Наступили дни, которые даже через годы я буду не в состоянии описать. Как будто против моей воли воспоминания беспорядочно и шумно всплывают из бездны памяти — словно пузырьки из глубины омута, в котором утопает человек; как будто энергия и мысли мои стремятся лишь к одному — вырвать эти мучительные воспоминания из мозга, из сердца, чтобы не было больно им, чтобы не будили по ночам и не изматывали меня. Но стоило мне склониться над листом бумаги, и ручка моя отказывалась писать: то чернила высыхали, то перо ее рвало бумагу.
Врач, которая в первые дни подавала нам надежду, впоследствии сторонилась нас. Я пытался остановить ее в коридоре, она меня отстраняла — «Не сейчас! У меня дела» — и бежала прочь от меня. Может быть, она ожидала, что я упрекну ее в чем-то, может быть, она чувствовала себя в какой-то мере виновной за поспешно и легко сказанные слова, которыми в начале она вселила в нас надежду. Но я, не зная почему, был преисполнен доверия к ней — как раз в результате ее обнадеживающих слов — почти каждый день настаивал на разговоре с ней. Состояние моего сына ухудшалось и мне хотелось спросить у врача, что будем делать.
Однажды вечером она была дежурной, и я опять преградил ей дорогу. Женщина остановилась и совсем неожиданно крикнула мне в лицо: «Чего вы от меня хотите? Я все сделала! Все… И отдельную палату предоставила…» Я смотрел на нее и не верил ни своим глазам, ни своим ушам. Я уже знал что означает отдельная палата: изоляция безнадежно больных. В тот момент врач, возможно, ожидала, что я возражу ей, что вспыхну, обижу ее, все это, наверное, облегчило бы ей совесть, но я стоял, как вкопанный, посреди коридора и смотрел на нее. Она топнула ногой, плача — «Вот и все! Вот и все…» — и бросилась бежать.
Я побрел к палате сына. Он лежал совсем притихший, только глаза его лихорадочно блестели. Хоть бы не услышал крики врача — подумал я и попробовал улыбнуться — «Как себя чувствуешь, сыночек?» — хотя я отлично знал, как он себя чувствует. Самая сильная боль, самое сильное страдание — это смотреть в глаза своего обреченного ребенка и пытаться устоять против его взгляда, все еще жаждущего жизни… Нет более ядовитых слов, чем слова, которыми ты, обещая ему будущее, вселяешь в него надежду. Эти слова набухают в горле, разрывая его, и кровь свободно течет в тебе. Нет более жестоких слов, чем слова, с которыми ты пытаешься утешить мать ребенка. Эти слова приходилось произносить по нескольку раз в день. Вся моя душа таяла внутри как комок снега. И именно тогда, когда я ощущал себя совсем убитым, необъяснимо как и в который раз во мне оживала надежда: «Хоть бы свершилось чудо… сейчас… здесь… в тот же час». Может быть, только моя способность наблюдать за собой со стороны, как за незнакомым, чужим человеком, помогала мне устоять и спасала меня.
И в тот летний вечер, когда я стоял перед койкой сына, я также пытался посмотреть на себя со стороны, однако, после инцидента с врачом во мне, видимо, сломалась чудодейственная система зеркал. «Дальше некуда…» — повторял я себе.
— Ты поможешь мне? — неожиданно спросил сын.
— Да, — не поверил своим ушам в первый момент я. — В чем?
— Выйти во двор хочу, — ответил он. — В садик…
— Ну, конечно! — засуетился я.
Помог ему сесть, надел шлепанцы, причесал его и неустанно приговаривал: «Разумеется… Ведь я тебе предлагал… Во дворе, на свежем воздухе ты почувствуешь себя лучше. Аппетит появится…» И отчаянно молился про себя: «Да свершится чудо в этот раз… Наконец-то… Пусть!»
Когда мы стали спускаться по лестнице и я видел, как сын мучительно передвигает свои опухшие ноги, как его личико заостряется от злости, от старания преодолеть боль и немощь, в меня все увереннее западала странная, необъяснимая вера в то, что вот сейчас, через шаг-другой произойдет чудо. В моем уме вертелись сотни случаев, подобных нашему: как только страдания достигают своего предела, как только отчаяние затмевает разум, совершается чудо.
Цветы во дворе наполняли тяжелым ароматом теплый и плотный, как застоявшаяся лужа, воздух. От тополей веяло прохладой, пропитанной горьким и липким запахом смолы. За оградой прохожие смеялись, смеялись счастливо, свободно и легко… Больные уже были в своих палатах, ужинали — было слышно усердное и аккуратное постукивание приборами. Только я и мой сын сидели в безлюдном садике и глубоко вдыхали теплый воздух, будто тянули горячий чай из блюдца. Он наблюдал удивленно мир вокруг себя, может быть, не ожидая, что застанет его таким пестрым и веселым, а я продолжал говорить — долго, обстоятельно, растерянно и каждым словом, каждым его звуком внушал только одно: «Крепись, сын… Крепись… Еще немного!» Он слушал меня без интереса, улыбался вяло и с подчеркнутым снисхождением к моей энергии и упрямству.
Возбужденный свежим воздухом или ароматом цветов, сын неожиданно скорчился на скамейке и его вырвало — мучительно, долгими спазмами, от которых лицо его покрылось капельками пота. Лишь желудочный сок — ядовито-зеленого цвета. Уже третий день, как ничего не брал в рот. У сына закружилась голова. Он вытянулся во весь рост на скамейке. Мне почудилось, что сейчас ему не хватило бы всей земли, чтобы вытянуться, глаза его подкатились и, теряя сознание, он шепнул:
— Отнеси меня… наверх…
Он стремился к белому аду больницы, как к спасительному оазису. Только ему он доверял. До каких пор? — спрашивал я себя. Был легким, как перышко, мне казалось, что несу на руках только его пижаму. Спазмы сдавливали мое горло, пока я бежал вверх по лестнице. Зачем я бежал? Куда я спешил, на что я надеялся? И с каждым шагом все более оглушительно отдавалось во мне: «Нет, не будет чуда… Нет, нет больше надежды… Ничего нет!».
Утром дежурный врач, накричавшая вчера на меня, вызвала в свой кабинет. Она молчаливо падала мне папку сына.
— Что это означает? — спросил я.
— Переводим вас в «Пироговку», — ответила она, пристально рассматривая маникюр, и добавила: — Необходимо вашего сына подключить к искусственной почке. Рискованно оставлять его здесь.
Будто молотом ударили меня по голове. Комната закружилась перед глазами. Я знал, что представляет собой искусственная почка — ворота в преисподнюю. Мне уже рассказывали, не скупясь на мучительные подробности. «Сделайте все, — говорили, — чтоб только дело не дошло до этого». А вот теперь — дошло…
Я переодел сына, взял на руки и пошел. Шел, но куда и сколько времени, — не помню. Мне хотелось так шагать до самого конца света, и чтобы там нас поглотила бездна. Никто нас не провожал, никто не желал успеха, никто не обнадеживал. У входа стояла давно забытая там машина скорой помощи. «Вам в «Пироговку»?» — спросил я. «В «Пироговку»…» — кивнул водитель и приоткрыл дверцы.
В дежурном кабинете нас ожидали. Там врачи заставляли меня вертеть носилки сына во все направления, чтобы осмотреть его более обстоятельно. Давили на живот, на отеки, цокали многозначительно, кивали головой, а глаза становились все более пустыми, все более холодными и безразличными. Батя притащился откуда-то. Врачи подняли головы, посмотрели на него и снова наклонились к сыну. Интуитивно ощутив всю бессмысленность этой процедуры, вопреки тайным взглядам, недомолвкам и глубоким вздохам, Иво начал корчиться у меня в руках и заплакал.
— Скажи им, чтоб оставили меня в покое! — взмолился он. — Скажи им, чтоб оставили в покое…
И тогда произошло что-то неожиданное. Батя разбушевался — «Разве можно такое — оставить тебя в покое!» — растолкал он своих коллег, схватил моего сына, обнял его, как ягненка, открыл дверь ногой и понес его вверх по лестнице.
А во мне словно лопнула долго натягиваемая струна — «Кон-е-ец!», всхлипнула болезненно и поранила меня изнутри. Она еще трепетала во мне, когда я бегом пересекал садик «Пироговки» и ворвался в телефонную будку. Чуть трубку не оторвал. Набрал номер полковника Кириллова и, когда услышал его спокойный голос — «Да… Слушаю», — крикнул неистово:
— Это я… Петков… Слышишь меня? Конец! Конец! На этот раз — точно…
— Ты… Чего? — засмеялся он. — Разве сцапал…
— Меня сцапали! — бросил я в трубку.
— Ну, и! — воскликнул он с упреком и, наверное, хотел меня отругать, но вдруг отказался: — А может быть, ты немного выпивши? Кто тебя сцапал?
— Судьба, — вздохнул я. — Подло меня подстерегла, черт возьми, и прямо за шею…
— Чего ты мелешь? — насторожился полковник.
— То, — сказал. — Конец парню… Все кончено! Доселе…
— Где ты находишься сейчас? — крикнул он.
В считанные минуты приехали на машине и забрали меня. Отвезли домой. Нас встретила жена — ослабевшая, ни жива, ни мертва. Стали расспрашивать меня о том, о сем, я отвечал машинально, как во сне. Коллеги старались вселить в меня смелость, сговаривались — то сделают, другое сделают. Ободренная их словами, жена поехала в больницу. Оттуда позвонила мне по телефону. «Звони врачам, — настаивала она. — Если нужно — шефу «Пироговки»… Проси их, чтоб не подключали Ивайло к искусственной почке… Это страшно… Слышишь, это страшно… Еще есть шанс!»
Обещал ей, что обзвоню весь мир. Я знал, что уже нет никакого шанса. Выпил ракии. От алкоголя я пришел в себя, вырвался из оцепенения. Увидел, насколько пуст мой дом без мальчишки, хотя был полон гостей. Я понял, что меня ожидает. На милость всевышнего не надеялся.
Коллеги гостили допоздна. Незадолго до их отъезда, около полуночи, телефон опять зазвонил. В трубке раздался плач жены:
— Умирает… Умирает… Умирает…
Стены квартиры как будто рухнули, потолок полетел ввысь, мигом я увидел мерцающие звезды, пол подло выскользнул из-под ног и я повис в воздухе — одинокий, полудремавший, неподвижный… Инстинктивно, отчаянно сжимая трубку, еле держась на ногах, я ничего не слушал, кроме полного слез вопля жены:
— У меня на глазах… Представляешь ты себе… У меня на глазах…
Ее плач тонким сверлом сверлил мое сердце.
— Еле отвлекла внимание Иво, — всхлипнула она.
— Кого? — губы мои деревянно стукнули.
— Иво… Твоего сына! — крикнула она. — Но думаю, он все понял…
— Что понял? — шепнул я, чтобы не крикнуть. Все еще не верил своим ушам.
— Что девчонка помирает, — захлебнулась моя жена.
— Девчонка… — успел только сказать я и медленно сполз по стене.
Телефон свалился на меня, сквозь канонадный треск в трубке я различил голос жены:
— Да, девчонка… С соседней койки. Привезли ее с этой проклятой искусственной почкой и она начала корчиться…
— Откуда звонишь? — спросил я.
— Из больничного садика.
— Немедленно возвращайся в палату, — сказал. — Подумала ты, что сейчас творится с Иво? Он наверху один.
— Не могу войти к нему, — голос ее утонул в бесконечной конвульсии. — Не могу… Не могу…
Я долго говорил ей о том, что нам предстоит, убеждал ее в необходимости сохранять самообладание, напоминал ей о нашем сыне.
— Иду, — сказала она. — Иду, хотя не знаю, как перешагну через порог…
И повесила трубку. Я поднял глаза… и увидел моих коллег. Они не шевелясь сидели на диване, глядя на меня широко открытыми глазами. Сейчас пройди весь мир перед их глазами, они не заметили бы его. Они размышляли. Я увидел себя в их опустошенных лицах, как в зеркале. Пожал плечами: «Вот…» Они ожили. Резкая, напористая уверенность исчезла из их жестов. Они уговорили меня принять две таблетки снотворного и заботливо уложили на диван.
Не помню, кто погасил свет, не помню, когда вышли все… Провалился в сон так, будто потерял сознание. Мрак теплым, нежным покрывалом прикасался к моему изнуренному телу. Я его притягивал ближе к себе, боясь мысли, что кто-то разорвет это ласковое покрывало, лишит меня его… оставит меня беззащитным под лучами невыносимого света.
Телефонный звонок завизжал как оборвавшаяся лента пилы. Мое сердце остановилось, я прислушался — не приснился ли? Повторный звонок поднял меня на ноги. Моя жена припадочно задыхалась в трубке:
— Приезжай скорей… Слышишь — скорей! Ивайло…
— Что Ивайло? — я нахмурился, чтобы как-то стряхнуть непосильную маску сна, сковавшую мое лицо.
— То же самое… — плакала она. — Как у той девчонки несколько часов раньше… Приезжай.
До сих пор для меня остается загадкой, как за считанные минуты я смог добраться до «Пироговки». Когда влетел во двор, увидел, что вывозят моего сына. Он лежал на носилках, сопровождавшая его сестра семенила возле него, поднимая высоко банку с глюкозой, и повторяла: «Не спешите… Осторожно, пожалуйста…» Голос ее прозяб от ночной прохлады. Сын был в обмороке. Его огромная от отеков голова свисала и при каждом встряхивании носилок его лицо зябко вздрагивало. В спешке забыли положить подушку, — подумал я и подложил руку под его голову. Он простонал, попробовал сказать что-то — ничего не вышло, как будто глина заполняла его рот. Жена, скорее, держалась за носилки, чтобы самой не упасть, чем поддерживала их. Ее хриплый плач обвивался душащей шалью вокруг шеи…
Врачи в диализном зале встретили нас, суетясь и нервничая. Казалось, они недовольны, что их разбудили. С развевающимися полами халата прибежал Батя. «Спокойно, говорю вам, — повторял он. — Выходите все вон. Оставьте нас работать».
Жена опустилась на скамейку в садике и погрузилась в нескончаемую конвульсию плача. «Что будем делать?.. Что теперь будем делать?» Я стоял рядом и курил, взгляд мой был обращен на диализный зал. Прислушивался к шуму оттуда. Внутри прозвучал прерывистый писк, как будто пташка, пробужденная среди ночи в гнезде, отзывалась. Время от времени звучали приглушенные голоса, над ними поднимался чистый тенор Бати. «Тронется… Тронется… Вот уже тронулось…» И опять неуверенный писк. «Опять не повезло, — кусал губы я. — Аппарат не работает…». Время от времени дверь приоткрывала маленькая санитарка и покачивала задумчиво головой — «Плохо! Очень плохо…» — Но как только кто-то из нас подходил к ней, она поспешно поворачивалась спиной и живо, как ласка, шмыгала в зал.
Передо мной остановился человек с мрачным, помятым лицом, державший в руке большой разводной ключ. Наверное, работал водопроводчиком в больнице. «Как ребенок?» — спросил он. — Я пожал плечами. «Не бойся! — сказал он. — Сколько кукушка ему накуковала, столько и будет жить! Найдется лекарство от болезни!» — «А если его нет?» — хотелось спросить у него.
Только к обеду Батя вышел, потер вспотевший лоб рукавом и сказал: «Иди, посмотри на него…» Я по выражению лица попробовал угадать, что случилось. Но лицо было непроницаемым и холодным, как мрамор. Пошел, спотыкаясь, все мое существо простонало — «Что еще предстоит мне увидеть, господи!» — и увидел сына на одной из коек. Жив! Он лежал без сил, белый, как простыня, невероятно похудевший, на скулах кожа даже свисала. Глаза его бегали по приборам… Перевязанная правая рука мяла одеяло…
— Как себя чувствуешь, сыночек? — горло пересохло от волнения.
— Отлично! — последовал знакомый ответ. — Мне легче. Я дышу…
Я осторожно приподнял его, положил на коляску и медленно покатил ее в коридор. Я делал это с опущенной головой, пристально наблюдая движение одного колеса — оно выскальзывало, пронзительно пищало, а я смотрел на него, всецело поглощенный его своевольной игрой, чтобы только не смотреть на сына, на жену, не слушать ее приглушенный плач, слова Бати — «Вытянули из него шесть литров жидкости!» — сочувствующие вздохи проходящих мимо людей…
С того часа, с того дня нас завертела головокружительная карусель — мы не могли ни выскочить из нее, ни остановить ее. Я только озирался по сторонам, глаза мои выхватывали из окружающего мира только то, что успевали украсть при этой сумасшедшей скорости, ничего не понимал, ничего не соображал. Друзья, родные, коллеги поднялись на ноги, каждый предлагал свою помощь. Около сына собралось множество врачей, знатоков лекарственных трав, знахарей. Они один за другим рекомендовали свои лекарства, покачивали головой, вздыхали: «Как случилось, что упустили мальчика?» Привели ко мне задумчивого, худощавого врача — «Петков, познакомься с нашим талантливым урологом». Я подал руку специалисту, который поспешно отпустил ее, переступая с ноги на ногу, словно школьник, и невнятно бормоча что-то. «Он отвезет биологические анализы твоего сына в Париж, — опять взяли слово мои друзья, — подождет результаты и вернется с диагнозом. Наконец-то будет установлена истина и применено правильное лечение».
«В этом мире все возможно, — сказал я друзьям. — Однако, нельзя допускать, чтобы дети умирали, чтобы умирало будущее… Они единственный росток, который нам может помочь пустить корни, остаться во времени…»
Однажды мне сообщили, что ожидают визита какого-то иностранного светила. «Приезжает специально для вашего сына, — шепнула мне на ухо медсестра. — Как вам удалось пригласить его?» Я пожал плечами, убежденный, что визит «обеспечили» друзья.
Все утро мыли клинику, вылизывали ее, меняли белье в отделениях, выстраивали детей в линейку. Врачи были взволнованными, медсестры — нервными, красными от возбуждения и злости. К обеду светило наконец-то вышло из черной волги у входа клиники. Весь персонал встречал его. Профессор был статным, рано полысевшим мужчиной, вел себя самоуверенно. Расцеловал медсестру, преподнесшую ему цветы, махнул остальным рукой и отправился к лифту. Внимательно прислушивался к объяснениям главврача, покачивал массивной головой.
Когда подошел к кровати сына, взгляд его померк, словно сразу все понял, его лицо выражало досаду.
— Как себя чувствуешь, мой дорогой? — наклонился он любезно.
— Отлично, — последовал знакомый ответ моего сына. Он попробовал улыбнуться, однако улыбка не получилась.
— О! — воскликнуло светило. — Ты чувствуешь себя отлично!
И принялся осматривать его. Осмотр длился не более пяти минут. Иностранец попросил подать папку сына, бегло просмотрел результаты исследований, громко захлопнул ее, и указал на свои руки. Церемония была окончена, нужно было помыться.
Я провел его к крану. Профессор мылся долго, шумно и как-то показно. — «Вот это — гигиена, коллеги, запомните!» Потом снова подошел к сыну и тяжело вздохнул. Закачался на пятках, как будто вздох вывел его из равновесия. «Хорошо, — сказал. — С тобой еще увидимся» — и пошел к двери.
Они заперлись в кабинете врача. Никому не пришло в голову пригласить меня. Напрасно я поджидал в коридоре и напрягал слух, в кабинете было так тихо, что я подумал: а может быть все они вышли из другой двери. Через час мимо меня прошли секретарши, подали кофе и кока-колу. «Все равно, кто-то должен выпить это!» — подумал я и присел на табурет в углу. Веки были красными от недосыпания, слипались, голова опустилась, и я задремал.
Наконец-то врачи вышли, окруживши иностранца, смеялись, шутили. Прошли мимо меня, словно я памятник. Никто не остановился: «А ты кого ждешь здесь?» — никто не удостоил меня даже взглядом. Словно так полагалось: сидеть мне в углу, а остальным — проходить мимо меня.
Поднялись на верхний этаж, в зал. Я услышал распоряжения главврача своей секретарше: «Никого не пускать!» Я прилип к стене, решившись куковать здесь, если придется, до следующего утра. Мимо прошла старшая сестра с огромным букетом цветов в руках. «Будем слушать лекцию! — осведомила она меня. — А после лекции небольшое угощение… И мы люди…»
Я понял, что дальше здесь ждать бессмысленно и пошел в отделение к сыну. У него тем временем температура повысилась. Он весь горел. Было некого позвать: медперсонал слушал лекцию, дежурный врач занимался неотложной помощью. Мы раздели ребенка, обернули его мокрыми простынями. Глухо и страшно постукивали его зубы, висли руки безжизненно. «Будет ли всему этому конец?..» Каждые пятнадцать минут мы измеряли температуру. С последнего этажа доносился шум музыки и дружный топот. Лекция кончилась, наверное, уже танцевали, неудержимо, усердно. Прямо над нашими головами. Перед гостем демонстрировалось славное болгарское гостеприимство. Я думал, глядя на термометр. «С тех пор, как было сотворено множество памятников, торжеств и веселий, — действительного уважения и заботы о человеке стало гораздо меньше. И в основе всего этого — боязнь смерти. Мы должны при каждом удобном случае убеждать себя, что она (хотя и временно) касается других, но не нас. Как раз для того и нужны нам веселья, чтобы забывать о смерти, или хотя бы затуманить беглые, неясные мысли о ней, а парадами мы можем доказать себе (в который раз!), что мы сильны и здоровы. При подобном состоянии дел забота о человеке звучит как фанфарный отклик, является парадной гримасой… Человек только в своих пиковых, экстремальных ситуациях ощущает эту, якобы невинную, замену и чувствует себя совсем одиноким на планете. Это чувство безысходного одиночества распространяется и на его близких. И тогда уже ничто не поможет им: любое проявление отзывчивости только усиливает ощущение пустоты и неприкаянности.
Человек остается один, незащищенный и брошенный, но не плачет. У него все еще есть какие-то силы сопротивления, а слез нет: они перегорели в нем раньше, чем появиться на глазах».
Так я думал тогда, и никто не имел права укорять меня за эти мысли.
Наконец-то удалось сбить температуру у сына и принялись одевать его. Именно в этот момент старшая сестра заглянула в палату. «Профессор хочет увидеться с вами! — сказала она. — Он ждет вас внизу».
Светило медицины на самом деле ожидало меня в черной волге у входа. Профессор растянулся на сиденье, лицо его горело, довольное и сытое. Болгарское гостеприимство очевидно понравилось ему. Шофер часто поглядывал на часы. Спешили на аэродром. «Ну, пожалуйста, присаживайтесь!» — улыбнулись они мне, а я смотрел на них безразлично, хотелось плюнуть по черной лакированной жести, хотелось, чтобы меня не было здесь, чтобы не смотреть на них. Не помню, как сел на переднее сиденье. Откуда-то очень издалека долетал приглушенный голос светила: «Чрезвычайно тяжелое положение… Интенсивное лечение… ударные дозы…»
— И это все? — спросил я, когда он кончил.
Иностранец кивнул.
— Профессор, — проплакал мой голос, — поправится ли мой мальчик?
— Ну-у! — пожал плечами он, быстро взглянул на меня и добавил: — Знаете, что говорят в моей стране при подобных случаях?
— Что? — с надеждой посмотрел я на него.
— Постучим по дереву, — и он энергично оглянулся, однако где в этой комфортабельной машине дерево.
Услужливо я протянул ему спичечный коробок.