Дед Патрикеич стишки написал,
Эти стишки он в Пушдом отослал.
Бросили их, не читая, в окно —
Дедушка старый, ему все равно.
В каком-то доме был Скворец,
Плохой певец…
В книге о культурном значении русской «антипоэзии» (то есть поэтических текстов, считающихся в данных культурных традиции или круге верхом бездарности и глупости) и ее символическом «короле», стихо- и рифмолюбивом графе Дмитрии Ивановиче Хвостове, мой научный руководитель И. Ю. Виницкий привел одно из своих студенческих воспоминаний, которое, как мне представляется, уместно повторить в зачине предлагаемой работы. Однажды будущий филолог с другом, будущим плодовитым писателем А. В., попали на вечер народной самодеятельности в одном из подмосковных домов отдыха, где работала бабушка А. В. Публика была в основном пожилая, а программа типичная для таких культурных мероприятий: аккордеон, народный танец, хоровая цыганочка и незатейливые фокусы. В общем, было довольно скучно. Но тут объявили новый номер — чтение собственных стихотворений очень немолодого отдыхающего, которого ведущий представил коротко и несколько фамильярно: «Старик Кабанов!»
На сцену вышел добродушный дедушка, лукаво подмигнул своим ровесникам и ровесницам и начал читать без бумажки следующие навсегда запомнившиеся мне вирши:
Я пошел сегодня в лес,
В лесу видел много чудес.
Там встретил одну старушку —
Мою очень давнюю подружку.
Потом мы с ней пошли обедать,
Потому что больше было нечего делать.
А потом мы увидели Анну Петровну
И побежали от нее подобру-поздорову,
И будем мы рады и счастливы до разъезда,
Пока не проглотит нас городская бездна, и т. д.
Публика, включая директора дома отдыха Анну Петровну, была в слезах и восторге и долго ему хлопала. После концерта Виницкий с другом встретили автора в коридоре. Он прошел мимо них, глядя с простодушным лукавством прямо в глаза. Похоже, он ждал признания молодежи, и мы хором и совершенно искренне его поблагодарили за доставленное удовольствие.
В книге о Хвостове Виницкий назвал такое добродушно подмигивающее исполнение стихотворений «приемом старика Кабанова», рассчитанным на свою — не бог весть какую, но радушную — аудиторию. Этот эффект, как утверждал автор, симптоматичен для русской любви к рифмованию (эхолалии), опирающейся на давнюю традицию скоморошеского балагурства (достаточно заглянуть в современный Рунет или русский Фейсбук{1}, чтобы убедиться в том, насколько жива и активна эта традиция, которую не вывела у нас ни царская полиция, ни советская идеологическая инквизиция, ни эстетическая оппозиция). В каком-то смысле «народный» поэт-балагур (или его стилизатор), имеющий свой круг социально и эстетически близких поклонников, является сквозным образом и своего рода скрепой русской истории поэзии, каждый раз возникая в новых, характерных для своего времени ипостасях, неизменно осмеиваемых «высокой» (культурной) традицией. Об одной из этих ипостасей и ее сатирическо-любовном восприятии «культурными авторами» конца XVIII — первой трети XIX веков речь пойдет ниже.
В 1838 году князь П. А. Вяземский — известный поэт, сатирик, критик и хранитель литературных преданий XVIII века — опубликовал найденный в фонвизинских бумагах отрывок «Послания к Ямщикову»[70], включенный им десять лет спустя в Приложение к жизнеописанию драматурга. В этом отрывке, напоминающем по своей иронической разговорной манере известное послание Фонвизина к слугам и включающем многочисленные купюры, знаменитый сатирик обращается к бездарному «низовому» стихоплету:
Натуры пасынок, проказ ее пример,
Пиита, философ и унтер-офицер!
Ограблен мачехой, обиженный судьбою,
Имеешь редкий дар — довольным быть собою.
Простри ко мне глагол, скажи мне свой секрет:
Как то нашлось в тебе, чего и в умных нет?
Доволен ты своей и прозой и стихами,
Доволен ты своим рассудком и делами,
И, цену чувствуя своих душевных сил,
Ты зависти к себе ни в ком не возбудил.
О чудо странное! Блаженна та утроба,
Котора некогда тобой была жерёба!
Как погреб начинен и пивом и вином,
И днем и нощию объятый крепким сном,
Набивший нос себе багровый, лучезарный,
Блажен родитель твой, советник титулярный!
Он, бывши умными очами близорук,
Не ищет проницать во глубину наук,
· · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · ·
· · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · ·
Не ищет различать и весить колких слов.
Без грамоты пиит, без мыслей философ,
Он, не читав Руссо, с ним тотчас согласился,
Что чрез науки свет лишь только развратился,
И мнит, что · · · · · · · · · · · ·
Блаженны, что от них такой родился плод,
Который в свете сем восстановит их род…
· · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · [71].
По словам автора ЖЗЛовской биографии Фонвизина М. Ю. Люстрова, зачин этого ядовитого («видно, что Ямщиков ему явно не нравится») псевдопанегирического послания к неискушенному талантом и образованием стихотворцу «строится по образцу торжественных славословий, где после длинного перечня удивительных качеств адресата следует почтительная просьба раскрыть секрет его успеха». О самом этом адресате «известно лишь, что он — „пиита, философ, унтер-офицер“ и, естественно, имеющий тяжелую наследственность самодовольный дурак». Люстров также обращает внимание на то, что некоторые строки этой сатиры на «микроскопического» сочинителя, приемного (нелюбимого) сына натуры, кощунственно «отсылают к тексту молитвы „Богородице Дево, радуйся“» («благословен Плод чрева Твоего»)[72], в свою очередь, восходящему к 11-й главе Евангелия от Луки («Бысть же егда глаголаше сия, воздвигши некая жена глас от народа, рече ему: блажено чрево носившее тя, и сосца, яже еси ссал»[73]).
Фонвизин таким образом травестийно уподобляет бездарного пиита, сына вечно пьяного титулярного советника, Спасителю («Блаженна, что от них такой родился плод, / Который в свете сем восстановит их род»). Разумеется, в фонвизинской литературной пародии (предвосхищающей, как замечает Люстров, один из «ноэлей» кн. Горчакова и — можно добавить — «Гавриилиаду» Пушкина[74]) чудесное явление на свет безгрешного «антипоэта» Ямщикова (так сказать, эталона пиитической безграмотности и глупости) изображается как антитеза рождению Христа.
Как известно, образ бездарного стиходея из городских низов, восходящий к античной традиции и введенный в неоклассический литературный пантеон Буало, занимает особое место в русской поэзии второй половины XVIII века — периода борьбы за эстетические ценности формирующейся европеизированной культуры. В этом контексте фонвизинский литературный «антихрист» Ямщиков предстает как своего рода комическая энтелехия пиитического уродства («апофеоз глупости», как позднее говорили поэты-арзамасцы), представляющая «демократический» аналог литературной мифологии вельможного метромана Д. И. Хвостова. Рассмотрим историко-культурную генеалогию этого образа и постараемся реконструировать реальную основу фонвизинской сатиры: кому она адресована? существовал ли этот комический пиит и философ на самом деле? какую функцию он выполнял в истории русской поэзии и литературного быта? В чем его «секрет»?
Полный текст «Послания к Ямщикову» не был обнаружен, но оно, как указывает В. П. Степанов, «было явно завершено Фонвизиным, ходило в рукописи и произвело литературный скандал»[75]. Исследователь ссылается на воспоминания M. H. Муравьева, в которых это послание упоминается в числе других примечательных событий его литературной юности: «Гордый Петров приневоливал Вергилиеву Музу пить невскую воду, Фонвизин унижал свое колкое остроумие „Посланием к Ямщикову“, Капнист ссорился с рифмокропателями»[76]. Текст «Послания к Ямщикову» был не только известен современникам[77], но и преломился в послании к самому Фонвизину, написанном его не менее едким противником А. С. Хвостовым в 1782 году (что позволяет датировать фонвизинский текст концом 1770-х — началом 1780-х годов) и опубликованном тем же П. А. Вяземским.
В 1855 году С. П. Жихарев связал героя сатирического послания Фонвизина с неким «известным уличным стихотворцем стариком Патрикеичем», «котораго необыкновенной способности низать рифмы завидует сам остроумный Марин, а оригинальными виршами так восхищается мой друг Кобяков»[78]. Этот Патрикеич обмолвился раз «пресправедливым двустишием»:
Горем беде не пособишь,
Натуру свою лишь уходишь[79].
В примечаниях к фрагменту о Патрикеиче Жихарев приводит цитату из посвященного И. И. Дмитриеву сатирического послания С. Н. Марина (1807; подражание второй сатире Буало, адресованной Мольеру):
О, если б я умел свою принудить Музу,
Чтоб тяжких правил сих сложить с себя обузу!
Когда я с Пиндаром сравнить кого готов,
Державин на уме, а под пером Хвостов;
Сам у себя весь век я, находясь в неволе,
Завидую твоей о, Патрикеич, доле.
Жихарев также указывает, что в свое время Патрикеич ″был в моде и служил потехою многим умным людям, в том числе и Фонвизину, на которого написал он так называемую им эпиграмму:
Открылся некий Дионистр (т. е. Денис. — В. Щ.),
Мнимый наместник и министр,
Столпотворению себя уподобляет!″[80]
Автор «Недоросля», продолжает мемуарист, отвечал ему стихами, оканчивавшимися так:
Счастлива та утроба,
Котора некогда тобой была жереба![81]
Наконец, вспоминает Жихарев, «верхом совершенства в нелепом сочетании рифм были стихи, поднесенныя Патрикеичем Калужскому преосвященному». Они начинались обращением к адресату:
Преосвященному пою Феофилакту,
Во красноречии наук
Кой Вильманстрадскому подобен катаракту…[82] —
«а оканчивались желанием, чтоб преосвященный заглянул любезно на его послание безмездно; но в выноске замечено, что последнее выражение употреблено только для рифмы, а сочинитель не прочь от подарка».
Замечательно, что цитируемый Жихаревым Сергей Марин в своем преложении Второй сатиры Буало на русские нравы заменяет имя французского третьестепенного поэта Жака Пеллетье, якобы ежедневно писавшего сонеты в честь заказчиков, на имя Патрикеича: «Завидую твоей, о Патрикеич! доле». У Буало:
Enfin passant ma vie en ce triste métier.
J’envie, en écrivant, le sort, de Pelletier[83].
Ср. в более раннем переводе этой сатиры князем Кантемиром:
Всю жизнь так мне провождать печально, обидно,
Трудясь, Пелетиеву счастию завидно[84].
Таким образом, русский «уличный пиит» вписывается в неоклассическую традицию как образец поэта-приживальщика.
Действительно образ пиита-паразита, промышляющего подносными посланиями, часто встречается в комедиях конца XVIII века (например, Рифмохват в комедии И. А. Крылова «Сочинитель в прихожей» (1786), пишущий на заказ трагедии, комедии, поэмы, рондо, баллады, сонеты, эпиграммы, сатиры, письма, романы и еще похвальные стихи)[85]. В конце XVIII века Андрей Кайсаров высмеивал «в пьянстве состарившегося» «рептильного» стихотворца Ивана Тодорского, «достойно прославляющего подвиги» старого вельможи Салтыкова[86]. Князь П. А. Вяземский вспоминал, что сатирик Иван Дмитриев называл подобных поэтов «шинельными» («стихотворцы, которые в Москве ходят по домам с поздравительными одами»)[87]. В начале 1830-х годов Вяземский уподобил таким «шинельным одописцам» своих друзей Пушкина и Жуковского за стихи, посвященные разгрому польского восстания[88].
Не исчез этот образ и в более позднюю эпоху. Так, он романтически преломляется в пушкинских «Египетских ночах» (1835), на этот раз демонстративно связываясь с европейской, итальянской, традицией. «У нас нет оборванных аббатов, которых музыкант брал бы с улицы для сочинения libretto, — гордо заявляет итальянскому импровизатору русский аристократ Чарский, озвучивая пушкинские мысли середины 1830-х годов о коренном отличии русской аристократической литературы от буржуазной западной. — У нас поэты не ходят пешком из дому в дом, выпрашивая себе вспоможения»[89] (ходили, как мы знаем).
Наконец, в 1830–1840-е годы образ полуграмотного «низового» сочинителя и философа, постоянно ищущего деньги и покровителей, становится не только мишенью насмешек и орудием литературных полемик, но и предметом культурного (социологического, физиологического и антропологического) осмысления (статьи о «низовых» сочинителях пишут Ф. В. Булгарин и В. Г. Белинский) и даже самоосмысления. Так, один очень маленький и очень плохой (по эстетическим критериям того времени[90]) поэт-мещанин Александр Михайлович Пуговошников в 1833 году написал для своего альманаха «Феномен» манифест, в котором тщился доказать, что без плохих поэтов никто бы и не узнал, что хорошие поэты существуют, причем первые необходимы не только для создания эстетической дистанции, но и для того, чтобы показать, как думают, чувствуют и выражают свои эмоции «маленькие люди», не обладающие культурным капиталом своих привилегированных соотечественников. Пуговошников заключал, что если бы плохих поэтов не было, то поэзия погрузилась бы «в какое-то неподвижно-мертвое оцепенение»[91].
Вернемся к адресату послания Фонвизина, ставшему в русской сатирической традиции своего рода эпонимом бедного, бездарного и на редкость комичного (для смешливых вельмож-меценатов) уличного стихотворца. Существовал ли этот «русский Пеллетье» Ямщиков на самом деле?
Судя по воспоминаниям современников, незадачивый стихотворец (антипоэт, в нашей терминологии) с фамильярно-домашним именем был лицом хорошо известным в конце XVIII — начале XIX века. Замечательно, что над его анекдотическими стихами смеялся в своих записках сам «король графоманов» русский вельможа Д. И. Хвостов:
Известный Патрикеич [зачеркнуто: Ямщиков], написав для театра гаерскую, что под качелями, драму, принес ее к графу Аркадию Ив. Моркову, который был болен и у которого случился лейб-медик Роджерсон. Драма начиналася следующими стихами:
Послушайте, друзья, какой я видел сон.
Его не может знать и доктор Роджерсон.
Лейб-медик вслушался в свое имя и, узнав для какого театра драма изготовлена и каким стихотворцем, подарил деньголюбивому певцу пятьсот рублей с тем, чтобы он его имя вымарал[92].
В 1810–1820-е годы имя Патрикеича стало нарицательным и активно использовалось в литературной борьбе. В 1814 году сатирик А. Е. Измайлов рассказывал о статском советнике [Н. И.] Кайгородове — большом любителе словесности, который «пишет комедии, акростихи буриме и проч. и проч.» «и стихи сочиняет и говорит на виршах, не лучше покойного Патрекевича». «От скуки и то хорошо, — заключал Измайлов, — есть чему посмеяться»[93]. (Это письмо, как заметил В. Симанков, позволяет приблизительно установить дату кончины легендарного старика-стихоплета — не позже 1814 года[94].) В своем полемическом «Рассуждении о Басне» (1816) Измайлов иронизировал над культом Сумарокова: «Есть ли Сумароков наш Лафонтен, то и Тредьяковского можно назвать Фенелоном, а Патрекейча Молиером»[95].
В «Северной пчеле» от 15 мая 1828 года, было помещено направленное против Степана Шевырева «Письмо к издателям», в котором, в частности, говорилось:
Я только прошу вас сообщить ваше мнение, справедливо ли названы мыслью, и не будет ли справедливее назвать бестолковщиною — стихи Г. Шевырева, отнести ли этот философическо-аллегорический вздор к Изящной поэзии, или к новейшим подражателям блаженной памяти стихотворца Патрикеича?
Весной 1830 года «Сын отечества» помещает в разделе «Альдебаран» шутовское «Введение в биографию Патрикеича», пародировавшее «Введение в жизнеописание Фонвизина» князя Вяземского и включавшее, как показал М. И. Гиллельсон, насмешки над литературным аристократизмом пушкинско-дельвиговской партии[96]. Автор(ы) пародии заявляли, что на смену поэтам «придворной славы» (Ломоносову, Петрову, Державину) и «поддельным стихотворцам идиллическим» (Богдановичу и другим) в русской словесности явились «стихотворные полотеры» (здесь: литераторы, объединившиеся вокруг «Литературной газеты»). «Сии предварительныя замечения», сообщалось в статье, «нужны были для приступления» к собственно биографии Патрикеича (о нем в этой статье не было сказано ни слова). Публикация завершалась обещанием: «Продолжение будет напечатано в предисловии к Сочинениям Патрикеича»[97]. К сожалению, ни обещанное предисловие, ни сочинения Патрикеича в журнале Греча и Булгарина не были напечатаны.
Не входя в существо и детали резкой литературной полемики начала 1830-х годов, укажем, что А. С. Пушкин воспользовался тем же приемом уподобления оппонента безграмотному низовому литератору, ответив на «биографию Патрикеича» апологией А. А. Орлова — лубочного сочинителя «на потребу толкучего рынка»[98].
Надо сказать, что в русской литературной мифологии Патрикеич служил эталоном не только бездарного стихоплета (тип, восходящий к Бавию и Мевию в античной сатирической поэзии) и «шинельного» пиита-приживальщика, но и представителем веселой братии уличных стихотворцев — беззаботным, безденежным, нетрезвым и несчастным «пиитическим пролетарием», на которого образованная элита смотрит свысока, но и не без антропологического любопытства. Как писала Л. Я. Гинзбург в статье о «сервильном» поэте второй половины XVIII века Василии Рубане, за таким «утилитарным стихотворством вырисовывается социальное лицо автора — лицо литературного наемника и разночинца»[99]. Постараемся рассмотреть его поближе.
Вопреки свидетельствам современников, исследователи, писавшие о послании Фонвизина к Ямщикову, склоняются к тому, что его адресат имеет чисто литературный характер. Так, в 1914 году В. П. Семенников связал загадочного Ямщикова с героем упоминавшейся Николаем Новиковым фонвизинской сатиры «Матюшка-разнощик» (текст последней затерялся). Исследователь обратил внимание на следующие стихи из послания к Фонвизину его литературного недруга А. С. Хвостова:
Особым ты пером и кистию своею
Как яблочник писал к разнощику Матвею,
Задумал пошутить, и унтер-офицер
В минуту сделался проказ твоих пример,
Которыс для затей так счастлива жерiоба,
Благословенная соделалась утроба[100].
Из этих стихов Семенников сделал вывод, представляющийся нам весьма произвольным:
Фонвизин задумал шутливо описать («пошутить»), «как яблочник писал к разнощику Матвею», и в результате — «в минуту» был выведен какой-то унтер-офицер, являющийся примером литературных «проказ» Фонвизина. Значит, этот унтер-офицер фигурирует в «Матюшке-разнощике»[101].
Более того, Семенников предложил считать отрывок из послания к Ямщикову фрагментом не дошедшего до нас «Матюшки», которого он датировал 1761 годом: «В таком случае этот „Матюшка“, вероятно, и есть выведенный в послании „пиита, философ и унтер-офицер“»[102]. С уподоблением Ямщикова жихаревскому Патрикеичу, жившему еще в начале XIX века, Семенников категорически не согласился, ибо «очень трудно допустить, чтобы этот Патрикеич в течение целого полустолетия был каким-то уличным стихотворцем». По мнению ученого, под именем «Ямщиков» скрывался «кто-нибудь из писателей 60-х годов, но кто именно, на основании сохранившегося отрывка, сказать невозможно»[103].
В свою очередь, Алоис Стричек полагает, что «фамилия Ямщиков вызывает ассоциацию с конюшней, автор возносит гимн утробе, которая ожеребилась этим чудом природы»[104]. Действительно, в контексте русской сатирической и комической традиции XVIII века имя адресата фонвизинского послания звучит как говорящее (то есть специально придуманное): грубоватые, нетрезвые, бесшабашные и удалые ямщики — частые герои произведений, обыгрывавших в числе прочих мотивов «ямщичий вздор» и «мужицкой бред». «Что же касается Ямщикова, — заключает Стричек, — то из воспоминаний современников мы ничего не могли о нем узнать. Настоящая ли это фамилия или прозвище? Не известен поэт, сколько-нибудь напоминающий Ямщикова»[105].
Между тем мы имеем дело с совершенно реальной фамилией (по удивительному совпадению вписавшейся в традицию изображения неотесанного ямщика) и, скорее всего, реальным лицом, полностью обойденным вниманием исследователей.
Так, в примечании к стиху «Завидую твоей, о Патрикеич! доле!» из упоминавшейся выше сатиры Марина, перепечатанной в третьей части «Словаря древней и новой поэзии» Николая Остолопова (СПб., 1821), говорится, что это «[и]мя невымышленное»:
Патрекеич умер недавно; он писал много, но более известен сочинением: Скворец с курантами, Драма, в трех действиях с осмушкой (с. 106)[106].
Идентифицировать этого автора помогают опубликованные в начале XX века воспоминания Екатерины Федоровны Юнге, дочери графа Ф. П. Толстого. Приведем соответствующий отрывок из этих мемуаров полностью:
Из последних («вольнопрактикующих шутов» екатерининских времен. — В. Щ.) известный всему Петербургу Тимофей Патрикеевич Ямщиков, про которого Державин (Фонвизин! — В. Щ.) сказал:
Натуры пасынок,
Чудес ея пример,
Пиита, философ
И унтер-офицер.
Ямщиков подносил свои стихи юмористическаго содержания разным лицам, причем была приписка в конце: а мне за труды следует «синяшка» или «краснушка» или «белянка», смотря по состоянию того, кому подносились вирши[107]. Он подносил свои оды и послания митрополиту Платону, Потемкину, Безбородке. В стихотворении, поднесенном маленькой Наде Толстой, были следующия строки:
Две ручки, как тучки,
Сходятся и расходятся
и при своем лучезарном корпусе
Находятся[108].
В основе воспоминаний Юнге лежали мемуары ее отца, известного художника графа Ф. П. Толстого, полностью опубликованные в 2001 году. В них Толстой сообщал, что «отставной армейский унтер-офицер» Тимофей Патрикеич Ямщиков «имел вход во все дома, не исключая и самых знатных вельмож, всем подносил свои уморительные стихи во всех формах поэзии и одно смешнее другого по своей глупости»:
Над ним смеялись, его дурачили — и давали требуемые им деньги. Окроме од, посланий и других стихов, он написал объяснение, почему разные размеры стихов так называются. Например: «Александрийские стихи называются так потому, что пишутся во весь александрийский лист»[109]. Он часто бывал и у нас и подносил стихи не только родителям и старшей сестре, и меньшой даже, четырехлетнему ребенку, из которых я помню три следующие строчки (см. выше. — В. Щ.)[110].
Среди сочинений Патрикеича, вспоминал Толстой, была также трагедия «в семи действиях с осьмушкой»[111].
Замечательно, что о виршах Патрикеича помнили вплоть до конца 1850-х годов. Так, приведенные выше очаровательные стихи о ручках Наденьки Толстой (достойные пера Николая Олейникова) в слегка измененной форме приводятся в напечатанной в «Русском вестнике» повести Е. Нарской (псевдоним писательницы княжны Н. П. Шаликовой — дочери известного сентименталиста и свояченицы редактора журнала М. Н. Каткова):
— А вот вам еще quatrain, продолжал Ваня (он так любил смех Клавдии)? — Слушайте:
Ваши ручки
Как две тучки
Сходятся, расходятся
И при корпусе находятся.
— Безподобно! проговорила смеясь Клавдия[112].
Возможно, что слухи о легендарном унтер-офицере, пиите и философе нашли отражение в образе отставного штабс-капитана Игната Тимофеевича Лебядкина в «Идиоте» Достоевского (достаточно вспомнить его стихи о ножке).
Наконец, на основании воспоминаний Е. Ф. Юнге русская писательница, скрывавшаяся под псевдонимом Ал. Алтаев, «материализовала» образ Патрикеича в своем историческом романе «Пасынки Академии» (1961), где описывается литературный вечер у Толстых, на котором присутствуют поэт Федор Глинка и баснописец Крылов. Приведем этот фрагмент целиком:
У бильярда, на середине комнаты, кончили стучать шарами. Федор Николаевич Глинка, маленький, худенький, черненький — «совсем блошка», говорила про него смешливая Машенька, — не дал, видно, спуска своему партнеру — стихотворцу еще екатерининских времен. Федор Николаевич считал себя большим поэтом и любил всех поучать. А старик Тимофей Патрикеевич всю жизнь мастерил вирши «на случай»: восшествия на престол, именин высоких особ или получения ордена… За это ему платили кто «красненькую», кто «синенькую» — рублей десять или пять, а то и «трояк», смотря по достатку, и приглашали пообедать, поужинать. Зато истинное утешение он доставлял главным образом непритязательным вдовам своими надгробными эпитафиями и очень гордился этим.
Глинка снисходительно спрашивал:
— Что же ты пишешь теперь, дружок?
— Трагедию, — тоже не без чувства собственного достоинства ответил Патрикеевич, — александрийскими стихами. Ибо стихи такого рода следует писать только во весь александрийский лист.
Кругом улыбнулись такому своеобразному определению формы стихосложения.
— А сколько действий в твоей трагедии? — продолжал расспросы Глинка.
— Семь действий с… одной осьмушкой.
Машенька едва удержалась, чтобы не фыркнуть.
Крылов спокойно посмотрел на обоих из своего уголка и бросил вполголоса Толстому:
— Вот она, житейская истина. Один в благополучии, а другой, почитай что, в нищете. И оба равно плохие поэты.
— Да-с, — с гордостью проговорил Тимофей Патрикеевич, — началом сей трагедии я самим великим Державиным был отмечен в оное время.
— Ох-ох-ох! — вздохнул на весь кабинет Крылов. — И каждой-то зверушке найдется на земле место…
Он закрыл глаза и точно погрузился в привычную полудрему[113].
Не можем удержаться от соблазна указать на историческую иронию (ироническую рифму), связанную с этим описанием. Ал. Алтаев — псевдоним писательницы Маргариты Ямщиковой (1872–1959). Ямщиковой она была по мужу, от тирании которого в свое время убежала без паспорта, вещей и с маленькой дочкой[114]. Видимо, фамилия Патрикеича, приведенная в воспоминаниях Юнге, обратила на себя внимание писательницы, таким странным образом посмеявшейся над своем ненавистным супругом.
Следует заметить, что по крайней мере одно произведение легендарного Патрикеича было известно в пространных выдержках с начала XX века. Через год после того, как Семенников опубликовал свою заметку о Фонвизине и Патрикеиче, в журнале «Искусство и театр» вышла статья «Выставка памятников русского театра. (Собрание Л. И. Жевержеева)», включавшая раздел «Неизданная драма 1796 года». Здесь сообщалось о том, что среди наиболее ценных экспонатов XVIII века в коллекции Жевержеева находится рукописная пьеса-буффонада «с красочными рисунками от руки очаровательных rротесковых сцен» (в рукописи отсутствовало несколько листов)[115].
Этот «рукописный отрывок, не бывшей в печати драмы» называется «Постоянная любовь с курантами Скворца. Курьiозо-сурьiозная драмма. В трех действиях с осьмухою в стихах, с балетами и хорами на Греческие манеры». «Драмма», престранное название которой мы объясним далее, была поставлена в первый раз в Санкт Петербypге в 1796 году[116]. Совершенно очевидно, что это та самая «трагедия с осьмухою», которую упоминает в своих мемуарах граф Ф. П. Толстой.
В статье в журнале «Искусство и театр» был воспроизведен титульный лист этого произведения, украшенный фигурой мужчины, сидящего за письменным столом, с загадочной подписью под акварельным рисунком: «Изображение Скворца с курантами. Не любящаго заниматься: пустыми финты-фантами».
Далее шла колоритная «Дидикация»:
Вот вам, государи мои, для потехи
Представляются здесь игры и смехи.
И есть ли они не сделают в карманах ваших помехи,
То сочинителю дайте что нибудь на орехи.
Стихи в драмме сей, кажется, весьма не плохи,
И сочинитель предлагает здесь последния ума своего крохи…[117]
Действующими лицами драмы названы «Крепкоумов, заслуженный офицер; к тому же сочинитель», Розолия (sic!) — любовница Крепкоумова, Тугокарманов — отец Розолии (sic!), Тугокарманова — жена его; Помогалов — друг Крепкоумова, Разстройкина — жена Помогалова, Подъезжалов — будущий жених Розолии, а также Слуга.
В сообщении об этой драме были приведены уморительные выдержки вроде следующих:
Склонись, дражайшая! на мой унылый глас:
Согласие твое мне будет слаще, нежели ананас[118].
<…> Скажись больною ты: и головку подвяжи,
Брюшко свое сожми,
И тем догадки всех умов затми;
Хотя от того возстанут бурны ветры,
Но пренебрегай ты их, спустя душисты петиметры.
Так медики велят…
Сильных духов в себе неудержать[119].
По словам автор статьи, эта «курьiозо-сюрьiозная драмма» «весьма характерна как памятник быта екатерининской эпохи, когда манией театрального сочинительства, с легкой руки Екатерины, обуреваемы были мноrие, едва умевшие лепетать вирши». Но если «богатые вельможи устраивали в своих поместьях и дворцах домашние театры, выступали музыкантами в оркестрах», то «мелкие чиновники кропали пьесы», и «эта страсть стала настолько заразительной и распространенной, что начали высмеивать с сцены „канцеляристов Чернилиных“, из-за театра вовсе отбившихся от службы, и „мещан Петуховых“, занятых вместо дела — домашними спектаклями»[120].
Драма о скворце, написанная, по всей видимости, для «публичного» театра под управлением полицейского ведомства, упоминается и цитируется по полной ее рукописи из БАН в книге В. Д. Кузьминой «Русский демократический театр XVIII века» (1958). Написанная, согласно указанию на титульном листе, пьеса была представлена в первый раз в Петербурге в 1796 году и была, как полагает исследовательница, «сложена среди офицеров-преображенцев (сохранившийся список на бумаге 1805 г. поступил в отдел рукописей из библиотеки Ф. А. Толстого)»[121].
Не останавливаясь на содержании пьесы (расстроенная женитьба заслуженного офицера и сочинителя Крепкоумова на дочери купца Тугокарманова Розолии), Кузьмина в своем кратком комментарии обращает внимание «только на те элементы, которые свидетельствуют о несомненном знакомстве автора со зрелищами „площадных театров“». Так, в стихах Крепкоумова «И пад к ея ногам / Не покоряясь никаким языческим богам» исследовательница справедливо усматривает вариацию стихов из популярной народной драмы о царе Максимилиане и его сыне Адольфе («Нет, я по-старому ваши кумирческие боги / Подвергаю под свои ноги»). Само произведение Скворца, подчеркивает исследовательница, «написано раешным стихом» и начинается с «гаерского пролога». В финале потешной пьесы Крепкоумов (видимо, альтер эго самого автора, исследовательнице, пользовавшейся списком из библиотеки Академии наук, не известного) просит зрителей, в соответствии с законами жанра, «глупости наши извинить».
Нам удалось познакомиться с текстом этой драмы в двух списках, относящихся к началу XIX века. Сразу следует заметить, что и «бановская» НЕХОРОШО, и «жевержеевская» рукописи включают в себя уморительную «Экспликацию, или истолкование аллегорических слов и выражений, помещенных в сей драмме». Из этой экспликации следуют, что «С Курантами скворец: значит ученой человек» (таким образом не только разъясняется часть названия пьесы, но и подпись к открывающему ее рисунку, изображающему ее сочинителя — не самого ли Ямщикова?). В числе других аллегорий указаны Паркерсон («бывший в преображенском полку штаб-лекарь»), Милюнушка («милая моего сердцу»), Блафонюшка («зонтик от дождя и солнца»), В сердце наставить плошки («высокая аллегория», означающая «обрадовать и осветить сердце во мраке недоверенности»), Нелюбящая алианцов богатырка («ненавидящая праведной любви»), в мозгу иметь оковы («не иметь порядочного понятия о сурьиозных и курьиозных делах»), Иосиф Флавий («писатель жидовской истории»), Быть спелой сливой (то есть «быть замужем»), Вкус иметь к жаренным котлетам («быть разборчиву во вкусе»), Иметь такой разсудок как астраханская дыня («человек обширного разума»), Пурганция («лекарство от любви», Украсить камеру русыми власами («быть Венере во всем покорну»), Душистые петиметры («благоуханные ветры»; см. соответствующую цитату из драмы выше), Сердечный салат («благоразсуждение физическое и моральное») и совершенно замечательная Пронзительная хохонюшка («то же, что радость, утехи, веселие и смех»). Есть в этом словарике также Прескверная грыжа («презрения достойный человек»), Потрясся парик («разумеется испугаться»), Душевной збитень («моральное нравоучение для души»), Душистая помада («мазь для влюбленного сердца»), Речной судак («робкая душа»), Любовный мак («ничто иное, как усыпление в любви»), Рыба-кит («смирной и кроткой человек»)[122] и феерическая Пустая Бененота («самохвалка») (л. 17–19)[123].
Экспликация завершается раешным обращением к исполнителям драмы:
Всем Актерам моя нотация,
Чтоб прочтена была сия экспликация
Пред начатием прямаго действия,
Чтоб зрителям могла служить в понятиях во предместие (л. 19).
Текст драмы снабжен сносками на аллегорические дефиниции, приведенные в комментарии-«экспликации»[124].
Нет никаких сомнений, что граф Хвостов, рассказывая анекдот о Патрикеиче-Ямщикове и докторе Роджерсоне, имеет в виду именно эту гаерскую драму «под качелями» (в Петербурге XVIII–XIX вв. в праздники устраивались гуляния и игрища с балаганами, «русскими горами» и качелями, сооружавшимися на Марсовом поле, Адмиралтейской и Дворцовой площади). Действительно, первое явление пьесы Ямщикова открывается описанием чудесного сна главного героя, сидящего «ф шлафроке и колпаке» «в креслах в мрачной задумчивости», которое цитирует по памяти Хвостов (последний заменил фамилию доктора, вписав эту цитату в жанр великосветского анекдота; у Ямщикова сон видит не лейб-медик императрицы Роджерсон, а рифмующийся с ним штаб-лекарь Преображенского полка):
Какой я видел сон! О! преужасный сон!
Чудиться б ему мог и самый Паркерсон.
Хотел бы я узнать,
Ктоб мне мог в существе его изтолковать?
Представилося мне,
Не на яву, а во сне,
будто стою против дому,
И меня предстоящими туда зовому,
К возлюбленной моей Розолюшке,
К безсценной моей Милюнушке.
В туж минуту подошел к окну стремительно,
И стало для меня весьму убедительно,
C распущенными власами
Смотреть на меня быстрыми глазами.
В какой я был тогда радости и восхищении
И в несказанном нашел себя смущении… (л. 3)[125]
Что касается странного указания в названии пьесы на балеты и хоры «на греческие манеры», то речь здесь идет о включенных в нее музыкальных номерах, когда актеры, «приплясывая на греческия манеры, припевают полным хором» «заумные» вирши (приводим их по жевержеевской рукописи):
Танец и хор «в греческой манере»
Доста
Мардоста,
Деста демандилий;
Иссе поликари (л. 6)[126].
В хранящейся в БАНе полной рукописи драмы (в количестве 20 листов) эти заумные строки даны в другом варианте:
Доста мардоста
Дай мне рублей до ста
Доста димандрилий
Естли б заплатили
Исса поликарий
Мне государи (л. 6).
К этому куплету в драме дается пояснение в стихах:
Вот перевод
Греческаго хора,
Я кладу вам в рот
А вы кричите фора, 3 раза
Дав сто рублей скора. 3 раза (л. 11).
Наконец в этой рукописи обнаруживается и уже известный нам по воспоминаниям Толстых и повести княжны Шаликовой мадригал о ручках. Только здесь он адресован не четырехлетней Наденьке Толстой, а прекрасной Розолии, «носок»-Комету, «роток», наполненный жемчужными зубами, «бородку», подобную смарагдовым лучам, «субтильны груди» и другие прелести которой воспевает г-н Крепкоумов в лирическом монологе «Огромное здание природы краса неизреченна…»:
Прекрасны твои ручки
Равно как две светлыя тучки
Сходятся и расходятся,
А все таки при стройном корпусе твоем находятся.
Когда погляжу на милыя твои локотки
Тогда облизываюсь и делаю Глодки
А когда посмотрю на прелестныя твои ношки
Тогда не могу видеть ни крошки
Высокие твои клаблучки
Мои плутовочки, и т. д. (л. 4–5).
На эту лирическую живопись, достойную царя Соломона, Розолия отвечает изящным комплиментом:
Премудрая ты тварь наш С курантами Скворец
Что доказывает тем что ты замысловатых дел Творец (л. 5).
Но самое замечательное заключается в том, что автор драмы об умном скворце с курантами цитирует в ней… ту самую сатиру на Ямщикова (то есть на себя самого), с которой мы начали наш поиск Патрикеича. И не только цитирует, но и по-своему отвечает на нее. В шестом явлении первого действия язвительная госпожа Разстройкина обращается к г-ну Крепкоумову (Ямщиков несколько раз приводит эту фамилию в написании «Крепко-умов»):
Я хотела вам показать
Что я гаразда и стихи писать
Я целое утро сим занималась
И вот что из гоовы моей выливалось
(вынимает из кармана бумажку и читает с критическою насмешкою)
Натуры пасынок проказ ея пример!
Пиит и филозов и обер-офицер!
Вот участь лестна<я?>, блаженна та утроба
Котора никогда тобой была жерiоба! ха, ха, ха, ха
Что господин Крепкоумов каковы мои стишки
Не делают ль они в уме вашем прышки! (л. 5)
На эти стихи «Крепко-умов» отвечает своими:
Не худы сударыня, ей ей не худы!
От них почти ослабли все мои уды
Но позволте матушка и свои вам показать
Которы поутру я старался написать
(вынимает из пазухи и читает с политическим видом)
Тебе ль несмышленная нашатырка
Нелюбящая алiанцов богатырка[127]
Над протчими умами хитрить
И собою мудрить
Стихи замысловатыя вымышлять
И таковым даром промышлять
Твое дело песни петь
Да на печи сидеть
Еще сказки врать
И за них по грошу брать, ха, ха, ха, ха (л. 5).
В ответ на эту контрсатиру возлюбленная Крепкоумова Розолия хлопает в ладоши и восклицает:
Браво, браво, браво
Отделал ты ея к поправлению здраво (л. 6).
В свою очередь, вредная г-жа Расстройкина решает отмстить Крепкоумову за его «едкую Сатиру», выставившую ее «в посмешище всему пространному Миру». Дабы прикрыть свое негодование, она принимает «на себя веселый вид / чтоб он не мог издеваться как Иосиф Флавий жид» и противопоставляет злоязычному Крепкоумову богатого и знатного Подъезжалова:
Забудь Крепкоумова Страсть
Которая вся имела над тобою власть.
Он тебе нимало не в пару
Хоть и много в нем жару
Он стар, угрюм, к тому ж безроден
И потому в мужья тебе совсем не годен
А Подъезжалов в цветущих еще летах
И имеет большой вкус в жареных котлетах (то есть согласно экспликации к драме, человек со вкусом. — В. Щ.; л. 8).
Полагаю, что приведенный выше выпад Крепкоумова против злоязычной Расстройкиной вполне можно считать своеобразным ответом на фонвизинское послание начала 1780-х годов, направленное против Тимофея Патрикеича Ямщикова. Фонвизинский мотив (в передаче Жихарева) звучит и в монологе оскорбленного Крепкоумова:
Я вижу что вы собрались меня кретиковать
И как неприятеля разсудок мой атаковать
Но вопрошу вас кого вы тем изволите забавлять
Не сказать ли вам нотацию
Которая превосходит всякую нацию
Кто столпотворению себя уподобляет
Того натура пустые замыслы всегда опровергает (л. 10).
(Ср. «эпиграмму» против Фонвизина, приводимую по памяти Жихаревым: «Открылся некий Дионистр (т. е. Денис. — В. Щ.) / Мнимый наместник и министр, / Столпотворению себя уподобляет».)
Показательно, что в финале драмы о скворце ее главный герой произносит длинный монолог, в котором защищает свое достоинство стихотворца, обращая в свою пользу колкости своего зоила:
Куплю себе овечку
Подобно во вмем милому моему сердечку
Котору стану куртизанить
И любовным сыром пармазанить <…>
Лучшее мое упражненье да будет авторство
Пущусь для всех людей в глубокое мытарство (?)
Стану писать в стихах и прозе
Чтоб не чувствовать тартарскаго хлада по морозе
Пущусь я писать епиграммы
Забавны или полезны драммы
Поемы и цедульки
Приличные и прекрасные Федорульки (?)
Примусь писать я надписи и стансы
Пусть дивятся им и дикие американцы[128]
Во всем я уподоблюсь с курантами Скворцу
И не поддамся никогда насмешливому бойцу
Я буду жить как филозоф
Которому да удивится весь Азов
А вы мои любезны Государи
Будьте так любезны как молдавские Господари
Забудьте всю прошедшую досаду
И примите сие за любезного здания вашего Фасаду
Не меньше ли (?) и вы почтенные зрители
Которые в любовной неудачи моей свидетели (л. 17).
Не будет преувеличением сказать, что курьезно-серьезная драма «уличного стихотворца» Ямщикова завершается превращением ее протагониста, несчастного любовника-остроумца (в своем роде предшественника Александра Андреича Чацкого), в меланхолического поэта-изгоя, развлекающего гогочущую публику своими «худыми трелями» под аккомпанемент греческого хора «доста-мардоста рубликов до ста»:
И пустимся паки
Как гончия собаки
В Греческие хоры
И тем закончим сии курьезно-сурьезные вздоры (л. 16).
Возникает закономерный вопрос: не был ли замечательный создатель этой потешно-печальной драмы, ученый «скворец с курантами» Тимофей Патрикиевич Ямщиков фиктивной фигурой, литературной маской или «шутовской персоной» (пародической личностью)[129], характерной для той эпохи (см. статью о «коллективном» непристойном поэте Панцербитере, вышедшую в «Литературном факте»[130])?
По всей видимости, не был. В «Петербургских ведомостях» за 1770–1772 годы несколько раз упоминается некий Патрекей Ямщиков[131] — петербургский домовладелец и титулярный советник (в сатирическом послании Фонвизина: «Блажен родитель твой, советник титулярный!»)[132]. В 1770 году в газете помещено было объявление о продаже дома в Ораниенбауме «титулярного советника Патрекея Ямщикова» («о цене спросить в той ямской у него самого»). В 1771 году сообщалось, что «по определению главного магистрата канторы Февраля 14 дня по полудни в 4 часа в аукционной каморе» продан будет с публичного торгу «титулярного советника Патрекея Ямщикова дом с имеющимися в нем пожитками, состоящий в Ямской Московской слободе». В июне 1772 года «Ведомости» сообщали о том, «[в] Ямской Московской титулярного советника Патрекея Ямщикова имеются для продажи четыре деревянные дома, из которых три двора постоялые, да пятый дом в Ораниенбауме с огородом; желающим купить, о цене спросить в тех домах, что в Московской Ямской». В другом объявлении говорится, что
Сего Августа 25 числа по полуночи в 10 часу в Ямской Московской слободе продан быть имеет чрез аукцион по определению главного магистрата канторы титулярного советника Патрекея Ямщикова деревянной дом, также и движимое имение…[133]
Не на это ли событие (распродажа отцовского имущества после его банкротства или смерти) намекает Фонвизин в своем послании: «обиженный судьбою…»?
Что касается самого Тимофея Ямщикова, то единственное упоминание о человеке с таким именем в интересующую нас эпоху мы находим в бумагах «Сенатского архива» от 17 декабря 1796 года (самое начало законодательной деятельности нового императора, переформатировавшего накануне екатеринскую уложенную комиссию в новый рабочий орган):
Титулярному советнику Тимофею Ямщикову, находящемуся в комиссии о сочинении проекта нового уложения, под ведением нашим состоящей, повелеваем производить жалованья по двести рублей на год, включая в то число и тот оклад, что он ныне получает, и обращая оное ему в пенсию по смерть. <…> ПАВЕЛ[134].
Если это тот самый «бывший офицер», то из приведенного постановления следует, что популярный на протяжении нескольких десятилетий карикатурный образ Патрикеича как бедного уличного стихотворца, весьма далек от реальности. Да и сам список адресатов его поэтических подношений — от митрополита до вице-канцлера империи — указывает на то, что он был, как вспоминал Ф. П. Толстой, вхож в высшие круги и знаком с некоторыми вельможами и культурными деятелями эпохи (другое дело, что последние относились к нему свысока и видели в нем своего рода шутовскую — гаерскую — реинкарнацию классического поэта-паразита).
Скорее всего, непосредственным поводом к созданию литературной репутации Тимофея Патрикеича Ямщикова в петербургских «салонах» послужило не его потешное попрощайничество, но неуемное стихолюбие (говорение виршами), опиравшееся на скоморошескую традицию нанизывания рифм и вписывавшееся в неоклассические представления о рифмоплете-приживальщике (карикатурный образ Пеллетье в сатирах Буало). Достаточно вспомнить в контексте представляемой им пиитической «школы» замечательное раешное прошение «Уму Умовичу, Павлу Петровичу» от кригс-комисара Ивана Лузина — «человека несчастного, полупомешенного», но удостоенного, по легенде, замечательной резолюции императора, прочитавшего его вирши: «Выдать дураку 2000 рублей». Сравните финал этого этого прошения в стихах с гаерским финалом драмы о скворце с курантами:
Сие доносит тебе Лузин
Яко муж не искусен,
Истощая ума своего крошки
Просит от щедрот твоих трошки[135].
К этой балаганной традиции относятся и известные буффонные вирши прекрасно образованного фельдмаршала Суворова (вроде знаменитых «Слава Богу! / Слава Нам! / Крепость взята, / и Я там!»[136]). По сути дела, старик Патрикеич принадлежал к ряду тех колоритных эксцентриков-рифмодеев, которыми была столь богата екатерининская и павловская эпохи.
Мы полагаем, что к социально-культурной антропологии осмеянного «соземцами»[137] «маленького автора» со своей любовно-поэтической драмой следует относиться серьезно. Перифразируя В. Б. Шкловского, автора книги о современнике Тимофея Ямщикова, «самом знаменитом писателе» в истории русской литературы Матвее Комарове (создателе лубочной книги «Повесть о приключении английского милорда Георга и бранденбургской маркграфини Фредерики Луизы», 1782), сам факт существования сочинителя Патрикеича «перестраивает наше представление» о социальной структуре и динамике русской литературы XVIII — начала XIX веков[138], вводя в последнюю образ поэта-гаера — вдохновенного (армейского?) виршеплета, вышедшего на свет Божий из утробы жеребой «антипоэзии» (в системе координат «высокой культуры») и несущего в мир свое простое слово, иногда окрыленное весьма нетривиальными рифмами, как маленький забытый островок прекрасными рифами.
Исследование «феномена Патрикеича» — это, так сказать, задача на будущее. Пока, увы, мы знаем крайне мало об этом колоритном участнике литературной и театральной жизни эпохи становления русской поэзии. Не известна нам и реакция на его произведения «низовой» аудитории, «площади» (или солдатской «казармы»), на которую он ориентировался в драме скворца. Сейчас же мы даем торжественное обещание разыскать необходимую для его научного жизнеописания информацию и ввести в русский литературный пантеон — во плоти и крови — сего маститого и даровитого исторического предка тайно страдающих под своими «шинелями» стихотворцев Николая Ильича Фомина, Александра Пуговошникова, выдуманного Достоевским штабс-капитана Игната Тимофеевича Лебядкина, вымышленного автора стихотворных военных афоризмов «для гг. штаб- и обер-офицеров, с применением к понятиям и нижних чинов» Фаддея Козьмича Пруткова (сына знаменитого сочинителя) и любезного сердцам отдыхающих советских бабушек лукавомигого старика Кабанова.