К книге
Дитя Чумного краяЧасть II. Время костров и жертв. Глава 3
34%
Часть II. Время костров и жертв. Глава 3
11

Ритмичный стук лопат. Звук, с каким мясо отрывается от костей.

В ту осень выжившие жители Лиесса ели мясо даже с черепов умерших – больше есть им было нечего. Закрытый город голодал.

На улицах мертвую тишину сменяли крики, затем – снова тишина. В предместьях ветер в одиночестве носился над пустыми темными полями.

Люди дрались за трупы раз с собаками, а раз – со свиньями, каких еще не съели. Друг друга же и жрали, если повезло убить. Никто не выходил из дому в одиночестве.

Когда могилы, даже залитые дегтем и смолой, разрыли чуть не все, мертвых взялись запихивать в винные бочки и бросать в стремнину Лунноводной. Их уносило по реке, и к тому дню, как кто-то озаботился, что так зараза только разойдется, череда из бочек протянулась через всю долину.

Город горел. Не так жестоко, как горел бы деревянный, но на месте нескольких кварталов теперь виделось лишь черное пятно. Устлавший крыши малахит и каменные стены пока берегли всех тех, кому достало на них средств.

Пошла молва, что жжение угля спасает от чумы, и люди жгли его, пока не выжгли весь, а после взялись за дрова и утварь. На перекрестках развели костры. «Огонь несет нам милость Духов и спасение!» – с такими криками народ стоял у этих костров насмерть, не давая потушить.

В предместьях появился чумной рынок: торговали через две перегородки, и монеты клали в уксус – те, кто мог еще монеты отыскать. Несколько раз торговля оборачивалась там не дракой – бойней. Безумные от голода, жители города пытались отворить или пробить ворота – хоть бы собственными головами, только бы попасть туда.

Таким Лиесс готовился встречать День почитания Западных Духов, середину осени. К празднику по традиции стекались люди – те, кто еще не прослышал про чуму, и те, кому было плевать. Они ломились в город, оседали в деревнях и разбивали множество палаток и шатров, как будто стены осаждало войско.

В замке дела были немногим лучше. Жители его смотрели на агонизирующий город. С каждым днем скуднели трапезы – запасы таяли много быстрее оттого, что съехавшимся на капитул деться было некуда. В ремтере и по коридорам то и дело вспыхивали распри, иногда и драки; слуги не решались лезть под руки тем, кто не снимал мечей.

Зато не стало слизняков и крыс. Для первых вышло время, а вторые до того измучили Магистра, что он повелел колдуньям разобраться с этой дрянью. Орденские чародейки возмущались, что не для того носили черные плащи, но приказание исполнили.

Целительницы бесконечно вились около ландмайстеров, чтобы наверняка не допустить болезнь. Изо дня в день обследовали испражнения, их запах, объем, примеси – все что угодно, лишь бы ничего не упустить.

Тем временем в нижнем дворе толпа из полубратьев и полусестер облюбовала выгребную яму – Онь готов был клясться, что так можно избежать чумы: пока дышишь говном и прочей дрянью, запах их перебивает вредоносные чумные испарения. В конце концов там кто-то надышался до того, что потерял сознание и рухнул в яму – в ней и захлебнулся. Остальных то не остановило.

Дети в приюте выдумали новую игру, раз уж теперь не стало слизняков. Один другого спрашивал: «Откуда ты пришел?» Второму должно было отвечать: «Я с запада». – «Что ты принес с собою?» – «Смерть». Этот нехитрый диалог, казалось, можно было разобрать в любой момент, едва стихала прочая возня.

Едва ли был еще какой-то год, когда Дня почитания так ждали и так опасались одновременно.

Глаз Йише не спасли.

Целительница билась долго, но в итоге опустила руки и признала то, что стоило бы признать с самого начала. Когда все это слушал Йотван, Йер тихонько наблюдала, притаившись между занавесей, штопая постельное белье. Она не подавала голоса и быстро опустила взгляд, но с некоторым содроганием ждала того, что он ответит.

Йотван не ответил.

Вместо того потом, уже уйдя из госпиталя, он безмолвно привалился к стенке и прижался головой к камням. Кольчужные колечки звякнули. Он не издал ни звука.

Йерсена молча наблюдала из тени и мяла котту – ей хотелось подойти и прикоснуться, может быть, обнять, пообещать, что будет ему новой дочерью вместо безмозглой дурочки – гораздо лучшей. Она могла пообещать ему все что угодно – пусть бы только попросил. Но вместо этого впивалась в собственную кожу и терпела, осознавая, что Йотван никогда не примет ее обещаний. Что ни делай – не утешит. Уж тем более не после ссоры.

Йерсена думала, что дурочку бы стоило добить – коровьим пастинаком, если б Йотван его весь не выполол. Он бы тогда скорбел три дня, как всем положено, но после должен был ее забыть, как всякого покойника. И всем бы стало легче – девка и сама не мучилась бы, и другим проблем не доставляла. Йерсена только радовалась, что в День почитания Западных Духов некогда об этом рассуждать.

Всех их прославляли сегодня: и хорошо знакомых, будь то Западная Байи́на, что дала свое имя цветкам, что в народе прозваны ее глазками, ну а в книгах же – очным цветом, или Западная Тюра́нда, покровительница травниц и знахарей; будь то Западный Йехиэль, что нашел малахит в горах над Лиессом, или его брат Йехиер, что хранит и оберегает прииски; будь то славный Западный Тирту́леан, что сумел заключить договор с Духами Севера во время Войн, или его добрая жена Йорда́ника, к какой обращали просьбы о богатом урожае… – и всех тех, чьи имена унес в свою дымку Повелитель Туманных Троп. Осень – их время: время тех, кого чествуют, и тех, кто давно позабыт. Время урожая, время поминать ушедших и славить живых. Время многоликое, доброе и жестокое одновременно. Оно наградит плодами и подарит отдохновение от летних трудов и палящего солнца. Оно же закутает в туманы, исхлестает промозглым дождем и уколет первыми заморозками. Нищие и бездомные начинут околевать в городских подворотнях; то там, то тут вспыхнут пожары от неловко затопленных печек; а в города вместе с крысами проберутся вершниги, потому что тела угоревших и обмороженных пролежат дольше трех дней…

В эту ночь Духам говорят спасибо за щедрость и униженно молят о милости. Все, кто работает на земле, бросят в жаркие костры на одну ленту больше и повторят: «Да пребудут наши труды праведными, угодными и обильными. Жо́йе-вас, мойта́э». – «Мы нижайше благодарим вас, Духи Запада».

Йер успела хорошо узнать осень, знала, как она умеет отнимать и дарить. Знала ее многоликость: золото парадной листвы и небо цвета лиесской синевы, вымаранное грязной дождевой мглой; ломкие полысевшие ветви на фоне мраморных туч, что рождали в сердце не отвращение, но тоску; ласковые до прилипчивости туманы, белой дымкой наползающие с гор, и колючий злой ледок на лужах… Йер знала свою собственную осень, что носила в глазах, и тот беспощадный пожар, что всегда готов был сожрать ее за мгновение.

Раньше Йер ничего не просила у Духов Запада. Она не работала на земле, и ей дела не было до урожаев и буйства растений. В ее мире остались только каменные стены Лиесского замка и высокое горное небо; с него каждую ночь смотрели ставшие ей родными Семь сестер – самое приметное созвездие, названное в честь семи великих земель Лангелау и семи Западных дев. Из года в год Йер после праздничных плясок подходила к костру, долго и задумчиво мяла в руках зеленую ленту и в конце концов бросала ее в пламя, бормоча под нос безликое «Жойе-вас, мойтаэ», – чтобы после торопливо уйти, не зная, можно ли так.

Этот год был другим.

Слишком многое изменилось. Слишком страшно завывали за стенами замка чумные, слишком зыбкой виделась собственная жизнь без плаща и дара – если жизнь та еще будет при ней: слишком голодно и людно было в хохбурге.

На сей раз Йерсена не знала, что попросить, потому что не была уверена, дозволено ли обращать такие просьбы к Духам Запада. Может ли она просить у них дар? Может ли просить, чтоб еды хватило до конца мора?

Йер за день искусала все губы в раздумьях об этом – за делами как-то незаметно вышло, а дел было много. Приютских с самого утра, чуть только отступила темень, повели по тропке в горы. В другие дни влетело бы любому, кто додумался бы лезть через калитку – хлипкую, незапертую, но неумолимо отделяющую замок от неприветливых скал и приходящих с них гостей.

Взбираться по тропинке было тяжело. Заплетенные узлами корни складывались в неудобные ступени, острые камешки жалили ступни сквозь подошвы; ветки и края уступов ранили ладони.

Но дети знали: тропка вывернет на ровное плато с полянкой, рощицей и смутно различимым вдалеке ущельем. Болтали, будто через то ущелье есть дорога, что выводит дальше в горы: к приискам ли, в обход города ли – этого не знали. Йерсене пару раз случалось прочитать, что в древности, когда на замок нападали и осады делались особенно жестоки, по такой вот – может, этой самой – тропке люди уходили в горы и искали там защиты, пропитания и помощи великих Духов. Так не раз спасался гарнизон тогда еще лишь зародившегося Ордена.

Читала она и про тех, кто сходил с гор: загадочный ли странник, древняя старуха или странная деви́ца – с ними стоило быть ласковым, услужливым и зла им не творить. Они – родные дети этих гор и их хранители, рожденные, чтоб уберечь чистейший здешний малахит, и они не простят обид.

Йерсена притворялась, что не видит никаких фигур возле калиток в сумерках, и обходила их – уж знала, что бывает с теми, кто излишне верит в доброту соседей с гор.

Дети не просто так карабкались по узкой тропке до поляны. Еще внизу девчонкам выдали корзинки – нужно было каждую наполнить до краев. По осени съедобных трав не так уж много, но в этот голодный год без них праздничный стол остался бы пустым. Девки всей гурьбой ползали по земле и выбирали листики позеленее, посвежее, пачкали колени и подолы котт. Потом из скрипуна, осота, звездчатки пекли лепешки – такова традиция. Но в сытые года лешек делали немного, только чтобы отдать дань обычаю, а в этот же им предстояло стать основным блюдом.

Мальчишек же согнали в рощу, чтоб собирали ветки. Те девчонки, что не помогали печь, плели из них венки, повязывали ленты: всем – зеленые, а незамужним девкам, что вошли уж в возраст, – еще белые.

Под вечер в замковых дворах выкладывали кучи веток под огромные костры – высокие, широкие, точно стога в полях. Из-за стен летело эхо той же суеты – даже среди болезни город не забыл обычай. Все, кто здоров, готовились отпраздновать чуме наперекор.

Вокруг костров поставили треноги под светильники, а с кухни начали носить нехитрую еду: подстреленную в скалах дичь, мелкую и костлявую, лепешки из осенних трав да залежавшиеся с прошлых лет сушеные грибы, тыквы и яблоки, настой на семенах и злаках. И после этого осталось лишь ждать темноты – густой и черной, что бывает только в ночи, когда нет луны.

Хватило первых сумерек, чтоб братья, полубратья, детвора – все стали собираться у костров в нетерпеливом ожидании. Вот-вот из недр святилища потянутся жрецы. Они только в такие ночи покидали свои бесконечные пещеры и спускались во дворы… в другие года – в город тоже.

Все суетились в смутной изнуряющей тревоге, в ожидании, когда черные балахоны наконец проступят в ряби угасающего дня – их вереница вытянется вдоль дома учения и завернет возле его угла, пойдет кругом-спиралью, чтобы наконец достичь будущего костра. Остановившись перед ним, верховный жрец единственным дозволенным сегодня колдовством зажжет огонь на длинном посохе. Все прочие жрецы пойдут по очереди запалить свои от Первого огня, чтоб заключить в круг будущий костер и затянуть долгую и вибрирующую песнь. Слов не разобрать – древний язык.

Сегодня он еще раз оживет, и, словно в древности, эхо его прольется над горами. Песня жрецов будет тоскливой и пронизывающей, в груди из-за нее начнет дрожать, во рту встанет тягучий ком. У многих слезы навернутся на глаза. В ней до сих пор живет горечь и память поколений: все, что было забрано неумолимым Повелителем Туманных Троп, и все, что он оставил, – но также все печали этой осени и все надежды, просьбы, что уже трепещут вместе с каждым сердцем и готовятся сорваться с губ.

Жрецы будут петь долго, под удары посохов – слаженные до того, что все сливаются в один, – и когда ночь укроет небо мрачным покрывалом, а на нем пылью в лучах заблещут звезды, тогда стихнет песня и жрецы вытянут посохи и наконец зажгут костер.

Они отвернутся и опять затянут песню – теперь тихую и мелодичную, такую, что струится средь теней, сливается с осенним сумраком, – и пойдут прочь, шурша черными балахонами, растягивая длинную дорожку огоньков в навершиях. И только когда отсвет самого последнего исчезнет в темноте святилища, начнется празднование.

Все оживут, примутся говорить, шутить и танцевать – так заполошно, будто то в последний раз. Возьмутся пробовать лепешки и настой, а после стянутся к костру в огромном хороводе. И каждый затаит дыхание, отыщет взглядом старика – Верховного Магистра. Тот хлопнет, в первый раз шагнет. Через мгновенье каждый будет хлопать и шагать, вторить словам маршево резкой песни и выкрикивать в конце куплетов ритмичное и хлесткое «Жойе-вас, мойтаэ!». Будут лететь и развеваться юбки, ленты в волосах деви́ц; огонь – плясать на лицах и плевать в черное небо снопами хвостатых искр-комет, вычерчивающих свой путь, как каждый из танцующих вычерчивает свой путь в жизни. И будет блеск в глазах и сбитое дыхание, пока не прозвучит последнее, особенное «Жойе-вас, мойтаэ!» – и все вдруг замрут. Мучительной покажется вдруг опустившаяся тишина, но вскоре сквозь нее проступят треск огня и поступь ветра, стук в висках – может быть, собственных, а может быть, соседских…

Кто-нибудь первым отомрет – и следом оживут другие. Неловко разомкнутся потные ладони, переплевшиеся пальцы, замелькает зелень лент. Первую, как и каждый год, швырнет в огонь Магистр, а за ним потянутся все остальные, беспорядочно и суетно. Кто-то замешкается, поторопится другой, один проговорит длинную просьбу медленно и вдумчиво, следующий – быстро и встревоженно.

И лишь Йерсена, как всегда, будет стоять чуть в стороне, мять ленту в нерешительности… пока не нахмурится вдруг, не швырнет ее в огонь твердой рукой с такой же твердой просьбой, полетевшей следом.

«Пусть мне будет послан дар. Жойе-вас, мойтаэ».

Весь замок оживился после праздника. Не стало легче сносить скученность и голод, но словно бы тугое напряжение чуть рассосалось – не так тягомотно стало в ремтере.

Пусть это было ненадолго и пусть вскоре осень и чума возьмут свое, но все вздохнули легче после дикой пляски, песен и веселья самой черной ночи. По флигелям[43] звучала не игра «Откуда ты пришел?», а болтовня про то, кто с кем уединился в праздник. Издревле считалось, что раз Духи смотрят в эту ночь особенно внимательно и дозволяют де́вице и юноше быть вместе под их взором, то те могут пожениться, что бы ни препятствовало им. И потому одни молчали, не желая, чтоб случайно вспыхнувшая страсть испортила всю жизнь, другие же – твердили без умолку, что поженятся, едва откроют город.

Лишь некоторые, только проснувшись, тихо проскользнули в темноту святилища, чтоб время не терять – чума не будет миловать и ждать.

На сей раз осень – время грустных, тихих свадеб. Они проходили почти незаметно, без гуляний, совершались больше перед Духами, чем перед людом. Кто-то говорил, что так и правильней. А кто-то молча качал головой и коротко бросал взгляд в сторону чумного города: нет в этом правильного ничего.

И только Йотвана, казалось, это все не тронуло. Спина противно ныла с того дня, как корчевал коровий пастинак, а после праздника и вовсе разболелась – застудил. Полдня он еще ползал, скрючиваясь все сильней, но вынужден был все же доплестись до госпиталя. Закончив растирания, сестры определили ему комнатку фирмария – чтоб отлежался на перинах, не на тощем тюфяке. Сил спорить не нашлось, хотя фирмарий угнетал его: уж слишком близко была Йиша – сложно было отгораживаться от раздумий о ее судьбе – и слишком громко слышен был неумолимый бой колес водяных мельниц. Йотван его ненавидел.

В одном он находил слабое утешение: здесь за ним не следил пристальный взгляд осенних глаз, взволнованный и требовательный, а главное – обиженный. Йотван, чувствуя его спиной, из раза в раз не мог понять, что его больше злит: сам этот взгляд или же смутное чувство вины.

Вместо того чтоб беспокоиться об этом, он предпочитал думать о том, что из-за мора ни Йегана, ни он сам не расспросили, не возьмет ли Йишку кто-то в городе. Йотван досадовал: и надо было этой про́клятой чуме прийти теперь? Не годом раньше и не годом позже?.. Хоть и знал, конечно же, что это глупо.

Хмурый день свистел злым горным ветром и гнал тучи, постепенно затемняющие брюшки. Изредка бралось противно капать. Еще не смеркалось, когда Йотван уж готов был выть: невыносимо было бесконечно спрашивать себя, как вышло, что он не решил все с Йишей раньше, еще летом, если знал, сколько ей лет? И неужели в этот раз будет как в прошлый и он снова не сумеет сделать ничего, как не сумел помочь Йесении?..

Он глухо застонал и то ли встал, то ли скатился с опостылевшей перины. Выпрямился, замер: и куда он собирается? Сидеть в саду? Смотреть, как возятся целительницы, ползают калеки и как А́рношт предлагает мелюзге глотнуть вина из фляжки, где оно плескалось неразбавленным? Седой стервец и посреди чумы умел его добыть.

Но Йотван не хотел смотреть на это. Он и раньше ненавидел жалкий вид фирмария, но пуще прежнего теперь, когда среди постылых занавесей пряталась и койка с обреченной Йишей; когда он сам едва ли отличался от всех прочих здешних обитателей.

И он с глухим усталым стоном ткнулся в собственные руки. Из каморки ему было не уйти, от мыслей не сбежать.

Йерсене отчего-то стало лишь тревожнее после Дня почитания.

Ей чудилось, что все вокруг дышали одной мыслью: это в последний раз. И сыгранные в суматохе свадьбы, и веселье, лихорадочное и безумное, и завтрак, оказавшийся в какой уж раз скуднее, чем вчерашний, – все ее тревожило.

И больше всего угнетало то, что за стенами, в городе, горел огонь – костры на перекрестках так и не тушили, бурый дым стоял столбом и медленно утягивался вдаль, к востоку. С запада ползли грузные тучи, и в какой-то момент дым начал сливаться с ними, как туман сливался с оползающей с гор дымкой в прежние, благостные осени. Казалось, город обращается в один большой пожар, терзает склон горы. Если прежде так горела зелень Лунного Огня в дни полнолуний, то теперь огонь был настоящий, злой и красный.

Йерсена спрашивала себя: что, если сейчас – действительно последний раз? Последняя увиденная осень и последние деньки? Что, если и правда те, кто побежал жениться поскорей, не сделали бы этого уж никогда, если б промешкали? Не надо ли ей и самой что-то успеть?

Она пошла в святилище. Рассматривала пламя, но на сей раз видела в нем только отголосок бешеных чумных костров на улицах столицы. С большим усилием заставила себя швырнуть в него привычную горсть лент. Закончив, принялась разглядывать пол, чтобы отыскать на нем плевки. Услышала недавно в ремтере, как кто-то то ли пошутил, то ли всерьез сказал: пришел недавно-де к жрецам покаяться, что как-то, позабывшись, плюнул прямо посреди святилища, а те ему в ответ: ты не волнуйся, брат, мы сами ежедневно там плюем.

Она задумалась, простят ли Духи святотатство только потому, что время нынче сложное, как, говорят, прощают они, если бросить в огонь дрянь какую по нужде.

Не отыскав ответа или утешения, она ушла. Тихонько проскользнула в нижние дворы, где ей бывать не полагалось, и уселась в зарослях у трещины в заборе, глядя в сад дома терпимости. Они не договаривались с Рунькой, что сегодня встретятся, и потому Йерсена лишь надеялась, что, может, повезет. Пришлось прождать пару часов. Она знала, что ее отсутствие, небось, заметят и от Бриньи хорошо влетит, но в странной вязкой атмосфере послепраздничного дня это как будто бы утратило значение, и, думая о наказании, Йерсена понимала, что ей совершенно наплевать.

Судя по тучам, ветер обещал грозу.

Где-то Йерсене доводилось прочитать: гроза по осени – гнев Духов. И на этом самом месте Рунья говорила ей, что они злятся из-за неоконченной войны и что именно поэтому чума, быть может, разойдется. Так и вышло.

Аккурат на этих мыслях появилась Рунья. Она вышла в сад и удивилась, заметив, как Йерсена машет ей. Приблизилась.

– Город так и горит, – сказала она тихо, глядя на густой дым над стенами. – Ты чего здесь?

– Захотелось встретиться.

Рунья нахмурилась и опустилась возле клумбы, как обычно притворившись, будто полет.

– Знаешь… – Она тяжело вздохнула и прищурилась в хмурое небо. – Если мы переживем чуму, то больше не ходи сюда.

– Но!.. Почему? – Йерсена ткнулась в щель между камней лицом.

– Да потому, Йер. Нечего тебе тут делать. Ты взрослеешь, и если мелкой тебя просто наказали бы, то теперь, глядишь, и правда из приюта переселят к нам, раз ты так рвешься.

Они замолчали, глядя в стороны, не друг на друга.

– Раньше тебя радовало, что я приходила и рассказывала обо всем, – сказала наконец Йерсена.

Ей казалось, будто у нее пытаются отнять одну из радостей, каких ей без того отмерено скупой рукой.

Рунья мяла в руках листики и стебельки, тянула время. Из-под чепца рвались тонкие пряди, выпавшие из прически.

– Я просто подумала… Нам всем, может, и остается-то… Ну, словом, захотелось сделать то, что все откладывала. Что-то правильное.

– Правильное… – тихо повторила Йер.

– Я раньше страшно волновалась, что забуду, как вообще жить за стенами этого дурного дома, и тогда – если забуду – стану просто шлюхой, нужной только для того, чтоб братья драли. А теперь я думаю: так правильней. Забыть.

Йерсена ковыряла камни. Молча. Ногти мерзко гнулись.

– Если ты чего давно хотела – тоже сделай.

– Я хотела эту осень пережить.

Йерсена хмурилась. И злилась.

Оттого что Рунька вздумала вдруг ее бросить, оттого что из-за слов ее Йер сразу вспомнила, что много лет хотела дар и черный плащ, увидеть замок в краю лип… что брату Йотвану она как нагрубила, так прощения и не просила. Раньше думала, не станет. Потому что все равно права.

И стало вдруг обидно: сколько всего ей хотелось сделать, как она старалась, как учила, дар просила – и все для чего? Выходит, просто так. Выходит, зря.

Рунья слабо улыбалась по ту сторону стены.

– Увидим. Может, и переживешь. Но только сделай все равно. Чтоб не жалеть. А про меня – забудь.

Идти по замку, когда почти целый день бездельничал, – тревожно. Когда тащишь перемотанную тряпками бутыль, утащенную с кухни, – откровенно страшно.

После ужина Йер задержалась помогать, хотя обычно убегала поскорей, чтобы других просили. Как все перемыла и оттерла, проскочила в кладовую и, где Рунька ей и объяснила, все нашла. Той нравилось на кухне помогать – она все знала там.

Добраться до фирмария было непросто – где-то приходилось идти гордо и спокойно, чтоб никто не заподозрил, что она творит что-то не то, а где-то – прятаться и шмыгать по углам. Но донесла.

Страшнее было только постучаться в дверь.

Когда она просунула лицо в узкую щелку, Йотван зыркнул и спросил:

– Ну?

Злится еще, выходит, поняла Йерсена. Еще не забыл.

– К вам можно?

– Что тебе?

Она забегала глазами.

– Я поговорить хотела.

– Прочь.

Он замер на перине полусидя, хмурился и не похоже, чтоб хотел ее простить. Тесная комнатка тонула в темноте, какую разгонял всего один светильник. В его мерцании рыцарь казался утомленным. Лысина, не скрытая кольчужным капюшоном, почему-то делала его почти что жалким.

Йер так редко доводилось видеть его с непокрытой головой, что всякий раз она, как в первый, удивлялась – лысине ли, самому ли факту, что кольчужный капюшон – не часть лица.

– Я бы хотела извиниться. Потому пришла.

Ей было страшно, что все было зря, что он ее прогонит, а он хмурился и мешкал, будто ждал подвоха.

– Ну ладно.

Она поспешила юркнуть внутрь, пока он не передумал и пока кто-нибудь не заметил.

– Я тут принесла… – Йерсена осторожно выставила длинную бутыль и убрала тряпье. Она стеснялась и не знала, как ей лучше было бы ее отдать, поэтому заторопилась поклониться и сказать: – Пожалуйста, простите. И не злитесь больше. Мне ужасно жаль, что я себя так повела.

Йотван вздохнул.

– Бутыль-то где взяла?

– На кухне в кладовой тайник. – Ей не хватало смелости, чтоб распрямиться, посмотреть ему в лицо.

– Ну надо же. – Он вяло хохотнул. – Ведь подучил же кто. Тебя не видели хоть? Не сообразит кухарка, кто ее обнес? Влетит же и тебе, и мне потом.

Она поспешно замотала головой. Ей Рунья объяснила, что кухарки иногда сливают себе по чуть-чуть вина из самых лучших бочек, потому не смогут наказать за воровство. Главное – не попасться; если за руку поймают, от души всекут.

Йотван вздохнул еще раз и откупорил бутыль, глотнул и крякнул.

– Ух!.. Хорошее, крепленое… Вот это ты удачно принесла.

Йерсена слабо улыбнулась на его слова. Ну наконец сумела угодить, подумала она и выпрямилась. Уходить ей не хотелось.

– Все говорят, что мы, наверно, осень не переживем, – сказала она осторожно. – Что все это, может быть, в последний раз. Поэтому… расскажете мне что-нибудь? Как раньше? Напоследок.

Йотван хмуро глянул на нее, потом в бутыль.

– Ну и чего я расскажу тебе?

– Все что угодно. Может быть, про светские владения? Про магию?

– У Кармунда спросила бы – он всяко больше знает, – огрызнулся Йотван.

Йерсена опустила глаза в пол.

– Его мне страшно спрашивать. Да я и не хочу.

– Я знаю, что ты с ним якшаешься.

– Он сам подходит и сам говорит со мной. Я отказаться не могу, он рыцарь. – Она подняла взгляд, чтобы врать поубедительней и поуверенней.

Йотван с досадой дернул челюстью и опрокинул в себя несколько глотков.

– И для чего б тебе понадобились светские владения, раз не из-за него? – сварливо спросил он.

Она замялась.

– Ну… когда в библиотеке помогала, то читала одну книгу по распоряжению смотрителя… Там было сказано, что рядом с Линденау есть одно. Зовется Хо́йрандом.

– А… – Казалось, после этого признания Йотван смягчился. – Хорошо. Смотри…

Он взялся объяснять, что с давних пор, когда лишь зарождался Орден, далеко не все согласны были перейти под его власть. Со временем он начал править в Лангелау, утвердив единую систему: во главе Земли стоит ландмайстер, и ему подчинены ландкомтуры[44] и их баллеи[45], им же подчиняются простые комтуры с их комтурствами, и в последних выделяются по мере надобности фогтства[46], пфлегерства[47], вальдамты[48]… Но с тех пор, когда не все желали вступить в Орден, сохранились и Рода, что присягали Родам более великим, но не Ордену. Оттуда и взялись все светские владения с их мойтами и сорсами, виитами и ройнами, что подчиняются тому лишь, кому присягали, и ответ несут лишь перед ним или самим Магистром – но не как перед верховным братом Ордена, а как перед правителем страны.

– Не знаю, кому Хойранд присягал, – закончил Йотван. – Может быть, ландкомтуру… А может быть, теперь уж никому. На той земле сейчас бардак.

Йерсена вдумчиво кивала и запоминала все как следует. За это время она уж успела рядом сесть, смотрела, как в рябом свету рыцарь рассеянно цедит вино, и думала: когда-нибудь ей, может быть, случится повидать тот Хойранд и самой. Было бы любопытно посмотреть, как все устроено в светских владениях… И лишь мгновение спустя она припомнила, что, может быть, чума не даст ей повидать хоть что-то за стенами замка. Может, уже даже эту зиму не покажет.

– А впрочем… – Йотван поболтал вино в бутыли, – где бы не бардак?

Пока он пил, она отметила, что, надо думать, крепость этого вина берет свое. И что не ожидала, что он станет так его хлестать, – думала, может, только пригубит да и прибережет остатки.

– Что так смотришь? Хочешь? – Он подсунул ей бутыль.

Она засомневалась на мгновение, но все-таки взяла, попробовала – и скривилась жутко. Он развеселился.

– Стало быть, еще не доросла. Вот как научишься не морщась пить – так будешь взрослая.

Йерсена, уязвленная, со всей серьезностью кивнула, будто обещала: будет и научится. А Йотван глянул на нее пронзительно, скривился и опять припал к бутыли. Она наблюдала, хмурясь.

– Почему вы пьете?

Он аж поперхнулся.

– А чего мне еще делать? Или ты вино несла, чтоб на него смотреть?

– Нет. Я хотела сказать… Почему вы напиваетесь?

Он снова искривил лицо, а взгляд потяжелел. Йерсена заерзала.

– Да потому что жизнь – дерьмо, – сказал он наконец.

– Чума?

– В жопу чуму.

Йерсена ничего не поняла, но замолчала, побоявшись его злить. Она смотрела, как дрожит огонь светильника и как ему дотошно подражают тени. Вдруг навалилось осознание, что смутный шелест, какой слышался уже давно, – стук ливня, зарядившего по крыше. Он таки пошел.

– Жалеешь? – спросил Йотван вдруг. А различив ее непонимание, продолжил: – Жаль тебе меня? Сижу и напиваюсь в темноте с мелкой соплячкой, потому что больше ничего мне не осталось.

Она видела теперь одно: он пьян. Поэтому молчала. Лишь смотрела – и в извечной рыжине вокруг зрачка плясал призрак горящего светильника.

– И правильно жалеешь.

Снова стало слышно дождь. И ухнул гром – разыгрывалась, набиралась наглости гроза.

– Может, расскажете? – спросила она осторожно. В груди жало от желания хоть что-то сделать для него.

Он посмотрел поверх бутыли мутным взглядом. Диковато раскатившиеся в стороны глаза, казалось, заставляли его выглядеть даже пьянее.

– Что тебе рассказывать? Ты видела сама: как идиот бегаю в дом терпимости с тех пор, как лет четырнадцать назад Йесения там оказалась, и зову ее женой, хотя по всякому закону больше она не жена мне. И как даже больший идиот вожусь с ее ребенком, хотя сам не знаю, чей он. Просто потому, что, может, мой. А самое дурацкое, что люди умные недаром говорят: мужчина, если не раскаялся за год в женитьбе, то заслуживает только колокольчика на шею. А я не раскаялся. Спустя все двадцать лет.

«Ого!» – едва не ляпнула она. Аж целых двадцать лет. Йерсена не задумывалась прежде, что он знает жену так давно.

– Но почему? – спросила она вместо этого.

Казалось, Йотван даже протрезвел на миг – взгляд стал яснее, и он с застарелыми тоской и грустью устремил его во тьму, словно искал ответ в густой тени.

– И правда. Почему я до сих пор ее люблю? Она мне изменила, знаешь? В наглую. Со сраным полубратом.

Йерсена растерялась. Не знала даже, что ей стоило подумать про неведомую женщину, так запросто разрушившую то, о чем самой Йерсене можно было разве что мечтать. Невыносимо сложно было даже представлять ее лицо, какое за пять лет ни разу не случилось повидать.

– Мне интересно, – Йотван продолжал, как будто сам с собой, – как так? Как вышло, что все женятся, живут всю жизнь, не знают горя, один я – вот так? Думал, дурень, что везучий – я же полюбил жену, чего еще хотеть? Брат Га́льберт вон свою терпеть не мог – и ничего, теперь готов хоть на руках носить, да только не поднимет – она, кажется, беременна шестым. А я хожу порог шлюшарни обиваю – кто бы мне сказал зачем?

Он сплюнул, позабывшись, и опять припал к бутыли. Йер тихонечно растерла по полу слюну.

– Меня как всю жизнь учили? – снова взвился он. – Что право служить Духам – честь, какая стоит любых жертв. Почетно все отдать за эту службу. Когда я не хотел ехать сюда облатом, мне сказали так. Когда я здесь упрямился, меня учили, что все забранное Духами – цена. И что порою они просят то, что тебе ценно более всего, но это того стоит, потому что ты взамен получишь право послужить, побыть полезным Ордену и Духам.

Йер кивнула:

– Да, нас учат так же. «Все, что Духи забирают, – жертва ради верной службы».

– Ну тогда я заплатил сполна.

Над крышей снова рокотало, но раскат почти мгновенно затерялся в шелесте дождя. По стенке полз мокрый развод – он повторял заметный след на штукатурке; желтоватые края напитывась влажной серостью. Под ее весом с трещинки вниз полетели крошки.

– У меня забрали все, что можно, знаешь? – Йотван обнимал бутыль. – Бабу, какую я любил. Семью. Ребенка. Не осталось ничего. Куда угодней Духам? И когда же эти мрази утомятся у меня все забирать?

Йер охнула, невольно зажав рот. Казалось, Духи не потерпят оскорбления и молния сейчас ухнет с небес – такая же, какая уж ветвилась на руке у Йотвана и разбегалась из-под рукава. След Кармундова колдовства остался навсегда, чтобы напоминать: однажды Йишу он уже не спас.

– Я полюбил Йесению буквально сразу, – без всякого вопроса начал он. – Редкая глупость, но бывает же. Ей меньше повезло – она ужасно не хотела за меня, да только кто бы спрашивал. Я ублажал ее как мог: ходил вокруг на цыпочках, дарил подарки, голосу ни разу не повысил. Она примирилась. Мы неплохо зажили. Сначала ее поселили в городе – родня сняла внаем хороший особняк. Потом она взялась все чаще бывать в замке, я уж думал, не пойти ли ей полусестрой… Одна беда: детей все не было. И так шесть лет. А как-то раз, – он горько улыбнулся, но улыбку эту почти спрятал полумрак, – она пришла сказать, что наконец беременна. Я был невероятно счастлив. С две декады. А потом в один день Бурхард приволок ее за локоть среди дня – подол за пояс заткнут, задница наружу. Заявил, что вытащил ее из темного угла, где эта дура обжималась с полубратом. И ползамка видело, как он ее волок. И, видят Духи, я бы сделал все, чтобы замять, но Бурхард, правильный он хер, насплетничал почище бабы у колодца. Всем разнес, что-де упадок нравов и что где бы это видано… Он в ремтере бил по столам и верещал, что шлюхам, что марают честь орденских братьев, никаких поблажек быть не может.

Йотван втянул воздух до того, что побелели крылья носа, – злился до сих пор, спустя все эти годы. Йер сидела молчаливая и слушала, не смея перебить, – даже дышала тише.

– Я доходил в Вейере до ее родителей и до своих и на коленях умолял, чтобы они позволили Йесении жить с ними, чтоб ее не осудили… Те сказали, что покроют Род меньшим позором, если отрекутся. И ее услали в дом терпимости. И месяца, наверно, не прошло, как она скинула – они там эту гадость пьют, дамскую благодать, чтоб избегать детей. И Духи, я не знаю и теперь, мой был он или нет.

Рыцарь прервался и с размаху опрокинул в себя все вино, что оставалось, – горлышко ударило о зубы. Он не вздрогнул.

– Мне бы тогда радоваться, что я был избавлен от неверной и неблагодарной девки. И найти себе молоденькую крепкую милашку, чтобы нарожала выводок детей на радость всей родне. А я вместо того на стену лез и почти жил в доме терпимости, чтобы встречаться с женщиной, что так и не сумела меня полюбить.

Йерсена снова промолчала. У нее в ушах шумел теперь не дождь, а эта фраза про молоденькую крепкую милашку, сказанная таким голосом, какого ей не доводилось слышать никогда, – в нем прозвучали непролитые мужские слезы. Если бы сейчас он предложил, она бы согласилась. Хоть бы завтра пошла с ним в святилище, а повзрослев, рожала бы детей сколько угодно: хоть бы шесть, хоть десять. Чем она не эта самая «молоденькая крепкая милашка»?

По крайней мере, в этот миг она до слез желала ею быть. Раз он не хочет ее в дочери – пусть так.

– Прошло, быть может, с год, и Йишка родилась, – продолжил он. – И тоже непонятно, от кого. Ее и быть-то не должно – дамская благодать! Но вот Йесении она не помогла, лишь только в голове у Йиши что-то повредила. Как только это стало ясно, я стал с ней возиться. Вот, в приют пристроил. Пробовал следить, чтоб не цеплялись к ней… Она ведь этого не понимала никогда. И не поймет. И не сумеет полюбить в ответ.

– Зато сумею я, – глухим и ломким шепотом произнесла Йерсена.

Она до зуда жаждала его обнять и этим показать: он не один. Она с ним, тут. И будет с ним всегда.

Чихнул погасший огонек светильника, и стало уж совсем темно. Лишь в щелях ставен изредка сверкали молнии.

– Ты как щенок, – ответил Йотван. – Готова завилять хвостом любому, кто погладит походя по голове.

– И что? Так плохо, что я знаю, как быть благодарной?

Йотван не ответил ей.

На ночь она устроилась в его же комнатке, чтоб не идти по темным коридорам уже легшего спать замка. Йотван отдал одеяло и подушку, сам завернулся в плащ; она же скрючилась на сундуке.

Слушая, как он дышит, Йер вспоминала долгий путь и вечер у кордона. Думала, что завтра все иначе будет между ними – что теперь он ее примет. Он ведь рассказал ей это все. Он наконец позволил ей быть ближе.

Предыдущая главаГлава 11 из 32Следующая глава