Всю свою жизнь я пытался понять, что такое память. Пока что понял только, чем она не является. Память – не противоположность забвению. И не хроники событий нашей жизни.
Сколько летних каникул мы провели в замке? Пять? Семь? Помню, мы бывали там не каждый год, но сейчас слова «лето» и «детство» в моей памяти неотрывно связаны с замком.
Добирались туда всегда поездом. Город встречал нас пивным перегаром и дымом сигар, бесконечным звоном посуды из ресторанных окон, потными распаренными лицами пассажиров тесных трамваев.
Автомобиль вез нас мимо морга. Там важных покойников усаживали в большое кресло, и они по несколько дней кряду «принимали» посетителей. Генералы в мундирах, обвешанных орденами, жена бургомистра в шелках и бриллиантах. К пальцу привязывали тонкий шнурок: стоило мертвецу пошевелиться, как зазвонил бы колокольчик. Проезжая мимо, я представлял, что там, в этом большом кресле, сидит мой дедушка в бархатном халате и полосатых брюках с аккуратными стрелками. Сидит и пытается пошевелиться. Пытается жить, хотя и умер.
Но дедушка был жив-здоров и ждал нас в замке, положив себе на колени шелковый цилиндр. Как будто мы были не детьми, а самыми почетными гостями.
Лето начиналось на сеновале, с первого прыжка в душистое сено, с того мига, когда наши внутренности еще висели в воздухе, а облегченное тело уже погружалось в теплое ароматное облако. Именно в тот миг мы пересекали последнюю границу, проходили сквозь тонкую мембрану, отделявшую «весну где-то там» от «лета в замке».
В замке нас никогда ни за что не ругали. Не существовало никаких запретных мест и запретов вообще. Мы полагались лишь на собственный страх. Потому в то последнее лето, когда огонь артиллерии напоминал раскаты далекого грома и на горизонте порой вспыхивали вовсе не молнии, мы занимались тем же, чем и всегда: исследовали тайные закоулки замка. Именно в то последнее лето границы нашего мира изрядно раздвинулись.
Как и прежде, мы играли в салочки среди пивных бочек в подвале. Но теперь мы осмелились изучить и другой подвал, куда можно было пробраться через люк на заднем дворе. Там, за железной решеткой, зияла черная дыра. Нам говорили, что это тайный подземный ход, ведущий к разрушенному монастырю в миле от замка. Мы садились в потемках за груду картофеля, тянувшегося бледными ростками к единственному подвальному окошку, прижимали уши к решетке и слушали, слушали… Услышав песнопения монахов-призраков, мы с визгом убегали.
За ужином в главном зале, где по стенам висели оленьи рога, а где-то высоко под сводами ворковали голуби, мы каялись деду в своих грехах.
Он никогда не злился: мы не нарушали никаких правил, потому что правил в замке не было. Когда мы рассказали ему про подземный ход и решетку, он припомнил:
– Ах да. Один из ваших многочисленных дядюшек как-то раз попытался пройти по тому туннелю, однако воздух там такой спертый, что он едва не лишился чувств. После этого мы поставили решетку, чтобы никто не задохнулся там ненароком.
– А я слышал монахов! – заявил я.
– Немудрено, – ответил дед, отправляя в рот очередной кусок рыбы.
Мы ездили по дорогам, обсаженным грушами, в деревеньки, жители которых при виде дедушки снимали шляпы и кричали вслед автомобилю: «Grüß Gott, Herr Professor!»[8]
Деревенские трактиры казались очень высокими. Даже с дороги было слышно, как внутри грохочут кегли, катаются шары и хрипло кричат невидимые люди. Майские шесты в сине-белых лентах, памятники чему-то неизвестному и непонятному…
Заметил ли я тогда у входа в трактир солдата на костылях, что смотрел нам вслед, но так и не снял фуражки? Солдата, который ничего не говорил, а пустая штанина его форменных брюк была аккуратно подогнута и заколота булавкой?
Думаю, не заметил. Память дорисовала эту деталь позднее.
Отец приезжал нас навестить. Помню, он всегда был в форме. За лето он приезжал трижды, как бы отмечая своими визитами ход времени, которого мы не чувствовали. Мы не любили, когда он приезжал, строгий и бледный, в бесцветном кителе. Он пытался быть добрым, а нам хотелось, чтобы он поскорее уехал. Мы видели в нем тикающие часы, неотвратимый конец радости.
– Это ваша форель, из пруда?
– Разумеется.
Подземная река питала пруд возле замка – еще одно из местных чудес. То и дело на поверхности показывались рыбы, белые от жизни в полной темноте и совершенно слепые.
Вокруг пруда росли ирисы. Вода была прохладной и темной, поверхность бурлила от течений. Мы часто наблюдали, как работники, стоя по колено в воде, тащат из нее сети, полные белых извивающихся рыб. Потом они садились на берегу и аккуратно присыпали солью пиявок, а рядом в траве билась и умирала рыба.
После ужина отец уезжал – шофер отвозил его на автомобиле обратно на станцию. Перед отъездом он брал каждого из нас за плечи и просил вести себя хорошо.
Откуда он мог знать, что в замке никому не было дела до нашей «хорошести»?
– Почему он не воюет, как остальные отцы? – спрашивали мы деда, когда машина скрывалась из виду.
– Он ушел на войну одним из первых, а теперь ему нужно отдохнуть. Быть может, однажды он снова будет готов пойти в бой.
В то ли последнее лето дедушка показал нам сундук? Возможно, это случилось раньше, в другой наш приезд, и все же штука под названием «память» упрямо помещает сцену именно в ту пору. Мы стояли в комнате с белеными стенами на вершине башни – окон здесь не было, только узкие бойницы. Снаружи над полями стоял рокот орудий. Не звук даже, а вибрация в крови. Пахло солнцем и скошенной травой. Сундук – огромный, вдвое больше двери – был окован железом. Наверное, его собрали прямо в этой комнате, иначе как бы он поместился в проем? Мы спросили деда, когда он был изготовлен. Получили ответ: в двенадцатом веке.
Один ключ от сундука хранился у деда, второй – у дворецкого. По легенде, открыть сундук разрешалось только в крайнем случае, если замку грозила большая опасность.
Что же было внутри? Дедушка лишь улыбнулся:
– Даже мне нельзя этого знать.
Нам грезились волшебные заводные рыцари, золото, «греческий огонь». Потом мы решили, что гадать – к несчастью, – и перестали. Время от времени нам мерещилось, что из сундука доносятся звуки. Мы организовали слежку за дворецким, чтобы выяснить, где он прячет ключ. Мы строили коварные планы по открытию сундука и сами приходили в ужас от одной лишь мысли об этом.
Лето шло: ржаной хлеб, сосновый мед, мороженое с малиновым соком из ледника.
И гнев орудий. По ночам он усиливался. Мы затыкали уши ватой и стыдились своего страха. Однажды ночью грохот стал таким, что уснуть было невозможно. Гремело не ближе, но свирепее. Мы стояли у окна и смотрели, как по небу над горизонтом проходит огненная рябь, от которой меркли звезды.
На следующий день мы гуляли по полю и увидели какую-то суматоху: несколько работников бежали к пруду. Мы кинулись за ними. Там, в траве на берегу, дергались десятки бледных тел – цвета снега под соснами зимой, с белесыми глазами, ослепленными незнакомым солнцем.
Рыбы были размером почти с человека. Работники пританцовывали и кричали от восторга. Мы плохо понимали их диалект, но различили слова «коптить», «солить» и «пировать». Один работник вытащил из сети рыбину и выпотрошил ее голыми руками. Тогда все стали отрывать огромные куски рыбьей плоти и поедать ее прямо так, сырой.
В тот вечер отец приехал поздно. Мы изголодались и жадно вонзали вилки в рыбу, лежавшую на наших тарелках. Рыбий скелет покоился посреди стола. Кости торчали вверх, точно две руки, воздетые к оленьим рогам на стенах.
Мы ели грубо, с аппетитом, притворяясь, что поедаем ее у пруда, на солнце, только что выловленную из холодных глубин пруда. На наших губах блестел жир. Тогда, на улице, мы не отважились присоединиться к пиршеству, зато теперь наверстывали упущенное и, подражая работникам, рвали рыбу на куски голыми руками, а потом варварски пожирали, пока отец с дедом увлеченно беседовали.
– Ваши фабрики, конечно, вносят большой вклад в дело победы.
– О да. У нас высочайшие стандарты качества.
– Но ребята из моего прежнего полка рассказывали, что у них недавно разорвался бракованный снаряд. Убил последнего ветерана из тех, с кем я служил.
– Снаряд был не наш.
– И вот я задумался… Что же такое армия? Раньше я считал, туда идешь, чтобы сражаться, защищать родину. А на самом деле это просто такой перевалочный пункт. Армия состоит из нас, людей, но она гораздо больше нас. Взять мой батальон – сколько это? Двести человек? Не-эт. Двести мест, которые временно занимают люди. Двести ячеек. За долгие века существования батальона в нем служили и гибли тысячи людей. Люди – ресурс. Расходный материал. Когда они приходят в негодность, их меняют. И нам это прекрасно известно. Мы даже называем новеньких пополнением – словно нами пополняют запасы. Словно мы колеса или балки, а не люди.
– Снаряд был не наш, я уверен. У нас брака не бывает. Высочайшие стандарты качества.
– И где был я, когда это случилось? Где был я, когда погиб мой последний однополчанин? С ним? Нет. Я катался верхом в поле. Восстанавливался. До сих пор чувствую путь, который пуля проделала в моем теле. В общем, я уже вполне здоров и хочу вернуться на поле боя. Убивать не хочу, зато я могу хоть немного облегчить участь людей. Как-то им помочь.
– Твое тело, может, и здорово, а вот нервы не очень.
– И что? У всех офицеров нервы ни к черту. Мы держимся на роме да иронии. Вот из чего сделана наша храбрость. И так было всегда.
– У тебя есть медали, папа?
Не помню, кто из нас задал этот вопрос. Любой мог.
– Да, есть одна – за храбрость. Мне ее вручили в день, когда погибла ваша мама. Повесили на грудь, когда я стоял у гроба. И потом еще всякого навешали… Пожалуй, я выброшу все это в море.
– Довольно, – сказал дед. – Тебе пора на станцию.
– А можно мы сначала на них посмотрим – пока ты их не выбросил?
– Нет, дорогие мои. Ордена не для того, чтобы на них смотрели. Это они смотрят на нас. В самое сердце заглядывают – и видят, насколько мы храбры на самом деле.
Тогда мы впервые стали свидетелями того, как дед прикоснулся к отцу. Положил руку ему на голову и погладил, как ребенка. И несколько секунд подержал ладонь у него на шее.
– Ну, довольно, сынок. Опоздаешь на поезд.
В ту ли ночь мы решили взломать сундук? Штука под названием «память» подсказывает, что это случилось именно тогда. Хотя… Вроде бы мы сделали это месяцем позже, в августе.
В августе, когда настоящий гром временами сливался с громом орудий и небо часто отвечало на земной огонь собственным огнем.
Под покровом ночи мы поднялись на башню, захватив с собой свечу и горсть шпилек для волос.
Накануне мы долго тренировались и даже сумели вскрыть старый навесной замок на одном из сараев. В успехе предприятия мы не сомневались, но мысль об этом приводила нас в ужас. Вот мы поднимаем тяжелую крышку сундука… Вот наконец-то видим, что внутри – это воспринималось как неизбежность, – и вот падаем замертво. Это тоже было неизбежно.
Гибель, согласно детской логике, делу ничуть не мешала. Главное – сделать открытие, а там уж можно и умирать. Смерть в нашем представлении была временным изменением состояния, после которого умерший возвращался к жизни, целый и невредимый.
Почти всю ночь мы возились с неподатливым замком, тщетно ковыряясь шпильками в скважине, пока наша свеча не превратилась в лужицу воска. Фитиль плавал в ней, как горящий спасательный плот.
Когда она угасла, из сундука донесся явственный шорох. Там что-то пошевелилось – перевернулось во сне с боку на бок. Мы дали деру.
Когда появились солдаты, мы бросали камни в пруд. Солдаты шли не по дороге, а напрямик через поля.
Их были сотни. И они имели очень мало общего с солдатами, которых мы себе представляли. Их не вел за собой конный офицер в мундире с блестящими пуговицами. Язык не поворачивался назвать их засаленные лохмотья формой. Вместо портянок – грязные клеклые тряпки или бинты. Казалось, что под этим тряпьем и ступней-то нет. На плечах у солдат висели драные одеяла. Вместо касок – тоже какие-то обмотки.
Одно объединяло их: бледность. С ног до головы все они были покрыты слоем меловой пыли. Будто вывалялись в муке. Эта бесцветность превращала их в единую копошащуюся массу, шествие которой до сих пор иногда воскресает в моей памяти – почти беззвучное, если не считать скрипа кожи да лязга жести. В хвосте этого бледного шествия вели на веревке несколько человек с завязанными глазами.
Мы стояли и смотрели, как солдаты идут мимо. Мы приняли бы их за привидения, если бы не исходивший от них смрад: вонь немытого тела, нестираного мокрого тряпья, земли и гнили.
Штука под названием «память» пытается дорисовать здесь сцену, которой не было: будто один из солдат вдруг обернулся и увидел нас. Но это неправда. Они шли мимо, не поднимая головы. Думаю, они нас даже не заметили. В те минуты на поле разом затихли все кузнечики, а потом, стоило последнему солдату скрыться за деревьями, так же разом запели вновь.
Штука под названием «память» норовит втиснуть сюда чувства, которых мы тогда не испытывали. Создать момент озарения, когда до нас наконец дошло, что происходит. Придать смысл и связность пережитому. Больше всего на свете память хочет свести все то последнее лето к одному-единственному чувству.
Однако я не верю ее правкам. В то лето мы чувствовали разное. И прежде всего, пока мир за горизонтом корчился в агонии, мы были счастливы. Прыгали с сеновала и бегали друг за дружкой среди пивных почек. Содрогались при мысли о содержимом сундука и упивались своим страхом. Тайком бегали к руинам монастыря и искали тайный лаз, а находили лишь безмолвные камни под открытым небом, заляпанные птичьим пометом.
Мы были счастливы в нашем летнем замке. Мы многого боялись, но страх стал неотъемлемым элементом счастья – сплавился с ним воедино в мире, где пока не существовало последствий. Лишь позднее то лето превратилось для нас в символ, который будет преследовать нас всю жизнь.
Связность – это иллюзия. Она невозможна в текущем моменте. В бегущей реке не увидишь четких отражений. Так и с потоком жизни: только когда все уляжется и замрет, мы различим очертания того, что мелькало на поверхности. Перевернутые, цепкие пальцы деревьев. Бескрайнее небо.
Наступил сентябрь, а с ним вернулся и отец. К тому времени вылов из пруда беспомощных слепых рыбин, ежедневно поднимающихся в наш мир из темных глубин, перестал казаться чем-то удивительным. Мы каждое утро ходили смотреть, как работники тащат из воды сети с рыбой и та умирает в траве, ничего не видя и не понимая. Затем рыбу складывали в бочки, а бочки грузили на телеги. Первое время это приносило работникам радость, потом стало рутиной.
Рыбу продавали как свежей, так и соленой, копченой, консервированной. Из чуда она превратилась в ресурс.
– Кусок в рот не лезет, как представлю, откуда она.
– Форель прекрасная. Такой вкусной и жирной у нас еще не бывало. Сезон удался на славу! И между прочим, мы действительно знаем, откуда она. В здешнем известняке множество пещер, реки уходят глубоко под землю…
Отец отложил приборы.
– Я о другом. Все… это, весь этот идиллический средневековый мирок. Я знаю, откуда он. В городе наши фабрики коптят небо. А там…
Он указал на большой камин, но мы-то знали, куда он показывает. Там, за полями, зелеными лесами, грушами вдоль деревенских дорог, лежала изрытая, искалеченная земля.
И штука под названием «память» настаивает: тогда мы вновь услышали скрип кожи и лязг жести.
Видел ли я того солдата у входа в трактир, солдата на костылях, который глядел нам вслед, так и не сняв фуражки? Солдата с аккуратно подвернутой и заколотой пустой штаниной?
У отца задрожала рука. Белая, тонкая. Хрупкое, испещренное голубыми венами запястье торчит из манжеты форменного кителя, палец указует, грозит… А потом рука бессильно падает на колени.
– Меня комиссовали.
– Заслуженно, между прочим! – кивнул дед. – Ты был ранен в бою, защищая родину.
– Я… пожалуй, пройдусь. А потом сразу поедем. Дети, собирайте вещи.
После ухода отца в зале воцарилась тишина. Что-то висело в воздухе. Обычно это выражение используют бездумно, как метафору, но я сознательно так написал: в воздухе над нами действительно что-то висело. Над оленьими рогами, среди потолочных балок. Что-то висело.
Тишину нарушил дедушка:
– Я хочу вам кое-что показать, дети. Идемте со мной.
Мы знали, что он хочет показать нам сундук. Замку грозит опасность. Наконец-то мы увидим, что внутри.
Мы шли за ним коридорами, полными косых лучей вечернего солнца. Здесь – скрещенные мечи, покрытые тонким слоем пыли. Там – гобелен с изображением рыцарского турнира. Мы начали подниматься по лестнице, то и дело радостно и испуганно переглядываясь. Вот, вот сейчас мы узнаем, что в сундуке. Наконец-то!
И тут мы свернули в другую комнату. Сколько раз мы крались мимо этой двери, не замечая ее. Она была такой неприметной, что позднее мы даже усомнились в ее существовании – возможно, она появилась совсем недавно.
Дедушка открыл ее ключом из большой связки. На железном кольце висело множество других ключей; один из них наверняка от сундука.
В крошечной комнате было единственное узкое витражное окошко, и в луче солнца от него парили пылинки. На столе в центре стоял один винный бокал. Мы собрались вокруг него. Бокал был обыкновенный, хрустальный, ничем не примечательный.
Дедушка откашлялся.
– Этот бокал нашел отец вашего дяди. Он участвовал во Франко-прусской войне. В ходе сражения отбился от своего кавалерийского отряда и потерял сознание. Лошадь понесла. Очнулся он посреди разбомбленной, сожженной дотла деревни. Одна вещь уцелела: вот этот самый бокал. Стоял нетронутый посреди площади, прямо на мостовой. Отец вашего дяди взял его и поместил сюда. Понимаете…
У дедушки дрогнул голос. Нам тогда показалось, что он просто поперхнулся пылью. У взрослых ведь не бывает таких чувств, как у детей. Да, отец иногда давал волю чувствам, но до войны за ним такого не водилось. Теперь же чувства хлестали из него, как кровь из открытой раны. Казалось, когда рана затянется, чувства тоже иссякнут.
Дед продолжал:
– Понимаете, ваш отец получил ранение. Как и многие. Однако красота не исчезла. Красоте всегда есть место в этом мире, всегда.
Та сцена застыла в моей памяти во всех подробностях, неподвижная и ясная. Словно в тот миг мы усвоили очень важный урок. И все же я знаю, что это неправда. Ничего мы не усвоили в той комнате, где пыль танцевала в цветных лучах уходящего лета. Мы нетерпеливо переминались с ноги на ногу и глазели на связку ключей.
Наконец один из нас отважился задать вопрос:
– Дедушка… что же хранится в сундуке? В сундуке, который ни за что нельзя открывать, пока замку не грозит опасность?
– В том сундуке, что вы пытались взломать?
Мы виновато переглянулись. Дедушка лишь улыбнулся и вышел из комнаты.
На улице царило смятение. Нет, не так: мы стали свидетелями сцены, которая случилась после смятения. Двое работников держали отца под руки, то ли пытались остановить, то ли помогали устоять на ногах. Китель на нем был порван, волосы растрепались, а с мокрых брюк капала вода.
Вокруг отца собралось еще несколько человек – половина слуг, работавших в замке. Дворецкий и дедушка стояли в сторонке и разговаривали.
Отец высвободился из рук работников и подошел к нам.
– Идемте, дети. Пора ехать.
Дедушка прервал разговор с дворецким и подошел к нам. Взял каждого за плечи и хорошенько осмотрел, как делал всегда на прощание – словно хотел удостовериться, что мы целы.
Позже мы оба вспоминали, что он держал нас за плечи дольше обычного. Затем он так же осмотрел отца и что-то ему сказал. Слов мы не расслышали. Зато все отчетливо услышали папин ответ:
– Пустяки. Минута слабости. Я просто хотел побыть со своими однополчанами… Найти способ к ним вернуться.
Когда мы ехали в автомобиле на станцию, мы еще не знали, что это наше последнее лето в замке. Но вся эта сцена в моей памяти пропитана ностальгией – будто краски уже начали блекнуть. Будто дедушка, войдя в парадные двери замка, шагнул в собственную могилу.
Разумеется, это не так. Хотя мы действительно больше его не видели, он прожил еще много лет. Присылал нам письма по праздникам, рассказывал об урожае, который удалось собрать, несмотря на войну.
А вот что было на самом деле: когда мы проезжали мимо морга, я увидел, что творится за его стенами – словно то были толстые стеклянные стенки аквариума. Как и аквариум, морг был доверху заполнен водой, и в этой воде колыхались зеленые водоросли.
Там, в подводном лесу, сидел в большом кресле наш дедушка в полосатых брюках с аккуратными стрелками и в утреннем сюртуке. Его седые волосы тоже слегка колыхались. Движение воды создавало иллюзию жизни, но я знал, что он мертв.
Один из нас сказал:
– Папа, мы должны знать! Что в сундуке?
Отец, смотревший в другое окно, молча смерил нас взглядом и с улыбкой произнес:
– Как я понимаю, дедушка отвел вас в маленькую комнату с витражным окном, сделанным из осколков винного бокала, который он нашел на руинах разбомбленной во время Франко-прусской войны деревни? И рассказал, что разбитые вещи можно починить и даже превратить в произведение искусства?
– В комнату-то отвел, – кивнул я; мне нестерпимо хотелось заговорить, чтобы избавиться от картинок перед глазами и вернуться в этот мир. – Только показать он хотел не окно, а сам бокал, найденный нашим двоюродным дедушкой в разбомбленной французской деревне. Он стоял посреди площади, целый и невредимый.
Выражение папиного лица не изменилось.
– Что ж, наверное, это правда. И то и другое. Или ни то ни другое.
Нет уж, загадками мне зубы не заговоришь. Я опять спросил:
– Что было в сундуке?
Мы подъехали к станции, водитель начал доставать из багажника наши пожитки. Сентябрь выдался жаркий, и люди вокруг, одетые слишком тепло, усиленно потели. Бледные и мокрые, они прощались друг с другом. Потные носильщики таскали вещи.
– Вот что вы должны знать о нашей семье, – сказал отец, наклоняясь и по очереди поправляя на нас одежду. – Наша семья никогда не откроет тот сундук. А значит, наша семья никогда не узнает, что внутри.
– Но мы пытались его открыть, папа. Мы очень старались!
Он стер с моего лица какое-то пятнышко.
– Нет, дитя. Вы не пытались. Вы только думали, что пытались. И это тоже очень важно.
Тогда я понял, что отец выздоровеет.
Всю свою жизнь я пытаюсь выяснить, что такое память. И до сих пор не выяснил.
Что погубило нашего деда за много лет до его настоящей смерти? Почему тот наш отъезд казался окончательным, хотя мы не догадывались тогда, что больше не вернемся в замок? Что за сила меняет местами наши чувства и мысли в угоду некоему таинственному замыслу, меняет даже сам ход и порядок событий?
Мы не в состоянии вспомнить истинные очертания нашей жизни, потому что штука под названием «память» постоянно их преображает. И как мы только с ней уживаемся, как не впадаем в ужас? Что может быть хуже собственной беспомощности перед проделками памяти, норовящей переписать события нашей жизни?.. Отчего по ночам нам не мешает спать понимание, что на самом деле мы ничего не знаем о своем прошлом?
И все же я верю, что бояться нечего. Быть может, память – механизм, помогающий удовлетворить наше стремление к целостности. Нашу мечту об осмысленном мире. Настоящей – объективной – реальности нет до нас никакого дела. Думаю, так мы боремся с ужасом, который рождает в нас ее безразличие. Чтобы жизнь и мир имели смысл, некая сила должна менять прошлое, дабы оно соответствовало нашему настоящему и представлениям о будущем. Некая сила должна придавать связность всем нашим летам.
Ровно в тот самый миг память заставила поезд прибыть, и мы бросились занимать места.