Воскресное утро всегда успокаивало ленивой тишиной: снаружи не стучали, не перекрикивались, не шкребли, даже скотина вела себя без предосудительности. Опять же никуда не следовало торопиться, вскакивать и мучить себя спросонья обливаниями и одеваниями. Оное время как нельзя лучше подходило, чтобы полежать и подумать. Спина нежилась на перинке. В иные дни лежание выходило обычным делом, а по воскресеньям – сладостным.
Флоренций перевернулся на бок, рядом тяжеленько опустилась на простыню Фирро. Он вчера не снял ее и не покормил лунным светом, потому как мнилось, вроде кто-то незримый наблюдал из темноты. Аквамарин не любил подобного небрежения – почивать в мешочке, однако пришлось потерпеть. Художник вытащил фигурку, устроил на подушке, воззрился. Точно, обиделась, потемнела. Он погладил ее пальцем и почувствовал приятственную прохладу, но даже оная не способствовала наведению порядка в мыслях.
В голове творился вопиющий бардак, задачки не решались, а множились, бросить их и заняться художествами не представлялось возможным. Нет! Он просто не в силах выдворить прочь эту путаницу, не приведя прежде в стройность и удобоваримость. Нравственная конституция его так устроена, непрактичным образом. Не мог, и все, тем паче когда дело касалось виденного самолично, да еще и такого интригующего. Маэстро Джованни как-то посмеялся над учениками, настоятельно попросив впредь не думать о кампаниле Джотто на пьяца Дуомо. Спустя четверть часа он спросил:
– Ну что, apprendista, о чем размышляете сей моменто?
Пятеро или шестеро недружно подняли головы от мраморных брусков и пристыженно признались:
– О кампаниле Джотто, мой учитель.
Листратов оказался среди них. Так и нынче.
Он вдругорядь осторожно коснулся Фирро указательным пальцем, перевернул, дав подышать другому бочку. Об эту пору в прозрачном камешке привиделся сокрытый во глуби крест. Вот те на! Своенравная языческая штуковина обернулась традиционным христианским символом.
– Сведи меня с Ипатием Львовичем, – прошептал он вроде сам себе, но на самом деле своей единственной компаньонке – аквамариновой статуэтке. Просьба выглядела сущим непотребством, но фокус был уже испробован, и не такие не единожды исполнялись. Словно в оправдание своей дерзости, он принялся объяснять: – Мне надо увидеть его и разобраться, что представляет собой оный господин. А то, знаешь ли, местные много чего говорят попусту. Ипатий Львович – последний покамест не открытый козырь, потом станет возможно собрать пасьянс.
На самом деле он мог надеяться на свидание с Янтаревым и без помощи сомнительных свойств своего амулета, посему и клянчил. Насущное и судьбоносное, как правило, не доверялось никому. Таковым сейчас представлялась загадочная родинка Прасковьи Ильиничны. Хотя и жуть не отпускала. Что ж…
Флоренций отвел глаза к раскрытому окну, полюбовался свежей зеленью, дерзкими, пробившими облачную завесь солнечными лучами. Думы не распутывались – наоборот, делались несусветными. Вот такая ирония – не избавиться и не разложить по полочкам.
Внизу забренчала посуда, мелодичный голос Степаниды попенял кому-то за шумливость. Все, пора приводить себя в порядок и спускаться к завтраку. Сегодняшний день вряд ли пригодится для работы с такой-то неразберихой в голове, лучше поступить, как велено добрым православным людям, – посетить службу. Зинаида Евграфовна после ссоры с батюшкой Иеремией навещала церковь только по случаю похорон или венчаний, посему и воспитанник ее по сию пору не удосужился поклониться излюбленной с детства иконе Святой Екатерины. Пора. Ожоги уж оставили в покое бренное тело, надлежит подумать и о вечной душе.
Ваятель поднялся с постели, потянулся, водрузил на место Фирро, облачился в домашнее и пустил день по намеченной колее.
За завтраком они с Зизи обсуждали вчерашние именины, коснулись всех гостей, особенно барышень и, конечно же, Леокадии Севастьянны. Флоренций был рассеян и немногословен, Донцова, к вящему удивлению, тоже.
После он поднялся к себе, долго и тщательно собирался, прихорашивался, спустился в вестибюль во всем светлом, праздничном. Зинаида Евграфовна ожидаемо отказалась составить ему компанию.
Горбатенькая церковь за его отсутствие изменилась мало, а вот батюшка Иеремия сдал – одряхлел и скосоротился. Тем не менее служба прошла хорошо, по крайней мере успокоила шалую голову. После не захотелось домой, к тугим размышлениям, потому Флоренций направился к Елизаровым, как бывало заведено допрежь. Антон ему обрадовался, но вскоре отбыл по каким-то делам, Семен Севериныч с Асей Баторовной бездельничали и потому с удовольствием послушали про статую Марка Аврелия, про Венецию, кою намеревались непременно посетить, про богатую Ниццу и то, как она расцвела при Наполеоне Бонапарте. Оттуда разговор переключился на саму императорскую персону, и загостевавшийся художник не заметил, как подоспело время ужина. Александра Семеновна все долгие часы не отлучалась, была милой, домашней, от нее не хотелось уходить и даже отрывать взгляда. Улучив минутку, они вскользь прошлись по вчерашним Митрошинским именинам, но никого не обидели всерьез.
В Полынном он очутился вместе с сумерками, по мере приближения к дому в голову запросились и все нерешенные задачки. Флоренций не стал их пускать, потребовал растопить пожарче баню, напарился от души, содрав с кожи остатние напоминания об ожогах. Позднее ему принесли душистый травяной сбор и булочки с маковой присыпкой. По двору на мягких кошачьих лапах разгуливала самая прекрасная из ночей, какую только позволительно воображать. Она, как добрая тетушка, раздавала всем гостинцы – распустившиеся цветочки, шершавые теплые яички, здоровую полнокровную луну, поцелуй на укромной лавочке, полный садок рыбин или крепкий сон с цветными картинками. Такая любила и умела прибираться за родней: прикроет тенью от клена забытый хомут, поправит покосившийся плетень, заштопает гнилое дупло, замоет осыпающийся цоколь. Под ее крылышком уютно и безыскусно и вовсе не хочется никаких приключений.
Флоренций полюбовался ночной милотой и отправился почивать, по привычке устроив на подоконнике свою Фирро.
Понедельник выдался нежарким, что порадовало, поскольку он наметил копировать рисунок маэстро Джованни. Начинать следовало поскорее, чтобы иметь перерывы для свежего глаза. Подобная мудреная формулировка означала: несколько погодить и снова посмотреть как на чужое произведение. Вообще-то надлежало поспешать к доктору, но это Листратов оставил на послеобеденные часы, чтобы пропустить всех страждущих, а не толкаться с ними в приемной.
С излишним изобилием позавтракав и посетовав на то Зинаиде Евграфовне, он вышел из дома, уселся на облюбованный пень недалеко от обрыва, поставил перед собой учительский рисунок с Родинкой, вгляделся. Дева по-прежнему покоряла чистотой и совершенством облика. Для копии был избран небольшой листок, чтобы удобнее вложить в письмо. На этот раз работать приходилось с особенным тщанием, со всеми хитростями рисовальной дисциплины. Копия предназначалась не для себя и не для малосведущей Леокадии Севастьянны или позера Захария Митрофаныча. И не для публики, которой подавай только броское. Оная приуготована для лицезрения настоящему мастеру, кто неважное отбросит одним смигиванием, а в ошибки вцепится хищным коршуном. Словом, это очередной важный экзамен для выпущенного в свет ученика.
С такими мыслями Листратов к обеду закончил первый сеанс, остался вполне доволен исполненным. Тут подоспел и ливень, так что поездку в Трубеж пришлось отложить. После обеда он занялся эскизами, но часто отвлекался посторонними размышлениями. Задачи стояли все те же: познакомиться с Янтаревым, разобраться с удивительным почерком записки, кою отослала несчастному Обуховскому женщина с нерусским именем, но писанную на русском языке, расшифровать тайну Прасковьи Ильиничны с ее удивительной родинкой. Многовато для ваятеля. Притом отказаться он не мог, не умел. Жуть припечатала его, взяла не в одни свидетели, но как бы в заложники, а родинка попросту пленила.
Вторник в Полынном ознаменовался обещанной госпожой Аргамаковой, и для нее собралась целая коллекция маленьких – с кулачок – скудельных моделей будущего изваяния. Нынче наученная сваха нарядилась в серо-жемчужное платье с эмалевой брошью. Красиво. Со вкусом у нее все весьма и весьма хорошо. Одежда высветлила лицо, теперь в нем прибавилось утонченности, зато в первый раз – в бежево-розовых тонах – оно выглядело полнее и оттого моложе. На каком остановиться для изваяния? Наверное, лучше все же на тонком. В разговоре Леокадия Севастьянна непременно жестикулировала, брошь качалась на волнах грудей одиноким парусником.
Внимательно и пристрастно рассмотрев приготовленные модели, заказчица похвалила ту самую, к которой более всего лежала и собственная его душа, еще и присовокупила, мол, да, она такая – увлеченная, непосредственная, без напускного жеманства. Листратов радовался их единомыслию. Дальше совсем хорошо: ее легко удалось уговорить не красить дерево, не опошлять. Вместо этого покрыть жидким раствором меловки, отшлифовать меленьким песочком, сверху промаслить, и будет дубовая Леокадия Севастьянна не хуже мраморной.
Весь сеанс она многословно убеждала Листратова, что семьи не иначе как кирпичики, из коих сложено отечество. Много довольных жизнью семейств – крепкая и счастливая держава. Ему раньше не приходило в голову сопрягать брак и отчизну. А оказалось интересно, умно. Она смеясь называла себя русской мадам Руссо, он кивал и соглашался, обещал непременно посоветоваться, когда надумает венчаться. Они расстались вполне удовлетворенными друг другом и намечавшейся работой. Заказчица пообещала приехать через неделю с задатком и презентовать ваятелю отдельный экземпляр романа «Эмиль» с дарственным автографом. Флоренций весь вечер по-детски радовался обоим посулам.
Среда представлялась тем самым днем, когда он непременно попадет к доктору Добровольскому, однако судьба распорядилась затейливо: от Самсона Тихоныча Корсакова прибыл посыльный, потребовал художника к барину для обсуждения декораций к грядущей свадьбе Софьи Самсонны. Дескать, надобен изощренный в художествах глаз. Флоренций с радостью отменил Савву Моисеича, велел оседлать Снежить и помчался в Елизаровку, будто его преследовала стая волков. Там он вежливо поругал все придумки доморощенных оформителей, с ходу предложил кое-что взамен и обещал подумать еще, с пристрастностью. Все же свадьба близкой родственницы Зизи не должна обходиться без его рьяного участия, и всякий приглашенный должен ее запомнить как вершины вкуса и своеобычия.
Отобедал он там же, в компании барина и приглашенных ремесленников. Разговоры за столом получились очень увлекательными, даже не хотелось вставать. Так и вернулся Листратов домой в пятом часу вечера, когда навещать доктора уже непозволительно. Он сразу заметил у крыльца бричку Марии Порфирьевны с раскрытыми дверьми и насторожился, ведь среда – она не воскресенье. Неурочный приезд кумушек порадовал возможностью снарядить стопы в сторону свидания с Янтаревым, о чем ни на минуту не забывалось, и Флоренций, наскоро стряхнув с сапог дорожную пыль и скинув кафтан, ввалился в столовую на преинтереснейшей фразе:
– …То не ярость, а кротость явил сей господин. Принял мученичество не абы зачем, а с великим помыслом. – Мария Порфирьевна легонько пристукнула по скатерке пухлой ладошкой, чашка обиженно зазвенела, даже уронила на блюдечко две слезинки горячего чая.
– Да-да, душечка, – поддакнула ей Анфиса Гавриловна.
– Прежде делалось жутко, теперь же есть еще жутче. – Зинаида Евграфовна позаимствовала из словаря своего воспитанника единственно подходящее для приключившегося словцо.
Флоренций поклонился, присел на свободный стул. Степанида тут же поставила перед ним чашку и тарелку. Отказываться не представлялось возможным, хоть он едва из-за корсаковского стола, – уж больно увлекательная беседа. Нерядовое собрание учредилось по поводу злополучного Обуховского: кумушки разжились сорвиголовыми, как говаривала Зизи, новостями. Открылось, что Ярослав Димитриевич жестоко страдал. В нем угнездилась страшная хворь, к тому же жутко прилипчивая. Не что иное, как лепра, или проказа, именуемая в России крымской болезнью. Ее завезли на кораблях генуэзцы на черноморское побережье, оттуда и пошло гулять лихо по русской земле. От крымской болезни, как известно, спаса нет. Говорили, будто могла передаться даже от мертвяка или от его вещей, одежды либо чего другого.
Сочтя себя обреченным и не желая стать причиной несчастья других, молодой барин решил отрубить гнилой отросток собственной судьбы своею же рукой. Он рассудил, что все одно осталось недолго барахтаться под солнцем и нет большой разницы, заберет его могила днями раньше или позже. Ему нет разницы, а прочим – есть, они избегнут отравления страшными миазмами. Об этом Ярослав Димитриевич подробно изложил в записке, после чего собрал свой скарб, дабы тот не стал источником новых бед, и вместе с ним бросился в пламень.
– Еще дом хотел подпалить, да в последнюю минуту передумал, – всхлипнула Анфиса Гавриловна.
Слушатели сидели оглушенные, не шевелились, рассказчица ссутулилась, у Зинаиды Евграфовны округлился рот, Флоренций до невозможного поднял брови, загодя осведомленная Анфиса Гавриловна победно посверкивала глазами.
Тихо. Предшествующее возбуждение сменилось гнетущим послевкусием, недоеденный стол больше не привлекал, наоборот, отвращал, словно сказанное с придыханием слово отрастило крылья и пролетело от окна к двери.
– Вот так натюрморт! – пробормотал Флоренций.
Все оказалось намного проще и трагичнее. Человек выбрал себе страшную судьбу, опасаясь стать причиной гибели других. Для такого нужны удивительные твердость и бесстрашие. Интересно, смог бы он сам так уйти? Вряд ли. Хотя быстрая смерть и лучше долгой, но все ж до одури жутко. Снова вспоминалось кошмарное утро, как эти самые руки держали несчастное тело, касались лоскутов кожи, мяса.
Посреди затянувшейся паузы болтливая Анфиса Гавриловна сыпанула горсточку резонов:
– Бедняжечка ведь догадывался, что не останется умирать затворником и что горюшко пойдет гулять окрест.
Все снова надолго замолчали.
– Вовсе нет, – не согласился ваятель больше для того, чтобы убить гнетущую тишину. – Оная трагедия не избавила от опасности ближний круг покойного. Он ведь уже имел несчастье с ними сношаться.
– А откуда есть известно, что хотел спалить дом, да передумал? Наверняка ли это? – поинтересовалась Донцова.
– Наверняка, душечка. Он записку сочинил весьма пространную.
– Запи-иску! А что ж ее допрежь не читали? Что же Кирилл Потапыч-то к нам все захаживал да обидные намеки делал?
– Ее не читали, матушка моя, не читали. – Мария Порфирьевна дала подруге передохнуть и принялась растолковывать: – Записку нашла его ключница Арина Онуфриевна. Она женщина простая, неграмотная, отпущенная из крепости матушкой Ярослава Димитриевича. Ей возомнилось, что там изложен секрет либо завещание. Вот она и спрятала от чужих глаз. Потом искала, кому бы показать. Нашла нескоро. Вот так и открылось.
– Долгонько ж искала грамотея, – хмыкнул Листратов.
– И не говори, батюшка мой. Зато нашла самого лучшего. Вернее, самую лучшую – Виринею Ипатьевну Янтареву, невесту бывшую. Там еще приписка в ее адрес имелась, мол, не грустите, душенька, не корите себя и батюшку вашего, будьте счастливы.
– Ишь, как есть мудрено-то. – Зинаида Евграфовна посмотрела на остывший чай и поморщилась. Рассказ захватил ее с такой силой, что чаепитие скисло, приготовленные закуски так и не добрались до стола, потому что Степанида тоже слушала раскрыв рот. Да, застолье следовало записать в разряд несостоявшихся. Флоренций рыскал по столу, не находя, чем заесть новость. Он схватил пустой калач, с треском разломил, впился зубами и, едва прожевав, сказал:
– В западных государствах на крымскую болезнь давно накинули узду. Излечить оную, конечно, нельзя, но следить вполне удается. Французы выселяют больного за село, ставят ему на дороге избушку, добрые люди идут мимо и подают еду. Выходя из дому, страдающему лепрой предписано надевать специальный балахон с капюшоном и нести в руке посох с бубенцом, дабы расступались встречные. Когда болезный предстает перед Господом, его домик со всем содержимым сжигают, никто оттуда ничего не берет. Но при жизни – нет. Оные доживают век в относительном благополучии, так как повинностей не несут и податей не платят.
– Еще бы! Кто ж ту подать возьмет! – Мария Порфирьевна взмахнула рукой и уронила на пол салфетку. Флоренций метнулся ее поднимать, продолжил из-под стола:
– Правда, раньше бывало, что больных лепрой попросту убивали, вернее, сжигали, но оное давно осталось в прошлом. Мы знаем из одних лишь старинных книг. Господь не попускает поступать оным способом со своими детьми.
– Это есть во Франциях и Гишпаниях, а то есть туточки, – непоследовательно обронила Зинаида Евграфовна.
Прошел уже час или все два, а новость никак не могла угнездиться, все искала щелочки, чтобы улететь. Листратову до сих пор не верилось, и нарождались все новые и новые вопросы.
– А доподлинно ли известно, что господин Обуховский страдал именно крымской болезнью? Не могло ли оное быть ужасной ошибкой? Кто вынес сей приговор?
– Кто? Самый наилучший из наших докторов – Савва Моисеич Добровольский, – с достоинством ответила будто бы оскорбленная недоверием Анфиса Гавриловна.
– Вот как? Один лишь Савва Моисеич и более никто?
– Не ведаю. Как по мне, так Ярослав Димитриевич опешил, напужался и совершил непоправимое. Ключница его Арина Онуфриевна сильно убивается, говорит, что болячки полезли у него сразу же по приезде, а за неделю до смертоубийства барин исхудал, почернел, перестал улыбаться. Быстренько все решилось. Не думаю, чтобы он консилиум собирал.
– Конечно, быстренько, – согласилась с ней Мария Порфирьевна. – Он ведь от тоски руки на себя наложил. Не хотел увидеть, как радетель Ипатий Львович и ненаглядная невестушка покроются язвами и будут предсмертно стенать. О том и в записке подробно изложил. А знаете, что самое удивительное? Матушка Леокадия Севастьянна предрекала Виринее Ипатьевне, что той не быть за Обуховским. Дескать, он приземленный, аки червь, а она голубица. Не то чтобы отсоветовать хотела, а так прямо и сказала, мол, не быть. Не сроднитесь, об венчальные кольца ошпаритесь – так чужды друг дружке.
– Ишь ведь как оно есть… – Донцова покачала головой. От Флоренция не укрылся зеленоватый вид опекунши.
С застольем надлежало что-то делать. Еще чуть-чуть, и барыни разревутся. Как раз и за окном снова заморосило.
– Любезные мои! – Художник постарался придать голосу как можно более легковесности. – Я должен явиться к Савве Моисеичу на осмотр и клянусь вам разжиться у него самыми достоверными подробностями медицинского толка.
– Ишь, достоверными! – поддразнила его Анфиса Гавриловна. – Это у выкреста-то! Да еще и ссыльного!
Трюк не удался. Тогда Листратов решительно поднялся из-за стола, пригласил дам в свою мастерскую, дескать, она уже готова к приему гостей. Любопытные подружки сразу же засобирались. Следуя через дом, не снаружи, они повстречали Степаниду, Флоренций ей подмигнул, чтобы спасала угощеньями. В такой час не до экономии – надо заесть нервическое возбуждение. Анфиса Гавриловна с Марией Порфирьевной шествовали впереди, как царственные особы, Зинаида Евграфовна – за ними, сам ваятель замыкал процессию.
Мастерская не произвела на гостей положенного впечатления, зато обновленные декорации умудрились повернуть разговор, вытащить его из болота горестей. Барыни с душой обсудили эскизы для Леокадии Севастьянны, походя похвалили и кинулись со смаком перебирать недостатки ее внешности. Наговорившись всласть и тем несколько развеявшись, Анфиса Гавриловна с Марией Порфирьевной воспоследовали назад в столовую, к освеженной скатерти. Они причалили ровнехонько на своих прежних местах, посередине самовар, за окном мокрая суета. Только теперь под потолком не витал никакой призрак и кушалось намного вальяжнее. Не успел Флоренций зажечь свечи, дабы оборонить их чаепитие от сумрака, когда хлопнула далекая дверь. Воспользовавшись поводом отлучиться, он выскользнул с твердым намерением после подняться к себе и стащить у Зизи книжку Руссо. В прихожей Степанида толковала с незнакомым зубастым пареньком. При виде Флоренция тот посторонился и встал в углу, а ключница протянула вошедшему большой атласный конверт.
– Там вам посыльный записку привез. – Она кивнула на зубастого.
– Мне? – Послание не вызвало особого удивления, многие писали ему, назначали встречи и приглашали погостить. Всех интересовал настоящий художник флорентийской школы. Конверт оказался незапечатанным. Его отправителем значился Ипатий Львович Янтарев. Увидев имя корреспондента, Флоренций похолодел. Глаза быстро забегали по изящным строчкам, писанным, по всей очевидности, не самим мануфактурщиком, а нежной девичьей ручкой. Богач извещал, что намерен сделать визит к ваятелю с целью обговорить заказ. Просил принять в грядущую субботу. Письмо заканчивалось цветистыми благопожеланиями и поклоном в адрес почтенной Зинаиды Евграфовны.
Щеки сразу запылали, Листратов кивнул посыльному, чтобы ждал, и побежал к себе сочинять ответ. Он провозился не менее получаса, перебеливая и подбирая старомодные словесные украшения. Когда записка оказалась в руках зубастого посыльного, моросить уже перестало и даже выглянуло прощальное предзакатное солнышко, сделав мир на полпуда милее.
Прохладная ночь позволила выспаться от души. После третьих петухов снова зарядил дождь и, не задумываясь, сожрал рассвет. Выси посерели и больше ничего. Вместо положенной симфонии небеса отыграли скучную минорную гамму. Двор усадьбы сразу сдался в плен сырости и показал всю припрятанную грязь: размытые комья земли около клумбы, рваный, не подшитый бордюром край брусчатки, ошметки конского навоза, давно не крашенный забор, худую крышу курятника. Дом тоже поскучнел, потек обильными слезами, вокруг крыльца собрались в кружок лужи великие и поменьше, вознамерились атаковать выходящих наружу. Хмарь рождала рассеянность и неудовлетворенность. Зинаида Евграфовна зябко ежилась в несерьезной летней шали и против воли заглядывала в черную пасть камина. Толку от него, правда, она видела немного, особняк обогревался печами, а украшенный изразцами угол гостиной более служил престижу.
После трапезы художник не пошел в мастерскую, как ни звал туда внутренний зуд, а велел запрягать бричку: доктор Савва Моисеич на этой неделе принимал в Трубеже. Зизи попробовала отговорить мотаться в сырость, но воспитанник не уступил. Он взял прочный кожаный ранец из старых запасов, его привез откуда-то Евграф Карпыч, говорил, что солдатский. Тогда еще с Флором разговаривали как с малышом, обещали бравую службу и военные почести. Как смешно! Всем мальчикам мечтается об одном и том же: сабли, битвы, победы, ордена. Все это малопонятно и отнюдь не для каждого. Между тем Аргамакова все же права: всех впереди ждут семейные эпопеи, так что лучше бы с малолетства готовить к роли порядочного супруга.
В ранец аккуратно уложилась обычная поклажа – бумага и угли. Идея зарисовать красавца доктора не покидала ваятеля все эти дни. Вместе с ними напросилась тонкая прямоугольная доска с закругленными углами, чтобы подкладывать под листы. Ее он тоже саморучно выпилил, будучи еще подростком. Поверх художественного добра поместился запасной плащ без подкладки – это на случай промокания. В целом же прогулка обещала обойтись без неожиданностей, поэтому он не стал утруждать Ерофея, а взялся править сам.
Дождь утих, но тучи по-прежнему держали солнце взаперти, не пускали на службу. Лошадиные копыта шлепали по грязи и оставляли на передке обидные кляксы. Кожух защищал от них возницу, однако не следовало основательно на него полагаться. Вполне вероятно, что на дорожном плаще уже можно сажать картошку. Хорошо, что Степанида велела озаботиться калошами, иначе он застыдился бы переступить порог чистенькой приемной доктора.
Позади остались ворота и сонная ненастная улица, экипаж неспешно въехал в лесок, колеса ритмично месили грязь, будто исполняли сарабанду. Ни птицы, ни прочая живность им не подпевали. На конский круп падали редкие капли, но Флоренций не мог разобрать, то плакали небеса или ветер срывал слезы с придорожных берез. В потемневшей роще что-то зашевелилось. Путник насторожился. Через минуту получилось различить человеческую фигуру в серой накидке, она вышла из-за куста и направлялась к дороге. Из хрупкости телосложения, легкости шагов угадывалась женщина, скорее дева. Лошадь замедлила шаг, не дожидаясь команды: это уже после он натянул вожжи. Бричка сначала замерла посреди лужи, но потом возница легонько тронул ее на небольшой пригорок.
Девушка подошла через несколько минут, она не спешила.
– Куда изволите? – спросил Листратов, поздоровавшись.
– В Малаховку, ежли попутно. А нет – так до поворота. – Это была она, та самая русалка. Правда, голос ей не подходил: грубоватый, с хрипотцой. Под промокшей серостью синело господское платье, но под ним лохматились изношенные лапти, а голову покрывал простой крестьянский платок. Под покрывалом она что-то прятала, ваятель решил, что сумочку, но тут же выяснилось, что это приличных размеров букет из замечательных левкоев – белоснежно-глянцевых и бархатно-фиолетовых.
– Весьма удачно вышло, сударыня, мне как раз по пути, – обрадовался Флоренций, собрался слезть наземь и помочь своей попутчице забраться в экипаж. Дева же не стала дожидаться его услужливости – легкой белочкой взлетела на ступеньку, перепрыгнула невысокий порожек и уселась рядом. Пространство наполнилось нежным завораживающим запахом.
– Уф, измокла, – пожаловалась пассажирка. – А ты кто таков?
Он представился и ждал, что она ответит учтивостью.
– Ах! Да я же слыхала про тебя, слыхала! Приходи на Купалу, девки распоются – лепота!
Флоренций озадаченно примолк, обещать попусту не хотелось, а отказывать не подбиралось деликатных слов. Он решил увести разговор привычной, протоптанной этикетом дорожкой.
– Как вас величать, сударыня?
– Нежданой. Мы из мещан, батюшка служит в конторе у Коростылевых. Токмо я с мамкой живу наособицу. Мы по травам. Все лето собираем, потом сушим, зимой продаем. Ежли тебе надо, то завсегда рады.
– Какое у вас красивое имя! Оные цветы тоже матушке несете? Они для пользы тела или для бодрости?
– Нет. – Она смутилась. – Это для меня самой. Больно красивые. К тому же по ночам цветут. А для мамки я набрала дождевого корня, затем и пустилась в мокроту. – Неждана показала прицепленный к поясу холщовый мешочек, в нем перекатывалось что-то тяжеленькое, наподобие молодых клубеньков.
Раскисшая дорога неторопливо пролилась мимо ельника и увела к реке. Разговор не складывался, к тому же Флоренций боялся, что его снова позовут на Купалу и тогда уж придется обещать. Неждана выложила на колени свой букет, принялась его перебирать, укладывать стебли по росту и густоте. Цветы ей попались удивительные – ровненько откалиброванные и насыщенные, будто вдосталь напившиеся. Фиолетовый сиял бархатно, а белый – глянцево, вместе получался не простенький луговой ансамбль, а такой, что и изощренный садовник не постыдится поставить в барскую вазу. Не зная, о чем повести беседу, художник принялся уговаривать и без того покладистую лошадку, они проследовали мимо хутора с соломенными крышами, взобрались на холм и увидели Малаховку. Снова начал накрапывать дождик.
– Вот и добираемся уже, – сказал Флоренций, поправляя откидной верх брички.
– И то славно, подсобил. Ну так как? Придешь на Купалу?
Эх, какая все-таки бестактная эта попутчица!.. Тут же вспомнилось, что давеча Ерофей назвал ее шалабудой.
– Нет, не приду. Недосуг, – без лишних экивоков заявил он.
– А чего так? – Неждана огорчилась. – Что за кабала?
– Я взялся за заказ. Буду ваять.
– У-у-у, – повыла она то ли одобрительно, то ли осуждающе.
Он не нашелся с ответом, потому они преодолели остатний кусочек пути в молчании. Не доезжая до корчмы, Неждана тронула его за рукав:
– Хочешь, оставлю тебе плакун-цвет?
– Что? Н-нет, не хочу, благодарствую.
– Ну, о ту пору я пошла. Стопори.
Бричка послушно остановилась, пассажирка накинула на промокший платок край своего покрывала и спрыгнула наземь. Он не стал смотреть, в какие ворота она постучится. Спас от дождя, подвез, сделал доброе дело – и ладно. До Трубежа оставалось всего ничего, и он проследовал без приключений.
В приемной Саввы Моисеича на этот раз собрались посетители – мужик с обрезанными пальцами, одноногий инвалид и раздутая водянкой баба. Флоренций с запозданием догадался, что в непогоду простой люд не усердствует в полях и от безделья ринется решать прочие насущности, наподобие медицинских. Он спросил чистенького монашка, за кем держаться, и присел в уголке на худую лавочку. По всей вероятности, с набросками сегодня ничего не выйдет, зря только мучил в дороге старый ранец.
Из дальней палаты – не той, где в прошлый визит Добровольский осматривал его ожоги, а следующей по коридору, – вышла очаровательная девчушка лет семи-восьми, она зажала что-то в кулаке, надулась, но не плакала. За ней плыла полная молодая луна, желтая и пучеглазая. Наверное, мать.
– Дай вам Бог здоровьица, доктор, – пропела луна. – Вот ведь замолчала зраз. А то всю ночь дрыхнуть не давала.
– Полоскайте-с соляным раствором, – раздался из открытой двери голос Саввы Моисеича.
Монашек показал подбородком на инвалида:
– Пожалуйте к доктору. Заразы опасаться вам не следует, у девочки просто болел зубик. Можете прямо заходить.
Инвалид заковылял, отстукивая костылем бравый марш. Хлопнула дверь, тяжело вздохнула баба. Ни с ней, ни с мужиком разговоры не налаживались, Флоренций закрыл глаза, после дождливой прогулки тишина и чистота в докторской приемной действовали успокаивающе.
Он незаметно и против воли задремал, а проснулся от бодрого перестука костыля. Бабы рядом уже не было, ее стоны раздавались из открытой двери, а инвалид уверенно спускался с крыльца в размокшую грязь. От недолгого сна в этой чистенькой приемной Флоренций словно и сам стал чистым, послебанным. Раненый мужик тоже кемарил, новых посетителей не прибывало. Хлопнула одна из дальних дверей, в приемную вышел Савва Моисеич с усталым пожухлым лицом.
– А! Господин Листратов! Как поживают-с ваши обожженности?
– Благодарю покорно. Все в лучшем виде. Здоров. Полностью здоров.
На Добровольском висела длинная белая рубаха с завязками на спине. Из-под нее торчал ярко-голубой, неуместно нарядный галстук. Узел складывался, как в прошлый раз, справа, с искусной петелькой для свободного конца. Издали он напоминал нашейную подушечку, что надевали скрипачи. На волнистых волосах сидела аккуратная белейшая шапочка, из-за нее удлинился и заострился нос, зато выступили на авансцену прекрасные выпуклые очи. Да, облик Саввы Моисеича все так же пленял.
Доктор приблизился к Флоренцию, повелел закатать рукав. Состояние кожи его удовлетворило, по крайней мере, взгляд сделался мягче.
– Что ж, рад, что мои старания принесли вам исцеление-с. Я, собственно говоря, и не сомневался. А что по мокроте прикатили-с? Еще какие-либо жалобы имеете-с?
– Ни единой. Я… я просто поблагодарить. – Флоренций против воли покраснел. – И хотел выпросить вашего позволения сделать несколько набросков. Я ведь уже имел честь представиться? Я художник, ваятель. Пребываю в вечном поиске новых лиц. А ваше лицо – то самое. Редко удается встретить подобное.
– Что? Нарисовать меня?! Ха-ха-ха! – Доктор от души расхохотался, прикорнувший у дальнего окна мужик дернулся, выпрямился и ошалело захлопал глазами. – Да уж, не ожидал-с. Отчего же вы в первый раз не сказали?
– У меня… у меня руки были обожжены. Я не мог справляться.
– Ах да! Но отчего-с именно я? Чем я приглянулся?
– Вы замечательно… замечательно непохожи… в вас есть свобода. – Флоренций не находил верных слов, чтобы уговаривать без лишней лести, оттого косноязычил.
– Эх! А я-то понадеялся, что вы назовете меня красавцем! – Добровольский лукаво подмигнул. – Но вот что, милейший мой Флоренций Аникеич. Я нынче-с занят, сами изволите видеть – вереница пациентов. Пожалуй, мне следует подумать, прежде-с чем давать согласие. И все же не могу удержаться, чтобы не спросить: отчего вы не рисуете-с крестьян? Вот где настоящий колорит! Я бы на вашем месте избирал пахарей и рыбаков, жниц и молочниц. Соль земли русской, так сказать.
– Я очень даже тяготею зарисовывать простонародье. Моя опекунша госпожа Донцова пеняет на оное, дескать, мешаю трудиться. Однако вряд ли мне выдастся случай изваять ткача или плотника. Люди подобных ремесел заказов, знаете ли, не делают. Нет резона набивать на них руку. Оттого прошу дозволения у вас.
– Интересно-с, да-а-а… Однако предварительно все же позвольте вам отказать. Пока не имею-с времени, и мне надлежит еще хорошенько взвесить резоны-с. У меня, как вы заметили, на всякий предмет имеется собственная система взглядов. Искусство же пока ни в одну систему не встроено-с, потому я в замешательстве.
– Не смею настаивать, – пробормотал разочарованный Флоренций. Он успел пожалеть, что не придумал по дороге какую-нибудь болячку: тогда лекарь провел бы его в комнату, а так приходилось беседовать возле двери. Декорации не способствовали велеречивостям.
– Это все? – спросил Савва Моисеич, видя, что пациент не спешит раскланиваться.
– Еще один маленький вопросец. Скажите, отчего вы намедни утаили, что покойный господин Обуховский обращался к вам и вы вынесли ему страшный приговор?
Добровольский застыл ледяной статуей, взгляд помертвел, рот скривился. Теперь он более напоминал не красавца графа Альмавиву из «Севильского цирюльника», а Мефистофеля из «Фауста». Это длилось не более полминуты, вскоре доктор заговорил и снова выглядел уверенным в себе, умным и усталым.
– Приговор-с? Я ведь просто поставил диагноз. Увы, неутешительный-с.
– Вы не могли ошибиться?
– Ошибиться может всякий-с, и я уже имел честь докладывать вам о своей роковой ошибке-с. Однако изначально я был сослан в Крым, там имел опыт сношения с лепрой-с. Так что… Однако я не мог предположить, какое страшное решение примет этот молодой господин. Для подобного не имелось предтечи-с.
– Как же не имелось? Если лепра неизлечима и оного все одно ждала мучительная смерть?
– Ах, сударь! В мире великое множество-с неизлечимых болезней! Если бы только знали-с! Впрочем, лучше вам не знать.
– Но лепра помимо неизлечимости еще и прилипчива. Он хотел оберечь близких.
– Он хотел избегнуть обидной жалости-с и обвинений, паче кто-нибудь все же заразится. А жить можно-с и в лепрозориях, поверьте, многие там живут довольно-таки долго.
– Не берусь спорить, не сведущ, – отступил Листратов. – Однако, господин доктор, мой вопрос заключался в ином: отчего вы скрыли от меня сей факт во время прошлой встречи?
– Скрыл?.. Да, скрыл. А с какой стати мне откровенничать? Вам знакомо такое выражение-с, как врачебная тайна? Я и про ваши ожоги никому не докладываю-с. У нас, медиков, так не принято.
– Прошу простить меня и покорно благодарю за подробный экскурс. Если все-таки надумаете позировать для моих набросков, буду чрезвычайно признателен. На сем позвольте откланяться. – Флоренций с излишней манерностью поклонился и без нужды добавил: – Вас стерегут пациенты.
Он вышел на улицу совсем без настроения. За сегодня удалось немногое: разочароваться в докторе и настроить его против себя, измазаться в грязи, потерять рабочий день. Впрочем, день и так был обречен непогодой, потому что в непросушенной мастерской нынешняя сырость родит одни простуды, но никак не замечательные идеи. Бричка дожидалась его совсем вымокшая и неопрятная, соскучившаяся лошадь перебирала копытами. Предстояло возвращаться в Полынное и лениться там за нескончаемыми блинами. Он прикинул, что таковыми и будут многие последующие годы. За данным Зизи обещанием блестящий Санкт-Петербург отодвинулся подалее благословенной музами Тосканы, утоп в туманах. Ну и пусть там не мнилось успеха и достатка, зато он не погряз бы в скуке. Такие мысли приходили ежедневно с того разговора в саду…
Экипаж отъехал от крыльца доктора Добровольского, повернул к трактиру, выбрался на параллельную улочку и неспешно покинул Трубеж. Думы заслонили наружность, художник не заметил, капало ли сверху, сильно или вполдуши. Сосны с обеих сторон темнели недружественным войском, за оврагом стучал топор, посреди расквашенной колеи лежала оброненная шапка-грешевник. Вот уже показалась Малаховка, вместе с ее первыми дворами распогодилось. Флоренций медленно правил, откинув верх, глазел по сторонам, сам над собой насмехался: мечтал бродить по столичным прошпектам, а теперь любуется Малаховкой! Село разрослось, по всему видно – сытое. Крашеные ставни по большей части закрылись от дождя, спасали накопленное загодя тепло. Многих домов Флоренций не припоминал, они стояли на высоких цоколях и чванливо задирали коньки крыш повыше старых. Перед церковными воротами пестрели уже не три прежние лавки, а целый ряд. Скоро вырастет собственная ярмарка. За очередным поворотом открылась площадь, на ней за просторным двором белела новенькая цирюльня. Прежнюю он помнил – она ютилась в жалкой избенке, – а теперешняя могла соперничать и с городскими. Вот как. На добротном крыльце стоял высокий молодец в алой куртке, зазывал. Кстати вспомнилось, что на голове сотворенное стараниями Акулинки птичье гнездо. Надо бы поправить фасон. Идея показалась мудрой, да и молодец улыбался очень уж добросердечно. Лошадь остановилась, откидной верх предусмотрительно запахнулся и даже застегнулся, опасаясь нового дождя. Листратов пошел заниматься куафюрой и запретил себе думать о несостоявшемся в его жизни Санкт-Петербурге.
Внутрь его провел алый кафтан, цирюльничали двое – медноволосый великан и доходяга. У первого в кресле сидела знакомая голова – белокурая и прекрасная, как у Бовы Королевича. К доходяге не хотелось, но не оставалось выбора. Флоренций поделился с брадобреем своими напастями, пожаловался на Акулинку и умостился под холщовой простыней. Пока он шептался о куафюре, успел вспомнить, где видел смазливого соседа – в приемной доктора во время прошлого посещения. Представляться тот не стал, Листратов тоже. Видимо, здесь царил свой этикет. Пока цирюльник орудовал ножницами, ваятель предпочел держать глаза и рот замкнутыми, а когда посмотрел на белый свет, то первое же видение озадачило, если не выразиться сильнее. На подоконнике стояла бежевая господская шляпа, ее опоясывала шелковая лента, под лентой сверкали два чудесных левкоя – белоснежный глянцевый и густо-фиолетовый бархатный. Ошибки быть не могло – это те самые, коим он дивился в руках Нежданы. Как же мог не заметить допрежь? А просто – сначала между клиентом и окном могучий цирюльник выписывал крендели, а теперь отошел. Флоренций еще немного попялился на цветы, они порождали любопытство. В эту минуту Бова Королевич поднялся с места, расплатился, взял расчудесную шляпу и проследовал к выходу. Его снова провожал алый кафтан, едва не придерживал под локоток.
– Изволите сидеть и не вертеться, сударик мой, – недовольно прокаркал доходяга.
Оказывается, провожая взглядом шляпу с примечательным букетиком, Листратов без дозволения привстал с места и чересчур рьяно водил головой.
Визит в цирюльню закончился полным удовлетворением: обгрызенная Акулинкой голова приобрела благовидность и свежесть. Бороду с усами он сбрил и нимало не кручинился – все равно к утру проклюнется новая поросль, а через неделю можно будет уже соорудить эспаньолку, как у французских мушкетеров.
Вернувшись в Полынное, он застал Зизи в рассеянном расположении духа. Ее думы витали где-то неблизко, на вопросы воспитанника она отвечала невпопад, хоть и соблаговолила похвалить его куафюру. Вечер пролетел под аккомпанемент дождя, на бумагу ложились новые эскизы – по большей части свободные камерные композиции, в коих присутствовали жертвы, дрова и лодки.