К книге
О чем поют кабиасы. Записки свободного комментатораКластер третий. Бендериада, или Свободный комментарий как искусство комбинации. 21. GRESHENKA, или Перевод как пророчество
93%
Кластер третий. Бендериада, или Свободный комментарий как искусство комбинации. 21. GRESHENKA, или Перевод как пророчество
28

Александр Пушкин с глубочайшей благодарностью получил книгу господина Борро и сердечно жалеет, что не имел чести лично с ним познакомиться.

Клементий и Пушкин, переодетые какими-то фантастическими молдаванами, с трагическим выражением лиц держали черную шаль и вращали глазами, принимая сентиментальные позы. Пушкин насвистывал мелодию, а Глинка подбирал аккомпанимент. <…> Они делали вид, что плачут, и утирали глаза черной шалью.

В хорошем ученом обществе принято смеяться над ошибками переводчиков (mistranslations), вызванными плохим знанием языка, неправильным прочтением контекста, стремлением чересчур модернизировать или, наоборот, экзотизировать переводимый текст. Между тем ошибки переводчиков сами по себе дают интересный материал для исследователей культурных традиций и специфических особенностях языков, вовлеченных в процесс перевода. В свою очередь некоторые ошибки при ближайшем рассмотрении оказываются не ляпами, а сознательными экспериментами (назовем такие опыты supertranslations), решающими литературные и идеологические задачи и иногда порождающими любопытные историко-литературные призраки. Об одном таком случае сверхперевода с «оккультными» последствиями речь пойдет в этой новелле.

1.

«Greshenka» — так перевел слово «гречанка» в своем переложении «Черной шали» Пушкина Джордж Борро (1784–1845) — английский филолог, поэт, полиглот, исследователь цыганской культуры, миссионер-путешественник, сотрудник Библейского общества в России и адресат приведенного в эпиграфе лапидарного письма А. С. Пушкина[989]. Этот перевод был включен в поднесенную русскому поэту книгу Борро «Targum, Or, Metrical Translations from Thirty Languages and Dialects», вышедшую в Петербурге в 1835 году в количестве ста экземпляров[990]. Имя «Грешенка» появляется в нем трижды:

«Whilst to thee proves unfaithful Greshenka thy dear» («Тебе ж изменила гречанка твоя»)

«But scarcely the door of Greshenka I view’d

When my eyes became dark, and a swoon near ensu’d» («Едва я завидел гречанки порог, / Глаза потемнели, я весь изнемог…»)

«I remember her praying — her blood streaming wide —

There perish’d Greshenka, my sweet love there died» («Я помню моленья… текущую кровь… / Погибла гречанка, погибла любовь!» (p. 27–28).

Эта «Грешенка» привлекла в свое время внимание двух авторитетных исследователей — академика М. Н. Алексеева и профессора Энтони Кросса[991]. Последний предположил, что Борро не перепутал этническую принадлежность героини с собственным именем (в начале перевода он называет несчастную изменницу, как и оригинале, Grecian), а придумал несуществующее ни на одном языке эквиметрическое и фонетически полнозвучное наименование гречанки: «…на Борро повлияли требования эвфонии и невозможность перевода „гречанка“ на английский язык одним словом»[992].

Объяснение исследователя звучит вполне убедительно, но почему же переводчик не транслитерировал это имя по правилам английской фонетики — Grechanka или хотя бы Grechenka?[993] Выскажем осторожное предположение, что Борро, хваставшийся прекрасным знанием русского языка и русской поэзии[994], «срифмовал» это имя с другой несчастной героиней Пушкина — Черкешенкой — и обыграл в своем экзотическом неологизме слово «грех», создав своего рода каламбур (или, как сказал бы его соотечественник, слово-кармашек). Иначе говоря, Грешенка — это что-то вроде «несчастная грешная гречанка». Слово «грех» было Борро известно, о чем свидетельствует название его несохранившегося перевода христианского поучения на русский язык — «Проповѣдь о нечестіи всего человѣческаго рода и объ осужденіи его на вѣчную смерть за грѣх[и]»[995].

Более того, получившееся в его переводе «Черной шали» слово весьма напоминает ласковое именование Аграфены: Грушенька — Grushenka, — которое Борро мог слышать во время своего пребывания в России. Это имя было особенно популярно среди цыганских исполнительниц, о чем свидетельствуют воспоминания современников (например, о Груше-Аграфене из московского хора Васильева[996]), и литературные произведения XIX века вроде «Очарованного странника» Лескова, где изображена прекрасная цыганка Грушенька («яркая змея, на хвосте движет и вся станом гнется, а из черных глаз так и жжет огнем»), или популярных стихотворений Владимира Бенедиктова «Московские цыгане» и Алексея Апухтина «Старая цыганка»: «Груша поет: голосок упоительный / Тонкой серебряной нитью дрожит, / Как замирает он в неге мучительной»[997]; «Груша, как-то весь стан изогнув, / Подражая кокотке развязной, / Шансоньетку поет. „Ньюф, ньюф, ньюф…“ / Раздается припев безобразный»[998].

Известно, что «Черная шаль» очень рано вошла в репертуар цыганских исполнительниц[999]. Так, уже в мае 1822 года князь Вяземский сообщал своему другу А. И. Тургеневу о «московско-бригадирско-помещичьем» вечере с плясками и цыганскими песнями, среди которых была «Черная шаль», прелестно исполненная «одной малюткой»[1000]. Можно допустить, что страстный исследователь цыганской жизни Борро слышал эту песню в цыганском исполнении во время пребывания в московской Марьиной Роще (примечательно, что перевод «Черной шали» в «Таргуме» соседствует с переводом «Песни Земфиры» из «Цыган»)[1001]. Вообще пушкинская гречанка с шалью гораздо более напоминает цыганку в традиционном костюме (современники, к слову сказать, спорили о том, носили ли тогда гречанки шали[1002]).

Вернемся к «созвучному» Грешенке имени Грушенька. Знаменитым оно, как известно, станет благодаря инфернальной героине в «Братьях Карамазовых» Аграфене Светловой, появляющейся в кульминационной сцене романа Достоевского в черной шали[1003]. Как пишет американский исследователь, «она закутывается в свою прекрасную шаль, и — маленькая деталь — эта дорогая шаль вызывает в нашем воображении прежний образ демонической Грушеньки, который как-то сливается с образом возрожденной героини»[1004].

С кровавой мелодрамой «Черной шали» оказывается связана и обладательница алой шали Грушенька Лескова — брошенная возлюбленным, она просит Ивана Северьяновича зарезать ее, чтобы избавить от соблазна убить изменившего ей князя, его невесту и саму себя. Очарованный странник из сострадания сбрасывает ее с крутизны в реку, и покойница потом является ему в видениях в образе загубленной девочки с крылышками.

Так случайным результатом «conscious mistranslation» или «сверхперевода» Борро становится не только установление ассоциативной связи между образом героини «Черной шали» и ее поступком с точки зрения балладного патриархального сознания, но и явная романизация (от слова «рома» — цыгане) гречанки[1005] и предвосхищение знаменитых образов трагических грешниц в истории русской культуры. И не только русской. Популярная на Западе грешная героиня Достоевского «породила», по убедительному предположению американской исследовательницы, образ главного героя великолепной пародии на русский миф — одержимого проблемами секса и смерти Бориса Грушенко (Boris Grushenko), сыгранного Вуди Алленом в экзистенциальной комедии «Love and Death» (1975)[1006].

Подобные случаи опережения культурной хронологии французский психоаналитик-провокатор Пьер Байяр называл «le plagiat par anticipation»[1007]. Не беремся утверждать, действительно ли английский переводчик «позаимствововал» (borrowed) «Грешенку» из будущего, но, как мы постараемся показать далее, с этим образом связан в русской судьбе «Черной шали» в прямом смысле слова мистический сюжет.

2.

Показательно, что изобретенное Борро, как полагают исследователи, слово существует в русских говорах, например, в архангельском: «тот, кто совершает предосудительные поступки, — грешной, греховодной, греховодник, греховодница, грешница, грéшенка»[1008]. Разумеется, английский переводчик этого не мог знать, но лингвистическое чутье его не подвело и придуманное имя героини вполне вписывается не только в цыганский контекст, но и в русскую морфологию. Так, в очень слабом эротическом (по определению издателя, «выходящем за рамки бульварной или дорожной беллетристики, но предельно откровенном»[1009]) сочинении московской писательницы Ольги Добрициной «Роман несуществующего животного» (2001) приводится стихотворение вымышленного поэта, где заинтересовавшее нас слово включается в целый паронимический ряд-сюжет:

Моя вишенка

Моя неженка

Моя трещинка

Моя беженка

Моя грешенка

Моя брошенка[1010].

Наконец, сюжет с выдуманным английским поэтом-путешественником именем «замыкается» в претенциозном рассказе известного авторского кино- и телепереводчика (его синхронный перевод звучал в репортажах CNN о штурме Белого дома в 1993 году) и блогера Петра Карцева «Грешенка», вышедшем в августовском номере журнала «Дружба народов» в 2021 году[1011]. Герой этого аллюзионного произведения, пресс-секретарь (своего рода оракул) российского МИДа Роман (Ромуальд) Виленович Шубейкин одержим библиофильским почитанием Пушкина (по его словам, у него «самая большая в стране частная коллекция книг о Пушкине и прижизненных изданий»). На своих пресс-конференциях Шубейкин (любимец «не чуждого музам» министра, в чертах которого легко угадывается С. В. Лавров, армянин по национальности) постоянно применяет цитаты из Пушкина к текущим международно-политическим событиям — в том числе и государственно-террористического характера. Возможным прототипом Романа Виленовича является Михаил Вадимович Сеславинский — в начале 2000-х годов статс-секретарь первого заместителя министра по делам печати, телерадиовещания и средств массовых коммуникаций, председатель Совета Национального союза библиофилов и председатель совета директоров издательства «Просвещение», собиратель автографов и редких книг XIX–XX веков. Автор «Грешенки» должен был хорошо знать этого чиновника по работе.

В начале рассказа Шубейкин встречается в парке с инфернальной женщиной, пригласившей его на деловой разговор цитатой-намеком из «Черной шали» «неверную деву лобзал армянин». Шубейкин думает, что дама предлагает ему купить одно из первых изданий, содержащих публикацию «Черной шали», — «пятнадцатый выпуск „Сына отечества“ за тысяча восемьсот двадцать первый год или хотя бы десятый номер „Благонамеренного“, что тоже превосходно» (библиографическая ссылка точная. — В. Щ.)[1012]. Но ирония заключается в том, что загадочная дама на самом деле собирается продать ему фотографии и видеозапись любовных свиданий его жены-красавицы с культурным атташе голландского посольства ван Квандтом (то есть дама выступает в роли «презренного еврея» в «Черной шали», красавица жена Алена — «жаркая черноглазая штучка со спутанными лохмами черных цыганских кудрей» — в роли неверной гречанки, а голландец прочитывается Шубейкиным как одновременно субститут «армянина» в стихотворении и инкарнация убийцы Пушкина Дантеса).

Цитатная ролевая игра продолжается. Презренную агентку с компроматом, оказывается, зовут Ленор — имя, немедленно вызывающее литературную ассоциацию:

— Шепчут ангелы его[1013], — машинально произнес Шубейкин себе под нос.

— Большинству приходит в голову стиральный порошок.

<…> — Знаете ли вы, что По мог читать Пушкина в переводах Борро? — механически спросил он, не думая, что говорит.

— Храни меня, мой Тамерлан? — предположила она. — Я знаю, что обоих влек первый цвет юности[1014].

Пока Шубейкин решает, как ему поступить в сложившейся «пушкинской» ситуации, жена героя передает ему полученное ею от загадочного антиквария «бессмысленное» и грамматически корявое сообщение: «И как стихи я слышал… и Бога на смотрил… совсем как колдованные, я без движенья был». Шубейкин немедленно узнает в этом тексте цитату из «Таргума» — а точнее, из записанного Борро на лицевой стороне счета перевода с английского на русский стихотворения «Finland», опубликованного Энтони Кроссом (p. 367) и целиком процитированного в работе Алексеева «с ошибками метрики и правописания»:

И как стихи я слышал

И бога на смотрел

Совсем, как колдованные,

Я без движение был[1015].

Вскоре герой встречается с самим антикварием — «худощавым высоким стариком» с экзотическим именем Игнат Фердинандович. Последний действительно предлагает ему купить редчайший экземпляр книги Борро «Таргум» (targûm в еврейском и арамейском языках означает «перевод») — причем, тот самый «экземпляр, который Борро накануне отъезда из России занес Александру Сергеичу на Дворцовую набережную, в дом Баташева» (вспомним благодарственное письмо поэта, вынесенное нами в эпиграф), и не застал его. Но чем может быть подтверждена подлинность этой реликвии?

Старик протягивает библиофилу «длинный, желтый от никотина указательный палец» и кончиком ногтя открывает обложку:

Титульный лист был знаком Ромуальду Виленовичу по фотокопиям. «Таргум, или метрические переводы с тридцати языков и диалектов, выполненные Джорджем Борро». Далее — эпиграф из персидской поэмы: «Вран воспарил к жилищу соловья»[1016]. Напечатано в Санкт-Петербурге, в типографии Шульца и Бенеце в 1835 году. Все это было в точности как ожидалось. Но на противоположном форзаце от руки выцветшими серыми чернилами стояла приписка, сделанная по-английски высокими зауженными буквами, разборчиво, но не вполне ровно, словно писано было на весу: «Русскому соловью от восторженного почитателя, Джордж Борро, 24 сентября 1835 года».

Но Шубейкин, завороженный драгоценной книгой, все еще сомневается: «Мне казалось, что личный экземпляр хранится в Пушкинском доме». «В Пушкинском доме, если помните, — вежливо возражает ему старик, — по утверждению академика Алексеева, хранится переплетенный в неизвестное время экземпляр, объединяющий под одной обложкой „Таргум“ и „Талисман“» (примыкающий к первому сборник переводов из Пушкина). Ни на одном из этих экземпляров нет дарственных надписей: «Если мы готовы принять автограф Борро как подлинный, — говорит антикварий, — а почерк совпадает, я проверял по „Емеле-дураку“»[1017], то следует предположить, что «переплетенная копия „Таргума“ была приобретена отдельно и позднее; возможно даже, не самим Пушкиным». Таким образом, предлагаемая книга является тем самым экземпляром, который поэт держал в руках и получение которого он подтвердил в письме к Борро[1018].

Наконец, старик открывает Шубейкину тайну, что реликвия эта не простая, а роковая, ибо на нее было наложено проклятие (?) московской цыганкой Татьяной Дементьевой (??), доводившей своими песнями Пушкина «до истерических припадков»[1019] и восхищавшей Борро (последний, как писал Алексеев, во время пребывания в Москве познакомился с Таней и в одной из своих статей упомянул, что пораженная ее пением итальянка Каталани подарила цыганке свою драгоценную шаль, в свою очередь, подаренную ей римским папой[1020]). Борро не предпринимал никаких попыток встретиться с Пушкиным до визита в Марьину Рощу, после которого, возвратившись в Петербург, немедленно посетил поэта «и на следующий день был таков». Случилось это в конце сентября тридцать пятого года, и где-то той же осенью «Наталья Николавна, никогда прежде не дававшая повода себя упрекнуть, попала в поле зрения младшего Геккерна». Итак, Борро, оказывается, приехал к Пушкину, чтобы предупредить его о неминуемой измене жены и грядущей гибели.

Ромуальд (Роман) Виленович все еще сомневается в достоверности этой «арканной» конспиративной интерпретации, но антикварий сражает его последним доказательством:

— Под каким номером «Таргум» занесен в реестр Модзалевского? — тихо спросил старик.

Шубейкин пожал плечами.

— Помилуйте, кто же такое помнит?

— Шестьсот шестьдесят шесть, — сказал старик.

И старик, как мы проверили, не соврал. Действительно, в 113-й сноске к работе Алексеева упоминается реестровый номер этого издания. В первом томе «Библиотеки А. С. Пушкина» Модзалевского об экземпляре книги Борро, в частности, сообщается: «666. Borrow, George. Targum, or metrical Translations from thirty Languages and Dialects <…> Цензоръ Ф. Шармуа. Замѣтокъ нѣтъ»[1021].

Полагаем, что нумерологическая наводка и послужила автору импульсом к созданию всего этого «накрученного» рассказа, написанного в старинном жанре мистико-библиоманской новеллы (от Шарля Нодье и кн. В. Ф. Одоевского до Ивана Бунина и Хорхе Луиса Борхеса) и основанного на информации из раздела работы Алексеева, озаглавленного «Борро и московские цыгане».

Вернемся к реакции героя, разъясняющей заглавие и композиционный прием рассказа. «Верно ли, — неожиданно спрашивает он антиквария-оккультиста, — что Борро в „Черной шали“ принял младую гречанку за имя собственное и в английском переводе назвал ее Грешенкой?» С благоговением открыв «пергаментный свиток», Шубейкин убеждается в реальности последней:

Строчки плыли перед глазами, буквы ссыпались и смешивались. Борро был, конечно, графоман; да, вот она, несчастная Грешенка; Шубейкин попытался остановить дрожание рук, чтобы разобрать контекст, не смог и откинул голову назад, опустил веки, пережидая мутную вьюгу в мыслях. Книгу, лежавшую перед ним, держал когда-то Пушкин; тоже наверняка с любопытством вглядывался в строки, свои, но незнакомые — с польщенным ли удовольствием? с досадой? заметил ли переводческий ляп? Книгу, во всяком случае, сохранил — и теперь она принадлежит ему, Шубейкину. Он переживал момент мистического единения со своим поэтом.

…Пересказывать дальнейшее действие этой мистико-романтико-политико-детективно-библиографической новеллы, вышитой по канве историко-литературной работы академика Алексеева, мы не собираемся. Но заметим, что все в ней заканчивается плохо не для «армянина»[1022] и изменницы, а для главного героя, пережившего апоплексический удар и очутившегося на клейком диване под лампой за апельсиновым абажуром, на который неверная Алена намотала что-то «похожее на черную шаль». Диван этот поворачивают лицом к двери, и при свете лампы герой видит кутающиеся в шаль «удаляющиеся женские плечи». В открытую дверь входят Ленор (а лучше сказать — «Лилит» или пушкинская недоброжелательная Пиковая дама) с закрытыми глазами и голландец ван Квандт. Черты лица агентки однозначно указывают на ее «кочевой род». Шубейкин понимает, что, когда она откроет глаза, то они будут как глаза пушкинской пророчицы Татьяны Дементьевой, чернее ночи. Цыганка опускает руки ему на плечи, слегка наклоняется вперед и…

Но хватит мучить читателя ужасами этой маловразумительной, но показательной для российской рецепции «Черной шали» фантастической повести. С пушкиноведческой точки зрения, библиографический «хоррор» синхронного переводчика Карцева[1023] представляет собой литературный аналог так называемой «народной» (и не только) пушкинистики, отличающейся едва ли не сектантским культом поэта, и является своего рода современной инсценировкой-постскриптумом к «культурному тексту» (мифу) знаменитой баллады Пушкина. Этот «текст» включает в себя многочисленные литературные переделки, пародии вроде «На мягкой кровати лежу я один…» Козьмы Пруткова, лубочные картинки, спектакли, маскарады, пантомимы, немой фильм, музыкальные произведения от кантаты и балета до жестокого романса и тюремной песни, а также и другие вариации и переводы на иностранные языки «молдавской песни» о неверной гречанке, ее армянском любовнике, ревнивце-убийце и терзающей душу безудержной цыганско-русской печали[1024]:

О цыганка, песнью жгучей

Ты мне душу прожигаешь.

Груша, Груша! в этой песне

Ты невидимо рыдаешь!

Знаю, стоят эти слезы

Для души твоей не мало…

— Барин, дайте пять целковых,

Чтоб я больше не страдала (Ф. А-ч)[1025].

А брутальный «барин» (извиняюсь за фантазию) отвечает:

Я вас любил так сильно, безнадежно,

как дай вам Бог другими — но не даст!

Он, будучи на многое горазд,

не сотворит — по Пармениду — дважды

сей жар в крови, ширококостный хруст,

чтоб пломбы в пасти плавились от жажды

коснуться — «бюст» зачеркиваю — уст! (И. Бродский)[1026]

Одним словом,

THERE PERISH’D GRESHENKA, MY SWEET LOVE

THERE DIED…

* * *

Коллега, с которым я поделился черновым вариантом этой заметки-новеллы, упрекнул меня в том, что я чересчур много внимания уделяю в ней третьесортному (он употребил более сильное слово) чтиву, которое я таким образом, хоть и против моей воли, но рекламирую. Да, грешен. Но ведь судьба шаловливой (пародийной, по мнению Строганова) «Черной шали» теснейшим образом связана с низовой, сенсационной и массовой культурой. Более того, черт меня подери, но все-таки скажу, что наша сладострастная до мельчайших деталей, нарциссичная, склонная к преувеличениям и мелодраматическим взвизгам, но все равно магически притягательная пушкинистика может быть уподоблена той самой непостоянной Грешенке (неженке, трещинке, беженке, брошенке и вишенке), которая вышла из чернильницы благочестивого англичанина с подходящей для переимчивого переводчика-экспериментатора фамилией Borrow.

Приложение

Запросили ChatGPT, как ИИ видется образ Greshenka на основании перевода Дж. Борро. Вот так:

Предыдущая главаГлава 28 из 30Следующая глава