В пижаму я переодевался в ванной. Никогда не раздевался перед родными. Каждый раз, когда мы обнимались, я надеялся, что никто не нащупает шрам. Однажды вечером я решился было признаться. Мама готовила ужин. Мы поели за маленьким столом в кухне, потом переместились в гостиную. Сердце мое быстро колотилось. Зачем рассказывать, что хорошего из этого выйдет? Потом наступила суббота, и мама с Суад захотели пройтись по магазинам. Мы с отцом решили остаться дома, встретиться с ними позже в городе и поужинать вместе.
– Мне нужно тебе кое-что рассказать, – вдруг услышал я собственный голос. – Нечто важное.
Отец взглянул на меня, и я подумал, что именно так он выглядел, когда был молодым, когда он был таким, как я сейчас.
– Я участвовал в демонстрации в апреле 1984-го, в тот год, когда уехал из дома. Поэтому я не могу вернуться.
До этого места, кажется, прошло нормально.
– Я был среди тех, кого ранило.
Он резко вскочил на ноги, лицо его встревоженно потемнело.
– Где?
– На Сент-Джеймс-сквер, перед посольством.
– О чем ты? Ранение, ранение где?
– Совсем легко.
– Где? – повторил он, и теперь это прозвучало как команда. – Куда ранен?
– Сюда. – И я показал на грудь.
Его обезумевшие пальцы метались по всему моему телу, пытаясь расстегнуть на мне рубашку и одновременно стянуть ее. Я повернулся к нему спиной и сделал это сам. Он вцепился в мою майку, и ребенок, которым я был когда-то, отдался в его руки. То, что произошло дальше, пронзило меня насквозь. Мой отец, самый высокий мужчина из всех, кого я знал, склонился и принялся водить пальцами по моему шраму, читая его, обходя вокруг меня, следуя за изгибами раны, и слезы ползли по его лицу.
– Мальчик мой, мальчик мой, – шептал он.
Я уверял его, что все на самом деле не так плохо, что я быстро поправился, что никаких последствий не осталось. Совсем никаких.
– Честное слово, я совсем здоров, – твердил я.
Отец хлопнул меня по щеке. Не сильно. Совсем не сильно. Скорее в шутку, чем в наказание. Он ударил меня еще раз, но так же невыразительно, как и в первый. Потом извинился и поцеловал в эту щеку.
– Не надо было, – сказал он и болезненно поморщился. – Не надо было, не надо.
До нынешнего дня я так и не знаю, что он имел в виду: не нужно мне было идти на демонстрацию, быть подстреленным или держать это в тайне от родных? Возможно, все сразу. Или, может, он вообще обращался не ко мне, а к человеку, стрелявшему в меня, или к политической обстановке в целом, из-за который это несчастье стало возможным. А может, он говорил это и не мне, и не виновнику, и вообще никому, а исключительно себе, что ему не следовало отпускать меня из дома.
– Отец, прошу тебя, со мной все хорошо. – Я надел рубашку. Отец словно оцепенел. – Пойди умойся, пожалуйста. А я сварю кофе.
Сожаление накрыло меня. Вползло змеей – от лодыжек до шеи. Мы сели за маленький столик у окна. Я налил кофе.
Он жаждал узнать все подробности: с кем я пошел на ту демонстрацию, что убедило меня и так далее. Впервые я выложил все до мельчайших деталей, ничего не утаивая. Я рассказал, что не собирался участвовать, что пошел за компанию с другом и что просто хотел увидеть Лондон. Тень облегчения скользнула по его лицу.
– Ты же меня знаешь, – сказал я.
– Знаю, – согласился он. – Потому и не ожидал от тебя ничего подобного. Усама сказал, что ты написал статью. Это тоже довольно скверно, но такое? И кто же тот друг, что потащил тебя туда?
– Он меня не тащил. Я пошел по собственной воле. И вообще, это уже не имеет значения.
Отец хотел посмотреть на медицинские документы. Я принес, и он прочел их от корки до корки. А затем я наблюдал, как он мысленно проходит тот же путь, что и я в те первые дни. Пытался ли я изменить записи в медицинской карте?
– Ты их хорошо просил? Настаивал?
Потом он захотел узнать, что было дальше. Я рассказал все: больница, жизнь у Раны, поездка в Испанию, помощь и руководство профессора Уолбрука – все вплоть до настоящего момента.
– Прости, – сказал я и поцеловал его руку.
– Бедное дитя, – вздохнул отец. – И вынужден был скрывать от меня все эти годы.
– У меня не было выбора.
– Как подумаю, что ты тут один… – начал он, и голос его дрогнул.
Я нужен отцу, подумал я. Взял его за руку.
– Сейчас все хорошо, – повторил я.
Так легко было лгать ему, и я лгал, со страстью и убежденностью в голосе я утверждал, что, кажется, стал лучше, что Бог пожелал, чтобы это произошло, дабы избавить меня от худшей участи, что скоро настанет день, когда я смогу вернуться домой. «Ничто не длится вечно», – повторил я те самые слова, что он много раз говорил мне в детстве, когда я разбивал коленку, или лежал в постели с больным животом, или когда мне нужно было бесконечно готовиться к экзаменам. Я вернул эти слова отцу, и, значит, ему ничего не оставалось, кроме как согласиться со мной. Потом я процитировал знаменитую строку: «Удар, который не ломает твою спину, укрепляет ее», приписываемую Омару аль-Мухтару[34], хотя именно мой отец всегда утверждал, что кроме как в фильме «Лев пустыни», поставленном Мустафой Аккадом, где великого героя сыграл Энтони Куинн, нет никаких исторических свидетельств того, что аль-Мухтар когда-либо произносил эти слова. Я пустил в ход эту старую артиллерию, в то время как внутри меня пылала ярость, я не в силах был избавиться от образа отца, заплаканного и потерянного, склонившегося передо мной, когда он проводил пальцами по моему шраму, словно надеясь найти дорогу обратно к тому мальчику, которого он знал.
– Я хочу сходить на Сент-Джеймс-сквер, увидеть это место своими глазами.
– Я могу отвести тебя туда, – предложил я, но сразу поправился: – Нет, давай не будем этого делать, прошу.
– Почему? – возразил он, но затем, когда я не сумел объяснить, согласился: – Но ты прав.
С этого момента папа стал очень тихим и нежным. Мы отправились на Пиккадилли, где должны были встретиться с мамой и Суад. Среди всех этих огней и городской суеты он казался маленьким и растерянным, полным сомнений.
– Только никогда не рассказывай матери, – попросил он.
Но она все поймет, едва увидев тебя, подумал я. И тут они появились, и отец надел привычную маску, улыбался.
– Мы решили, – объявил он, – изменить план. Мы не пойдем в ресторан, мы купим сэндвичей и пойдем в кино. – И повернулся ко мне: – Правильно, Халуд?
В кинотеатре он велел Суад:
– Ступай сядь рядом с мамой.
Когда погас свет, я почувствовал, как отец погружается в размышления. Он прижался губами к моему уху и прошептал:
– Твое дыхание, оно восстановилось полностью?
– Абсолютно, – прошептал я в ответ.
– Одышки нет?
– Никакой.
– Даже когда бежишь?
– Даже тогда. Единственное, что мне сейчас мешает, это моя лень, – сказал я, но, взглянув на его лицо, не увидел улыбки.
– Ну вылитые влюбленные, – сказала мама, наклонившись ко мне.
– Только несколько первых месяцев, – уточнил я для папы, поразмыслив. – Но не сейчас.
– Хорошо, – кивнул отец.
Не помню, что мы смотрели. Все мои мысли были обращены только к отцу. На середине фильма, ровно в тот момент, когда я понадеялся, что отец отвлекся на сюжет, он произнес, окатив теплом дыхания мое ухо:
– У каждого тирана бывает свой конец.
Он смотрел на меня, ожидая реакции. Я знал, что мое лицо, как и его, освещено светом экрана.
– Скоро, – сказал он, – ты вернешься домой.
В полумраке кинозала мы просидели в полном молчании до самого конца фильма.
В автобусе по пути домой мама с Суад дразнили нас по поводу нашей внезапной близости.
– Вот так оставишь их на полдня, и теперь они только и делают, что перешептываются друг с другом, – смеялась мама. – Что с вами такое? Что вы там замышляете?
Ночью я просыпался несколько раз, но лежал не шелохнувшись. Ко мне вернулись детские страхи. Я замирал, прислушивался к тишине и знал, что отец тоже не спит. Когда нервное возбуждение миновало и я выдохся, то подумал, что больше ничего не могу с этим поделать. Ничего не могу сказать, ничего не могу дать и ничего не могу вернуть.
В оставшиеся дни отец был все так же внимателен, нежен и ласков. По пути в аэропорт его рука все время тянулась к моей, держала меня под локоть, сжимала плечо. Когда мы обнялись на прощанье, он стиснул меня так сильно, что я едва мог дышать.
– Никогда не забывай, что я тебе сказал.
– И что же это? – поинтересовалась мама.
– Это тебя не касается, – ответил он. – Это наше дело, мое и моего сына.
Вечером я поехал к Ханне. Дух семьи окружал меня – их запахи пропитали мою одежду, мои волосы, – и я хотел быть с ней, прежде чем этот дух развеется. Я рассказал о приезде родных, о том, что мы делали вместе, какие блюда они мне готовили, о наших полуночных разговорах в темноте. Больше всего ее позабавило то, что мы все спали в одной комнате. Я рассказал ей, что последние несколько дней у меня щеки ныли от улыбок.
– Как бы я хотела познакомиться с ними, – сказала она.
– Познакомишься. В следующий раз, – пообещал я.