Горьковский автозавод, 2 мая 1945 года
В кабинете начальника спецотдела ГАЗа Ратаенко работал радиоприемник. Громкий, торжественный голос диктора заполнял собой весь небольшой кабинет:
«Войска 1-го Белорусского фронта под командованием Маршала Советского Союза Жукова, при содействии войск 1-го Украинского фронта под командованием Маршала Советского Союза Конева, после упорных уличных боев завершили разгром Берлинской группы немецких войск и сегодня, 2 мая, полностью овладели столицей Германии городом Берлин – центром немецкого империализма и очагом немецкой агрессии. Берлинский гарнизон, оборонявший город, во главе с начальником обороны…». Услышав стук в дверь, Ратаенко выключил приемник и, усевшись за стол, произнес:
– Войдите.
На пороге комнаты появился Вениамин Самойлов. Его успевшее загореть на раннем апрельском солнце лицо выглядело утомленным и помятым. Глаза с неприязнью смотрели на хозяина кабинета. Вполне понятно: и так день тяжелый, а тут еще после отбоя вызывают к особисту. «Но вины за собой явно не чувствует, – отметил Ратаенко. – Взгляд неприязненный, но не растерянный, не недоумевающий».
– Добрый вечер, – сдержанным голосом произнес Самойлов. – Вызывали?
– Да, присаживайтесь.
Самойлов уселся на стул, стоявший напротив стола Ратаенко. Обычно люди, сидевшие там, быстро начинали ерзать, суетливо перекладывать с места на место кисти рук, почесываться, трогать нос, лоб или волосы. Или напротив, сидели с подчеркнутым ухарством, подбоченясь – мол, возьми-ка меня за рупь двадцать. Этот же сидел спокойно, чуть ли не равнодушно. Ратаенко взял со стола личное дело Самойлова, листанул. Нужды в этом никакой, просто хотелось немного потомить визитера ожиданием.
– Вы ни о чем не желаете мне рассказать, Вениамин Федорович? – наконец устало произнес Ратаенко, откладывая дело в сторону.
Тот пожал плечами:
– Да вроде нет.
– Так «вроде»? Или нет?
– А в чем дело, собственно? – поинтересовался Самойлов.
Ратаенко помедлил. Сколько раз ему приходилось слышать этот вопрос! Чаще всего его задавали с вызывающей, высокомерной интонацией. И как же меняются люди после того, как им объясняли, в чем дело… Он вздохнул.
– А дело, собственно, в том, что вы в последнее время неоднократно допускали в частных разговорах антисоветские высказывания. В частности, утверждали, что в Советском Союзе у художника нет свободы творчества. Скажете, нет?
Самойлов молчал. Во внешнем облике его вроде бы ничего не изменилось, но владелец кабинета сразу же понял, что попал в цель. Человек, который подвергся необоснованным подозрениям, спокойно, без всякого волнения поясняет ситуацию и тем самым подозрения с себя снимает. Если же человек молчит либо, наоборот, подчеркнуто бурно и эмоционально отвергает обвинение – значит, точно нечист.
– И это при том, что при разработке «Победы» никто и ни в чем вас не ограничивал. Как же так? Пользуетесь полной свободой творчества и говорите, что ее у вас нет?
– Я говорил в более широком смысле… – подавленно ответил Самойлов.
– В каком же? Поясните.
– В том смысле, что у нас все должно быть подчинено одной идее, а шаг влево, шаг вправо – уже извините, мы вас не понимаем… Если станешь лепить по клеточкам портреты вождей – процветешь, а начнешь работать как душа велит – пиши пропало.
– Но ведь вы художник автомобильных кузовов, – возразил Ратаенко. – Портреты от вас лепить никто не требует. И машину вы нарисовали лучшую в мире, об этом уже весь завод знает. Вы ведь работаете именно так, как душа велит! В чем же ваша несвобода?
Самойлов вздохнул, тоскливо посмотрел на Ратаенко.
– Я не о себе говорил… И, если вы сами этого не чувствуете, как я вам объясню?
Ратаенко молча вышел из-за стола и присел на его краешек, напротив Самойлова. Ему очень не хотелось говорить то, что предстояло сказать. Но обойтись без этого, увы, невозможно.
– Я знаю о ваших тяжелых бытовых условиях, – тихо начал он. – О том, что вы болезненно переживаете свою материальную зависимость от жены. О гибели единственного друга Бориса Гущина на фронте в августе 44-го… Но вы здесь сейчас столько успели наговорить, что этого вполне хватит на вашу долгую поездку в дальние края, где вам, в лучшем случае, придется потолки в бараках расписывать. Вы понимаете, что вы своей болтовней топите не только себя и жену, но и свой коллектив, и главного конструктора, который вам как отец родной?
Самойлов продолжал молчать. Но это было уже другое молчание. Когда Ратаенко упомянул жену и погибшего друга, в его глазах заплескался откровенный ужас. Откуда? Ох, и наивные же вы, люди, любящие болтать!
– Я мог бы посоветовать вам отучаться говорить то, что думаете. – Голос Ратаенко сделался жестким. – И переставать жить иллюзиями. Но, похоже, поздно. Мне очень жаль, что к своим тридцати годам вы так и не поняли, что наша свобода вот здесь, – он ткнул пальцем себе в лоб, – а не вокруг нас. Я долго не докладывал о вашем поведении, Самойлов, но теперь вынужден. Свободны. Пока.
Как Самойлов оказался перед воротами заводского гаража, он и сам не помнил. Долго сидел в зале КЭО, потом блуждал по территории, бессмысленно останавливался, глядя на здания корпусов и цехов… Кажется, сидел в заводском буфете. Машинально отвечал на приветствия знакомых. И снова куда-то брел, бесконечно прокручивая в голове разговор с начальником заводского спецотдела.
Конечно, ему стоило бы вести себя более осмотрительно. Не делиться такими мыслями с кем попало… Да ведь не с кем попало! Более-менее близких людей у него на заводе всего двое. Выходит, кто-то из них? Но зачем, с какой целью? Или – сам Главный? Ведь тогда, в памятный вечер, когда он показывал дома у Липгарта эскизы «Победы», тот прямо предостерег его: не болтай. Значит, откуда-то знал. Но ведь тот, кто предостерегает, тот хочет предостеречь, а не погубить. Да и не такой Липгарт, чтобы губить подчиненных. Значит, кто-то из тех двоих…
«Свободны. Пока… Придется потолки в бараках расписывать». Понемногу вся словесная шелуха из головы выветрилась, остались только эти три фразы. Разве в бараках расписывают потолки? И почему «свободны», почему сразу не задержали? Ах, ну да – ему же надо доложить куда следует, и к тому же, может, есть указание не омрачать арестами предстоящий праздник Победы, может, подождут пару дней, и уже тогда… А что тогда станет с женой? Конечно, в последнее время отношения разладились вконец, но все же клеймо члена семьи врага народа сломает ей жизнь. Свободны. Пока…
– Вениамин Федорыч, вам к «Победам» надо? – раздался над ухом чей-то веселый голос.
Самойлов вздрогнул от неожиданности. Перед ним стоял улыбающийся охранник с ППШ на плече. После авианалетов 1943-го ГАЗ охранялся внутренними войсками НКВД, и сейчас вид краповых погон веселого ефрейтора словно был дополнительным напоминанием о том, что скоро предстоит Самойлову.
– Да, надо, – с трудом, будто преодолевая себя, проговорил он. – А можно?
– А чего ж нет? – Охранник сноровисто загремел замком. – Вы только недолго, ладно?
– Я на минуту.
…В гараже было темно, пахло обычными гаражными запахами – бензином и холодным металлом. Чуть поодаль горбились высокие силуэты грузовиков – ГАЗ-51 и его полноприводного варианта ГАЗ-63. А сразу у входа стояли две «Победы» – черно-серая, шестицилиндровая, и бежевая, четырехцилиндровая. Падающий из полуоткрытой двери свет придавал машинам загадочный облик, словно они знали что-то очень важное, но молчали об этом.
Самойлов медленно подошел к самой первой «Победе», черно-серой. Ласково провел рукой по холодной покатой крыше. В памяти мгновенно вспыхнуло: вот он берет карандаш и проводит на бумаге самую первую линию, линию «спины»…
Сколько сил придавала ему эта мечта! И вот все закончилось. Мечта воплотилась в холодный, молчаливый набор деталей, в который можно залить бензин и поехать. А совсем скоро ее можно будет просто купить в магазине, словно сковородку… Конец мечты.
– Спокойной ночи, – тихо пожелал он своей машине и пошел к выходу.
Охранник, запирая дверь гаража, весело крикнул ему вслед:
– С днем взятия Берлина, Вениамин Федорыч! Все, теперь уже полный капут им! Не сегодня, так завтра сдадутся как миленькие
На тумбочке рядом с постелью затрещал телефон. Звонок пришелся на самую середину тревожного, мутного сна, и какие-то секунды Липгарт соображал – звонят во сне или уже наяву? Нащупал на тумбочке часы – три часа ночи.
– Липгарт у аппарата.
Анна Панкратьевна подняла голову от подушки.
– Что?!
Это было сказано таким голосом, что жена встревоженно схватила мужа за плечо. Андрей Александрович бессильно опустил руку с трубкой.
– Что? Случилось что-то?
– Случилось, – тусклым голосом отозвался Липгарт. – Самойлов повесился.
– Господи… Когда?
– Не знаю. Нашли только что.
В коридоре второго этажа серого Бусыгинского дома царила суета. У двери комнаты Самойловых толпились тихо переговаривавшиеся люди. Резко выделялись синими гимнастерками двое офицеров милиции. Чуть в стороне, сидя на корточках спиной к стене, взахлеб рыдала темноволосая молодая женщина в ночном халате – жена Самойлова…
Запыхавшийся Липгарт нашел в толпе взглядом Ратаенко, схватил его за руку и отволок в сторону.
– Что вы ему сказали?
– Откуда вы знаете?
– Интуиция… Так что именно?
– Ничего особенного. Пытался вразумить…
– Все получилось. Молодец, мать твою!
Он резко оттолкнул от себя начальника спецотдела и бросился к комнате, у дверей которой толпились люди. Вышедший из дверей Кригер перехватил его.
– Андрей Александрович, не надо туда… Там медики.
– Толя, это я виноват, – хрипло выговорил Липгарт.
Кригер оглянулся на милицейских офицеров.
– Тише! Вы тут при чем?
– Это я виноват, – повторил Главный. – Не уследил…
Кригер встревоженно всматривался в лицо Липгарта. Оно прямо на глазах становилось белым…
– Врача! Врача сюда, быстро! – услышал Главный резкий голос Кригера…
Хоронили Самойлова 5 мая, перед самой Пасхой. А 11-го – поминки, девять дней.
Свежий холмик на кладбище завалили цветами. На простой черной табличке написали белой краской: Самойлов Вениамин Федорович. 1915–1945. Конструкторская группа приехала сюда в полном составе, на двух «Победах». Сейчас обе машины стояли «лицом» к могиле, словно молча прощались с тем, кто придумал их облик. И Главный, тяжело нагнувшись, сам положил к черной табличке алые маки из своего цветника. Все знали, что к цветам Липгарт относится придирчиво, внимательно и ревниво, даже, пожалуй, более ревниво, чем к автомобилям. И то, что он сам срезал и привез на свежую могилу маки из своего сада, разбитого во дворе коттеджа, говорило очень и очень многое.
Молча разлили по стаканам привезенную с собой «Московскую», выпили не чокаясь. Два дня назад так же пили в КЭО на рабочих местах, когда услышали о победе. Новость сообщил по радио Левитан в ночь с восьмого на девятое мая, в 2 часа 10 минут, и после этого уже никто ни в Горьком, ни в Приокском Поселке, ни на заводе не ложился спать. Люди бегали друг к другу в гости, поздравляли, пели, кричали, плакали, смеялись, обнимались, выносили во дворы патефоны и устраивали танцы. Девятое мая было объявлено на заводе выходным днем. И только у них, липгартовцев, было тяжело на душе. Все чувствовали свою вину в непонятном, жутком уходе младшего коллеги. И какая страшная, жестокая ирония – делал машину, названную в честь Победы, и ушел из жизни в день взятия Берлина!
Всем было вдвойне больнее от того, что это самоубийство не первое в коллективе. Все помнили, как четвертого января 1942-го на заводе повесился заместитель Липгарта Евгений Агитов, создатель гоночного автомобиля ГЛ-1, уникальный моторщик, переводивший размерность американского «Флэтхэда» из дюймовой в метрическую систему. В предсмертной записке было сказано: «Я творчески иссяк». Конечно, Самойлов знал об этом случае…
Главный догадывался о том, что могло терзать Самойлова и довести его до петли. Не только ночной вызов к Ратаенко, который, в общем, нормальный мужик и никого на заводе не «топил», скорее наоборот. Самойлова глодала вина за то, что он, молодой и здоровый, сидит в тылу; что-то неладное было, по-видимому, и в семье… И главное, с того момента, как «Победа» перестала быть рисунком, эскизом, Самойлов словно погас. Его вымысел, его дерзкая, ни на что не похожая греза стала реальностью, явью, и больше не принадлежала ему. Она ушла в руки моторщиков, кузовщиков, интерьерщиков, ее гоняли по грязи и булыжнику… А скоро ее начнут штамповать десятками и сотнями тысяч, словно кастрюлю, и уникальное произведение превратится в ширпотреб. Сам художник больше ничего не мог к ней добавить, он был не нужен. Да, в чем-то Липгарт понимал Самойлова.
И все же на нем, на Главном – ответственность за этот уход. Проглядел. Нужно внимательнее, бережнее относиться к сотрудникам. Не у всех все благополучно, не для всех любимая поговорка Липгарта «Умирать надо в хомуте» – аксиома. И не все знают, что самоубийство – это величайший грех.
Бутылка водки закончилась. Не пили только Кригер и Вассерман, им предстояло вести машину. Липгарт, скрипя кожаным плащом, нагнулся, поправил ленту с надписью «От коллег и друзей» на большом венке.
– Ну что, поехали, орлы?