В прозрачных трубках текла кровь. Кровь моего сына… Моя кровь… Насосы аппарата глотали ее лениво, направляли в фильтр, высасывали его тело, его мозг, его душу…
А я стоял и смотрел. Смотрел на эту фантастическую картину будущего: человек и его придаток — машина, — смотрел оцепеневший, неподвижный. Мне казалось, если я мигну, то весь этот мир, звенящий от стерильности, прозрачный до боли, обрушится у моих ног, зальет меня кровью по колено… Вдруг трубки выскочили из наконечников аппарата — наверное насосы подали более высокое давление — и кровь брызнула в потолок. Сестра испугалась и бросилась искать техника, а я просто взял шланги и зажал их: ощутил в своих ладонях, как бьется и в своем бессилии негодует кровь… Моя кровь… Я боялся посмотреть на сына, боялся подумать, что наделал, как-то интуитивно сжимал кровь и ждал… Техник меня успокоил: «Именно так и надо!»
Я сидел у ног сына и твердо знал: все может быть в порядке, весь персонал может наблюдать за сыном, но я должен сидеть здесь, смотреть на него. «Молюсь только, чтобы глаза мои и сердце перенесли все это». В конце сеанса я выходил на двор выкурить сигарету, пока сестры перевязывали мальчика, и опять возвращался. Я осторожно поднимал его. «Легче! Легче!» — стонал он, погружаясь в бессознание и обмякал в моих руках. Я клал его на коляску и медленно толкал ее в коридор. Там, особенно в первые дни, поджидала меня толпа родственников, друзей и коллег. Все сопровождали меня, говорили что-то, расспрашивали… Я шагал, вжав голову в плечи, шагал, пристально смотрел на ноги, и в тот момент это было важнее всего для меня: чтобы каждый шаг был уверенным, надежным, чтобы коляска шла равномерно, спокойно по асфальту и не растравляла боль сына… «Только это, — повторял я про себя. — Больше ничего нет… Это последнее, выхода нет…»
Почти слепой и глухой для этого мира я толкал свое несчастье.
Плавно я спускал коляску в подземелье клиники. «Теперь это важнее всего!» — уговаривал я себя, вызывал лифт, входил в него, четвертый этаж, потом — направо по коридору, по коридору и в палату номер девять… Палата снятых с учета детей!
— Как прошло? — встречали нас их матери.
— Чудесно! — отвечал я самым бодрым голосом: сейчас это было важнее всего. И добавлял, — у Иво такой аппетит сейчас, — представить себе не можете. Сейчас он немножечко поест, потом поспит…
Погрузившись в унылую атмосферу этой палаты, я быстро усвоил привычку говорить только про то, чему надо было случиться в данный момент или больше всего — через час. Любой разговор о более далеком будущем звучал здесь, как большая ложь — все настороженно прислушивались к его эху — и каменел язык у того, кто говорил об этом.
Как только кто-то из ребятишек терял сознание и начинал бороться со смертью, все матери вставали перед своими детьми — настоящая живая ширма — и отгораживали от их глаз ужасные вещи, происходившие за спиной.
И самый тихий телефонный зуммер заставлял меня подпрыгивать. Я обходил телефон, как ядовитое пресмыкающееся, ненавидел его, хотелось удушить его. Самая невинная его вибрация звучала, как сигнал непоправимой беды. Он мне снился. Словно кто-то рвал простыни в моем мозгу, я прыгал, бежал, поднимал трубку, — она зияла пустотой, как космическая бездна.
Я стал суеверным: в садике больницы все ожидал встретить того помятого водопроводчика; верил, что встреча с ним — к лучшему…
Все во мне было перевернуто, как в ограбленном ночью доме.