Если считать от метро, двадцать первый подъезд дома № 35/30 по Кутузовскому проспекту был самым дальним, в тихой части двора за баскетбольной площадкой. Отцовский указ предписывал топать на третий этаж своими ногами, но если никто не видит, можно ведь и на лифте, спустившись коротким пролётом в цокольный вестибюль с нарядной двустворчатой дверью чёрного хода, задуманной как парадная и по необъяснимому советскому обыкновению запертой на висячий замок. Когда они здесь поселились, Аня была в третьем классе и, нажимая в потёмках кнопку, вынуждена была резко подпрыгивать, как бы превозмогая планку погрешности, на которую сталинский лифт списывал вес детского тела.
Двери квартир в подъезде, кроме отдельных, обитых стёганым дерматином, покрашены были в один некрасивый цвет. Не умбра, не сурик, не сепия – скучная старая ржавь, нечистый оттенок охры, поселявший в душе то безысходное чувство, которое возникает от полного отсутствия в жизни возможности приключения. У охры есть дивные солнечные оттенки, тягучие, виолончельные, пахнущие мёдом и кедровой древесиной, но в этом, подъездном, их гулкая нота звучала фальшиво, словно разболтанная струна, и нагоняла только уныние и почему-то тревогу, напоминавшие Ане о неизбежности взросления, сопровождаемого постыдными телесными переменами и неумолимым разрастанием обыденности, угрожавшим вытеснить из жизни всё её хрупкое волшебство.
Волшебство было радостной тайной – гремящей и радужной, как водопад, горячей и яркой, как ворох трескучих искр от ночного костра на пляже и как, вперемешку с морскими брызгами, ветер. Острой, щекотной, собравшей от многого лучшее, трепетной и опасной, как высота, как восторг – или, может быть, как свобода, но только такая, какой всё равно не бывает, своенравная, не признающая ущемлений, даром что объективных, как, например, гравитация: только оттолкнись ногами и взлетишь… Невозможная и неуместная, непозволительная подноготная, не совместимая с повседневностью, в которой есть паспорта, пропуска и свидетельства о рождении, как и сам процесс деторождения, грязный, болезненный, не до конца понятный. У повседневности был свой характерный запах, в котором различались нотки дихлофоса, мокрой тряпки, клея для бумаги, валерьянки, хлорки и лаврового листа. Почуяв их, волшебство рефлекторно смыкало створки, скрадывалось в тайном измерении, так что и шов не бросался в глаза – стык на обоях. Сразу делалось тесно, душно, неинтересно, как будто везде наставала старость. В этом ампутированном мире, словно генераторы тоски, стрекотали счётчики расхода электричества, тикали часы, и не в такт им капало из крана, кипятился суп, и тянулся хвост в винный магазин, и, как грандиозный, во всю длину проспекта первообраз, выстроились в очередь портреты ОФИЦИАЛЬНЫХ ЛИЦ.
Ключи от общей квартиры № 357 Аня носила на шее под школьным платьем. Иногда в суете утренних сборов они куда-то девались, но, в принципе, если дверь не была заперта на нижний замок, верхний легко открывался монеткой. Нижним пользовались редко, только когда все уходили из дому, и, если он был заперт, это значило, что дверь ей открыть некому, кроме Деда, как звали за глаза соседи по коммуналке самого старого квартиросъёмщика. Инвалид первой группы Михал Николаич Кикоин жил в дальнем конце квартиры, но по давнишней привычке всегда был готов к трудовому подвигу. Ждать его приходилось мучительно долго, аукаясь через дверь каждые несколько шаркающих шагов. К концу перехода Ане уже начинало казаться, что это не он, а она спасает беспомощного старика, заблудившегося в коридоре.
Дед был одет всегда одинаково, словно так и спал в приклеенном берете, синих тренировочных штанах и заводской спецовке с навеки привинченным знаком отличника социалистического соревнования. Очень похожие треники, только потолще, с начёсом, носила дома и Аня – в их комнате, подвешенной над аркой, во все времена года свистели сквозняки, переключая регистры в зависимости от погоды. Когда её за чем-нибудь посылали, Аня, подтянув штаны повыше, чтобы не растерять сэкономленное тепло, набрасывала пальтишко с воротником из цигейки, прыгала в “луноходы” и без оглядки мчалась по родительскому поручению, покамест не успело прорасти, как старая картошка, разными заодно.
Раз перед ужином мама, затеявшая голубцы, отправила Аню за развесной сметаной – “и сахар купи заодно”, – велев поспешить, чтобы успеть к приходу отца.
Сахар-рафинад, фасованный в коробки, продавался рядом, в булочной за углом. Сметана – в магазине “Молоко”, на той стороне проспекта. Однако практичнее было всё взять в угловом “Гастрономе”, тоже на той стороне, купив сметану похуже, в пачке, запечатанной фольгой, а маме соврать, что развесная кончилась, и избежать таким образом хотя бы одной длинной очереди.
Анина хитрость вышла ей боком. Сахар она купила, а вот сметану в пачках то ли в этот день не завезли, то ли моментально разобрали, потому что к вечеру выбросили завтрашнюю. Так что пришлось всё равно бежать в “Молоко” – экспериментальный магазин самообслуживания.
Выстояв длинную очередь “на завес”, Аня торопливо зашагала к кассе, когда у неё на пути неожиданно вырос белый как снег МАВЗОЛЕЙ.
Точнее, макет Мавзолея. Довольно большой, хотя не настолько, чтобы заметить его при входе. Несколько упрощённый, но всё равно очень похожий. Говоря по правде, не очень-то уместный в магазине “Молоко”. Если не сказать, недопустимый – поскольку был построен из пачек рафинада, который, как известно, является товаром бакалеи.
Пачки был стандартные, массой один килограмм: точно такой белый кирпич лежал в хозяйственной сумке, которую Аня держала в левой руке. В правой была металлическая корзина с банкой свежей сметаны, заполненной на две трети.
При виде такого сюрприза Анино сердце вспорхнуло, стукнулось о ребро и, потеряв ориентацию, рухнуло замертво.
Выход из зала лежал через сплошную линию касс, где за оплаченный сахар снова потребуют рубль четыре копейки – огромные деньги, которые уже были потрачены. Чек из “Гастронома”, наколотый на спицу, остался у бакалейщицы.
Сбитая с толку Аня дважды обошла в недоумении сахарный Мавзолей, постояла рядом, с опаской огляделась, незаметно вынула рафинад из сумки и спрятала в штаны.
Уже получив свою сдачу на кассе, в застёгнутом на все пуговицы пальто она заспешила к стеклянным дверям, когда за спиной завыла сирена:
– Милиция! Позовите милицию! Я поймала воровку! У неё сахар в штанах! – и цепкие когти схватили Аню за шиворот.
Когтями и сиреной была оснащена женщина-контролёр, дежурившая у касс. Инстинкт безоговорочно настаивал на побеге, но на призыв Сирены уже подоспел Капитан в форме цвета маренго, и они вдвоём поволокли преступницу к двери с табличкой “Вход воспрещён”.
За дверью оказался коридор и другие двери с разными табличками. В “Служебном помещении”, куда её доставили, царствовал зловещий полумрак. Вечерние окна забраны были решётками “солнышко”, а вместо стульев стояли секции откидных, как в кинотеатре, кресел. Ещё был письменный стол с включённой настольной лампой. Ткнув пальцем в кресла перед столом, гражданин начальник скомандовал “сидеть!” и сам уселся напротив писать протокол.
– Тэээк… На учёте в детской комнате милиции состоим? Год рождения? Фамилия родителей? Номер школы? Класс?
Ужас захлестнул Аню с головой, как чёрная холодная вода. Выдать отца она не имела права даже под пытками. Самое страшное в жизни – если ему сообщат на работу и у него из-за Ани будут служебные неприятности. Или, не дай боже, строгий выговор по партийной линии! И ему придётся подавать в отставку.
Аня стиснула зубы и приготовилась к обороне. Злая Сирена, очень похожая на ассистентку цирка, уволенную в запас, отправилась на поиски главного товароведа, чтобы поскорее собрать подписи на обвинительном заключении. Перед мысленным взором уже пронеслись, как чёрно-белый киножурнал, подвиги всех пионеров-героев, когда привели недостающего третьего члена суда. Сквозь пелену беззвучных рыданий Аня различила высокую женщину в белом халате с модной стрижкой-каре. У товароведа были умные, красиво подведённые глаза, чистые подстриженные ногти и голос Анны Герман. Она велела Ане успокоиться и внимательно выслушала её спотыкливые показания.
– Что же ты плачешь, раз ничего не украла? Сверим сейчас номера серий по накладной и всё выясним.
И, захватив рафинад, вышла из помещения.
Страх слегка попятился, но не отступил. Вдруг в накладной ошибка? – подкрался он с другого конца. Мало ли случается злосчастных совпадений? Вдруг отцу на работу всё равно сообщат? Или всё равно поставят на учёт в целях профилактики дальнейших правонарушений?
Сирена упёрла в бока свои серебристые когти с блёстками и, оскалив клыки, запачканные помадой, встала у двери, пока Капитан продолжал допрос, тошнотворно растягивая слова:
– Кэ-аэк фамиилиэ рэ-аэдиителей, я спрэ-аэшеээваю… нэ-эмер шкэ-элы… нэа уч-эээте состээиим…
Аня молчала, до боли сжав подлокотники кресла. Женщина всё не шла и не шла. Ожидание делалось страстным, томительным, как в кино, ближе к концу картины, когда судьба героя висит на волоске, который вот-вот порвё…
– Серии не совпадают, сахар не наш, – прервал её горькие мысли знакомый красивый голос. – А ты не реви! Не виновата – так и скажи. Никто тебя здесь не съест.
– Да как же это так!.. – заголосила зубастая Сирена, у которой вырвали из пасти законную добычу. – Я же своими глазами!.. Я же своими глазами видела, как она воровала!..
– Зин, ты бы лучше пошла товар приняла. Там молоко в стекле привезли, а грузчики в стельку, всё перебьют к чёртовой бабушке, – в голосе главного товароведа чувствовалась усталость. – А ты бери свой сахар и беги домой. Тебя уже, наверно, потеряли.
В дом она влетела, на несколько секунд опередив отца, ждавшего лифта внизу в вестибюле, а маме сказала, что просто очередь за сметаной была в этот раз очень длинная.
Хотя её невиновность получила неопровержимые доказательства, Ане почему-то всё равно было очень стыдно. Не по какой-то конкретной причине – стыдно вообще. Угрызения совести были обычным, как бормотание радиоточки, настроенной на “Маяк”, фоном Аниной внутренней жизни. Она, как-никак, уже разменяла первый десяток, и много чего скопилось за прожитые годы в её душе, о чём невозможно было забыть или признаться маме, не говоря об отце. Иногда ей казалось, что вся её жизнь чуть ли не целиком состоит из позорных мучительных эпизодов, жгучих, как непогашенные угли. Горючие, они теснились ниже горла, привычно припекая изнутри, и ноющий хронический ожог стихал ненадолго, только когда, оставшись дома одна и свернувшись калачиком в кресле, Аня читала книжку. Или когда ей случалось выплакаться – хорошенько, до самого дна. Или с облегчением вынырнуть из кошмара, проснувшись в своей постели. Или каким-то чудом найти логический выход из безнадёжных, казалось бы, обстоятельств.
Тот самый большой “Гастроном”, целиком занимавший угол тридцатого дома по Кутузовскому проспекту, с обеих сторон заканчивался арками, ведущими во двор. Одна выходила к проезжей части, другая к безымянному бульварчику в пышных кустах сирени, после которого тротуар поворачивал к выходу из метро. За развесными товарами – сливочным маслом, к примеру, – приходилось отстаивать в трёх очередях. Сперва в самой долгой, “завесить” и получить клочок обёрточной бумаги с нацарапанной карандашом суммой к оплате. Потом выбрать хвост покороче в одну из разбросанных по торговому залу касс. И, наконец, прибиться к самой короткой и быстрой очереди “на отпуск”.
“Ишь какие умники” вроде Ани прибегали к простой уловке: пробьёшь в кассе чек, скажем, на триста пятьдесят граммов, посчитав в уме стоимость, и отправляешься сразу “на отпуск”. Издёрганная продавщица, понятное дело, злится – ровно триста пятьдесят пробитых граммов сливочного масла суровой ниткой на глаз попробуй отрежь. Но делать-то нечего, деньги уплачены, так что, примерившись, отрезает, стараясь чуть-чуть с избытком. За лишние граммы берёт доплату монетками, которые сдаст после закрытия в кассу, выбив чек на скопившуюся за день сумму и не позабыв о собственном интересе.
Ясно, что таких самоуправцев, желающих выкроить время для личных нужд за счёт нарушения правил торговли, хватало без Ани. Собранные продавщицей монетки складывались под весы, искушая соблазном лёгкой наживы, и как-то раз Аня не удержалась. Для взрослой руки щель под весами была узковата, а детская с лёгкостью проскользнула. Главное было не жадничать, чтобы с тем же проворством выскользнуть, не застряв.
Улов оказался ни мал ни велик: две белые монетки по двадцать копеек, две по пятнадцать и три медяка – но в ту же секунду непоправимость только что совершённого рухнула на Аню, как скобка мышеловки.
Что теперь делать? Вернуть? Убежать? Лучше всего было подбросить деньги на прежнее место, но очередь успела продвинуться, и вернуть незаметно уже бы не вышло, так что, вопреки самым честным побуждениям, Ане пришлось смываться. Однажды преступив закон, ты довольно быстро скатываешься по наклонной. Одно преступление неотвратимо влечёт за собой другое, утаскивая на дно преступного мира.
Жить с таким грузом на совести было нельзя. Мозг закипел в поисках выхода.
Деньги срочно вернуть.
Как? И кому?
Тому, у кого они были украдены.
Продавщице?! Лучше уж прыгнуть в реку с моста… И тут сошло озарение!
А ведь монетки-то – не продавщицыны…
Чьи же тогда? Кому эти деньги принадлежат?
Вот именно – Государству!
Значит, и вернуть их надо – в Государство.
В любом из его воплощений – неважно. У нас в Государстве всё общее!
Стараясь не оглядываться на киоск с мороженым, Аня свернула в сторону от проспекта и проскользнула в арку, чтобы запутать следы и незаметно выйти через другую, прямо напротив троллейбусной остановки. У перехода как раз тормозил бело-синий троллейбус. Если как следует поторопиться, можно успеть.
В течение трёх с половиной секунд немногочисленные в дневное время пассажиры троллейбуса № 39, следующего по маршруту “Киевский вокзал – Площадь Победы”, могли недоумённо наблюдать, как девочка лет десяти, без особых примет, в полушубке оттенка искусственной ёлки, стремительно влетевшая в салон, высыпала в кассу горстку мелочи и, как австралийский бумеранг, вылетела обратно – за миг до того, как захлопнулись двери.
Заслышав дверной звонок, Михал Николаич пускался в нелёгкий путь из своего далёка, постукивая палкой и держась за стенку. Аня за дверью переминалась с ноги на ногу от нетерпения и неловкости, происходившей не только из понятного нежелания беспокоить пожилого немощного человека, но и оттого, что лишний раз встречаться с ним лицом к лицу не очень-то хотелось. Ко всем своим бедам, Дед был туг на ухо, а после инсульта ещё и не очень понятно выговаривал некоторые слова. Простое взаимное приветствие, не говоря уж об извинениях и изъявлениях благодарности, томительно растягивалось во времени, с каждой секундой преумножая стеснённость. Кишку коридора хотелось скорее преодолеть, но двоим там было не разминуться, так что приходилось неуклюже обгонять, оставляя отзывчивого старика далеко позади, только бы добежать поскорее до освещённой площадки и, свернув направо, спрятаться за гардинами, отделявшими дверь в комнату Витруков от мест общего пользования. Или запереться в туалете, что часто не терпело отлагательства после особенно длительных ожиданий.
Санузел в коммуналке был раздельный: слева уборная, справа ванная, с полом, выстланным плиткой, горчичной в мелкую крапинку, а по краям терракотовой. Стены, сантехника, трубы – всё было в ржавых потёках, с въевшейся в трещины чернотой, неуязвимой для хлорки. Из ящика для туалетной бумаги топорщилась рваная в клочья “Правда”. Там же лежал фиолетовый коробок спичек, которые жгли от вони. Свет не включали – хватало того, что сверху проникал сквозь пыльное окно, смотревшее на кухню.
Еле живая лампочка в ванной подмаргивала сквозь плафон, полный засохших мух. Вместо задвижки болтался крючок, так что сквозь щель можно было увидеть чугунный, с оббитой эмалью, бортик, локоть и часть плеча очередного купальщика, оценив таким образом, сколько придётся ждать. В целях гигиены на дно ванны приходилось ставить деревянную решётку, чтобы, подождав, пока вода нагреется, прильнуть, наконец, сидя на корточках, к тёплой бьющей струе.
Деда соседи не обижали, но, ввиду безответности, все свои пакости по умолчанию сваливали на него. Сам он, вернее всего, и не знал, что служит громоотводом, так что большого вреда никому, получается, не выходило. Хозяйственных дел с ним старались по возможности не иметь, но в помощи не отказывали, хотя с повседневными нуждами он чаще всего управлялся сам, а то и другим старался помочь, как в случае с забытыми ключами. К счастью, неловкая сцена требовала стечения нескольких обстоятельств, а потому случалась не так уж и часто. Обычно и за ключом не надо было лезть под воротник, дело обходилось пятаком. Прознав об открытии Ани, взрослые затеяли вялый спор на тему смены замков, но вместо дела, сами того не заметив, внедрили его в свою ежедневную практику.
Вход в коммуналку похож был на узкий тоннель, окутанный мраком, густые клубы которого, стоило образоваться зазору, казалось, проникали на лестничную клетку, отдавая приторным рыбным душком, словно присущим самой тёмной материи. Вонь исходила из логова Лизаветы, чья дверь по левую сторону коридора, имевшего метров пятнадцать в длину, была первой из трёх. Иногда к застоялому запаху рыбы примешивался дальний отголосок Одеколона, распознаваемый Аней ещё на пороге.
Одеколон был арабский, в высоком хрустальном флаконе с квадратным сечением. В их служебной комнате он был чем-то вроде злого духа, которые иногда заводятся сами собой в жилых помещениях. О том, чтобы откупорить флакон, страшно было помыслить. Грубый тяжёлый запах, цитрусово-древесный, с забористой ноткой лавра не то цианида, морозившей ноздри, мгновенно заполнил бы комнату целиком, вытеснив под потолок остатки сгущённого воздуха, так что пришлось бы, наверное, лезть на стенку, чтобы глотнуть кислорода. Из-под притёртой пробки он испарялся медленно, хватило бы на годы, если только не десятилетия медленного удушья. Бывало, запах усиливался, а иногда почти пропадал – случалось, что на неделю и дольше, – и Аня на время о нём забывала. В эти всегда неравные паузы жизнь была вполне сносной. Пожалуй, даже счастливой, особенно ближе к лету, когда в воображении всё ярче проявлялась перспектива скорого отъезда в пионерский лагерь.
Впервые Аня попала в лагерь в июньскую смену 1984 года. Отстроенный несколько лет назад на западном побережье Крымского полуострова, с новыми трёхэтажными корпусами и душевыми на этажах, “Дзержинец” был самым престижным из всех детских курортных учреждений, имевшихся в распоряжении ведомства Аниного отца.
Прежде у Чёрного моря она была только однажды, в Гагре, с родителями и младшей сестрой. Эта, хотя и праздничная, версия семейной повседневности, не вовсе заурядная (пальмы – лимонная роща – сеном набитый медведь у гремучего водопада в синих горах по пути к ледяному озеру Рица), всё же была по-семейному предсказуемой. Нынешняя самостоятельность переводила поездку в разряд Путешествий, меняя характер жанра на приключенческий. Мама, собирая её в дорогу, подстёгивала любопытство рассказами о баснословной таврической флоре. Азартный интерес к естествознанию она прививала дочери с раннего детства, и этой добавочной связью между ними Аня чрезвычайно дорожила. Их общая увлечённость природой похожа была на секретный заговор против серого быта. Отец, исключённый из этих особенных отношений, вносил в них тактичный вклад, бесперебойно снабжая Аню книгами по зоологии и ботанике, а заодно популярной физике, химии, математике и астрономии, которым, при их-то стеснённых жилищных условиях, отведена была целая книжная полка. Кроме неё имелся тайник, скрытый за плоскими ящиками с купленной впрок разобранной “стенкой”. Пожалуй, в их комнате это было самое безопасное и надёжное место, если не брать в расчёт семейство мышей, которое там проживало как у Христа за пазухой.
В жёлтой коробке из-под конфет “Пьяная вишня” с осоловелой синицей на крышке Аня хранила открытки с видами советских ботанических садов. Коллекция пополнялась при каждой возможности на карманные сбережения (дотошливая совесть ловит на́ слове, помахивая трёшкой из кармана маминого пальто, отправленного на лето в глубь гардероба). Целью коллекции было составить возможно более полное представление о том, как должен быть устроен Идеальный Сад, который Аня тайно создавала в своём воображении. И если устройство Батумского или Никитского не было самым убедительным приближением к идеалу, то потому лишь, что из других, достоверно существовавших, то есть подтверждённых семейным фотоальбомом, с ними соперничала Индонезия. Но о ландшафтах столь отдалённых думать всерьёз было бессмысленно, а точнее, нецелесообразно, тогда как сады, изученные по открыткам, могли быть доступны хотя бы теоретически.
Десятилетней девочке было ещё невдомёк, что умозрительный сад, окружённый со всех сторон тёплым морем, – это пока не осознанная попытка вернуть утраченный Рай: неодолимый импульс, определяющий склонность личности к творчеству. Взращённый целиком, сразу во всех подробностях, до привиденьица веточки, вдруг обернувшейся палочником, Сад отличался той жизнеспособной в каждой детали цельностью, которая доступна только детскому дару вымысла. С возрастом он лишь оттенялся подлинными впечатлениями – бледными репликами фантазий, опередивших опыт.
Из маминых историй особенно ей нравилась одна, про земляничное дерево с дурманящими плодами, которое нетрудно распознать по змеиной привычке сбрасывать с шуршанием кору, – в народе его за это прозвали бесстыдницей. В английском то же деревце носит название cutlove, рождённое простодушной легендой, как если бы отражение мифа о Дафне было истолковано, с утратами, старым зеркалом.
Вытяжка из цветков земляничника, собранных в кисти белых кувшинчиков или крохотных фонарей, считалась в Средневековье действенным противоядием. Крепким отваром из листьев лечили чуму: вряд ли с большим успехом, но сильных антисептических свойств растения это не отменяет. В начале времён оно, ещё безымянное, приютило в кроне умирающую птицу, и, как нередко бывает, само не заметило, как влюбилось. Птичка, окрепнув, вернулась к себе, в сад на высокой горе, а деревцо, поднатужившись, вырвало из земли корни и поспешило следом. Карабкаться по склону под палящим солнцем было трудно, и, когда кора, вздувшись от ожогов волдырями, стала облезать, дерево опомнилось и решило: хватит. Насильно мило не будешь. Cut love. С тех пор оно так и растёт на скалистых склонах, вечнозелёное и цветущее на протяжении всего года, и плодоносит до самого Рождества.
По прибытии в лагерь выяснилось, что расположен он хоть и на самом морском берегу, но посреди голой степи. На дальнем отшибе, за брошенной площадкой для волейбола, где ветер гонял от скуки ржавые мячи перекати-поля, пустошь граничила с авиачастью. Военные самолёты, как чайки, всегда готовые к взлёту, смотрели в одном направлении, вглядываясь в горизонт. Ночью по кромке моря скользили лучи пограничных прожекторов. О ведомственной принадлежности лагеря напоминал ненавязчиво бронзовый бюстик основателя ВЧК. В самом младшем отряде числился однофамильный пионер с инициалами Ф.Ф. В этих местах солнце садилось за море – лагерь был разбит в окрестностях города Саки. Вполне вероятно, что где-то поблизости недоверчивая Томирис, царица Сакская, прекрасная жестокая владычица степей, обезглавила в VI веке до нашей эры персидского царя Кира.
Вдоль пыльной, прямой как струнка дороги, протянутой из ниоткуда к воротам лагеря, выстроились в две шеренги пирамидальные тополя. Молоденькие кипарисы и стайки акаций изображали подобие парка. Кусты в ярко-жёлтых мелких цветах почти не имели запаха. Деревья с поникшими гроздьями белых и покрупнее благоухали мучительно, так что хотелось плакать. Цветки у тех и других были похожи на мотыльков, прятавших в шёлковых недрах упругую сахарную сердцевинку.
Номинальную скудость лагерной флоры с лихвой возмещало разнообразие сортовых роз. В полдень от их загущённого зноем запаха тяжко ныли виски. Ане казалось, что она видит, как душное масло, дрожа, испаряется в воздух, преобразуя его в плотную, непроницаемую для сквозняка субстанцию. Но, как всегда, от всех бед Аню спасало море – часы палящего зноя было приятно пережидать, лёжа в тени на песке под пляжным навесом. Песок в этой части западного побережья был образован по большей части россыпью крохотных, с лунку на ногте, спиральных раковин. Преобладали коричневатые, твёрдые и ребристые, в форме длинного конуса. Гладкие и каплевидные, отлитые из молочно-лилового перламутра, нужно было выискивать. Эти легко прокалывались иголкой для вышивания, и набранное ожерелье напоминало нитку мелкого жемчуга.
Склонность к уединённым занятиям не встретила понимания в коллективе: к началу второй недели, с формулировкой “единоличница”, Анин отряд объявил ей бойкот.
Что до пионерской лагерной романтики, обряды её, как и в школе, давно уже выродились в формальность, обычный повод для лёгкого иронического раздражения, за исключением одного, выпадавшего на конец первой смены, 22 июня, когда утренний горн – Подъём! Подъём! Кто спит, того убьём! – вспарывал сонную пустоту не в половине восьмого, а затемно, около четырёх. Еле успев застегнуть сандалии и повязать кое-как мятые галстуки, сонные постояльцы высыпа́ли из корпусов и под мощный раскат Александровского многоголосья с зажжёнными факелами и замирающими сердцами маршировали к морю пускать по волнам горящие кипарисовые венки, перевитые чёрными лентами с клятвой-девизом Никто не забыт. Ничто не забыто.
ДАДИМ! ОТПОР ДУШИ! ТЕЛЯМ!
ВСЕХ ПЛА! МЕННЫХ ИДЕЙ!
Вливаясь всем существом в этот трагический хор и без оглядки, по-детски вторя его обречённой решимости, Аня, забыв о себе, плакала от обжигающей горечи, смешанной с гордостью и восторгом, так искренне и светло, как бывает только во сне.
Бесстыдница в то лето ей не повстречалась.
Осенью “вторая” бабушка Наталья, с некоторых пор предпочитавшая лету у моря одинокий бархатный сезон в Кисловодске, привезла из отпуска неизвестные фрукты – овальные, тёмно-зелёные, с травяной кисло-сладкой мякотью, пахнущей земляникой и немножечко ананасом. Есть их нужно было кофейной ложкой, как сваренное всмятку яйцо. Такая совокупность необычных свойств внушила Ане уверенность в том, что это и есть плоды мифического земляничного дерева, попросту называемого иначе людьми, не посвящёнными в его тайну.
В обычные дни рыбный душок, витавший у двери в квартиру, бывал безо всяких примесей. Происхождение он имел, без сомнения, кулинарное, и что бы ни стряпала медноволосая Лизавета – чаще всего это были блины, – всегда получался один и тот же. Через дверную щель из её колдовской берлоги медленно текло зеленоватое мутное сияние. Она самозабвенно размножала комнатные цветы, и если бы не губительная для фотосинтеза тьма коридора, разведённые ею джунгли сами собой расползлись бы по всей квартире. Попытка озеленить общую кухню посредством обширной коллекции кактусов не увенчалась успехом. Хозяйственный Дед принялся каждый день поливать их из синего чайника заодно со своей долговязой плюмерией. Кактусы пришлось эвакуировать. Не считая бедного уродца на Дедовом столе у мусоропровода, жить на кухне остались только столетник с толстянкой, делившие по-соседски общественный подоконник. Дальнейшие порывы рыжей Лизаветы украсить помещение строго пресекались.
Древний чайный гриб под бурой марлей, густонаселённой дрозофилами, был в своём праве, единолично царствуя на территории Лизаветиного стола. Однако уличить их в многолетней связи не составляло труда и не вдаваясь в подробности кухонной топографии. Достаточно было взглянуть на её многослойные туалеты, составленные из обтрёпанных лоскутов всех представимых оттенков земельной гаммы.
Со своим скрипучим, как у сойки, голосом, на этаже Лизавета имела проверенную репутацию склочницы. Словом, была совершенная ведьма, невнятного возраста и подозрительно неочевидных занятий. И всё же в ней был свой макабрический шарм.
Словно нарочно изматывая терпение соседей, Томильская Е.А., как значилось в приходящих на её имя квитанциях на оплату междугородних переговоров, без перерыва трепалась по телефону. В доме говорили, что она из бывших комитетских (как, впрочем, каждый третий ответственный квартиросъёмщик), но в каком именно качестве могла её особа, при таком наборе свойств и характеристик, быть востребована упомянутой организацией, было совершенно непонятно.
По мере удаления от Лизаветиной комнаты рыбная вонь стихала. Вдоль правой стены коридора толпились объятые сумраком вещи. Свет зажигался редко ввиду экономии электричества, и рассмотреть их толком Ане не удавалось. Лишняя мебель, комоды и стулья, лыжи, сломанные велосипеды, вёдра, большие бутылки, тазы, коробки и банки, между которыми взблёскивал вдруг пыльный трельяж. В комнате против него сперва была прописана молодая пара. У пары был мальчик чуть младше Ани, но на глаза он показывался нечасто: скорее всего, жил у бабушки, а может быть, в интернате. Муж Витя, загорелый и кудрявый, как цыган, но русый, с золотистыми пёрышками усов, которые тоже кудрявились, каждую субботу жарил на чугунной сковородке купаты из баранины, чад от которых выветривался из квартиры только ко вторнику. Из-под его голубой застиранной майки на лямках выглядывали синие наколки. Пил жизнерадостный Витя несильно, поскольку работал шофёром. К его очень толстой жене Марине, шатенке с красивым лицом и большими, как у коровы, глазами, раз-другой в неделю наведывалась сестра, в точности такая же, только ещё более пухлая от слёз. Муж у неё часто пропивал зарплату, и случалось, что в доме нечего было есть. Мальчик, как вскоре выяснилось, был её сыном, которого Марина брала к себе из жалости. Сестру она любила и, тоже всхлипывая, доставала из синей кастрюли варёную курицу, чтобы отрезать ей половину. Всё это продолжалось, пока однажды ночью в коридоре не произошёл переполох: кажется, кого-то принесли, натыкаясь с грохотом на притаившуюся в засаде мебель; он громко стонал. Сначала по телефону вызвали скорую, потом женским голосом прокричали истошно “умер!”. На следующее утро Аня пошла в школу, так и не узнав, кто это был, а после, заодно с бараньим духом, выветрилось из памяти и само происшествие.
Комната освободилась, и начальник ЖЭКа предложил Витрукам присвоить её в дополнение к собственной, улучшив таким образом жилищные условия. Родители отказались, чтобы не потерять очередь на квартиру, и ничейную комнату на время присвоила Аня. Пустая, она оказалась большой, неожиданно светлой и гулко отзывалась на каждый звук. В углу валялся будильник с разбитым стеклом, который можно было разобрать на шестерёнки, и целая бобина медной проволоки, видимо, забытая в суете отъезда. Через месяц в комнату подселили женщину с новым мальчиком. Женщину звали Нина. Нина носила длинный халат с большими цветами по красному полю и делала стрижку с химией, напоминавшей овечью шкуру. К ней приходил бывший муж, вежливый и тихий человек с потупленными глазами. Он всё ещё любил Нину и даже писал ей стихи, но Аня случайно подслушала, как она призналась на кухне маме, что отец мальчика болен шизофренией и чуть не зарубил их обоих топором, а врач сказал, что это наследственное, и с тех пор она очень боится за сына.
Коридор, завершавшийся комнатой Деда, впадал в небольшой тамбур. Справа был вход к Витрукам, а перед ним предбанник, отгороженный гобеленовыми гардинами. Его ширины хватило как раз, чтобы разместить холодильник “Бирюса”. Слева от предбанника стоял на этажерке серый телефон с трубкой, перемотанной синей изолентой. Прореха в обоях над ним прикрыта была репродукцией из “Огонька” с двумя таитянками. Аниному отцу, курившему за гардинами, приходилось выслушивать все Лизаветины разговоры. Ничего на свете Лизавета не боялась так неистово, как прозевать адресованный ей звонок, ответив на который, ленивые и мстительные соседи наврут, что её нет дома. Когда ей вдруг померещилось, что она начинает глохнуть, навязчивый страх превратился в кошмар. Сперва она придумала дежурить в коридоре, сидя в потёмках на стуле и пугая возвращавшуюся из школы Аню, но вскоре нашла идею получше – выскандалить инвалидность и на её основании поставить к себе в комнату параллельный аппарат. Смекнув, куда ветер дует, соседи решительно воспротивились, и притязания ей пришлось снизить до сигнального фонаря, который собес был готов установить ей бесплатно вне очереди и безо всяких к тому оснований, лишь бы угомонилась. С тех пор, опережая скорость звука, она в любое время успевала первой долететь до телефона и то и дело являлась из мрака в своих драпировках и огненно-рыжих трясущихся кудельках. Впрочем, случались и перерывы.
Не находя заслуженного признания по месту прописки, за его пределами Лизавета всё же имела свою долю успеха. Живя в коммуналке, где многое из того, что хотелось бы скрыть, просачивается наружу, со временем находишь специфическое удобство в том, чтобы считать, будто делишь жилплощадь с исчадием ада. Это обстоятельство довольно широко тебя оправдывает, даже возвышает в собственных глазах. Так что не приходит в голову задуматься: откуда у одинокого и нелепого существа, практично наделённого инфернальной сущностью, столько заинтересованных абонентов? В числе которых, страшно подумать, есть даже поклонники? А между тем недостатка в поклонниках у Елизаветы Александровны действительно не наблюдалось, поскольку, помимо владения искусством светской беседы, она обладала ещё и хорошо поставленным сопрано. Дома она, правда, никогда не пела, разве что одна на кухне изредка мяукала себе под нос какой-нибудь романс. Чуя постороннее присутствие, Лизавета тут же умолкала, приберегая талант для публики поблагодарнее – из круга межсезонных постояльцев курортных учреждений, куда то и дело срывалась по льготным путёвкам. Согласно доходившим до соседей слухам, в санаторных конкурсах художественной самодеятельности Лизавета всегда брала первый приз. Сама она, правда, об этом высокомерно умалчивала.
Ключ от комнаты Витруков был спрятан в предбаннике, слева от двери, в навесном пластмассовом шкафчике для туалетных принадлежностей. Справа, над холодильником, отец прибил полку для инструментов и разных технических мелочей. Холодильник служил заодно высоким рабочим столом, сообщая крошечному помещению функции мастерской, рабочего кабинета и курительной комнаты. Здесь он читал, наслаждаясь минутами одиночества, или паял радиосхемы, выбирая нужные из множества деталей, рассортированных по специальным депо из спичечных коробков.
Ненужные ему радиодетали он часто дарил Ане, уча отличать их друг от друга. Подарки хранились в жестянке, расписанной баядерками, вместе с золотыми звёздочками, танками и общевойсковыми лавровыми веночками, которых отец давно не носил, поскольку в Москве ходил только в штатском. Там же Аня держала магниты и линзы, подаренные дядей Сашей, ещё одним папиным другом, работавшим на секретном военном заводе.
Оба они были страстные рыбаки и второй год собирались махнуть на пару недель в Карпаты, где мамин брат Юрка служил замполитом на пограничной заставе. Немецкие блёсны отца для ловли форели и хариуса не годились. Прибегнув к Аниным атласам, он обстоятельно изучил этнофауну Закарпатья и, заполнив блокнот зарисовками, приступил к кропотливому изготовлению мух. Искусственных насекомых он мастерил с изумительным сходством из рыболовных крючков, Аниной медной проволоки, пёрышек, которые она специально для него искала во дворе, бисера и разноцветных шёлковых ниток. На заготовку в нужном количестве этой красивой хрупкой наживки ушло много месяцев, и когда они с дядей Сашей поехали на рыбалку, Аня уже перешла в шестой класс.
До школы № 711 пешего хода было минут восемнадцать – одна остановка троллейбуса до перекрёстка с улицей Дунаевского, подземный переход и ещё немножечко пешком. Типовое кирпичное здание пятидесятых годов во дворе двадцать четвёртого дома пряталось в саду, озарявшем в мае тёмный двор яблоневым цветом.
Рядом был “брежневский” двадцать шестой, отмеченный парой мемориальных табличек[67]. Вначале табличка была одна, вторую установили уже при Ане. Потом обе сняли, оставив на фасаде два недоумённых затемнения, но ближе к середине девяностых таблички вернулись на прежнее место, словно кто-то огромный, гадая на будущее, опять разложил пасьянс, и тот сошёлся иначе. За “брежневским” домом стояла английская школа, построенная на месте старого кладбища: местный фольклор отстоял свою правоту в ходе ремонтных работ, когда экскаватор вывалил на асфальт груду земли с человеческими черепами.
Торжественные “сталинки” по чётной стороне задворками выходили к набережной Тараса Шевченко. Район Москвы, начинавшийся одноимённым вокзалом, носил название Киевский, и большинство топонимов здесь выказывали уважительное внимание к украинской истории и культуре, что Аня не без гордости принимала и на свой собственный счёт. Данный идейный вектор уверенно продвигался до станции метро “Кутузовская”, после чего менял ориентир на память о войне двенадцатого года, как бы чередуя в продуманном порядке оси пространства и времени.
Из школы домой вели два пути. По проспекту, пешком или троллейбусом: двойкой, семёркой и тридцать девятым, которые удобно останавливались у подземного перехода. Другой пролегал по набережной и в обиходе звался “москварикой”.
Ныне к зданию школы придвинут почти вплотную пешеходный мост “Багратион”[68], ведущий в Сити, а в восьмидесятые отрезок набережной от гостиницы “Украина” до станции “Кутузовская” был погружён в золотую дрёму московского захолустья. Изнанка проспекта окутывала уютом, как полосатый домашний плед. Начиналась она тротуаром со старыми тополями перед проезжей частью, служившей стоянкой для редкого личного автотранспорта. Мимо ползла заброшенная узкоколейка. Только однажды на Аниной памяти здесь протащился, гремя костями, заблудший во времени товарняк. За полотном, отороченным узким лохматым газоном с продольной канавой посередине, следовал ряд старых лип, отделявший траву от грунтовой дорожки. Кромка её обрывалась высоким спуском к реке. Зимой здесь катались с горок.
Как и любая московская набережная, эта была облицована серым гранитом с псевдоампирной решёткой внахлёст из чугунных колец, которые, чертыхаясь, из года в год в ракурсе вычерчивают тушью первокурсники МАРХИ. Нестандартной была только её незаконченность. Против угла тридцатого дома набережная завершалась неаккуратным обломом, и сход к реке в этом месте был предоставлен собственному произволу. Празднуя реванш над урбанизмом, дикий пятачок городской природы охотно предлагал убежище всем неприкаянным – от алкашей и бездомных собак до одиноких эксгибиционистов.
На углу тридцатого дома, последнего перед метро, располагался центральный вход кинотеатра “Киев”, а перед ним парикмахерская, где Аню время от времени стригли под жалкий бобик, из-за чего, пока волосы снова не отрастали, её то и дело путали с мальчиком. За тропинкой, сбегавшей к воде порывистыми прыжками, высился старый уродливый мост, припрятанный в зарослях и никому не нужный. За ним шёл второй, железнодорожный, используемый иногда для каких-то неведомых индустриальных нужд. Теперь они оба стали частями Третьего транспортного кольца.
Берег выгибался здесь крутой дугой, образуя маленькую бухту. Перед ближним мостом тянулось заграждение из колючей проволоки. Словно лоскут к ежевике, к ней прицепилась табличка с самым обольстительным во Вселенной титром: “ЗАПРЕТНАЯ ЗОНА”. В этом заливчике Аня даже рискнула разок искупаться вместе с другими девочками. Вода в красивых радужных разводах пахла машинной смазкой и оставляла на коже масляные потёки.
В другой раз, весной, когда начался ледоход, по дороге из школы домой их с одноклассницей Катей Кошкиной настигла дерзкая мысль обойти по воде полукруглую заводь вдоль линии берега. От обрыва до ближней опоры моста было всего-то каких-нибудь метров тридцать. Льдину покрепче пришвартовали к берегу с помощью длинных палок и тщательно проверили на прочность. Теперь им предстояло позаботиться об устойчивом равновесии, грамотно распределив вес своих тел по поверхности, что они и сделали, соблюдая всю необходимую осторожность.
Едва баланс был достигнут, лёд раскололся, и малорослая Катя в огромной, на вырост, искусственной шубе канула в воду.
До берега было рукой подать, но при невеликом кошкинском росточке шубе-убийце хватило бы и меньшей глубины. Аня была выше почти на голову, но, на свою и кошкинскую беду, совсем не умела плавать.
Кошкина умела, да что толку; словом, дела были худы. Предпринимая попытку спасти утопающего товарища и в то же время стараясь держаться подальше от края, Аня протянула Кате свою палку. Льдина дала крен, Аня поскользнулась и разжала пальцы. Лёжа ничком, она видела Катину голову в синей, огромной, косицами вязанной шапке, из-под которой торчала мокрая чёлка. Вода доходила Кате почти до носа. Из правой ноздри свисала сопля. При виде её вопреки всякой логике Аня расхохоталась.
Тот же безудержный смех подбросил её, как пинок, и резко поставил на ноги. В полной тишине она увидела, как высоко-высоко-высоко медленно-медленно-медленно движется по тротуару вдоль тридцатого дома прилично одетый прохожий с красными розами в целлофане, как неторопливо оборачивается он в их сторону и как неспешным вихрем летит с ледяной горы, почти не касаясь её ногами, разматывая в полёте мохеровый шарф, как его руки высвобождаются из рукавов дублёнки, и как взлетает в воздух пыжиковая шапка, и тёмно-синим флагом реет пиджак в полоску, и как, оставшись в жилете, прохожий бросается в воду и поднимает беззвучно сноп леденящих брызг.
В ушах зазвенело, и только тогда Аня вдруг поняла, что вопит во всё горло, и их заложило от крика.
Сперва он вытащил Катю, велел ей раздеться, а Ане замолчать и не шевелиться.
Как под гипнозом, Аня смотрела не шевелясь на совершенно голую Катю, босыми ногами стоявшую на снегу. Компактное тельце, спрятанное обычно под слишком большим для неё школьным платьем, которое Катя донашивала за сёстрами, вдруг оказалось сверх ожиданий оформленным, почти женским. Коричневые соски, сморщенные от холода, напоминали сухой инжир и были такими большими, что делалось стыдно. Не вспомнив прикрыться, Катя дрожала и тонко, обрывисто выла. Плечи её инстинктивно ссутулились. Мускулистые руки, покрытые тёмным пушком, длинные по-обезьяньи, свисали вдоль тела беспомощно и покорно. Курчавая, очень густая шерсть внизу живота зябко нахохлилась. Аня смотрела, как, отводя глаза, прохожий накинул Кате на шею шарф, надел на неё пиджак и завернул в дублёнку. Потом осторожно, стараясь не замочить, снял со льдины Аню и бережно, как вазу, поставил на берег рядом с подружкой. Чувствуя за собой грешок, Аня собрала разбросанные цветы и связала в узел мокрую кошкинскую одежду. Пионерский галстук так и не нашёлся.
Кошкину, упакованную в дублёнку, прохожий, как ковёр после зимней чистки, взвалил к себе на плечо и потащил домой к матери – собственной, поскольку дать свой адрес Катя отказалась наотрез. У мамы прохожего был день рождения, как он сам пояснил немного растерянно. Он, собственно, шёл к ней в гости…
А тут Аня с Катей. Терпят крушение.
Пока её несли, Кошкина обеими руками держала розы, свисая с плеча вниз головой. Словом, вышло так, что в этот день она с корабля попала прямо на бал, натурально.
Аня, немного завидуя, шла по пятам чуть поодаль, пока кровавый след из лепестков не свернул налево в подворотню дома № 30. Ей было нужно дальше – мимо ларька с мороженым, к подземному переходу, но у арки Аня вдруг остановилась. Назойливое чувство, что она что-то упустила из внимания, словно пригвоздило её к месту.
Аня полезла проверить карманы – мокрые варежки были на месте. Фантик с Незнайкой от мятной жвачки. Дежурная двушка, если понадобится позвонить. Шапка с помпоном – на голове. В одной руке портфель, в другой мешок со сменкой. Ключи, как всегда, на шее. Аня огляделась, но не обнаружила вокруг ничего достойного внимания. Подняла глаза. В сером мутном небе было пусто.
Посмотрела под ноги.
Прямо перед ней между лепестков одиноким солнышком тускнела белая монетка, видимо, выпавшая из кармана Катиного спасителя. Хватит на эскимо!
Так что Ане тоже повезло в тот день – а не только Кошкиной.
Незадолго до этих событий, в начале зимы, тем же составом участников в заграждении Зоны была обнаружена брешь. Взвесив, как обычно, за и против, решили, что стоит рискнуть: в полусотне метров, за вторым мостом, дразня воображение, стояла на приколе списанная баржа.
Целью экспедиции был трюм. Он состоял, как выяснилось, из нескольких узенькими коридорами связанных помещений с круглыми иллюминаторами. Можно сказать, даже залов: тогдашний их рост, особенно Кошкиной, вполне мог допустить подобную гиперболу. Увиденное в трюме их ошеломило и в каком-то смысле определило Анину дальнейшую судьбу. Аня твёрдо решила, что станет писателем. Или, в самом крайнем случае, иногда художником – если для описаний не хватит слов.
Когда тебе одиннадцать и ты, захлёбываясь вдохновением, пишешь в секретной тетрадке правдивый рассказ о том, как, одолев все преграды, попал в ледяные чертоги, то можешь без мук выбрать подходящие к такому случаю слова, самые звонкие и ослепительные, нисколько не стесняясь своего бесстыжего восторга. Ничто тебя не страшит! Ты переполнен могуществом, ты безгранично свободен, азартен, весел и прав – как Бог, говорящий, чтобы стал Свет. Ты просто сидишь с ногами на стуле и пишешь как есть – Алмазный каскад! Лучезарный дворец! Радужное сияние! – потому что каких-то пару часов назад видел всё это собственными глазами.
Единственным домыслом в этом правдивом рассказе была рыбка с алыми плавниками (Scardinius erythrophthalumus[69], описанная Аней по маминому “Атласу пресноводных рыб Средней полосы”), которая вмёрзла “в хрустальный пол”, иначе как объяснить, что пол был прозрачный до самого дна? Прочее, как то: “ледяные сталактиты, свисающие с потолка волшебными сводами”, “покрытые искристой изморозью стены” и тому подобное – было чистой правдой. Потому что потолок у трюма был – дырявый, как решето; бесснежный декабрьский день – по-московски солнечный и морозный; Зона – Запретная. И оттого там сама по себе народилась на свет, самовозникла ни для кого не предназначенная Красота, и не забреди они туда с двоечницей Кошкиной, у которой были две старшие сестры и мать-уборщица, пьяница-отец и всегда сухие, в кровавых трещинках губы, руки все в царапинах и цыпках, вязаная шапка, сползавшая на глаза, но зато САМЫЕ ДЛИННЫЕ В КЛАССЕ РЕСНИЦЫ, – возможно, Её вообще никто никогда бы не обнаружил.
Из дальнего конца Запретной Зоны донёсся одинокий собачий брёх, с готовностью подхваченный другими голосами. Сощурившись от удовольствия, маленькая Кошкина, еле различимая в своей огромной шубе, тянулась языком к свисающей сосульке. На щеке у неё отблеском чуда дрожал разноцветный блик. У Ани дрогнуло сердце, и спазм пробежал от горла до живота. Этот всегда одинаковый позывной мог предвещать и острое счастье, и подступающую опасность. И то, и другое она ощущала как разновидность тревоги. Не говоря ни слова, Аня схватила Кошкину за пустую манжету и потащила к выходу. Назавтра брешь оказалась снова затянута проволокой. Но оставалось ещё одно приключение, которое Аня по некоторым причинам откладывала на осень.
До осени было полгода и перед ней ещё целое лето, а значит – лагерь и море. В этот раз летом вместо “Дзержинца” дедушка Василий выкупил для Ани путёвку в “Огонёк”, где вполне могла найтись искомая бесстыдница, которой так фатально не хватало Аниному Саду.
Под номером семь лагерь занимал почти всю улицу Павлика Морозова в Евпатории. Скромно утаивая причастность к самым секретным сферам, он прикрывался, как веером, старым тенистым парком. Его малахитовый мрак размыкала пихтовая аллея, охраняемая конвоем гипсовых пионеров, наглухо замурованных, срощенных серебрянкой с их онемевшими атрибутами мёртвого культа, давно незаметно иссякшего. В кущах по обе стороны жили нескладные долговязые богомолки и щуплые богомолы, похожие на узкоплечих маленьких дирижёров, теряющих голову от безнадёжной гармонии бытия. Когда аллея пустела и воздух наполняли цикадные концерты, эмалевые ящерки выбегали погреть на горячем асфальте цветные брюшки. Гранёные щитники отпугивали зевак крепким араратским благовонием, лишь избранных посвящая в нюансы своей наспинной геральдики, не допускавшей между двумя абсолютного сходства. На редких среди зарослей полянах паслись табуны мускулистых кобылок, все как одна в степном камуфляже, а что под ним скрыта за плиссировка из кальки, не догадаться, пока не оттянешь надкрылье, – могла оказаться любого радужного оттенка. И даже дождь, ниспадавший в то переломное лето с неба широкими лентами, был в “Огоньке” не такой, как везде, а шафранного цвета, шипучий и пах “дюшесом”.
Но лучшим из всех чудес было дуплистое старое дерево с листьями, похожими на широкие ласковые ладони. Нижние ветви клонились к Аниным ногам, точно желая взять её на руки. Дерево Аня узнала с первого взгляда! Крона, обширным пролётом простёртая во все стороны, окружала громадный ствол – и кора с него снималась сама собой разноцветными лоскутами, образуя узор, похожий на курортные мозаики из обломков метлахской плитки. Отсюда, из-за ветвей и с высоты положения, мир открывался Ане с иной стороны. Реплики чужих случайных разговоров сами собой вплетались в течение мыслей, меняя их ход, как ветер – движение парусника.
– …а сегодня кино.
– Что за фильм?
– “Братья по крови”.
– А, про индейцев… Старьё. Там ещё эти… один утонул недавно.
– Дин Рид.
– Точно! Дин Рид.
Озеро Цойтенер – вынырнуло со дна немецкое слово. Разряд острой боли дёрнул плечо, стряхнув с загорелой коленки вспугнутую златоглазку. Аня взглянула на место укола. Над звёздочкой прививки уверенно торчал самодельный дротик. Акациевый шип вставлен был в расщепленный сучок и крепко стянут ниткой. С другого конца невидимый дротометатель умело приладил букетик перистосложных листьев. Robinia, лжеакация, более известная как белая акация.
Бусина крови дрогнула и покатилась, рисуя на коже лаковую дорожку. Выдернув дрот, Аня ловко спрыгнула с дерева и во весь опор поскакала в амбулаторию.
После приезда из лагеря они с мамой всегда выбирали свободный день, чтобы усесться с определителем за привезённый Аней гербарий.
– Судя по строению листа, это был платан. Platanus – широкий. Отсюда происходит имя Платон – широкоплечий. Был такой философ в Древней Греции, считавший, что мир существует в двух ипостасях: видимой и невидимой. Аня, ты меня слушаешь? Или пребываешь в эмпиреях?
Память, как пёс на забытое имя, сделала стойку, чтобы совпасть в каждом нюансе с фонетическим оригиналом: пла-тан. Усомниться в подлинности было невозможно. Но куда труднее оказалось пожертвовать тем счастьем, которое дарят энтузиасту собственные заблуждения.
– А фейхоа?..
– Ну давай посмотрим. Фейхоа: Acca sellowiana. А вот и твоя бесстыдница – Arbutus. Логично ведь было предположить, что у земляничного дерева плоды должны быть красного цвета, разве нет?
Аня совсем пала духом. Небо за окном внезапно посерело, разом отменив остаток лета. Налетевший ветер закрутил столбом уличную пыль, оборвав попутно несколько жёлтых листьев. Ливень упал, как занавес, объявляя конец сезона, и Аня с тоской подумала, что первое сентября уже в понедельник. Дальше возиться с гербарием ей стало скучно.
– Ты никогда ничего не можешь довести до конца!..
Мамины слова, полные досады, звучали как приговор и, к сожалению, были похожи на правду. Аню интересовало едва ли не всё на свете, но ничто не могло поглотить целиком надолго. Она прекрасно училась. Ей доставляло особенное удовольствие первой найти решение сложной задачи, но не доставало прилежания, чтобы стать круглой отличницей. Учителя, относившиеся к ней хорошо, хвалили её за способности. Те, кто недолюбливал, ругали за чрезмерные амбиции. Все они были по-своему правы, но для неё самой важно было другое. Ане страстно хотелось иметь настоящий талант, и его поиском заняты были все её мысли.
Подступающее уныние школьных будней подсвечивала радость отложенного приключения. Около года назад Аня приметила за рекой кое-что интересное. На том берегу, левее мостов, начинался серый забор из бетонных плит в рельефную клетку, похожих на соевые шоколадки. С самой высокой точки, с бульварчика у кинотеатра “Киев”, за забором проглядывалось скопление плотно растущей зелени. Это определённо были не лес и не роща, не парк и не сквер. Видимо, сад, поскольку древесная поросль, хоть и густая, в массе своей была невысокой. Словом, какие-то кущи, пока не опознанные. Что там скрывалось на самом деле, толком никто не знал, и Аня укрепилась в подозрении, что сад этот не простой, а ботанический и, вполне возможно, экспериментальный, а значит, не доступный для обычных посетителей. И даже, скорее всего, строго от них охраняемый – с целью уберечь от шпионажа секретное научное исследование.
Проще говоря, туда непременно нужно было попасть.
Однако для этого требовалось преодолеть заброшенный мост. Подход к нему поверху тоже был огорожен, но не колючкой, а металлической сеткой – для двенадцатилетнего человека препятствие смехотворное. Опасность представлял собственно сам мост. Его полотно местами обрушилось. Кроме того, переход был не сплошной, а сваренный из прутьев арматуры с шагом чуть короче, чем длина ступни. Прутья давно заржавели и кое-где обломились. Отважная Кошкина сломя голову рвалась в бой. Осторожная Аня считала, что к экспедиции следует подготовиться. В том числе и морально. Словом, Аня трусила. Но всё-таки решилась.
Возвращались дважды: от страха высоты и вида водной ряби под ногами кружилась голова. Мост перешли в понедельник 15 сентября после шестого урока. День был сухой, но пасмурный. Температура воздуха составила 13 °C.
Бетонный забор с натянутой поверх колючкой – не исключено, что под напряжением, – штурму не поддавался. Из-за стены тяжело перекинулись ветки антоновской яблони. Ещё одно дерево, которое Ане удалось опознать, было маньчжурским орехом. Сходу принять поражение Аня и Кошкина не могли. Сгрызли по яблоку. Потоптались. Набрали в карманы трофейных орехов и поплелись восвояси.
Обратный путь по мосту показался вдвое опаснее и остерёг от дальнейших попыток, но сад, утвердившись в своей неприступности, не забылся. Разве что отодвинулся, переместившись из достижимой реальности в область воображаемого, где протекала лучшая часть Аниной жизни.
После уроков, часов до пяти, пока не вернётся с продлёнки сестра, комната Витруков поступала в единоличное Анино распоряжение. Не будь она так безнадёжно забита нераспакованными мечтами, её бы, пожалуй, сочли красивой: большая, почти тридцать метров, с высоким лепным потолком и полукруглым окном в полстены. Аня часто мечтала, как обустроит себе за шторами спальное место с компактно организованной библиотекой. В реальности же подоконник единолично присвоил чахоточный декабрист, воспламенявшийся каждую зиму пунцовым румянцем. Ближе к весне его одиночество разделяли ветки багульника или вербы в молочной бутылке. Ящики, завёрнутые в пледы и одеяла из байки армейского образца, восполняли собой недостающую мебель. С точки зрения тополя за окном, вздумай он пошпионить за Витруками, убранство их временного пристанища напоминало кукольный дом, понарошку обставленный кубиками. Мебели как таковой было немного. Пятидесятых годов гардероб с зеркалом в рост отгородил небольшую прихожую слева от двери. С тыла к нему был придвинут складной диван. В угол левее окна упёрся комод с книгами и телевизором. Правый угол, зловеще подсвеченный лампой дневного света, делавшей все лица бледными и несчастными, занимал обеденный стол, окружённый квартетом стульев. Полки над ним были отведены Аниным книжкам, учебникам и тетрадкам. Старый дубовый паркет был застелен лысым ковром. У низкого ящика в роли журнального столика располагалось слоноподобное кресло на роликовом ходу, заменявшее Ане отдельную комнату. Днём она в нём жила, словно птенец в гнезде. К ночи его разворачивали и, отодвинув к двери, раскладывали в кровать. У сестры была раскладушка. Утром постели девочек прятали в ящик-сундук.
Анино дневное уединение было единственной формой личной свободы, доступной в домашних условиях. Вольно закинув ногу на спинку кресла, она проводила эти часы за чтением и размышлениями о прочитанном и пережитом, сливавшимися в голове в общий сюжетный поток. Мало-помалу она пришла к мысли, что этой выхваченной из сетки режима свободой необходимо ответственно распорядиться. И завела тетрадь.
Секретную тетрадку в клеточку на тридцать шесть листов Аня держала на полке между другими. Надпись зелёным фломастером ПЕСЕННИК на обложке должна была пустить нечаянного соглядатая, если такой найдётся, по ложному следу. Подобные тетрадки были почти у всех её одноклассниц, и первые десять страниц оправдывали заглавие. После них, переваливая разворот в середине, там, где тетрадь открывалась сама собой, осмотрительно следовали незаполненные листы. Под их прикрытием притаились стихи и рассказы Аниного сочинения.
На мировую славу в ближайшие несколько лет Аня не уповала, вполне отдавая себе отчёт, что мастерство придёт только с опытом. Главное было не прерываться, чтобы день за днём, страница за страницей двигаться к обложке. Тетрадь она поклялась довести до конца, вменив себе писательство в обязанность. Как уроки.
Стихотворения о природе или погоде давались Ане легко, даже слишком. Рассказы писались туго, но именно рассказы – интересные! – ей и хотелось писать. Стихов, ни своих, ни чужих, она не любила. Слова в них безропотно, как по команде “стройся!”, вставали в шеренги в строгом порядке, который диктовали ритм и рифма. Этот порядок навязывался извне, из общего сонма стихов, написанных до неё.
Как устроена проза, Аня не понимала, но очень надеялась научиться строить её так же прочно, как строят стихотворение, и обязалась писать по рассказу в день, отмечая с радостью, как множатся заполненные страницы. Писать она старалась аккуратным почерком, без ошибок и исправлений и, опасаясь разочарования, записей своих никогда не перечитывала.
Занятие быстро вошло в привычку. Следя за стрелкой настенных часов, Аня одёргивала себя от длиннот, стараясь поскорее закруглить рассказ, чтобы успеть заранее спрятать тетрадку и замести следы.
Но рок, как известно, неотвратим. Скрип половицы впрыснул ей в кровь дозу испуга, и вниз от груди пробежался трусливый морозец. В комнате резко и сильно запахло Одеколоном. У Ани взмокли ладони, и инстинктивный порыв – спрятать тетрадь под учебники – выдал её с головой. И наступил абсолютный, универсальный, вселенский ПОЗОР.
“Души-иии – ха-ха-ха! Прекрасные! Поры-ыыывы – ха-ха-ха!” – демонический смех сотрясал спёртый воздух, перенасыщенный едкими испарениями. Анины слёзы только усугубляли отчаянное положение: “О-хо-хо-хо-хо-хо-хо!!! А-ха-ха-ха-ха-ха-ха!!! Трагедия!.. Молодого!.. Дарова-ааания!!!” Одеколон клокотал и плевался, давясь издевательским хохотом.
Стиснув в охапке порванную тетрадку, Аня стремглав вылетела в коридор и заперлась в уборной, опередив невезучего Деда, в том же направлении шаркавшего из комнаты. Спички были на месте.
Несколько дней спустя пережитый кошмар без следа стёрся из памяти. Были ведь и другие занятия – чтение, гербарий, рисование. Посовещавшись, родители приобрели для Ани гитару. Несколько раз она посетила воскресные курсы, найденные по объявлению, размноженному на ротапринте и обещавшему обучить основам игры за десять уроков, три рубля каждый. Через месяц Аня исполняла, почти не спотыкаясь, “Во саду ли, в огороде…” и “Ваше благородие, госпожа Удача” – и на этом бросила. Гитара в чёрном чехле так и осталась висеть на ручке стенного шкафа немым доказательством маминой правоты.
Анина решимость отыскать в себе талант, который, по всей видимости, был надёжно спрятан, отдавала горечью. Другой бы давно отчаялся, принял как неизбежность дорожную карту судьбы, размноженной под копирку. Пять дней в неделю в обмен на зарплату согласно штатному расписанию, очередь на типовое жильё в новостройке, сопливые дети, душный автобус и заурядные горести и болезни – жизнь как у всех, от которой хотелось выть.
Будь Аня младше, от опустошительных приливов безысходности спасалась бы на Острове, где у неё была крепкая хижина у ручья с окнами на запад и отлаженным хозяйством. За ней простирался Сад, растущий сам по себе в полном с собой согласии. Сообразуясь с естественной внутренней иерархией, он дополнялся новыми диковинными видами по мере того, как расширялся Анин природоведческий кругозор.
Плато над самым обрывом она отвела под аптекарский огород. От него к Океану сходили плавной гиперболой высеченные в мягкой породе ступеньки. Следуя вечному ритму гекзаметра, Он с терпеливой силой, как рис между мозолистых ладоней, шлифовал день за днём бесцветную гальку. Спускаясь перед закатом к пляжу, Аня вспоминала, что давно пора обзавестись “Атласом горных пород и минералов”, чтобы допридумать, наконец, побережье в цвете. Впрочем, он мог отыскаться и среди книг корабельной библиотеки, спасённой ею от гибели на океанском дне.
Универсальная Библиотека тоже осталась на Острове, который даже теперь Аня украдкой изредка навещала, чтобы проведать Сад, проверить сохранность припасов и поваляться с книжкой в верёвочном гамаке под тенью столетнего эвкалипта, в два счёта исцеляющего насморк. Но с каждым всё более редким её визитом тропинки сужались, хижина под пальмовой кровлей всё глубже врастала в землю, пока не достигла размеров ящика для овощей. Слишком тяжёлая поступь девочки-переростка сотрясала тропический Остров до основания, создавая угрозу опустошительного цунами. Сад замыкался в себе самодостаточной экосистемой, тактично давая понять, что наступило время найти себе новое дело, способное скрасить грусть прощания с детством.
В школу к ним нередко наведывались работники киностудий, искавшие для съёмок юных исполнителей. Сниматься хотелось всем. И Ане тоже хотелось (очень). Случалось, опытный взгляд какого-нибудь ассистента задерживался на ней чуть дольше, чем нужно, чтобы отвергнуть фактуру, заведомо не подходившую к замыслу режиссёра. Несколько раз её спрашивали, не она ли сыграла Железную Кнопку в известной картине “Чучело” – сходство с этой девочкой Аня и сама в себе отметила, когда смотрела фильм, – но дальше праздных вопросов дело не шло.
В августе 87-го в их школьном дворе снимали эпизоды к фильму “Шут”, но съёмки завершились за день до того, как Аня вернулась в Москву из Риги. Все одноклассницы, бывшие в городе, переодетые в белые фартуки, участвовали в массовке – и даже получили гонорар. Это происшествие пылко обсуждалось всю первую неделю сентября; ждали продолжения. Очередной киноработник, взятый в оцепление девчонками на школьной перемене, дал им дельный совет – сходить в ближайший четверг на просмотр в театральную студию Дворца пионеров:
– Но имейте в виду: девчонок всегда пруд пруди. Берут только самых талантливых. Или очень красивых.
Последнее к Ане не относилось. Но вдруг у неё обнаружат актёрский талант?
Ехать решили все вместе и разбежались ровно на час, чтобы принарядиться. Аня надела новые джинсы Milton's, ушитые мамой вдвое, как все покупные штаны, подходившие ей по росту. И свой любимый маминой вязки свитер из сероватой меланжевой пряжи с модными синими вставками на плечах. Слева на груди мама по Аниной просьбе пришила маленький лейбл, споротый с подкладки её японского кожаного пальто.
К просмотру было велено подготовить басню. Анина любимая была про насекомых, конечно, “Стрекоза и Муравей”. Чтение девочек слушали двое. Один, пожилой, был похож на Альберта Эйнштейна и без перерыва курил трубку, словно она приводила в движение зубчатые колёса его режиссёрской мысли. Второй был совсем молодой, с “дипломатом”, в очках-“хамелеонах” и джемпере в полоску. После прослушивания Эйнштейн обвёл всех измученным взглядом и, смачно откашлявшись, прохрипел:
– Спасибо, что зашли к нам, все свободны.
Отвергнутые все, не зная, что сказать, растерянно притихли.
И тут молодой-полосатый, делавший во время просмотра какие-то пометки на листах бумаги, веером разложенных на столе, придвинулся к Эйнштейну и указал авторучкой в сторону Ани:
– Владлен Семёныч, взгляните, вон та кучерявая в джинсах, а?.. Вроде ничего…
– Кучерявое ничего… Из ничего – выйдет ничего. В ней не хватает…
Аня, натянувшись, как леска за поклёвкой, вцепилась взглядом в трубку, которой Эйнштейн плавно очерчивал в воздухе кругообразную траекторию, обозначавшую, видимо, недостающее нечто. Выдохнув дым через ноздри, он снова откашлялся и закруглил, наконец, свою туманную мысль:
– Сам же видишь.
– Может быть, попробуем её? Пусть она попробует. Девочка, попробуй изобразить слона.
– Костя. Не надо слона. Умоляю!
Эйнштейн приложил трубку к груди, и у Ани сразу отлегло от сердца, оттого что необходимость изображать слона обошла её стороной.
– Так вы бы ей объяснили, чего не хватает. Владлен Семёныч, а?
Эйнштейн внезапно взбодрился, привстал и даже замахнулся было, как будто собирался ударить что есть силы по столу, но вспомнил про трубку, опять затянулся и прохрипел:
– А вот и нет – сама! Должна. Понять. Сама. – Каждое из трёх последних слов он сопроводил коротким стуком трубки по столешнице. – Девочки, спасибо! Все свободны.
И покинул зал, оставив дверь открытой. Дым потянулся за ним в коридор, длинным концом кашне перекинутый за плечо.
Дипломат-хамелеон сгрёб свои бумажки и равнодушно сунул их скопом в мусорную корзину. Махнув на прощание, он направился к двери. Невыбранные все, несолоно хлебавши, тоже засобирались. У двери он оглянулся, как будто что-то забыл, вернулся за своей заграничной ручкой, оставленной на столе, опять попрощался, но снова остановился и, отыскав Аню взглядом, сказал:
– Попробуй прийти на следующий год. Когда подрастёшь.
С Ленинских гор поехали в школу на репетицию праздничного концерта ко Дню учителя. Никто не расстроился: раз никого всё равно не выбрали, значит, никому и не обидно, но Аня всё равно почувствовала, что на этот раз все ей немножко завидуют. Включая не кого-нибудь, а первую красавицу, отличницу, модницу и председателя совета отряда Вику Победину. Кажется, всё же был шанс, что какой-никакой, а зачаток таланта у Ани имеется. Только покамест скрытый и, видимо, недоразвитый. Но почему не выбрали Вику, было не очень понятно – и красота при ней, и петь она умеет (даже по-французски), и танцевать бальные танцы. К тому же играет на фортепиано…
Школьный вестибюль был отмыт до блеска техничкой бабой Симой, жившей в каморке при школе со дня её открытия. Посреди него в полном одиночестве стоял какой-то высокий мужчина в белом плаще нараспашку. В руке он держал английское кепи в клетку и точно такой же шарф. На вид ему было немного за сорок, в его аккуратных чёрных усах просверкивала седина. Лоб у незнакомца был высокий, с большими залысинами, взгляд из-под густых бровей – улыбчивый и добрый. Он как будто ждал их, заняв наблюдательный пункт у кабинета директора, рядом с витриной, откуда победно сияли спортивные кубки и вышитые золотом бархатные вымпелы. Это было явно неспроста. Струнка тревоги у Ани в груди тренькнула, распространяя вибрацию к животу. Живот отозвался звонко, точно пустой фужер, и Аня некстати подумала, что второпях даже не вспомнила про обед.
– Девочки… Здравствуйте. Найдётся у вас минутка? Я бы хотел с вами поговорить.
– Минутка?.. Найдётся.
– Вы из какого класса?
– Из 7 “В”.
Он вскинул брови, как будто всё складывалось именно так, как ему было нужно, и начал задавать вежливые вопросы. Голос у него был бархатистый, а глаза блестящие, как на старых отретушированных фотокарточках. Он с интересом слушал, чем они увлекаются, какие читают книжки. Какое смотрели кино… Это был Режиссёр, сомнений уже не осталось.
Девочки переглянулись, дав друг другу понять, что нужно как следует постараться произвести на него благоприятное впечатление. Разговаривал он сразу со всеми, однако поглядывал чаще на Аню. Она бы ещё усомнилась, но Викин ревнивый взгляд это достоверно подтверждал. Да и остальные всё заметили. Только вот с чего бы? Если красотой она не выделялась – может быть, умом? Или… талантом?
Покуда Аня билась в догадках, Режиссёр в своей тёплой манере вдруг обратился к ней напрямую:
– Как вас зовут?
Других он об этом не спрашивал. Аня ответила.
– Анна… Какое красивое имя. Вы, наверное, балетом занимаетесь.
– Нет… Не занимаюсь.
– И не поёте? У вас мелодичный голос.
– Не пою…
Она пришла в отчаяние. Главный – возможно, и вовсе единственный – шанс утекал, как вода сквозь пальцы. На что она потратила годы своей жизни?! Дожив до тринадцати лет, она ничего, ничего не умеет. Даже слона не может изобразить. А девочек – пруд пруди! И в этом стоячем пруду она проведёт, как лягушка, остаток жизни.
– Анна, скажите мне, пожалуйста, вашу фамилию. Это не секрет, надеюсь?
В данном конкретном случае это был, пожалуй, не секрет. Режиссёр улыбнулся немного задумчиво, даже склонил голову набок, точно в одном из её полушарий уже зарождался замысел новой роли.
– Анна Витрук… – проговорил он всё так же задумчиво. – Хорошо. Я вас обязательно запомню.
На этом Режиссёр с ними попрощался и, стукнув два раза в дверь, будто так было условлено, скрылся в кабинете Марьфёддны, директора школы. Аня затаив дыхание ждала, что же будет дальше, но ни на следующий день, ни через неделю никто про неё не вспомнил и никуда не вызвал и не пригласил. А мама сказала:
– Анюта, детка, послушай меня. Выброси это из головы. Не выйдет из тебя актриса. Подумай сама, ты же умная девочка. Для этого нужен талант. Или красота, по крайней мере. Взгляни на себя, ты такая неловкая… Тебе, с твоей головой, одна дорога – в науку. Нужно делать ставку на интеллект.
И они с мамой сделали ставку на интеллект.
Под наукой имелась в виду биология. С начала учебного года каждую среду и пятницу в шесть часов вечера Аня втискивалась в троллейбус, следующий маршрутом № 7. За сорок четыре минуты он отвозил её без пересадок к послевоенной постройки зданию биофака, где мама защитила десять лет назад студенческий диплом по теме “Закономерности потребления кислорода икрой трески в процессе её развития”.
Той же широкой лестницей Аня поднималась теперь на второй этаж в угловую аудиторию с чёрной роликовой доской и массивными партами тёмного дерева. Вечерние лекции и практические семинары для школьников вёл молодой доцент кафедры энтомологии. Он говорил им “вы” и называл “коллегами”. В своих дальнозорких очках застенчивый учёный походил на утративший крылья гигантский реликт отряда Odonataе[70] и отчаянно боролся с заиканием.
Группа состояла в основном из старшеклассников, которые готовились к поступлению в МГУ. Аня была самой младшей, если не брать в расчёт рыжеволосого мальчика, который никогда не вёл конспектов, а чернильной ручкой все полтора часа рисовал в тетрадке изумительные химеры. За основу он брал тех насекомых, о которых шла речь на занятии, и заново их переизобретал, снабжая то хитрой системой поршней и передач, позволявшей наращивать скорость или выносливость, то дополнительной парой конечностей повышенной функциональности, то улучшал геометрию крыльев или совершенствовал конструкцию жвал и хоботков. К сяжкам он подключал микроскопические передатчики, с помощью которых повышалось качество внутривидовой коммуникации. Для пчелиной семьи разработал принципиально новую версию транспортных пчёл, призванных освободить рабочее время сборщиц от грузовых перелётов.
Аня взялась за учёбу с огромным энтузиазмом. Академическая обстановка настраивала на научно-исследовательский лад. Духмяная смесь формалина с паркетной мастикой и книжной пылью пьянила предчувствием фундаментальных открытий. Ей нравилось копировать с доски надписи на латыни и делать схематические зарисовки, разглядывая насекомых в бинокуляр, тем более что выходило очень похоже. Кроме того, она могла наконец получить ответы на некоторые вопросы, давно её занимавшие:
– Возможно ли – теоретически, разумеется, – уменьшить человека до масштабов насекомого?
Что встряла, она пожалела, ещё не успев закончить. Дружно к ней обернувшись, коллеги разглядывали её с таким ироническим любопытством, словно одна из мышей, шуршавших где-то за плинтусом, вдруг влезла на стол и вторглась в учёный диспут. Аня втянула голову в плечи и съёжилась от смущения – так себя, должно быть, чувствовал Гулливер под насмешливым взглядом жителей Бробдингнега. Но преподаватель, как ни удивительно, не стал её одёргивать, а, наоборот, задумался и чуть погодя ответил со всей научной серьёзностью:
– Эээ… Здд-десь есть о чём пп-подумать. Пп-по зрелом ра-аа-аазмышлении, бб-боюсь, что ответ на этот вопрос дд-должен ба-быть отт-трицательным. Кк-ка-аа-ак минимум, бб-без критических пп-потерь, это, скорее всего, нн-невозможно. И пп-по вполне обб-бъективным пп-причинам. Дд-дело в том, что сложность организма опп-пределяется, в тт-том числе, и кк-количеством клеток. А ра-аа-аазмер их – чтт-то у человека, чтт-тоо у нн-на-аа-аасекомого – пп-примерно одд-динаковый, пп-поскольку упп-пирается, в кк-конечном итоге, в ра-аа-аазмеры мм-молекул… Нн-но дд-да-аа-аавайте вернёмся к нашим ммм-метаморфозам.
Темой занятия были метаморфозы у Locusta migratoria[71]: разбирались гипотезы о причинах внезапного перехода от одиночной фазы к стадной. Две эти стадии были описаны Карлом Линнеем как два разных вида внутри семейства Acrididae[72], и данное заблуждение оставалось в силе до 1921 года. Как выяснилось позднее, триггером финального превращения становится возрастание плотности популяции, обусловленное недостатком пищи в засушливые годы. Решающая роль гормона серотонина, который запускает этот процесс, будет установлена только в первом десятилетии XXI века.
Больше никаких вопросов Аня не задавала. Азарт её вскоре стих. Применить на практике полученные сведения ей не позволяли жилищные условия. Не станешь же возиться с эфирными морилками и расправилками, живя вчетвером в одной душной комнате. Да и материалы – энтомологические булавки, химикаты, коллекционные ящики с пробковым дном и стеклянной крышкой – стоили недёшево и были дефицитом. Ловля насекомых без всякой возможности правильно их сохранить оборачивалась бессмысленным истреблением.
Осень катилась привычным маршрутом, дни давали усадку и становились малы, как шерстяные свитеры после стирки. Усталая после занятий, она почти засыпала в холодном троллейбусе, прислонившись виском к стеклу и перебирая в дрёме чернильные химеры рыжего коллеги, которых она в своём сне должна была сотворить из шёлковых ниток, транзисторов, бисера и шестерёнок и обязательно дать им латинские имена.
В конце сентября в 7 “В” привели нового ученика с неслыханным доселе именем Аристарх. Живого Аристарха все видели впервые и, понятное дело, хотели побольше о нём разузнать, тем более что для него специально освободили первую парту в среднем ряду. В пару к нему посадили Аню, и Аристарх пояснил:
– Это мой отец попросил директора. Вот уж не знаю, что он в тебе нашёл.
У Ани внутри снова тренькнуло и, как тогда в вестибюле, тонко задребезжало. Новый сосед по парте был сыном довольно известной певицы и того самого Режиссёра, который работал в театре и никакого кино не снимал.
Аристарх был неглуп, но избалован сверх всякой меры. К тому же совсем непохож на отца – кудрявый белобрысый коротышка. Друг другу они с Аней совершенно не понравились, что не помешало им уроки напролёт прекрасно проводить время.
Аристарх научил её новой игре. Игра была в слова, очень интересная, и называлась “быки и коровы”. Смысл её заключался в том, чтобы за минимальное число ходов отгадать существительное из пяти букв, задуманное соперником, пользуясь наугад словами-отмычками той же длины и алфавитом, из которого последовательно вычёркивались лишние буквы. Использованная в загаданном слове буква звалась “коровой”, стоявшая вдобавок в том же месте – “быком”. Ответ на слово-отмычку звучал, скажем, так: “две коровы, один бык”, – о каких именно буквах шла речь, нужно было выяснить логическим путём.
Не проявив ни малейшей оригинальности, Аристарх по уши втрескался в Вику Победину. И даже вопреки отцовскому совету не пригласил Аню на день рождения, о чём ей сам сообщил, честно признавшись, что Вика в таком случае не придёт. На уроках французского он сидел с ней: Аня учила английский. Заверив его, что ей всё равно, она сообщила, что скоро переезжает. Хотя самолюбие Ани точил червячок, виду она старалась не подавать.
По итогам четверти, как обычно, было родительское собрание, на котором Алла Сергеевна, классный руководитель, сделала Аниной маме публичный выговор. Из её слов выходило, что Аня – трудный подросток и у неё ни стыда ни совести. Она то и дело себе позволяет спорить с учителями. В среду демонстративно ушла с репетиции смотра строя и песни. В пятницу прогуляла субботник. Коллектив она в грош не ставит, для неё это пустой звук. Единоличница!..
Анина мама сидела на Анином месте, краснея как рак, когда её сосед по парте поднял руку и, извинившись перед Аллой Сергеевной, вежливо попросил сло́ва. Откашлявшись, он сказал своим бархатистым голосом:
– Если бы меня кто-нибудь назвал единоличником, я бы ходил счастливый до самого вечера. Отдельная личность – это, вообще говоря, самая главная ценность. Лучший комплимент Аниным родителям. Кстати, вы в курсе, что Аня Витрук дважды в неделю посещает занятия при биофаке? Странно, что вам это неизвестно, Алла Сергеевна. Вы ведь биологию преподаёте? Анин любимый предмет? А что до дискуссии на уроках, то именно для этого они и существуют – с моей единоличной, уж простите, точки зрения.
На этом собрание кончилось. Мамин сосед по парте спросил разрешения проводить её, поскольку шёл дождь. У него был большой чёрный зонт, а она свой оставила на работе. По дороге он пригласил Анину маму зайти в кафетерий и, заказав два кофе, предложил ей выбрать пирожные, спросив заодно, какие нравятся Ане. Аня любила трубочки и миндальные. Мама – чешский рулет. Дождь перестал. У троллейбусной остановки они попрощались.
– У вас прекрасная девочка. Теперь я вижу, в кого. И знаете, у неё ваш голос. Я его сразу узнал, когда вы заговорили.
– Я вам благодарна за поддержку.
– Наш Аристарх далеко не подарок, но всё же я надеюсь, что они подружатся. И буду очень рад увидеть Аню у нас дома. Если вы не против, разумеется. Знаете, мы иногда устраиваем вечера, где собираются дети наших друзей, такие же яркие и независимые… единоличники, одним словом.
– Я посоветуюсь с мужем.
– У Ани… строгий отец?
– Военный контрразведчик.
Больше он ничего не сказал.
Хотя в тот вечер Ане и влетело, она всё равно заметила, что у мамы хорошее настроение. Потом она ела трубочку с кремом и думала, что никаких приглашений на званые вечера, увы, всё равно не получит, потому что Победина этого не потерпит. И вообще они скоро переезжают. Ей было грустно, и к грусти примешивалось что-то ещё. Это ещё было ревностью. Но Вика Победина здесь была ни при чём.
В семье Витруков назревали серьёзные перемены. Родители со дня на день ждали ордера на трёхкомнатную квартиру в новом районе на дальней восточной окраине города и были по-весеннему взволнованы скорым переездом. Аню он печалил, но она помалкивала – ей было жаль разочаровывать маму. Она научилась быть скрытной и втайне давно отделила жизнь внутри семьи от настоящей жизни, хотя по-прежнему продолжала с ленивой покорностью следовать внутреннему распорядку. Вернее, набору запретов и ограничений, которые, по сути, его и составляли.
Пьянящая тревога, охватившая её незадолго до четырнадцатилетия, связана была с предчувствием свободы, но вместе с тем в ней присутствовал страх перед собственной новизной. Больше всего это было похоже на ожидание путешествия, причём в один конец, от которого нельзя было отказаться, в последний момент передумав и сдав билет в кассу. Волнение усугублялось стремительными переменами, происходившими в это время в стране. Иногда Ане чудилось, что эти большие внешние перемены – следствие внутренних, точно она находилась в самом их эпицентре. Старая жизнь подходила к концу, и надвигалась новая. Что-то должно было произойти, вот-вот, со дня на день, а что, неизвестно. Пока же всё было как прежде. Или почти.
На весенних каникулах они с классом поехали в Ярославль – впервые вот так, чтоб с ночёвками, в другой город. Добираться пришлось ночным поездом, в грязноватом плацкартном вагоне. Встали в шестом часу, в темноте. В девять утра, после бессонной ночи, толком не позавтракав, всей гурьбой ввалились в музей “Митрополичьи палаты”: он открывался первым. Зевая, вполуха слушали про Зубова, Никитина и чудом сохранённую бесценную коллекцию.
– Перед нами Спас Вседержитель, гордость собрания, старейшая икона в Ярославле, подлинный шедевр древнерусского искусства начала XIII столетия… – нудно бубнила экскурсовод.
Аня, встряхнувшись и рассудив, что все эти прессованные кирпичи академических знаний её отупевшая от недосыпа чугунная голова всё равно не усвоит, решила, что нужно попробовать сосредоточиться на самом главном. И постараться проникнуться, что ли.
Осенью в Риге – Аня запомнила, что на ней был тогда тот же, что и сейчас, розовый свитер с колючим горлом, – бабушка Тамара отвела её рано утром в храм Александра Невского. В церкви она оказалась впервые. Там уже успела собраться маленькая толпа. Выстроив пришедших полукругом, как для игры в колечко, священник с седыми младенческими кудрями, в своём облачении очень похожий на золочёного путто, невиданно крупного и пожилого, окропил всех по очереди святой водой и принялся мазать елеем, торопливо спрашивая имена. Аня заикнулась, растерявшись, священник не дослышал и, жарко дыхнув ей в лицо перегаром, быстро сказал: будь Мария – так они с младшей сестрой неожиданно стали тёзками. В целом происшествие, кроме золотого крестика, подаренного бабушкой, оставило по себе ощущение суеты и, если так можно выразиться, мистического разочарования.
Теперь она стояла перед Спасом, убранным под стекло, изо всех сил стараясь почувствовать важность момента. Со своей настежь распахнутой книгой он походил на писателя. Что в ней написано, было не разобрать. Икона была сильно повреждена, но Аню удивило выражение лица изображённого на ней Человека. А именно – Его взгляд. Уверенность и покой, которые он излучал, не имели ничего общего с отрешённостью. Наоборот, эти глаза были полны вниманием. Он словно изучал её, с не меньшим интересом, чем она Его, как будто незнакомая девочка-подросток была Ему не вовсе безразлична.
От странного открытия Аню отвлёк шум мужских голосов. В зал завалилась компания, шесть или семь человек, все в джинсах. Возраста примерно её родителей. Вид они имели, говоря словами мамы, неблагонадёжный. Мама терпеть не могла длинных волос и бород у мужчин; у некоторых в наличии было и то, и другое. Один, с большой бородой, был почти совсем лысый, так что казалось, что борода у него начинает расти от затылка. Другой, безбородый, стянул отросшие волосы в низкий хвост. Он был в жилете вроде того, в котором отец ездил на рыбалку, но её отцу не пришло бы в голову одеться таким образом в музей.
От Ани их отделял только дверной проём. Краешком глаза она следила, как, о чём-то споря, неблагонадёжные столпились у большой многофигурной иконы. Их любопытство привлёк фрагмент в правом нижнем углу, на который указывал лысый с большой бородой, что-то всем объяснявший высоким скрипучим голосом. Ни с того ни с сего они громко и весело расхохотались, так что экскурсоводу пришлось сделать им замечание. Спорщики извинились и послушно притихли, а Аня, застыв на месте, старалась расслышать, о чём они говорят. В эту минуту она поняла предельно отчётливо, что ей тоже нужно туда. К ним. К этим незнакомым странным людям. Потому что с ними – интересно.
Домой вернулись утром следующего дня, и от усталости Аня свалилась без задних ног. Проснувшись уже днём, включила телевизор и, к своему изумлению, увидела на экране тех самых неблагонадёжных. Не всех, но в том, что это они, Аня была уверена. Тот, что с низким хвостом, пел под гитару песню про Сад. И не простой – а Анин! Песня – вне всяких сомнений – была адресована лично ей.
Потом говорили про фильм с непонятным названием, и появился юноша, похожий на индейца. Видимо, казах. Когда он скинул пальто, стали видны красные гвозди'ки – символ Революции, приколотые к его чёрной одежде. Нахмурившись и вскинув руку с микрофоном, он стал бросать, как дротики, резкие и ритмичные строчки. Каждая – о сгорающем дотла солнце, дыме вместо огня, страхе, надежде, горящем синем цветке – без единого промаха била в цель. Его узкоглазый казахский взгляд гипнотизировал и приводил все мускулы в радостное напряжение. Под этим взглядом Анино тело напитывалось пружинистой силой, а сердце – весёлой храбростью. По экрану уже поползли финальные титры, а он всё метал вспышки огненных слов, пока совсем не стемнело и тёмно-синяя ночь не засверкала, как звёздами, тысячами зажигалок. Аня сидела с открытым ртом. То, что случилось, требовало от неё незамедлительных действий. Она поднялась с дивана, чувствуя, как от ступней побежали к коленям электрические разряды, и, обогнув гардероб, схватила пыльный флакон с верхнего ящика у стены. Жёлтая жидкость что-то сердито буркнула, точно хотела прочистить узкое горло, туго перетянутое золотым жгутом.
На кухне, слева от раковины, в дальнем углу, из которого вечно тянуло гнилью и замогильным холодом, мертвенно зеленела дверца мусоропровода. Как и всегда, когда приходилось выбрасывать мусор, она задержала дыхание и, потянув на себя откидной мусорный ковш, опустила в него флакон. Толкнула ногой, и дверца вернулась на место.
Вслушиваясь в надтреснутый дребезг, славший проклятия из преисподней, Аня вымыла руки хозяйственным мылом. Потом распахнула окно, на котором стояли столетник с толстянкой, – и с облегчением выдохнула.
К О Н Е Ц