К книге
Рассказы. ПРО_ЗАмерший мирЕкатерина Златорунская Подслушанное, подсмотренное, вспомненное
96%
Екатерина Златорунская Подслушанное, подсмотренное, вспомненное
26

Птицелюбы

В Кусково встретились два птицелюба. Дед в красной панамке с белой бородой и изощренный покупатель, чью тоску по азарту торга поддерживала жена.

Дед торговал глиняными птицами, различавшимися цветом и голосом.

Дед обмакивал птичку в воду, подносил хвостом ко рту и издавал удивительные трели, словно со всех сторон слетелись соловьи, а покупатель слушал голоса и искал птичку с особенным звучанием.

– Если вам понравится, – наставлял дед остальных, в том числе трех моих дочерей, открывших рот от изумления, – говорите – моя.

Ксюша тут же выбрала «касную», ей дали красную и бонусом поросенка. Вера и Соня ждали, ничего не выбирая, боясь прогадать, как и столпившиеся остальные, все внимание – на привередливого покупателя и его жену.

А он – нет, не то, не то, и остальные – нет, не то, зачем им, что другому не надобно.

Покупатель в паузах между прослушиванием поведал, что у него есть дом, есть сад, но в его саду нет птиц, пусть поселится глиняная птичка.

– Желтая! – не теряет пыла дед.

– Нет!

– Красная!

– Ан нет.

– А лиловая?

– И тоже нет.

Привередливый бескомпромиссен: «А это хрипловатая, слишком приземленная. А это высокая. А это декабрьская, подстывшая слегка».

Жена не без гордости улыбается.

– Они все хорошие, вопрос же в том, – не выдерживает дед.

– А эта?

– А эта разбитая. Я разбитые не продаю.

– Ах, жалко – разбитая, кажется, то, что надо,

– Но она разбитая,

– Да, а какая!

– Какая, да!

Птички кончились.

– Все?

– Все?

– Ну что же, тогда желтую. Она поддерживает напор.

– У нее есть напор, но без перебора.

– И она поддерживает именно активное движение.

– Мне кажется, что ей одной будет скучно, давайте ей пару найдем. Я здесь так хорошо сижу.

И снова – желтая, лиловая, перламутровая, сова, снегирек, разбитая, а как поет, но разбитая, жалко, жалко.

Дед во все свое актерство разливается соловьем, дирижирует, выше, ниже, лиричнее, какая прелесть, какое чудо! Жена радуется. Одна птичка уже в сумке, ждет своего часа в том саду. Другая еще не выбрана. Но скоро, скоро.

– Давайте эту, – без энтузиазма.

– Она грубее, но глубже.

– С трескученькой.

– Ну если слегка, если нос поднять, то чистая. Послушайте.

Слушают.

А в том саду, а в том саду цветут цветы все дни в году, и птицы ласково поют, что песни эти не умрут.

В саду

В Ботаническом девушка скучным голосом рассказывает молодому человеку, как умирала ее собака от рака. «Скопытилась она (февраль, март, апрель, май), значит, уже четыре месяца назад. Я думала, что будет тяжелее, но мне повезло, я нашла корм, и не дорогой».

Молодой человек молчит. Возможно, что он сочувственно кивает.

«Она маялась, залезала то под одеяло, то в шкаф, а я уходила на работу, а когда возвращалась, искала ее, но не знала, какую ее найду, мертвую или живую, и я очень боялась приходить домой, тем более что я живу одна. Я привыкла к тому, что она меня не встречает, но когда…»

Тут они повернули в другую сторону. Девушка в белой рубашке, поверх коричневый свитер. И парень – крупный, в очках, с бородой, слушающий с испугом и мучением (такое у него было выражение лица, мне удалось разглядеть) этот рассказ про собаку, длившийся, наверное, всю их прогулку. И понятно, почему начавшийся. В саду бродило много собак.

И вот девушка жила одна, но с собакой, а теперь по-настоящему одна.

Письмо

В общем разговоре незнакомая мне женщина рассказала, как она, разбирая квартиру умерших в ковид родителей, получила письмо от матери.

В день, предшествующий уборке, она в душевном помрачении просила, чтобы ей подали знак. После смерти родителей она не получила никаких загробных посланий, не снились сны, не распахивались двери и т. д. Ничего из этого в ее жизни не происходило, только тоска и работа.

Она разбирала книги: выбросить, подарить, оставить; и из одной книжки выпал листок, письмо матери – ей, тогда еще подростку, где мать нежно и подробно описывала к ней, своей девочке, свою любовь.

Вечером дома я посмотрела ви- деозаписи периода, где моей дочери Вере чуть больше двух лет, а Соня еще не родилась, осталось меньше месяца. Вера рассказывает, как она прилетела на самолете, и я допытываюсь – на каком, откуда, – но она не знает; и голос моего папы: «Я заслушался, как внученька моя интересно рассказывает», и он выходит из другой комнаты к нам. На секунду мне показалось, что он и правда вышел к нам из своей комнаты; папу толком не видно, потому что яркий свет, плохая камера, потому что прошлое всегда не видно, в него не вернуться; и папа садится на диван, целует Вере ножки.

– Что ты ела?

– Картошку и курочку, – отвечает Вера, – а ты?

– А у меня ничего нет, не сварил, – отвечает папа.

– У тебя каша есть, – говорит ему Вера.

«Я вся растворяюсь в этой любви», – написала та мама в далеком прошлом и положила листок в книжку.

Спичечные домики

Мы (папа, мама, сестра и я) жили на восьмом этаже, а Михаил Афанасьевич – на третьем, в двухкомнатной квартире. У Михаила Афанасьевича умерла жена, и он остался доживать старость один, продал большую квартиру и купил поменьше, для одного, и так переехал к нам в дом. С ним сдружились мой папа и его лучший друг Владимир Андреевич (их уже нет на этом свете), они ходили к нему в гости, а Михаил Афанасьевич приходил в гости к ним. Моя мама и тетя Маша (жена Владимира Андреевича, умерла в тридцать лет от дифтерита, остались двое детей – пять и шесть лет) Михаила Афанасьевича любили, он не пил, он готовил, он солил соленья, он был аккуратен и вежлив, и с ним можно было оставлять детей на часок-другой, и я часто после школы поднималась на третий этаж, и там ждала маму, когда у нее была вторая смена. Михаил Афанасьевич кормил меня супом, или мы не ели суп, а пили чай с вареньем. А потом он что‐нибудь чинил по хозяйству (у него были золотые руки), а я что‐нибудь читала или рисовала, любимые дела, не требующие соучастия. Мы оба были заняты и не досаждали друг другу, но я помню, как ждала маму или папу. Больше маму, потому что если первым приходил папа, то мы задерживались еще на полчаса, Михаил Афанасьевич был одиноким человеком, и нельзя было так просто уйти. А маме было можно, она уставала на работе, и Михаил Афанасьевич жалел ее.

Как он выглядел, я не помню, но помню запах в его квартире: чистый запах аккуратного человека, но при этом тоскливый, старческий. Он был одиноким человеком, и одиночество его тяготило.

Он, наверное, скучал по своей жене, он не был весельчаком, душой компаний, но он тянулся и к папе, и к его другу, он был старше их лет на двадцать. У них были дети школьники, а у него – внуки школьники.

Еще он мастерил домá из спичек. Крыша, окна, палисадник.

Дарил эти домики нам на праздники, они мне очень нравились. Делал из железных стружек мебель для кукол. Шил подушки для диванов.

Он все мог починить, а папа мой не мог, и всегда, когда глохло, ломалось (техника, электричество, проблемы с водопроводом), звали Михаила Афанасьевича, и он чинил, но потом все равно ломалось, и звали слесаря, электрика.

Он любил приходить на пироги, на домашне-уютное, любил, когда праздник, когда все за столом – шумят, едят, говорят.

А потом, когда он не мог уже жить один, его забрали дети. Это случилось не вдруг, но я не помню – как, когда.

Нельзя сказать, что он был очень дорог или важен, но вот давно прошло детство, а я его помню, книжный шкаф: две полки ерунды и Пушкин да Лермонтов. Его домики с окнами, в которых обязательно горел свет. Он вклеивал в рамы желтую бумагу.

И может быть, я его расспрашивала про эти домики – почему домики, кто в них живет и прочее, не могла же не спрашивать; может быть, он мне и рассказывал, только не сохранилось в памяти.

Может быть, в таком доме он родился и жил, или жили его родители, или, может быть, он увидел в каком‐нибудь журнале такие домики, и ему захотелось сделать самому, чтобы занять и ум, и душу, унять тревоги, зажечь в окнах свет.

Об именах и отчествах

Прошлой зимой я лежала в больнице. Моя соседка, назовем ее Любовь Васильевна, добрая семейная женщина, обожающая дочку и месячную внучку, так нам и представилась – Любовь Васильевна.

В первые часы в палате она не отважилась лечь в кровать, сидела на стуле.

– Чего я лягу днем? – говорила она.

– А чего сидеть? – сказала уборщица.

Любовь Васильевна с неохотой улеглась в больничное ложе, заскучала, затосковала по дому, дадут ли дочке поспать немного, внучка беспокойная, зять бестолковый, и муж тоже, а она здесь лежит. Звонила знакомым и по работе. Звонили ей (она работала бухгалтером на заводе), из трубки доносилось: Любовь Васильевна, здрасте.

– Ну пойдемте, Любовь Васильевна, оперироваться, – позвала ее следующим утром веселая медсестра.

Любовь Васильевна собралась и на своих двоих ногах вышла. Привезли ее через два часа, переложили на кровать.

– Как вас зовут? Помните? – задавала медсестра стандартные вопросы, положенные для отходящих от наркоза.

– Люба, – сказала Любовь Васильевна еле слышным детским голосом, – Люба.

– Два часа не спать. Слышишь, Люба? – предостерегла медсестра и вышла из палаты.

Оливия

На детской площадке двое – Оливия (от 1 года до 2 лет) и ее мать, сорок плюс. Мать – аккуратная женщина, из тех, что годами держит строгую диету – листик салата, смузи, обезжиренный кефир. После шести не ужинает.

Она рассказывает об этом по видеосвязи, мельком обзор площадки, крупный план дочери Оливии – та сидит на верхушке горки и не хочет съезжать, а за ней толпятся такие же по возрасту дети и чуть ли не сталкивают Оливию, пока ее мать рассказывает будущим зрителям, что она съела бы тот салатик, но время упущено. Оливия не без помощи детей съезжает с горки. Она в длинном платье, платье дамы, и в нежных туфельках, как будто бы она пришла на бал, а не на площадку. Курносый нос, толстенькие губы, лысая птенцовая голова, редкий пух по бокам, веселые карие глаза, лицо артиста Алексея Макаровича Смирнова.

Дальше они с матерью и телефоном идут по дощечкам, раз дощечка – и будет лесенка, и мать объясняет кому‐то в телефоне, что их ждет бабушка, очень давно ждет бабушка, и она – мать – очень устала, рабочий день, потом площадка, гомон, топот, и она хочет принять ванну, полежать в тишине. Потом то же самое она объясняет дочери, уже без телефона, они говорят один на один, пойдем домой, мы уже три часа на улице, и тут приходит Сергей с сыном Макаром и женщиной в черном облегающем грудь платье. У нее и губы, и филеры, все, что презирает мать Оливии, спасающая свою красоту листиком салата строго до шести. И этот Сергей берет Оливию на руки, а она ему говорит: папа. Да, папа.

В черном узком мать Макара зовет папу Сергея есть пиццу, Макар голодный, поздно, погуляли и хватит, ты же обещал, но Макар уже в очереди на горку, и Оливия в очереди на горку, а они, родители – мать Оливии, отец Оливии и Макара и мать Макара – помогают им взобраться и съехать. Так повторяется много раз, пока мать Оливии не выдерживает, хватает Оливию, обе нарядные, в длинных платьях, Оливия визжит, а ее мать молчит, держит себя в руках, их ждет очень давно бабушка. Скажи папе – пока. Пусть не говорит, идите. Нет, Оливия, ты все‐таки скажи папе – пока.

Но Оливия ничего не хочет говорить, она хочет плакать и плачет.

Прости пожалуста

У одноклассника моей дочери – самого неблагополучного ученика: нервного, обидчивого, агрессивного, двоечника, маленького росточка, – вчера умерла мама.

Об этом сообщила в школьный чат мама одного из учеников, а еще недавно туда писала ежедневно и сама умершая, спрашивала, что задали и как это заданное (груз задач) решить. Маленького, как и сын, роста, пухленькая молодая женщина, испуганные карие глаза: «А что задали по русскому? А какая тетрадь? А какой номер?». Ее вопросы вызывали тихое раздражение. Все задания дети записывали в обычный дневник, плюс учительница дублировала в электронный журнал. Но ее сын, наверное, не записывал, а электронным она, скорее всего, не умела пользоваться.

– Почему вы не заходите в электронный журнал? – возмущалась учительница.

«Свет отключили на весь день».

«Скажи пожалуста». «Извини пожалуста». «Спасибо!».

Писала она с ошибками.

Ей отвечали, что есть время для общения, и после 21.00 не стоит беспокоить личными вопросами.

Прости пожалуста – учительнице, последнее ее сообщение в чате, через 10 дней она умерла.

Выяснилось, что она долго болела, знала о своей болезни, знала, что ее общее время с сыном скоро закончится, он останется, она уйдет (куда она уйдет).

Конечно, было и другое, то, о чем никто не узнает, как она его обнимала, что говорила. Осталось для непосвященных в их горе, как они вдвоем (бедный сын и его бедная мама) изо дня в день считали, сколько карандашей и ластиков купили Оля и Маша и как животные в английском классе, обезьянка Джерри, горилла Джон и другие, учились рассказывать о том, что было, будет и никогда не случится в разных временах.

Английский им давался особенно трудно. Она жаловалась, как трудно им делать уроки именно по английскому языку.

Я видела ее несколько раз. Ее лицо носило выражение постоянной готовности принятия обиды: «прости пожалуста». Может быть, оттого, что теперь я знаю о ее болезни, а тогда не знала. Помню, как она смотрела на сына в день посвящения в гимназисты: почему мой сын для них хуже всех, и как он будет один против всех. Смерть еще далеко, через 200 страниц математики.

На ее фотографии профиля: муж и маленький сын, а ее самой нет. И вот теперь ее и правда нет. По-настоящему нет, а они остались: отец и сын, и учебники с задачами.

В самолете

В самолете, отец и сын пяти-шести лет.

Сын: В Москве тоже идет дождь.

Отец: Мы еще не в Москве.

Сын: А где мы?

Отец: В небе.

Сын: Нет, мы в Московском небе.

Сын: Папа, я тебе помогу, если нужно нажать плюсик, скажи.

Кажется, что папа устал, но когда сын ложится на его колени, папа гладит его волосы, и в его руке нежность и любовь.

Сын: Мы пойдем сразу к маме в отелю? Ты знаешь, а взлет круче, чем посадка. А завтра мы уже возвращаемся.

Сын: Ты хвосточек.

Папа: А я Чихинхуа.

Сын: Ты хвосточек, а я чубочек.

Сын: Папа, когда мы пойдем на посадку?

Отец: Тебе капитан корабля что сказал?

Сын: Что мы идем на посадку.

Отец: Ну вот.

Сын: Папа, мы почему‐то наискосок летим.

Сын: А мама круглосуточно учится?

Папа: Вечером она придет к нам

Сын: Она после каждого вечера будет к нам приходить?

Сын: Хочу дома записать – вкусняшки шоу. Мы идем на снижение? А на посадку? Папа, а у нас там телевизор будет? Папа, кажется, в небе туман начался.

Папа: Это облака.

Сын: Мы летим между облаками. Папа, а когда Незнайка между облаками был, он подумал, что вверх тормашками, такой глупенький. Папа, мы в облаках еще?

Сын: Папочка, ты знаешь, я всегда хотел летать на облаку и попробовать кусочек Луны. Она же круглая и похожа на сыр.

Сын: А это мост через Волгу.

Отец: Нет, это Москва-река.

Сын: Какая?

Отец: Москва.

Сын: Какие большие дома, а в них есть детские площадки?

Отец: Конечно.

Сын: Сейчас будет бдыщ!

Фу, прилетели!

Предыдущая главаГлава 26 из 27Следующая глава