и забудь куды ключ поклал. Чтобы ни одна живая душа того не слыхала. Авось пронесёт». «Что мне живые? – только и усмехнулся он в усы, – Старая карга меня прокляла, сказавши, что теперь мёртвые мне покоя не дадут». Жутко мне сделалось. Схватила я йово за шиворот и чуть ли не волоком потащила в баню. Там сняла с него и рубаху и портки, в печь кинула и подожгла. «Мойся хорошенько, – велела, – А я в предбаннике обожду». Баня аккурат накануне топлена была, и вода горячая оставалась… Пока сидела да ждала братца, ох и много думок передумала. Мало-помалу успокоила себя – следов нет, и ежели никто Стёпушку не видал, то и бояться нечего. А старуха?… Ну что же, жалко, конечно, да ежели посудить сама виновата – такую беду наделала. Коли уж ты колдунья, то надобно за свои дела ответ держать. Вот она и сдержала. Жизнью своей расплатилась. Утешилась я этими мыслями, да и Стёпушку успокоила, когда он вышел. Сбегала, покуда он мылся, в избу, за чистым бельём. Научила, что маменьке сказать про одёжу-то. Всего две пары было у братца рубах да штанов, теперь и вовсе одне остались, матушка шибко бы стала ругаться за них. Ну, да всё ладно получилось. Матушка поверила, что в лесу лихие люди на брата напали, когда он без тятьки ходил, да и раздели. Царапин на йом не осталось. И вроде всё ладом. Табор-то к нашей радости на другий день с места поднялся и поехал дальше, пёс весть куды. Да вот только, когда они обозом по нашему селу проезжали, то ребятня иха – черноголовые, темноглазые, что угли в печи – сидели на обозах и что-то сыпали из ладошек, бросали в сторону изб. Спустя два дня, как уехали цыгане, и пошёл мор по селу. Напустили проклятые напоследок порчу, отомстили за шувани.
Бабка Варвара замолчала, тяжело переводя дыхание. Она шумно дышала и видно было, что столь долгое повествование даётся ей с трудом. Олюшка поднялась с поваленного дерева, оправила юбку:
– Идёмте, бабушка. Покуда до села доберёмся, уже и наши приедут, станут спрашивать, где были.
– Обожди. Не закончила я ишшо. Почёта к старшим в тебе ни на грош нетути.
Олюшка поджала губы, переложила с руки на руку уснувшего Алёшку, но всё-таки вернулась на место.
– Много тогда людей полегло. В том числе и наши мамка с тятькой. Люди долго не залёживались. Напервой начинало их знобить, лихоманить. На второй дён рассыпалась по телу чёрная немочь. Словно маковым зерном с головы до пят человека осыпало. На третий дён брюхо зачинало крутить так, что мочи нет. А на четвёртый дён помирал человек. И ничего ту хворь не брало – ни молитвы, ни свята вода, ни знахаркины наговоры. Нас с братом каким-то чудом не взяла болезь. Сколько детей тады померло – числа нет. И взрослых не мене. Село вполовину опустело. Вой стоял кругом. Хоронить не успевали. Некому было. Из городу прислала к нам власть стражу. Рекруты стояли вдоль околицы, жгли высокие костры, никого не пущали ни к нам, ни от нас. Дохтура какого-то прислали из городу. Да только толку от йово много не было. Сам вскорости заболел и помер тут же. Где-то на нашем погосте и схоронили. Иных покойничков прямо на тех кострах жгли. Только рекруты к нам боялись соваться. Стояли обороной. А на нас всем было плевать, лишь бы зараза дальше не ушла. Таков был приказ. А после вдруг одним днём всё кончилось. Как и не было. И люди на поправку пошли. Мало-помалу стали к жизни вертаться. Рекруты ушли. Да только вот беда не вся ушла. Стал по ночам кто-то по селу ходить. Слышно было, как горько плачет девичий голос. А иные припозднившиеся встречали в потёмках девку всю в белом, что брела по селу, кликая и причитая. И сказывали те, кто увидел-то её, что Марфа это!
Олюшка почуяла, как по телу пробежал жар, а после будто окунули её в ледяную воду.
– Как это – Марфа? Ведь померла она.
– То-то и оно, что померла. Да только какой смертью? Кой-как всё ж таки уговорили тятька с мамкой её на погосте схоронить, но отпевать батюшка напрочь отказался, дескать – «Сама она жиссь свою порешила. Да ишшо дитё вытравила. Грех великий сотворила. И вовсе бы надобно за оградою её хоронить». А помнишь, в како время Марфа померла?
Старуха взвизгнула и, не поворачивая своего вороньего профиля, зыркнула на Олюшку жёлтым глазом. Олюшка затрясла головой, не помню, дескать.
– В аккурат на Русальной неделе! А она незамужня была. Да ишшо отпевать не стали!
– Нешто бедная Марфа мавкой стала? – с жалостью вымолвила Олюшка.
– Ею самой. И стала она по селу ходить да дитё своё нерождённое искать. Коли встречала кого на пути ночью, так кидалась к йому, за руку хватала и вопрошала, где, дескать, сыночек мой? У одного мужика сердце не выдержало – мёртвым нашли поутру. Возвращался он от свата выпимши, да и встретил Марфу. Ох, и лютовала она – детей из дому уводила. Кого топила, кого просто по берегу водила до зари. Только те дети, хоть и возвращались опосля домой – долго не жили. Хворать начинали, чахнуть и тоже мерли. Знахарка наша что-то делать пыталась, да толку чуть. Лютовала Марфа… С каждым днём всё злее становилась. Парней молодых ловила, щекотала до смерти. Девок топиться звала, и те шли, ведомые её чудным голосом, не понимая, что творят под оморочкой. Троих эдак-то утопила.
Но вот что главное – стала она и к моему братцу ходить. И с собою его звала. «Ты, – мол, – Стёпушка, не серчай на меня, что так вышло, от другого я робёночка зачала. То мамка с тятькою меня просватали, а что де я скажу? Супротив родительской воли не пойдёшь. Жених до свадьбы не утерпел. снасильничал меня. А я только тебя одного люблю. Айда со мною на волю, на бережок высокий, в воды студёные, текучие. Я тебя там заласкаю, залюблю, одному тебе принадлежать буду. Женой тебе любимой стану». А помимо Марфы стали к Стёпушке и друге нашенские шастать. Те, что от мору померли – и дети, и старики, и бабьё, и мужичьё. А то и вовсе незнакомые упокойнички. И стал Стёпушка с ума сходить. Да и немудрено. А однажды ночью проснулась я, а йово нет в хате. Побегла я искать, а он на поветях висит, ужо застывать стал. Я его за руки похватала, за ноги – не могу снять, после в избу метнулась за ножом – срезала верёвку-те. Рухнул он вниз. И не дышит. Всё… Помер. По навету батюшки хоронили йово за селом. Самоубивца. Вот теперича много лет и лежит Стёпушка мой здесь. Вместо креста деревянного – валун чёрный.
Старуха горько вздохнула.
– А что же с Марфою было? – дрожащим голосом произнесла Олюшка.
– А перестала она ходить, как Стёпушки не стало. Успокоилась.
Олюшка молчала, переваривая услышанную тайну. Проснулся Алёшка, закряхтел, намочил рубаху.
– Бабушка, домой надо! – на этот раз твёрдо заявила Олюшка, – Смеркается уже. Солнце за лес садится. Алёшка мокрый, кабы не простыл.
Бабка Варвара медленно повернула голову в сторону Олюшки, уставилась на неё так, словно впервые увидела, и вновь зашамкала губами. Олюшка развернулась и зашагала прочь, ожидая, что никуда старуха не денется, и пойдёт следом. Не останется же она в лесу ночевать. Только не успела она сделать и нескольких шагов, как впереди, на тропке возникло облако. От неожиданности молодая женщина вздрогнула, вскрикнула и застыла столбом, прижав к себе маленького сынишку. Чёрный сгусток покачивался меж деревьев на тропке, повиснув в воздухе, и загораживая собою проход. Клубившийся поначалу дымом, мало-помалу он принимал очертания человеческой фигуры. Выползали из облака руки, вырисовывалась голова. Не касаясь ногами земли, тень поплыла навстречу женщине, вновь обращаясь в сгусток тьмы. Олюшка закричала дурным голосом, перекрестила тень, и та с шипением бросилась на неё. Сжавшись в клубок, Олюшка лишь успела закрыть собою сына, как облако окутало её и поглотило в себя, студенисто трясясь и перекатываясь, как громадный слизень. Спустя мгновение оно так же медленно отползло в сторону, и неспешно поплыло обратно в чащу. Бабка Варвара всё так же стояла у могилы и на лице её не дрогнул ни один мускул.
– Вот и славно. Вот и ладно, – прошамкала она удовлетворённо, но тут голос её осёкся, и она уставилась на примятую траву в том месте, где только что катался шар, – А это ишшо как?
У корней разлапистой ели лежал на земле Алёшка и куксился, прерывисто вдыхая воздух, словно не мог раздышаться.
– Что же деется?… Ить он должен был забрать тебя! Мать твою непутёвую только что до кучи. Но тебя, тебя я должна была отдать Стёпушке! Что ж ты, головешка, остался здесь?
Она на качающихся ногах подскочила к ребёнку. Рывком подняла его с земли. Застыла, размышляя, куда же его теперь. Глаза её растерянно зыркали по сторонам. Алёшка вдруг отчаянно заголосил, словно только что осознав, что стряслась беда. Старуха зашипела на него гусыней.
– Тут и оставлю. Сам сгинешь.
Но вдруг с дороги донеслось ржание, послышался стук копыт и разговор людей. Старуха, перетрусив, закачала ребёнка, прикрыв ему рот своей каменной ладонью. Из глаз мальца потекли слёзы. Едва стихли голоса, старуха убрала руку и зашептала:
– Да что ж с тобой делать-то, проклятущий? Ты должен был родиться, чтобы братцу моёму помочь от проклятия избавиться. А ты и на это не сгодился, головешка!
Алёшка едва дышал, придушенный старой каргой. Малость поразмыслив, она перехватила его с руки на руку, и поспешно зашагала в сторону села.