В урологическом кабинете я застал Батю, занимающегося с очередным пациентом. Он поднял голову, посмотрел на меня, глаза его потухли.
— Подожди меня в коридоре, — зло процедил он.
— Где Иво? — успел спросить я.
— Посмотри в коридоре, — пробормотал он холодно, снова склонившись над пациентом. — Вроде бы пошел купить себе булочку… Дубовая башка!
Я выскочил в коридор, прошелся по нему несколько раз, вышел во внутренний двор, обошел все аллеи, заглянул во входы клиник, в кафе. Сына и след простыл. Что могло произойти? «Доктор, доктор, — скрипел я зубами, — неужели так можно бросать ребенка, доктор?» Его хриплый злой голос болезненно врезался в мое сознание, я пытался проанализировать его, растолковать, узнать что кроется за ним. «Что крутишь-вертишь, доктор? — пыхтел я. — Что ты выкручиваешься. А я, зачем так легко ушел, якобы из-за пациента — велика важность! Нужно было остаться там и кричать тебе в лицо, пока не уразумеешь, о чем идет речь».
Я нашел сына в садике за павильонами. Он сидел на затерянной среди кустов скамеечке, сосредоточенно смотрел перед собой и хлюпал носом. В ногах валялась разломанная булка. Увидев меня, мальчик заплакал. Его губы предательски задрожали. Плечи затряслись, и напрасно он, сгорбившись, обнимал их, сжимая своими костлявыми руками, — они истерически дрожали, яростно стряхивая с себя налет избалованности и притворства, при помощи которых он порою вымаливал себе с нуждой и без нужды мое сочувствие.
Я сел возле него, ласково погладил. С неожиданной ловкостью он сунул голову мне под мышку и сразу затих. Когда он был маленьким, то всегда искал моей защиты именно так.
— Возьми себя в руки, — спокойно сказал я ему. — Ты уже мужчина.
— Не хочу в больницу! — крикнул он и начал стучать кулаками по скамейке. — Не хочу, не хочу…
— Слушай, — вроде ласково начал я, но слова оскребли мое горло. — Ты всегда меня слушался. Тебя должны внимательно обследовать, установить что с тобой на самом деле, чтоб мы не таскались сюда каждый день. Не думай, что мне это нравится…
— Они же меня обследовали, — заупрямился он. — Я ведь пью эти проклятые лекарства!
Слово «проклятые» прямо вырвалось у него из горла, будто с ним он хотел отбросить свою болезнь, покончить со своим страхом раз и навсегда.
— Ну, да, — сказал я. — Ты же видишь, что они не помогают тебе. Ложись сейчас, чтобы узнать чем ты болен, а потом, — я тебе обещаю! — даже они захотят тебя задержать, я заберу тебя домой. Ты знаешь, я тебя никогда не обманывал.
Я его уговаривал, старался, чтобы голос звучал убедительно, и мне было страшно, что я так легко выговаривал эти слова. Кровь замерзала в моем сердце, и оно, бедное, немело от ледяного куска, который рос в нем и хотел разорвать его.
— Когда ты придешь забирать меня обратно, — уныло покачал головой Иво, — они скажут: необходимо сделать другие анализы, потом другие и я навсегда останусь там, чтоб они кололи меня. Вот увидишь.
Его голос прозвучал тихо и с отчаяньем, я приподнялся, но прежде, чем сострадательные слова сорвались с моего языка, он встал и сказал: «Идем».
В его недавнем побеге, в плаче, в его взволнованных словах как бы растворились весь его страх, его вымыслы. Теперь он шагал навстречу единственной реальности, стоявшей на его пути, примеренный с мыслью, все равно она всегда будет на его пути. Он шагал быстро и уверенно. «Вот! — отлетали его плечи, отбрасывали любую возможность. — Вот! Это все».
Мы бесцеремонно вторглись в кабинет Бати.
— Вот и мы, — улыбнулся я с порога. — Мы договорились.
— Ну да, — кивнул устало он. — После того, как он мне нервы потрепал.
— Кто? Иво? — улыбнулся я через силу. — Не может быть.
Я украдкой посмотрел на сына. Теперь он стоял у окна, как-то далеко от нас, маленький и одинокий, скрестив руки, ненавидя наши любезные улыбочки, ласковые и как будто убедительно произнесенные словечки, которые должны были внушать ему смелость.
Батя дал мне желтую папку:
— Это документы. Передай их дежурной сестре в отделении.
Старательно избегая моего взгляда, он пожал плечами, как будто хотел сказать: «Это все. Я больше ничего не могу сделать!»
— Может, я зайду потом к тебе?— я облизнул пересохшие губы.
— Заходи, — он опять пожал плечами. — Ты сам видишь, что творится в коридоре… Столпотворение.
Он гнал меня.
— Ладно, — кивнул я резко и повернулся.
— Зайди завтра к восьми, — крикнул он мне в спину потеплевшим голосом.
Я уже шагал по коридору, кипя от гнева. Иво испытывающе посматривал на меня. Я обнял его.
— Каждый придает себе важности! — сказал я. — Как только мы избавимся от твоей проклятой болезни, они увидят…
Он доверчиво прильнул к моей руке. Теперь мы стали союзниками.
— Будем жить, как хотим, — добавил я. — Остальное не имеет значения.
«Когда у нас все в порядке, мы ищем друг друга, — рассуждал я ожесточенно, — добры, человечны, даже готовы пожертвовать собой, а когда с нами случится что-нибудь плохое, делаем вид, что нас бросили, будто ничего не было». Я подбирал обидные слова в адрес Бати, хотя и знал, что завтра утром я раболепно буду ждать его у кабинета.
Раньше я не верил людям, которые говорили, что они унижали себя, совершали преступления во имя своих детей, но сейчас верил в это.
Во дворе сын сгорбился, руки его повисли. Молча вошли в клинику, поднялись на лифте на четвертый этаж. Я толкнул алюминиевую дверь, но она не открывалась. Нажал на нее со всей силой. Ребятишки изнутри делали мне какие-то знаки, а я улыбался им, кивал головой, но не мог понять, что они хотели мне сказать. Наконец-то пришла санитарка, крупная женщина с поседевшими волосами, небрежно толкнула дверь, ее алюминиевая рама проскрипела оглушающе, белый мир отделения как будто треснул и открылся перед нами, и мы задохнулись его горьким запахом мочи и карболки. Санитарка приласкала моего сына:
— Этот мальчик к нам поступает?
— Да, — сказал я и отдал ей папку. — Вот…
— Иди сюда, миленький, — она взяла папку, повела Иво по коридору, заставила его сесть на единственный стул. — Садись, пока найду тебе тапочки.
Сын буквально упал на стул и замер. Согнувшись, прижавши отчаянно одну ладонь к другой, он мрачно смотрел перед собой, а вокруг него собирались дети, рассматривали его с нескрываемым любопытством. Я не мог сдержаться, хотел его приласкать, внушить ему смелость, и в этот миг меня заставил вздрогнуть голос санитарки:
— Товарищ, прошу вас! Это запрещено!
Я поднялся, улыбаясь смущенно и жалко.
— Посторонним вход запрещается, — объясняла санитарка, — понимаете…
У моих ног громко шлепнулись кроссовки сына. Медленно, как облака, проплыли через пространство его джинсы, свитер, рубашка и повисли на моих руках.
Алюминиевая дверь всхлипнула, коротко и безвозвратно щелкнул замок. Вслед за этим категорическим звуком все превратилось в безнадежность и пустоту.
Я смотрел через окно, как санитарка похлопала сына по плечу, как повела его по бесконечному коридору, он небрежно шагал рядом с ней, волоча огромные тапочки. И ни единого взгляда, ни какого, хотя бы беглого, знака мне, даже не повернулся. По ту сторону, в просторном и прозрачном аквариуме, для моего мальчика начиналась другая жизнь — беспощадно открытая, выскобленная до бела от болей и страданий, скудная на радости, лишенная декораций. Для меня там не было предусмотрено место. По крайней мере, сейчас.
Пока я спускался вниз по лестнице, руки буквально не выдерживали тяжести кроссовок. Огромная пустая обувь, лишенная веса и тепла живой плоти, для меня всегда была наиболее ярким символом смерти. Много раз уже я всматривался в их безжизненную пасть, зарекаясь не волноваться: «Это всего лишь очередное вещественное доказательство, лежащее на твоем столе!» — но мне все время не удавалось избавиться от жалости к их уже мертвому собственнику: «Он мог бы износить еще не одну пару обуви!».
И вот сейчас я нес кроссовки своего сына. Я боялся посмотреть на них, нес зажмурив глаза, вслепую, оцепеневший, и на каждом шагу мне хотелось швырнуть их, но неусыпная мысль в моем мозгу подсказывала мне, что это будет предательством по отношению к сыну.