На берегах Десны с ее множественными притоками лето короткое – не в пример тосканскому, зато не иссушающее. Любой час освежает близкое дыхание леса, а когда зачастят дожди, то и вовсе думается, не затопить ли печь. Воздух здесь душистый, без жаркой липкости близкого моря и затхлой несносной пыли длинных каменных лабиринтов. Хорошо бежать по берегу, сбивая голыми пятками утреннюю росу, еще лучше забраться на лысый холм и смотреть поверх густой зелени в сторону рассвета, приветственно махать ему рукой. И с обрыва в речку тоже здорово, и в ночное, где плавают в тумане кони, гривы в косы заплетая, – настоящее полнокровное счастье. Зачем же столицы? Так ли уж надлежит туда стремиться? Если судьба расщедрится, позволит жить подле Зизи и притом творить настоящие заказные вещи – о большем не стоило и мечтать.
Прежде Флоренций даже не загадывал, чтобы в Полынное кто-нибудь постучался за изваянием, а вот на тебе – сначала Леокадия Севастьянна, потом Захар Митрофаныч, а на горизонте еще Ипатий Львович. Глядишь, и станет безродный Флорка Листратов вполне себе не бездельником и не приживалой, а почтенным деятелем искусств. От оных отрадных дум в воскресенье выдался случай заснуть без видения жути, обглоданного огнем мяса и рассыпающихся искрами волос. Он и спал крепче обычного, и сны смотрел про черных коней с белой полосой от звездочки на лбу до хвоста, словно лунная волшебница провела серебряной метелкой. С лошадьми привиделась и всадница – Александра Семенна Елизарова, она дразнила, куда-то звала, смеялась и сверкала очами.
Утром он пробудился по-детски довольным, словно вчера праздновали Рождество и под елкой обнаружились самые вожделенные подарки, вышел спозаранку во двор, установил на мольберте большую рисовальную доску и начал упражняться. Наконец-то наступила пора долгожданных утренних этюдов. Рука привычно накладывала штрихи, рассветная зябь жалась к реке, укрывалась под обрывом.
Сзади раздались шаги: крестьянские девушки шли с полными ведрами от подоенных коров. Они поздоровались, хихикая и одергивая одна другую. Как же! Холостой, с иноземщины, любимчик барыни и собой недурен. Не Бова Королевич, конечно, но не плюгавый, не щербатый и вообще не зипун.
Первый набросок выполз кривой нимфой вроде его смятений, второй – слишком плотской, аппетитной бабенкой, третий – кем-то бесстыдно похожим на Прасковью Ильиничну. Эти фигурки рисовались с умыслом: Флоренций размечтался когда-нибудь в будущем соорудить в саду беседку для Зизи и поставить вместо подпорок изваяния. Пока намечалась одна дремучая пошлость.
Смоченная в ведре тряпка одним махом стерла с доски все неудачи этого утра. Скоро позовут к кофею, а там надо будет развлекать Михайлу Афанасьича, и редкое праздничное настроение может испортиться. Определив сеанс рисования законченным, Флоренций спустился к реке. Там он разделся, спрятал под одежным комом Фирро, подпрыгнул, ойкнул, когда мокрый песок прострелил пятку, зажмурился и быстро нырнул в воду. Холод разом задубил кожу, в груди застряли осколки льдины и кололись острыми краями. Это ненадолго, надо обвыкнуться, бесперебойно махать руками, догонять солнечные блики и любоваться сине-зелеными красотами.
Плавать и в самом деле оказалось не так стыло, как плюхаться попервой. Мышцы разыгрались. Сизые волны толкали в бока, шлепали по макушке, задирали – мол, давай наперегонки. Он зачастил саженками. Привычные картины рождали теплые воспоминания: вот маленький Флорка плещется с дворовыми детишками, вот они на берегу варят ушицу… Эх, замечательные годы прошли в Полынном, лучше их уже не будет. И все-таки он вырос из этих берегов, из этого сада, из этих любимых воспоминаний.
За коротким мысом кружился и рябил омут, куда Зинаида Евграфовна решительно запрещала соваться по малолетству. Это уже почти самая середина Монастырки. Он вспомнил, как впервые отважился переплыть ее вместе с Антоном Елизаровым. Им тогда крепко досталось от Аглаи Тихоновны, а Зизи и Семен Севериныч вовсе не узнали о той шалости. Потом уж часто шныряли на супротивный берег, но отложился самый первый раз: недозволенный плод, как водится, обладал бессовестно заманчивым вкусом.
Флоренций плыл, и улыбка на лице ширилась с каждым взмахом. Однако возле самого водоворота течение вдруг перестало шутить, схватило в железные обручи и поволокло, не обращая внимания на его противоборство.
«Ох, права была Зизи… Негоже соваться до Ивана Купалы…» – подумал он и приналег. Сил доставало с трудом. Или недоставало. Однако не подступил и настоящий страх, скорее досада. Выросшие на реке человеки привыкли водить с ней дружбу, и, как в любой дружбе, между ними случались потасовки. Воронка крутилась уже в опасной близости. Он снова вдохнул полной грудью и нырнул поглубже. Уйти от опасной стремнины не удалось, жерло тянуло к себе. По всей видимости, годы, что он не плескался здесь, намыли подводных пещер. Не зная их, не следовало лезть стремглав. Голень больно куснула начинающаяся судорога, и это уже попахивало не беззлобной приятельской шуткой. Запоздало подумалось, что не стоило оставлять Фирро на берегу, у ее чехла надежный кожаный ремешок, тот сдюжил бы. Боялось же, что горловина мешочка могла раззявиться. Стало обидно и вместе с тем совестно опростоволоситься, потонуть на виду у родного дома. Но даже выбирая между страхом гибели и утери драгоценной Фирро, художник колебался, что поставить во главу.
Он бросил грести и дал себя уволочь вниз. Потребуется несколько мгновений, чтобы набраться сил, потом предстоит бой. Откуда-то сбоку прилетела мыслишка: что жутчее – утонуть или заживо сгореть? И следом за ней вторая: что подумает Зизи, когда придет ответ от маэстро Джованни по поводу рисунка Родинки? Сразу захотелось дождаться эпистолу и прочитать самолично… А под водой царил мутный сумрак, не лучше и не хуже, чем скакать опрометью сквозь густой туман. Дышать вроде и не хотелось, не представлялось обязательным. Тело послушно замерло, ожидая, куда кинут подводные демоны, обозлены они или сегодня уступят…
Флоренций широко повел плечами и рванул вверх. Течение крутануло, но не сожрало – выплюнуло ниже воронки. Он вынырнул в лучшем, поменее опасном месте, в стороне, ближе к заросшему темными соснами другому берегу. Имение возвышалось наискось – теплое, желто-сливочное, желанное. Он заметил фигуру: возле мольберта кто-то стоял. Наблюдатель не махал приветственно руками, не грозил пальцем.
Побитые рекой глаза не узнали раннего прогульщика. Купание и даже страстный бой со стихией сразу показались скучным, ничего не стоящим занятием, снова полезли в голову загадки. Листратов прищурился, сжал зачем-то зубы, как будто это могло помочь, и разглядел наконец Михайлу Афанасьича. Тот пялился прямо на пловца и не улыбался. Казалось даже, что ждал с опаской и нетерпением, удастся ли глупенькому выбраться из омута живым. Неуместное, подлое предположение придало сил, короткими рублеными саженками Флор поплыл вниз по течению и вернулся к своему берегу далеконько от усадьбы, причем окончательно выбившись из сил. Измученный и стыдящийся мокрых портков, он пробрался мимо птичника, сарая, жилья для дворовых людей, под просторным балконом с видом на злодейку Монастырку. А когда обогнул угол своей мастерской, отмель уже пустовала.
Над Полынным как ни в чем не бывало пели птицы, жужжали трудолюбивые шмели, косцы с веселой перебранкой собирались на луга. «Вот так утопнешь, и никто тебя не пожалеет, не поможет», – подумал Флоренций, растягиваясь в изнеможении на сухом, еще не прогревшемся песке. Руки и ноги дрожали, в голове шумело грозное течение. Через четверть часа он пришел в себя, встал, не спеша вытерся загодя припасенной холстиной, надел отсыревшее под росистым кустом платье и зашагал к дому. Одна отрада: Фирро приятно согревала грудь.
Зинаида Евграфовна и Семушкин уже сидели за завтраком, Флор буркнул, чтобы его не ждали к трапезе, и проскользнул к себе. Утро свернулось быстренько и без следов. Наметившийся на сегодня визит Янтарева взбаламутил всю усадьбу от самой помещицы до последней ледащей девки. Накануне барский дом заново выдраили, начистили, замыли, навощили, как будто намеревались продавать. Донцова принарядилась, челяди тоже велела напялить праздничные одежи. Вышло не хорошо и не худо: сразу видно, что гостя ждали во все глаза. Самое главное – Зизи умудрилась под благовидным предлогом спровадить Михайлу Афанасьича. Флоренций даже знать не желал, куда именно, лишь бы не многословил в присутствии нового заказчика.
Ипатий Львович объявился сразу после завтрака. Он оказался дородным сивобородым господином с густым басом, облысевшим, зато бровастым. Лоб блестел, богатые соболя изгибались, подрагивали, по очереди приподнимались и опускались – в общем, не лежали побитыми тушками, а исполняли непростой танец. Круглые чернющие глаза с солидными летами не обзавелись высокомерием либо умудренностью, а любопытствовали с совершенно мальчишеским озорством. У местного богатея наличествовал изъян, о котором прежде не упоминалось: правая рука высохла, он держал ее согнутой и все время перебирал маленькими детскими пальцами. Платье для визита выбиралось без спеси, отнюдь не парадное – черный саржевый редингот и полосатые панталоны с выдавленными коленями. Серый жилет с простыми пуговичками наводил на мысли о стряпчем либо счетоводе, но никак не удалом заводчике с солидной кубышкой.
При первом же взгляде на него Листратова обуял замешенный на разочаровании скептицизм: нет, не злодей. Ни толики хищнического, всеядного или сорвиголового, если пользоваться характеристиками Зизи. В Полынное пожаловал человек в коробочке – в собственном мирке, который он возил повсюду с собой. Не таковы разбойники, не при тех бровах, не с теми унылыми скулами, без той слабосильной челюсти. Наука физиогномика, или прозопомантия, учила иначе. По всему выходило, что художник ошибся в своих предположениях, но надлежало покопаться глубже.
Зинаида Евграфовна, разряженная, как на бал, не пожелала слушать отпирательств и потащила гостя к столу.
– Что же вы, и так видимся раз в три лета, а тут еще желаете спешкой отговориться, – пеняла она.
– Да я не любитель… Здоровьем не крепок, едок из меня аховый, а угощеньем побрезговать – хозяев обидеть. Так что не обессудьте.
Донцова растерялась, закудахтала:
– Хоть чаю-то, чаю извольте.
– Что ж, если без этого никак, то посижу с вами за столом, однако попрошу не чаю, а молока.
Степанида с вытянувшимся лицом по привычке метала лакомства, по столовой плыли ароматы окороков и выпечки, но застолье не задалось: Янтарев мертвел деревянным лицом, подрагивал рукой с белым стаканом, изредка касался его губами, но молоко не убывало. Флоренций предпочел дать право бенефиса опекунше, молчал, наблюдал. Та же распиналась про урожай, про разбитую дорогу, которую власти взялись чинить, да увязли на первой же версте, про прошлогодний падеж скота. Про жуть она не заикалась, и без того над скатертью с нетронутыми яствами витал прохладный ветерок. Ипатий Львович слушал и вежливо кивал удивительными бровями. Зизи выдохлась вальсировать речами в одиночку и просительно взглянула на воспитанника. Он вступил на сцену, как и случалось у отлично спевшихся гастролеров:
– Вы известили меня, любезный Ипатий Львович, что намерены сделать заказ. Позвольте узнать, каков предмет?
– Предмет таков: я желаю заказать надгробие своему единственному и лучшему другу Димитрию Ивановичу Обуховскому и его покойному сыну Ярославу Димитриевичу.
Ваятель едва не ахнул. Вот как! Вместо злодея перед ним явился филантроп… Или все же злодей, кто хотел откупиться от греха дорогим мемориалом?
– А… Где упокоился господин Обуховский? – полюбопытствовал он вроде как о неважном.
На самом же деле вопрос был опасным. Самоотверженцев запрещалось отпевать и хоронить в церковной ограде, а лежать в неосвященной, необерегаемой земле – это реприманд. Во-первых, страшно, хоть Листратов и не больно чтил потусторонние сказки. Во-вторых, как-то непочетно для дворянина. В-третьих, обидно просто по-человечески, будто рядом с прочими не досталось места, будто оный – непроверенный покойник, ненадежный.
– Отпел его батюшка Ксенофонт, отпел и совершил погребение как положено. Взял грех на душу. – Янтарев опять пошевелил пальцами сухой руки, и стало ясно, что за грех приходскому попу перепала немалая мзда.
– А как же теперь будет с… с синодским господином?
– А все равно. Он вроде и не спешит ехать. Думается мне, что скоро станет не до него. А нам надо поспешать управляться с земными делами. Если получится.
– Не до него? – Ваятель с сомнением покачал головой.
– Ежели прибудет, тогда и будем решать. Недосуг месить пустое.
Флоренция заинтересовал такой подход: не тяготиться тем, чего еще не случилось, не торопыжничать. Сам он так не мог, да и Зизи не могла. Вечно что-то нерешенное кружилось в их головах, достраивало сегодняшнее до разных будущностей, тревожилось несбывшимся, печалилось о ненасущном. Наверное, оттого и богатей в их уезде Янтарев, а не Донцова.
– Давайте тогда прямо перейдем к обсуждению заказа. – Художник решил отбросить реверансы и последовать простому примеру Ипатия Львовича: сейчас надо обсуждать надгробие, а задачки и вопросы духовной сферы оставить, кому причитается.
– На могиле Димитрия и его супруги стоит каменный крест. Я поставил. Грешен: не посоветовался со сведущими. Избрал камень, известняк, хотел щегольнуть, хотя в те годы и жировал не больно. А крест-то подувял. Крошится мякишем. Надо что-то сочинять. Теперь вот подхоронили туда мученика Ярослава. Самый как ни есть повод.
– Оно зря, конечно, с известняком, – огорчился Флоренций. – Мягкие камни пригодны для Медитерии, где море и совсем нет зимы в нашем понимании. Оные породы быстро напитываются влагой. Ежели вода замерзает, превращается в лед и крошит камень изнутри. Он трещит и осыпается.
– Ах вон оно что! – воскликнул Ипатий Львович. – Жаль, что мне никто о том не рассказал допрежь. А каков же камень для наших непогод?
– Гранит хорош, порфир, базальт, обсидиан. Известняк и мрамор – они ракушечки: меленькие, слежавшиеся временем, давлением земных пластов и подземным горением. Оттого он зернист. Вы ведь представляете, как могут слежаться ракушки? Между ними всегда будет незримый просвет. А гранит и базальт рождены вулканом, они спекшиеся, без зазоринок. Оттого и тверже. Но вулканские камни намного труднее в обработке, с ними всегда приходится долго и нудно. Мрамор же чуть тверже нашего дуба. С ним мороки меньше, он послушен и красив. Оный камень более всего избирают из-за схожести с человеческим телом. Бело-розовость порождает общность.
– Красив… да, красив был и тот крест, оттого и был избран. Не знал я премудростей. – Янтарев посмотрел на рассказчика с уважением. – Так из чего надо рубить?
– Если говорить о благородстве и прочности, то лучше всего отлить могильный крест из бронзы. Оно и красивее, и долговечнее, однако весьма дорого.
– Так ржа разве ж не сожрет?
– Ржа поражает только железо и чугун. Бронза же – она медь с оловом и к рже нечувствительна. – Флоренций подумал, повыбирал удачное слово, но не нашел и брякнул: – Лишь бы не сперли.
– Что? Сперли?
– Ну да. Бронза дорогая, весьма и весьма. А злодеятелей предостаточно.
– Тогда что? Я уж, признаюсь, в доводах ваших потерялся.
– Что? Вы спрашиваете про надгробие? Оно будет зависеть от капиталов, каковые вы намерены выделить. И еще от задумки. Я должен сразу же пояснить, что не всякая задумка подходит ко всякому материалу. Например, католики ставят на благородных гробницах изваяния античных героев, а еще больше ангелов. Герои – они чтобы покойник встал с ними в одном ряду, ангелы – чтобы охраняли вечный его сон. У православных такой традиции мало, равно как и фамильных усыпальниц. Склеп – оно, конечно, очень удобно. Внутри можно разместить рельефы, урны, гербы, притом из любого камня, того же мрамора. Однако придется изукрашивать и стены, и потолок, и пол, и портал со ступенями, и ниши. Оно опять же весьма дорого. Склеп же с одной-единственной фигурой не станет правильным, что ли. Они предназначены для фамилий. Притом надо помнить, что склепов в наших местностях я покамест не наблюдал, только в Санкт-Петербурге, да и то по рассказам.
– Вы прям заговорили меня. Целиком и бесповоротно. Я потерялся. – Янтарев свел вместе свои замечательные брови. Он положительно не походил на злодея. – Каков же будет мой заказ?
– Прошу простить мою говорливость. Ваш заказ – он ваша и воля. – Теперь пришла очередь воспитанника просительно смотреть на свою опекуншу.
– Позволите слово молвить? – начала та увещевательным тоном. – Мой Флорушка на самом деле есть молчун изо всех молчунов. Он рот раскрывает, лишь когда речь уплывает в художественные сферы. Однако после уж не закрывает. – Она добродушно рассмеялась. – Из его слов я вынесла, что склепом озадачиваться есть чересчур трудненько. К тому же дорого встанет. Склеп есть каменное строение, возведенное с надежностью и изукрашенное изнутри. В наших местах сие привлечет ненужное внимание. Из бронзы ставить крест тоже чрезмерно. Если уж брать дорогой материал, то лить что-нибудь поизящнее и позаковыристей. Хоть тех же ангелов. Теперь ваш черед решать.
– Про склеп согласен. Выйдет нечто наподобие усыпальницы государей, в том нет нужды попусту лезть в глаза. Ангелы для фрязинов хороши, не для русских. Вы, Флоренций Аникеич, не обмолвились о картинах в камне, фигурные такие, выпуклые. Называются рельефа. Вот я бы желал заказать такую рельефу.
– Рельеф? – Флоренций часто захлопал ресницами. – Конечно, я осведомлен и даже опытен. У католиков все соборы и даже господские дома изукрашены барельефами и горельефами. Мне с однокашниками не раз приводилось трудиться подручными, а потом и самому выполнять… от начала и до конца. Однако, любезный Ипатий Львович, вы ведь должны знать, что рельеф – он крепится к стене. Как же вы его установите без опоры?
– К стене? Вот это я не смякитил.
– Можно, правда, и специально возвести стену. Потом на ней закрепить рельеф. Но будет ли оно ладно?
– Что ж неладного?
– Вы стеной перегородите кладбище, а там лежат и прочие упокойники. Им оно понравится или нет?
– Упокойникам, мнится мне, все едино, а попам и прихожанам точно не пондравится. Однако мне бы не хотелось просто так множить кресты. Я бы желал заказать вам портрет, чтобы люди были на себя похожи.
Зинаида Евграфовна опустила глаза и принялась шумно наливать себе остывший чай. Не ограничиваясь звоном фарфоровой чашки по блюдцу, она притянула розетку и навалила едва не с горкой вишневого варенья. Флоренций озадаченно смотрел за окно, там намечалось веселье: норовистый воробей уселся на ближней ветке и заглядывал в столовое закулисье. Его прельщал запах снеди. Не имея терпения усидеть без озорства, воробышек подскакивал и подлетал к подоконнику, пробуя на вкус несвободу. Рокот голосов останавливал птаху, но прожорливость гнала вперед. Эта колгота могла длиться бесконечно, оставалось только дивиться, откуда в маленькой птичке столько упорства. Между тем зависшая беседа требовала крутить колесико.
– Понимаете ли вы, любезный Ипатий Львович, что для воссоздания лика, называемого портретом, надо иметь изображение человека при жизни оного? Достаточно ли у вас таковых, вполне достоверных? Могут сойти живописные, или акварельные, или хоть углем. Но они должны быть добротными, с подробностями.
– Изображения? Вам нужны изображения? – удивился Янтарев. – Откуда же у меня изображения? Я ведь к вам за этим пришел, а вы спрашиваете у меня у самого.
– Однако надо понимать, что я почти не видывал господина Обуховского… – Он замялся, понимая двоякость фразы. – То есть не работал над его прижизненным обликом, не измерял и не прикидывал. У меня нет образцов. А теперь же не с кого лепить.
– Ну и что с того? – продолжал недоумевать Ипатий Львович. – Да я вам запросто обрисую на словах. Нос, рот, лоб…
– И все же так не выйдет, – мягко, но настойчиво оборвал его Флоренций. – Так не делается. Нельзя ваять человека, не видя его пред собой. В самом плохом случае нужен живописный портрет, но никак не словесный, нужны особенности.
– Так вылепите без особенностей! Велика беда… Все мы рабы Божьи из единого теста. Просто напишем понизу, что сие изваяние увековечивает Ярослава сына Димитриева.
– Увольте, я не оной масти авантюрист! – усмехнулся художник. – Нет, изображать людей, не наблюдая их лиц, мне зазорно! Скульптор не может придумывать ликов из пустоты. Это выходит, что я позаимствую нос господина Сталповского, рот Семена Севериныча Елизарова, щеки капитан-исправника Кирилла Потапыча, ваш лоб и мой подбородок? Получится не человек, а комедия, которой в усыпальнице не место.
– Послушайте, господин ваятель, – Янтарев добавил в свой чугунный голос стали, – вам надобно знать нашу историю. Батюшка Ярослава Димитриевича был моим единственным и лучшим другом, больше нежели братом. Кто спас мое имя, самое жизнь и все состояние. На тот миг оно исчислялось невеликими цифирями, но без того и ничего бы вообще не сложилось. Мы решили повенчать детей, я стоял на своем слове твердо. Я вообще тверд словом и делом, коли не знали. И да спешу вас оповестить: пустое говорят о долгах Ярославушки, не было их. Я сам занимался делами покойного Димитрия Ивановича, мне ли не быть сведущим! Однако беда подкралась с другой стороны: наш жених казнил себя немилосердною казнью. Вам то известно лучше прочих.
Художник опустил глаза. Выходило, что все слухи про несогласность Янтарева, про принуждение его выдать дочь – досужие вымыслы. Про себя он обругал неприличными словами Анфису Гавриловну с Марией Порфирьевной вместе и поклялся впредь проверять любое их донесение. Ипатий же Львович тем временем продолжал:
– Теперь мне надлежит поспешать. Вы ведь слыхали, что у него объявили страшную болезнь? Так вот: мы с господином Ярославом Димитриевичем неоднократно якшались, обнимались да ручкались. Если кто и захворает, то в первую очередь я, а во вторую вы, поскольку имели несчастливую причастность к евонному бездыханному телу. Мне и вам велика вероятность стать следующими жертвами крымчанки. То означает, что нам неизвестно, сколько осталось. Так не мешкайте же исполнить хоть что-то стоящее на земле и мне не мешайте хоть толику долга вернуть. Беритесь же за заказ!
– Позвольте, сударь. – Его собеседник опешил. Мелькавшие до того мысли о заразе как совершали набеги, так и прятались, не причиняя особенных терзаний. Он предпочитал не думать о материях, над коими не властен. Здесь же Янтарев открыто и спешно вынес приговор. Флоренций боязливо посмотрел на Зизи, та спала с лица, пожелтела, ссохлась, постарела на десять лет. Ей-то за что сей вердикт? Он поднял глаза на гостя: – С оным натюрмортом я покамест не могу согласиться. Касательно недуга неопровержимых доказательств нет, а хоронить себя прежде срока я не намерен и вам не советую. Что до заказа, то предлагаю обдумать фигуру ангела у креста. Я вам набросаю эскиз, если дадите две недели, буду рад представить на ваш суд. Однако никакого портрета от меня не ждите. Оно прохиндеи любят сочинять, чего в глаза не видели, а я окончил школу уважаемого маэстро, мне подобное зазорно.
Янтарев выслушал твердую речь без гнева или обиды. Молоко в стакане убыло только наполовину, он недовольно глянул на него и допил одним глотком.
– Ладно, – сказал он, вставая, – не хотите помирать, это я понимаю. Простите, ежли огорчил. Каюсь, прямодушен: что на уме, то и на языке. Ангела своего привозите, обговорим. Мы все больше дома сидим с супругой и дочерью Виринеей. Ей, горлице безвинной, тоже от этой гиштории досталось. Все сторонятся; раньше первой невестой слыла, а теперь… Так что мы дома, прочих людей не принимаем, а вы приезжайте запросто. И про портрет все же подумайте, не тороплю. – С этими словами Ипатий Львович простился и уехал.
Донцова сидела огорошенная.
– Что же это, Флорушка, помирать есть пора пришла? – спросила она, когда на подъездной аллее смолк цокот копыт. – Я-то пожила, а тебя жа-а-алко.
– Погодите, тетенька, помирать. У меня еще покамест монументы не вылеплены. – Флоренций не выглядел особо опечаленным. Он неспешно допил чай, сжевал одну или две ватрушки, поблагодарил, невесть чему ухмыльнулся и отправился в мастерскую думать про все напасти разом.
Остаток понедельника ваятель просидел за сочинением эскизов для Янтарева. Ничего замечательного не придумалось: ангел обнимал подножье креста, крылья печально опущены, глаза тоже. Перед сном он почитал Зизи скучный французский роман и отправился в постель, чтобы продолжить перебирать шероховатые мысли. Так же без искорки прошел следующий день.
В среду Зинаида Евграфовна сказалась нездоровой. Флоренцию показалось, что хвороба ее надуманная, просто отговорка, чтобы никого не принимать. Впрочем, после обеда она под каким-то вымышленным предлогом спровадила воспитанника и уселась на балконе вдвоем с Михайлой Афанасьичем. Это позволило художнику тишком заседлать Снежить и ускакать в Заусольское. У Семена Севериныча имелась неплохая библиотека, а нынче нужда в сведениях. Оказалось, что барин с барыней укатили в гости, но Антон во всегдашней манере обрадовался приятелю, между тем с объятиями не спешил, держался поодаль. Гость тоже остерегся: отказался от угощения и заговорил сразу о деле. Они проследовали в библиотеку, там Листратов остался наедине с фолиантами, через час или больше вышел нагруженный томами.
– Позволите оные с собой забрать? – спросил он у порога. Из гостиной раздавались звуки пианино – Александра музицировала.
– Конечно, бери что угодно. – С лестницы спускался Антон. Музыка в этот миг замерла, ее сменили легкие шаги.
– Флоренций, почему вы не заходите? – Саша протянула руки, но он поторопился отступить подальше.
– Тут такой натюрморт… Лучше бы нам покамест держаться поодаль.
– Да брось, Флорка, чепуха все это. Я, например, не верю. И Александрин тоже не верит, – весело отмахнулся Антон, но не двинулся дальше середины лестницы.
– Во что не веришь? – тихо спросил художник. Хозяева растерянно молчали. Он не стал допытываться и закруглил разговор: – Тогда я поеду, пожалуй. Храни вас Бог. Кланяйтесь Семену Северинычу с Асей Баторовной.
Он спустился с крыльца, обернулся, посмотрел в окно, Александра о чем-то спорила с братом. Флоренций полюбовался ее гневными жестами и поскакал к себе. По дороге он наказал себе думать только о рисунке, лежащем в папке Лихоцкого.
За минувшие дни Полынное свыклось с наличием в нем Михайлы Афанасьича, но неуемному Листратову все одно требовалось вызнать правду. Он подговорил опекуншу исподтишка списаться со стряпчим и поковыряться в записях касательно ее тетушки Авдотьи Карповны. Раскопки предрекали немало прелюбопытного. Рандеву намечалось на четверг, и художник постановил себе непременно напроситься в попутчики Зизи, что и исполнил без труда.
Контора стряпчего Коромысля зарекомендовала себя положительной и законопослушной, посему и была избрана для проведения сей кропотливой изыскательности. Глава ее – Арсений Григорьич – славился кроме старательности недюжинным умом. Флоренций же, мельком с ним единожды повидавшись, сделал резолюцию, что тот истинный побег просвещения и перевертыватель новой страницы русской истории. К оной лестной отметке побудил высокий чистый лоб стряпчего, пронзительно-синий взгляд, крепчайшая складка большого, мастерски вычерченного рта, а главное – древняя, мудрая форма уха. В целом же тот производил впечатление странствующего рыцаря с добрейшими намерениями, не хватало только кованых доспехов и вымпела с гербом.
Они собрались с утра, по холодку. Ерофей запряг бричку и отчего-то посмотрел на барыню искоса, недобро. Или так показалось. Всю дорогу кучер молчал, а Флор живописал своей опекунше пространные беседы с Леокадией Севастьянной, чтобы не ступать на нетвердую почву прокаженных опасений. Путь устроился гладко, только жалелось, что мелькнувшая в березняке Неждана разглядела помещицу и не стала подходить. Девка вроде бы и сомнительных достоинств, но притом каким-то боком при мучившей загадке.
В Трубеже их поджидал афронт: Арсений Григорьич сказался отсутствующим. Именно что сказался, потому что, пока бричка медленно въезжала во двор конторы, Листратов прекрасно видел его в кабинете у раскрытого окна. Другой бы не углядел, но приметливый глаз художника – это не все равно что равнодушный взгляд прохожего. Донцова расскандалилась: дескать, как так, назначено, не раз списывались, и что-де он себе позволяет. Между тем помощник не спускался с крыльца и не приглашал внутрь конторы. Зизи сидела в экипаже, Флоренций стоял у дверцы без видимого намерения приближаться, Ерофей так и горбатился на передке, а служащий конторы возвышался подле приоткрытой двери, готовый враз ее захлопнуть. Все выглядело именно так. Письмоводитель не спешил ответствовать на выпад барыни про непозволительность подобного отношения, его больше тяготило желание избавиться от персон non grata.
Художник тихонько тронул Зинаиду Евграфовну за локоток:
– Поедемте, тетенька, нам в оном месте не рады. Поищем кого другого.
– Да кого ж?! – взъярилась она теперь уже на него. – Более не сыщется!
– Все одно, тронемся.
Поведение Коромысля попахивало дурно, даже вовсе отвратительно. Путникам требовалось немедленно запить горяченьким и паче залить разочарования незадавшейся поездки, посему они свернули к трактиру. Заведение относилось к числу самых респектабельных, где оборванцев отсеивали у самого порога, а для неподатного сословия имелась отдельная комната, не уступавшая ресторации. Ерофей причалил бричку подле крыльца, спустился наземь, откинул ступеньку. Листратов выскочил наружу, потопал для приделания деловитости. Из экипажа показалась гордо посаженная голова барыни. В этот момент что-то во дворе переменилось: заскрипела воротина, подались вбок чужие лошади у коновязи, хлопнула ставенка на втором ярусе. На пороге тут же образовался половой с расшитым полотенцем. Оно не болталось в кисти зажатым трофеем, и не свисало с локтя, и не лежало вольготно переброшенным через плечо: полотенце прикрывало лицо, судя по лбу да чубчику под колпаком – рыжее и конопатое, но сквозь ткань виделось не отчетливо.
– Заведение закрыто, гостей не велено пущать, – завопил он на всю округу. В тот момент из окон начали выглядывать любопытные посетители, по всей вероятности как раз те, кого не велено пущать.
Сцена раскинулась поистине позорнейшая, такую не пожелаешь и врагу, не то что драгоценной Зизи. Ерофей нахохлился и будто помалел ростом, скукожился воробышком на своей лавочке. Половой зыркал коршуном, трактир чернел Вельзевуловым зевом. Вмиг завоняло, загорчило, есть и пить в таковом месте расхотелось.
– Любезный, не больно-то ты приветлив, – грозно свел брови Флоренций. – За оное поведение можно и леща схлопотать. Да Бог с тобой, нет охоты руки пачкать. Мы не из тех, кто садится трапезничать в свинарниках, тут, поди, и блох не оберешься и прочей пакости. Поедем-ка, пока не вышел срок. А ты передай хозяину, что пора уж прибраться, чай, нынешний век, не прошлый. Заезжали же мы только глазком поглядеть на сей шалман, не более того.
Он взял под уздцы коренного, развернул бричку, сел внутрь и закрыл за собой откидную ступень вместе с дверцей. Все ясно. Добрая молва ползала по земле еле-еле, а дурные слухи летали на ястребиных крыльях.
Пока Донцова пыхтела негодованием, Флоренций уже смекнул, что лучше всего поехать бы прямиком домой. Однако опекунша требовала убедительных доводов, чтобы ей прямо в глаза сказали. Она велела Ерофею править к закадычной Анфисе Гавриловне. Та издавна обитала на краю Трубежа; прежде у них с покойным мужем имелась деревенька, но теперь по причине, как она говорила, одиночества и немощи – а на самом деле по малоденежью – приходилось ютиться при зяте. Однако еще на повороте дворовый мальчишка сообщил запыленному экипажу, что барыня не принимают.
– Ништо, меня примет, – заволновалась Донцова.
– Тетенька, не стоит портить реноме, – предостерегающе шепнул ей на ухо воспитанник, но его не расслышали из-за радостного стрекота мальчишки:
– Нету твоей правды, барыня, не примет она. Она ж помирать собралась. У ей крымчанка. А знаешь откель? Да она ж якшалась с тем господином, что обгорельца прокаженного из огня голыми руками тащил. Он сам перенял и барыню нашу наградил. Теперь к ей никого не пущают, пока не помрет.
– А скоро ль она помирать-то собирается? – не удержался Флоренций.
– Да скоренько уж. Так что ты, барин, возрадуйся да дай копеечку, что оберег тебя – не пустил к болезной. А то и ты бы, и барыня твоя – все под одну гребенку да на погостец.
Далее терпеть у Листратова не нашлось сил, и он загоготал во всю глотку, перепугав сонных кур на жердях. Сплетня летела с такой скорой неутомимостью, с таким азартом, что не берегла даже тех голов, кто ее вывел в люди, можно сказать, снабдил лаптями. Стало очень любопытно, как отзываются на то домочадцы Анфисы Гавриловны, не намерены ли ее отселить. Жаль, не принимают, и жаль, он ваятель, а не баснописец. Иначе мог бы выйти отличный литературный сюжет.
Тем временем пацан все стоял, выпрашивая копеечку.
– Пшел вон, шельмец, а то я ж тебя! – шикнул на него Ерофей, и малой не без обиды убрался. Можно бы дать ему на леденец, но потом, когда откроется, из чьих рук принято, проклинаний и лиха станет не в пример больше. Лучше оберечься.
Они покатили в Полынное несолоно хлебавши. Прибыли голодные, злые, шальные от злобной круговерти, в сердце коей очутились без ведома и без своей на то воли. Донцова велела стряпать как на сватовство, но Михайла Афанасьич предупредил, что их уже поджидает постный грибной супчик и пустые блины.
– А более и не надобно, как трактуют новые гастрономические учения, коли вы уже сподобились с ними ознакомиться, – почтенно возвестил он. – А коли не успели, так велите заказать. Просвещение – важнейшая наша цель и средство к достижению процветания и благоденствия. К тому же должен вам доложить, что запасы в кладовой как есть скуднехоньки, следовало бы озаботиться экономным их потреблением. Впереди зима, рачительность в хозяйстве – главная добродетель помещицы, ежели позволите так смело высказаться в вашем присутствии.
Флоренций про себя похвалил Семушкина за уместную прижимистость и пошел ополоснуться с дороги, затем к столу, после – в мастерскую. Надо работать и размышлять. Для оного набралось с избытком предметов.
Итак, он мечтал о столицах, грезил признанием и кривил губу на уездную жизнь, теперь же весь мир хотел свернуться до этих стен, и уже уезд кривил губу на него самого. Он смотрел с иноземного высока на эти дремучести, а сам оказался так плотно укутан пеленой отчуждения, что сквозь нее едва различались силуэты соседнего села. Он тщился покорить своим искусством большой свет, а теперь зрители его – козы в огороде да куры на насесте. Что могло быть хуже?