К книге
Писатель Арсеньев. Личность и книгиГлава пятая. «СЛАВА ДОБРОГО ЧЕЛОВЕКА». 3
100%
Глава пятая. «СЛАВА ДОБРОГО ЧЕЛОВЕКА». 3
18

Любопытно, что, держа Горького в курсе своих занятий, Арсеньев, кажется, никак не обмолвился в письмах к нему о «Стране Удэхе». Скорее всего, не решился.

В письмах 1930 года Арсеньев, хотя и жалуется Горькому, как и другим, на занятость, все же старается выглядеть оптимистом, что ему не всегда удается.

В январе 1930 года он не без гордости пишет Горькому: «Я только что возвратился из Хабаровска, куда был вызван Дальн. краев, исполн. комитетом. Дело в том, что Москва (НКПС) согласовала вопрос о моей кандидатуре (для руководства целым рядом экспедиций) с нашим крайисполкомом. Это поставило меня перед совершившимся фактом. Я назначен руководителем четырех экспедиций, снаряжаемых для обследования таежных районов в направлении новых железнодорожных линий. Дело это очень большое, ответственное и трудное. Надо помочь, и я решил мобилизовать все свои силы. Для этого я ездил в Хабаровск. Там мне пришлось долго прожить в гостинице, составлять программы, сметы, объяснительные записки. Надо было целый ряд вопросов согласовывать и с госучреждениями договариваться. Это новое большое дело поглотит все мое время. Я только боюсь, что нервов моих не хватит...»

Далее Арсеньев рассказывает Горькому о материалах для сборника о Дальнем Востоке и спрашивает: «Был ли у Вас Ушаков, приехавший с острова Врангеля? Получили ли Вы мое письмо с текстом детского письма про зайца? Я слышал, что Вы как будто интересуетесь детскими письмами. Если это так, могу Вам выслать еще два-три таких же послания. Мне было бы очень приятно, если бы Вы прислали мне свою фотографию, и еще более было бы приятно, если бы Вы собрались и приехали к нам на Дальний Восток».

Горький из Сорренто тепло ответил Арсеньеву, видимо замечая его душевное беспокойство, плохо скрываемое бодрым тоном письма. Он извинялся, что задержал ответ на месяц, так как переписку ведет сам, а она очень обширна; восхищался тем, что Арсеньев будет руководителем четырех экспедиций, и выражал уверенность в том, что в итоге родится «еще одна прекрасная книга». Горький ждал от Арсеньева новых статей, сообщал, что письма с текстом детского рассказа он не получил, и в заключение писал: «Детские письма, пожалуйста, пришлите. Фотографию мою п книги вышлю Вам, но готовых снимков у меня нет. На днях снимусь. Крепко жму Вашу руку и желаю Вам всего доброго. А. Пешков».

Человеческое участие Горького для Арсеньева в последние годы его жизни было неоценимо.

И потому еще, что, несмотря на размах общественной и хозяйственной деятельности, несмотря на немалую литературную и научную продуктивность, несмотря на то, что в Арсеньеве проявляли заинтересованность сотни людей и он ежедневно получал десятки писем, Арсеньев в эти годы все-таки не мог до конца побороть в себе чувства душевной неустроенности и незащищенности.

В январе 1928 года он писал Азадовскому, своему старому товарищу по «хабаровскому кружку», что на Дальнем Востоке он «остался одиноким» и «очень скучает в своем одиночестве».

В сентябре 1929 года Арсеньев писал ему же: «Давненько не имею от Вас писем. В наши и в особенности в мои годы сходиться с людьми все труднее и труднее, а друзей все меньше и меньше... Буду очень рад получить от Вас хоть открытку...»

И в приводившемся письме к Богоразу по поводу смерти Штернберга Арсеньев, сетуя на то, что «почувствовал себя покинутым», прибавлял с горечью, что настоящие друзья разъехались кто куда и он на Дальнем Востоке одинок.

Это чувство одиночества, душевной изоляции не могло, конечно, сломить волю Арсеньева, но оно мешало ему работать в полную силу и усугублялось тем непониманием арсеньевских книг, какое в те годы сложилось у ряда лиц на Дальнем Востоке.

Непонимание это и непризнание началось с мелочных придирок и выросло в своего рода концепцию.

Пришвин, посетивший тогда Приморье, рассказывал, что «прославленная и у нас и в Европе книга «В дебрях Уссурийского края» на месте своего происхождения не пользуется равным почетом. Там Арсеньев — свой человек, и за свойством, как за деревом, не видно леса его достижений». Пришвин встречался с людьми, знавшими Арсеньева, и те говорили ему, что у Арсеньева есть фактические ошибки, что он перепутал название какой-то там лианы, что об охоте у него «ни одного слова верного, все ложь», что Дерсу Узала был вовсе не гольд, а таз, и т. д. Мнение это было весьма стойким, и дело здесь не только в том, что «личная профессиональная ревность», как считал Пришвин, иной раз и «широкому человеку закрывает глаза на мир творчества другого, гораздо более широкого, чем он, человека», — дело еще и в недальновидности, какой отличались в двадцатые годы рапповские критики и те «знатоки» национального вопроса на Дальнем Востоке, которые приписывали Арсеньеву, человеку легендарному среди аборигенов, «идею великодержавного шовинизма» и считали писателя «сторонником российского империализма».

Разумеется, такая реакция на его труды Арсеньева не вдохновляла, и с 1929 года он снова задумался над переездом в Ленинград или на Урал.

В начале мая 1930 года из Свердловска Арсеньев отправил Горькому последнее письмо, в котором писал: «Алексей Максимович! Вы, наверное, уже забыли меня. В свое время Вы с похвалой отозвались о моей книге «В дебрях Уссурийского края». Сейчас, на старости лет, я окончил новую книгу о советском Дальнем Востоке. С наслаждением прислал бы Вам свой труд, если бы не боялся Вашей загруженности. Навряд ли успеете Вы прочесть ее. Мне же хочется получить от Вас обстоятельный отзыв. Черкните, А. М., можно ли прислать Вам эту книгу. Мой нынешний адрес: Свердловск, до востребования. Арсеньев».

Что-то было в этом письме тревожное. Арсеньев, не таясь, просил моральной поддержки, и Горький быстро ответил ему: «Дорогой В. К. — с удивлением прочитал первую фразу Вашего письма: «Вы, наверное, уже забыли меня». Но — разве Вами не получен ответ мой на Ваше письмо, в котором Вы перечислили авторов статей для сборника по Дал. Востоку? Письмо я послал: приблизительно — через неделю после получения Вашего письма, по адресу: Владивосток. Очень прошу Вас прислать Вашу новую книгу и, кстати, сообщить: как идет работа по сборнику, не нужны ли Вам деньги на авансы и прочее? Загружен я — серьезно, но Вашу-то книгу прочитаю, для этого всегда найдется время. Крепко жму руку. А. Пешков».

Общение с Горьким началось у Арсеньева как общение с читателем, тем «далеким собеседником», разговор с которым есть, по существу, конечная цель всякого писательства.

Горький-читатель воздал Арсеньеву сполна, и повсеместное внимание к книгам Арсеньева в двадцатые годы подтвердило, что интерес к его произведениям — литературный и человеческий — естествен и закономерен.

Как бы Арсеньев ни чувствовал себя порою одиноко, как бы ни страдал оттого, что не всем его творческим мечтам суждено было свершиться, он, обретя легион доверчивых и преданных ему читателей, не мог не испытать и счастливых минут. Он сетовал на то, что ему приходится вести огромную переписку, что на ответы он тратит уйму драгоценного времени, но отвечал он на письма регулярно, в обязательном порядке, видимо, понимая: не будь этих писем, его доля оказалась бы во сто крат тяжелее.

С муками «прожитые» и затем написанные книги теперь отплачивали автору людской любовью и признанием, и этот жизненный итог оказывался, может быть, и самым для него неожиданным, и самым необходимым.

Письма Арсеньев получал разные: от людей знакомых и незнакомых, от известных ученых и полуграмотных крестьян, от бывалых полярников и комсомольцев, отправлявшихся на Дальний Восток, от красноармейцев-пограничников и от школьников, мечтавших убежать из дома, чтобы участвовать в новых его экспедициях. Письма приходили со всех концов России и со всего мира: из Чехословакии, Северной Америки, Камеруна, Бразилии, даже с Кэргуэльских островов. Письма научно компетентные; письма с самыми неожиданными вопросами и предложениями; письма-исповеди...

Объединяло эти письма человеческое доверие к писателю.

Что ж, читательский отклик — удел всякой книги, завоевавшей маломальскую популярность. Но в данном случае не столько важна популярность как таковая, сколько то, что этот отклик, массовый и бескорыстный, стал непременным фактом творческой биографии Арсеньева и заставил его самого подумать о том, что он — писатель и что его книги — явление литературное.

Арсеньев-писатель вырос и сформировался вне литературной среды. Но, как справедливо отмечал Вл. Лидин, Арсеньев «стал писателем так же органически, как органической была вся его жизнь», он был писателем «по всей своей природе», хотя даже внешне выглядел «бывалым человеком».

«Было в его сухощавой, подтянутой фигуре многое от строевого офицера, — писал Вл. Лидин, — но еще больше от охотника. Его энергическое лицо с глубокими складками на щеках, глаза в том особенном прищуре, какой бывает только у людей, привыкших много смотреть вдаль, — моряков, летчиков, охотников, — подобранная оснастка сдержанного, привыкшего больше молчать, чем говорить, человека — все это было того порядка, когда понимаешь, что не очень охотно пускает он в себя, и по старой привычке — приглядываться к людям — должен Арсеньев хорошо раскусить встречного, прежде чем так или иначе раскрыться. Такие люди всегда кажутся несколько суховатыми, но внешняя эта суховатость обычно свойственна тем, кому пришлось со множеством людей встретиться, множество разнообразных характеров узнать и, вероятно, не в одном из них разочароваться, прежде чем набрести на удивительного гольда, на вселенскую душу Дерсу Узала».

Арсеньев, с его внешней суховатостью, с его настороженностью к столичным обитателям, видимо, на самом деле не торопился «пускать в себя» каждого литератора, как бы тот ни был именит, и потому на писателей производил зачастую впечатление чужака, с которым, однако же, нельзя не считаться.

Даже с Пришвиным Арсеньев, судя по всему, не установил прочного контакта.

В октябре 1928 года в Загорске Пришвин записал в дневнике нечто, казалось бы, противоречащее характеристике Вл. Лидина: «Были у меня зав. Сергиевским музеем Свирин и с ним Арсеньев Владимир Клавдиевич, автор «В дебрях Уссурийского края», чрезвычайно подвижной, энергичный человек 57 лет. Быстро и много говорит. Я не мог оторвать его рассказ от Усс. края. Говорил о тиграх, о пятнистых оленях, о лотосах, о винограде, обвивающем ели и сосны, — все эти лотосы и тигры — реликты не ледниковой эпохи, как у нас... а третичной... Согласно с этим и человек ведет себя как зверь: никогда не пересечет в лесу полянку, а обойдет ее, на речном переходе выглянет... Много раз я пытался намекнуть на чувство пустоты этой жизни без культуры, но Арсеньев понимал мой намек как на темные стороны края, например, что мошкара разъедает эпидермис. Только в передней, когда из открытого кабинета со стены выглянул ангел из «Троицы» Рублева, Свирин сказал: «Вот чего там нет совершенно — пустота!»

Той культурой, какая подразумевается в этой снисходительной пришвинской записи, Арсеньев, может, и не обладал в желаемой степени, но это еще совсем не значит, что он помышлял, как решил Пришвин, только о лотосах и тиграх.

Тот факт, что Арсеньев, по словам Вл. Лидина, набрел на «вселенскую душу Дерсу Узала», свидетельствует о таком знании человека, какое бывает присуще подлинному художнику слова.

Арсеньев, путешественник и ученый, ввел в литературу неповторимого, самобытного героя, и одного этого было бы достаточно, чтобы по праву называться писателем, хотя литературные заслуги Арсеньева этим, как известно, не исчерпываются.

Недаром его книги высоко ценил А. Фадеев, сам хорошо знавший Дальний Восток, но с благодарностью обращавшийся к арсеньевскому опыту. В предисловии к роману «Последний из удэге» А. Фадеев в 1930 году писал: «Народ удэге (правильнее — удэхе) действительно существует в Уссурийском крае. Он насчитывает теперь не более 1500 человек... Об этом народе имеются прекрасные исследования В. К. Арсеньева и некоторых других. Я считал себя вправе использовать эти труды в своем романе, помимо тех личных наблюдений над туземцами Уссурийского края, которые скопились у меня за более чем двадцатилетнее пребывание в различных глухих местах этого края...»

Такова уж была особенность арсеньевских книг, что они воспринимались как откровение — людьми от книжной культуры далекими и как произведения искусства — придирчивыми его знатоками. Старый петербургский интеллигент, лингвист и искусствовед П. Гнедич, еще в 1904 году участвовавший в комиссии по правописанию при Академии наук, писал Арсеньеву осенью 1924 года: «Мое впечатление от тех книг, что Вы прислали, — то же, что оставляют на Вас Ваши путешествия: освежающее. Они далеко от пошлости и той повседневной суеты, которой окружены мы, несчастные. Ваша любовь к пустыне светится в каждой странице, брызжет из описания каждой случайности пути. Вы не сердитесь и не негодуете, даже когда природа с Вами жестока. Этот «объективизм» в Вас очень ценен. Второе, что прельщает меня: Вы пишете по-русски. Вам, может быть, покажется странным, что я пишу это. Но мы совершенно отвыкли от русского языка. Кто теперь пишет по-русски? О газетах я уже не говорю. Но наши «писатели», — разве они не разучились писать и думать (да, вероятно, и говорить) по-русски? Галлицизмы, германизмы, латинизмы и еще черт знает какие измы пестрят и откалывают трепак в нашей речи... Вот причина моего восхищения вашими работами».

Кем бы ни были адресаты Арсеньева, они привели ему в своих письмах неопровержимые доказательства его незаурядного таланта — и человеческого, и писательского, и исследовательского. Единство «и науки, и эстетики, и этики», какое находил на «прекрасных страницах» арсеньевских книг по только говоривший об этом академик Комаров, а и многие другие, — лучшее свидетельство самобытности Арсеньева, так разносторонне проявившего себя п в путешествиях, и в общественной деятельности, и в своем творчестве.

Собственные письма и полученные на них ответы были для Арсеньева средством постоянного самоутверждения, он испытывал неистребимую потребность эти письма отправлять и получать, как бы восполняя в переписке недостаток духовного и дружеского общения в тех условиях, в которых ему суждено было жить.

До самых последних дней Арсеньев, как уже говорилось, строил в своих письмах планы, фантазировал, искал сочувствия своим идеям и замыслам, о ком-нибудь заботился, хлопотал и откликался на всякие просьбы, идя на помощь каждому, кто к нему обращался...

Слава доброго человека — дело и почетное, и нелегкое.

И писательство требует от человека полной душевной отдачи и предельного напряжения сил.

А сил у Арсеньева становилось все меньше и меньше, он все чаще жаловался на здоровье, горевал, что у него снижается работоспособность, и, отправляясь на Кавказ, уверял себя и других, что «перемена обстановки, некоторый отдых и лечебный режим на углекислых водах» дадут ему возможность «если не совсем, то все же в значительной мере подкрепить свое пошатнувшееся здоровье и закончить свои научные работы в крае...»

В 1930 году Арсеньев, как он сообщал Горькому, возглавил четыре экспедиции по обследованию таежных районов в связи с постройкой новых железнодорожных линий. В середине июля он уехал в командировку в низовья Амура, а вернувшись 26 августа во Владивосток, слег в постель с крупозным воспалением легких. Болезнь развивалась стремительно, врачебный уход был, судя по всему, недостаточным, и 4 сентября 1930 года Арсеньев скончался.

Смерть Арсеньева оказалась для всех неожиданной.

Горький прислал в Дальневосточный краевой научно-исследовательский институт телеграмму: «Глубоко поражен преждевременной кончиной Владимира Клавдиевича Арсеньева — талантливого человека, неутомимого исследователя Уссурийского края. Сердечно сочувствую его друзьям и сотрудникам по работе, разделяю с ними их печаль».

В прессе появились десятки некрологов, в адрес семьи поступили телеграммы из-за границы, а во Владивостоке состоялись торжественные похороны, о которых жена Арсеньева Маргарита Николаевна писала его сестре Вере Клавдиевне: «Хоронил его Окрисполком — на похоронах был весь город — несколько тысяч людей шло за гробом. Цветов и венков было горы. У гроба все время стоял почетный караул от общественных организаций — хоронили с музыкой. Так, как его, здесь, на Дальнем Востоке, никого не хоронили. Всюду его портреты, и хотят ставить памятник. А у меня на душе такая тоска безысходная...»

Погребли Арсеньева не в уссурийской тайге, как ему мечталось, а сперва на Эгершельде и в пятидесятых годах перенесли его прах на Морское кладбище Владивостока.

Так завершил свой жизненный путь Владимир Клавдиевич Арсеньев, родившийся в Петербурге теперь уже более ста лет тому назад, — путешественник, ученый-этнограф, исследователь Дальнего Востока, — но остался жить автор замечательных книг, удивительный писатель, надолго стяжавший себе славу доброго человека.

Любовь к человеку, к униженным веком таежным аборигенам вдохновляла Арсеньева. Своими книгами и своим гражданским поведением в течение тридцати лет Арсеньев утверждал, как писал о нем Андрей Платонов, что «дикари», существующие «где-то вне истории, на краю земли», одарены «благородными человеческими качествами, большой душой» и так же достойно представляют собой «единое человечество», как и носители высокой европейской культуры. Свою любовь, свой гуманизм Арсеньев доказал на деле: его опыт общения с «дикими» — пример того, как много может сделать один человек, обладающий добрым сердцем и личным мужеством, для целого народа, и не случайно до сих пор в памяти орочей и удэхейцев он остается их легендарным заступником.

Виктор Шкловский назвал Арсеньева великим путешественником, а книгу о Дерсу Узала — великой книгой.

Сам Арсеньев куда скромнее судил о своих трудах и никогда бы не осмелился поставить свою книгу в ряд с выдающимися произведениями русской литературы.

Однако и преуменьшать значение арсеньевской прозы было бы неверно, о чем недавно еще раз напомнил замечательный японский кинорежиссер Акира Куросава. Много лет он исследовал на экране проблему «доброго человека» в современном мире и теперь снял — после «Идиота» по Достоевскому и других своих картин — художественный фильм о Дерсу Узала.

«Хотя Владимир Арсеньев не профессиональный писатель, а путешественник и исследователь, — сказал Акира Куросава, — я очень уважаю его и как художника. Как и другие творцы русской литературы, он обладает способностью глубоко проникать в человеческие души. Для меня его книги дают еще и возможность продолжить размышления о том, что волнует меня всегда: почему люди не стараются быть счастливыми, как сделать их жизнь счастливой?»

Думал об этом и сам Арсеньев. Думал как писатель. Недаром его вклад в «науку о том, как жить людям друг с другом», весом и поучителен по сей день.

Предыдущая главаГлава 18 из 18К книге