…у меня еще есть адреса,
По которым найду мертвецов голоса.
…Чтоб в груди дрожали жизни силы,
Чтоб дыша вздымалась тихо грудь…
Все началось с того, что меня заинтересовала в романе «Двенадцать стульев» история одного рекламного объявления «неизвестной дамы» под названием «Вот как я увеличила свой бюст на шесть дюймов», кратко прокомментированного Ю. К. Щегловым (с. 483)[462].
Это объявление хранил вместе с «прочими интересными штучками» несчастный обитатель «Вороньей слободки» Васисуалий Андреевич Лоханкин[463]. Мятущийся самозванный интеллигент, он, как мы знаем, более всего ценил в своей ушедшей к инженеру Птибурдукову[464] жене большую белую грудь и жалованье совслужащей.
По любопытному совпадению, похожая реклама увеличения бюста упоминается в «Улиссе» Джойса в главе «Цирцея», причем в сходном контексте (речь идет о воображаемом разговоре Блума с вырезанной из мягкопорнографического журнала «Photo Bits» Нимфой[465]).
Типичная иллюстрация пышногрудой феи из любимого журнала Леопольда Блума «Photo Bits», в котором помещались эротические, в том числе садомазохистские иллюстрации[466]
Видимо, эта или подобная ей реклама эффективного средства для увеличения бюста нашла отражение в не дошедшей до нашего времени картине Аристарха Лентулова «Женщина в синем корсете (газетное объявление)», представленной на выставке объединения «Ослиный хвост» в 1913 году[467].
Вообще середина 1900-х — начало 1910-х годов в Америке и Европе была периодом какой-то маниакальной одержимости размерами и усовершенствованиями женского бюста, постоянно подпитываемой массовой культурой, «успехами» фармакологии и вошедшей в моду «науки механотерапии» («science of mechano-therapy»), эротической фотографией, кинематографом и литературой известного направления. В газетах предлагались быстродействующие кремы, порошки, салфетки, вакуумные бюсторасширители по принципу вантуса, специальные гимнастики, вживляемые гланды и протоимпланты (ранняя стадия развития маммопластики). Практиковались также и методы увеличения груди по переписке, уподобленные в специальном издании «The Great American Fraud» «чистке дымохода с помощью почтовых отправлений»[468]. Как писал Эдуард Фукс в третьем томе иллюстрированной «Истории нравов», посвященном буржуазному веку (München, 1912),
<е>сли женщина еще мирится с отсутствием развитых бедер, то отказаться от хотя бы немного развитого бюста она ни за что не хочет. Таким же великим несчастьем считает женщина дряблые груди. Ничто не характеризует стремление устранить эти недочеты фигуры лучше того факта, что на этой почве возникла целая отрасль индустрии, вот уже десятилетия как питающая в каждом городе сотни и больше лиц и помещающая десятками свои рекламные объявления в каждой газете. В некоторых газетах объявления о том, как достигнуть «идеального бюста», «великолепного бюста», «пышного бюста», «красивых полных форм» или как вернуть груди утерянную упругость, заполняют целые страницы. Рекомендуются или восточные пилюли для внутреннего потребления, или питательные порошки.
К сожалению, резюмировал Фукс, критически настроенный по отношению к капиталистической системе, имплицитно уподобленной им бесконтрольно расширяющемуся бюсту,
все эти средства имеют один лишь недостаток — они увеличивают только кошелек купца, и только кошелек купца получает благодаря таким средствам упругую форму, а не грудь женщин, пользующихся ими. Все эти средства рассчитаны на легковерие. Врачи придают некоторое значение, да и то условное, только разве массажу, считая всякое тайное лечение, всякое лечение, стремящееся придать телу полноту, бесцельным и отчасти даже вредным[469].
На рекламу расширителей бюста обратила внимание Лора Энгельстейн в книге «Ключи счастья. Секс и поиски путей обновления России на рубеже XIX–XX веков» (1992), показав тесную связь коммерческих иллюстраций и фотографий пышногрудых красавиц с порнографической индустрией того времени[470]. Общественная мания порождала многочисленные сатирические карикатуры и пародии. Большой популярностью пользовалась шутка об одном мужчине из Льюистона, который обнаружил прыщ у себя на носу и попытался удалить его с помощью обычной мази. Но прыщ этот вместо того, чтобы исчезнуть, расцвел, как зеленый лавр, и вскоре дорос до размеров чайной чашки. Оказалось, что незадачливый льюистонец по рассеянности использовал бюсторасширитель своей жены[471].
Замечательно, что еще в пору Первой русской революции реклама расширения бюста стала инструментом политической сатиры. 7 августа 1905 года в смелом журнале «Зритель», издававшемся Ю. М. Арцыбушевым (не путать с автором «Санина», о котором еще будет речь), была помещена длинная издевательская хроника современных событий, открывавшаяся перепечатанным из 161-го номера официального «Правительственного вестника» объявлением: «„Восточные пилюли“ (Pilules orientales) развивают, укрепляют и восстанавливают б ю с т, сглаживают выпуклости костей на груди и плечах, заполняя углубления, происходящие от худобы и придают грациозную полноту бюсту»[472]. Эта перепечатка, как пишет историк русской сатиры времен первой революции, «произвела такое впечатление, что министр Булыгин особо упомянул о нем в своем рапорте Сенату!»[473].
Возмущение министра внутренних дел и автора проекта государственной Думы, вполне объяснимо, ведь в эзоповском смысловом поле этого журнала[474] реклама «восточных пилюль» не только высмеивала «интерес» правительственного органа к далекой от его сферы ответственности тематике, но и приобретала характер глумливой пародии на императорские манифесты и указы, в которых постоянно говорилось о развитии, укреплении и усовершенствовании государственного порядка сверху («укрепить неуклонное соблюдение властями, с делами веры соприкасающимися, заветов веротерпимости»; «направить деятельность государственных кредитных учреждений <…> к вящему укреплению и развитию благосостояния основных устоев русской сельской жизни − поместного дворянства и крестьянства»; указ «Об укреплении начал веротерпимости»; «планируется наращивать масштабную программу социально-экономического восстановления и развития новых субъектов»). Отсюда, видимо, и отсутствовавшее в рекламе, опубликованной в «Правительственном вестнике», графическое выделение слова «бюст». По словам исследователя русской политической графики, печатавшиеся в «Зрителе» «остроумные ядовитые пилюли доставляли не мало горьких минут тем, кому приходилось их проглатывать»[475]. Вскоре журнал, по-эзоповски уподобивший Российскую империю бюсту, требующему постоянной «лекарственной» (вяло-конституционной) поддержки, был признан «угрожающим государственной безопасности» и в итоге закрыт[476].
Завершая эту многоликую тему, укажем, что в воспоминаниях современников (Борис Филиппов[477], Константин Паустовский[478], Сергей Образцов[479]) и исторических повестях и романах о довоенной эпохе («На задворках великой империи» Валентина Пикуля, «Красное колесо» Александра Солженицына) реклама бюсторасширителя неизменно предстает как колоритный знак того времени, преломление его универсальной эстетико-политико-эротической фантазии.
Вернемся к сохраненному Васисуалием Лоханкиным старому объявлению. Речь в романе, как и предположил Щеглов, идет о рекламной статье, печатавшейся во множестве российских журналов и газет начала 1910-х годов под длинным названием «Каким образом мне удалось в течение месяца увеличить свой бюст на шесть дюймов. После того, как я перепробовала с этой целью пилюли, массаж, маски и многие другие рекламируемые средства, не принесшие мне ни малейшей пользы. Простой, легкий метод, который каждая женщина может применить дома и быстро развить с его помощью пышный прекрасный бюст»[480]. По следам этого объявления я вышел на колоритную международную махинацию, описанную в популярном «дайджесте» коммерческих фейков «The Great American Fraud» и других изданиях[481]. В российской истории этой аферы была задействована представительница французского псевдомедицинского института Венус-Карнис (Venus-Carnis, то есть Венера во плоти), проживавшая в Москве по адресу: ул. Маросейка, д. 13, кв. 51 (в том же многоквартирном доме, построенном в 1905 году для миллионера-домовладельца А. В. Лобозева по проекту архитектора Э. К. Нирнзее, тогда находились склад и магазин еврейской книги «Литература», агентство М. А. Иоффе по исключительной продаже сахаро-рафинадной патоки завода «Гнивань», а также филиал известной в городе аптеки Брунса, торговавшей разными пилялями и кремами для красоты).
Объявление включало в себя историю успеха некой Маргариты Мерлен (она же Мерсье). Динамика расширения ее бюста прослеживалась на картинке, которую читательницам рекомендовалось вырезать, чтобы следить за гарантированными стадиями процесса, — конечно, предварительно переслав агенту на Маросейке купон с семикопеечной маркой и получив от нее по почте заветную брошюру с информацией, где можно приобрести чудодейственный Crême Venus-Carnis (так сказать, реальный прообраз крема Азазелло). Брошюра Маргариты Мерлен называлась «Великолепный бюст: Каким образом, благодаря случайному открытию, мне удалось создать себе великолепный бюст» (М., 1911. Изд. автора). Брошюра была отпечатана в типографии И. Ф. Смирнова на Б. Дмитровке, д. 22 в количестве 2000 экз. (в том же доме, к слову сказать, после революции находилась редакция и контора еженедельного сатирического журнала «Красный перец», где служил в середине 1920-х годов Евгений Петров)[482]. Забавно, что в последнем номере петербургского журнала «Аргус» за 1913 год кто-то или допустил опечатку, или пошутил, заменив слова «купон для читательниц» на «купон для учительниц». В западных изданиях сообщался химический состав этого заветного крема (безвредная смесь обычных жиров, вазелина или нефтепродуктов[483]).
«Открытием этого простого метода, посредством которого мне удалось увеличить свой бюст в течение месяца на шесть дюймов, я обязана счастливой случайности, посланной мной Провидением, и как Провидение, смилостивившись надо мной дало мне в руки средство для получения великолепного бюста, так и я чувствую себя обязанной поделиться своим секретом со всеми женщинами, нуждающимися в нем. Пришлите 1 семикопеечную марку на ответ, и я немедленно вышлю Вам бесплатно все подробности»
Это, очевидно, хорошо известное Ильфу и Петрову объявление вырезал и сохранил в числе «прочих интересных штучек» Лоханкин (как и джойсовский Леопольд Блум). Симптоматично, что любимой книгой Васисуалия, вынесенной им из пепелища Вороньей слободки вместе с марсельским одеялом, был роскошный том энциклопедии «Мужчина и женщина», включавший множество откровенных фотографий[484]. В наиболее популярном среди подростков как позднеимперского, так и постреволюционного времени первом томе этого издания был целый пассаж о женском бюсте, который мы рискнем привести ниже:
Главную прелесть специально женской красоты представляют груди. Идеально красивой формой девичьей груди можно назвать изображенныя на рис. 207 груди вполне развитой тринадцатилетней девочки и семнадцатилетней венской натурщицы <…>. Идеальная красота требует, чтобы женская грудь всегда сохраняла девственныя формы: прилегая в виде полушарий к грудной клетке и с выдающимся вперед хорошо развитыми в верхушке сосками, она должна быть упругой и плотной. Так же красивы по форме, но слабее развиты груди на рис. 208. Такая форма выпадает на долю очень немногих любимиц богини красоты. Чем старше становится девушка, тем более вялой становится ея грудь и тем более оттягивается книзу вследствие утолщающегося слоя жира; и этот момент наступает тем раньше, чем раньше вступает женщина в половыя сношения и чем большее удовлетворение они ей доставляют.
<У дьявольских красавиц> груди полны и все еще красивой формы, но в них уже намечается склонность к обвисанию, и женщине приходится прибегать к помощи корсета и лифчика, чтобы поддержать их искусственно <…>. Чрезмерный слой жира, часто уродующий с возрастом женское тело, обезображивает и груди, превращая их в огромныя «глыбы жира», вид которых скорее отталкивает, чем привлекает (с. 349–340).
Замечательно, что авторы романа весело, одним, так сказать, движением, переделали заголовок популярной рекламы грудерасширителя, поставив вместо инструментального «Каким образом» перформативное (для Лоханкина) «Вот как…». Хотя Щеглов связывает мотив груди с инфантилизмом Васисуалия («мамочка!», — кричит герой во время наказания мокрыми, блестящими розгами), на мой взгляд, авторы романа высмеивают здесь вуайеризм и латентный садомазохизм мнимого интеллигента декадентского толка. Вспомним его брутальные инвективы, обращенные к «похотливой волчице», своеобразное удовольствие от боли, вызванное «сермяжным» наказанием, соответствующим его туманным соображениям «о страданиях плоти»[485], а также финальное удовлетворение унизительным положением третьего члена странной семьи Птибурдуковых:
Супруги, видимо, шли на берег. Позади тащился Лоханкин. Он нес в руках дамский зонтик и корзинку, из которой торчал термос и свешивалась купальная простыня.
— Варвара, — тянул он, — слушай, Варвара!
— Чего тебе, горе мое? — спросила Птибурдукова, не оборачиваясь.
— Я обладать хочу тобой, Варвара!..
— Нет, каков мерзавец! — заметил Птибурдуков, тоже не оборачиваясь (ЗТ, с. 279).
Этот комический диалог следует рассматривать в контексте симптоматичной для конца 1920-х годов темы свободной «любви втроем» («Третья Мещанская» Абрама Роома [1927], «Зависть» Юрия Олеши [1927]). Много лет спустя птибурдуковскую триаду спародирует, «реабилитируя» интеллигента-гуманитария, Леонид Зорин в «Покровских воротах» — «высокие отношения» в семье Хоботовых[486].
Не вступая в старый спор о том, был ли Васисуалий Лоханкин сатирой советских «молодых дикарей» (по выражению Н. Я. Мандельштам) на русскую интеллигенцию или насмешкой над комическим недоучкой-самозванцем (Щеглов, с. 474–480), укажем на не замеченную до сих пор идеологическую связь «классовой физиономии» (как говорили в 1920-е годы) этого персонажа с определенным литературным типом, вошедшим в культурный оборот еще в декадентские 1900-е годы, — эгоцентриком-эротоманом[487]. В таком герое Вацлав Воровский видел «квинт-эссенцию» реакционных настроений среди предреволюционной интеллигенции, отказавшейся служить интересам народа: «После полувековых скитаний разночинец-интеллигент <…> стал Саниным» (знаменитый герой одноименного романа М. П. Арцыбашева)[488]. Воровский, а затем Горький включали арцыбашевского проповедника плотской любви в историю вырождения русской интеллигенции[489].
«В конечном счете наша интеллигенция, прошедшая ряд этапов, пережившая ряд настроений, — говорил Горький писателям-ударникам в июне 1931 года, — дала Санина (был такой роман Арцыбашева), где этот самый интеллигент превратился просто в типичного чувственника, для которого мир есть место, где он получает те или иные удовольствия, оплачивая их только тем трудом, который он затрачивает на то, чтобы их получить». По признанию Горького, в образе Клима Самгина ему хотелось изобразить «такого интеллигента средней стоимости, который проходит сквозь целый ряд настроений, ища для себя наиболее независимого места в жизни, где бы ему было удобно и материально и внутренно»[490].
У Ильфа и Петрова мечтающий об удовлетворении своих желаний самопрозоглашенный интеллигент-индивидуалист окончательно деградирует, превращаясь, как уже было сказано, в бессильного вуайера, фетишиста и мазохиста Васисуалия. (Подчеркнем, что история Лоханкина полностью вписывается в общий для советской литературы конца 1920-х годов детерминистский сюжет сексуального унижения выродившегося интеллигента — Кавалеров и Иван Бабичев, делящие кровать Анички; Кисляков и Аркадий, обманутые Тамарой, в романе Пантелеймона Романова «Товарищ Кисляков».)
Рассмотрим подробнее «арцыбашевские отголоски» в изображении Лоханкина и их функцию в романе. Фетишизация женского бюста, о которой говорилось выше, здесь не только черта массового «буржуазного» сознания 1900–1910-х годов, но и сигнатура «санинского» стиля:
«А вот это бюст!» — вздрогнув ресницами, скользнул он по выпуклой обтянутой материей женской груди, дерзко колыхавшейся, точно дразня и маня проходящих мужчин[491];
«Да самое главное в женщине — это грудь! Женщина с плохим торсом для меня не существует! — закончил Волошин закатывая глаза, подернувшиеся беловатым налетом»[492];
Санин улыбнулся и не сводил глаз с высокой груди и красивой белеющей от луны шеи сидящей против него Карсавиной[493].
Стилистика пяти- и шестистопных эротических инвектив Лоханкина также восходит к арцыбашевской прозе и ее советским имитациям 1920-х годов:
— Ты самка, Варвара, — тягуче заныл он. — Ты публичная девка!
— Васисуалий, ты дурак! — спокойно ответила жена.
— Волчица ты, — продолжал Лоханкин в том же тягучем тоне. — Тебя я презираю. К любовнику уходишь от меня. К Птибурдукову от меня уходишь. К ничтожному Птибурдукову нынче ты, мерзкая, уходишь от меня. Так вот к кому ты от меня уходишь! Ты похоти предаться хочешь с ним. Волчица старая и мерзкая притом![494]
«Для ревнивца, — говорится в рассказе Арцыбашева „О ревности“, — женщина не храм, а публичный дом, не святыня, а грязная самка». Сравните похожие «арцыбашизмы» у С. С. Юшкевича в «Комедии брака» (1911): «Вот, вот ты вся. Самка. Подлая! Ничтожная! Я нахожу тебя в вертепе, а ты о поцелуях споришь»[495]. Или позднее у Ильи Эренбурга в «Рваче» (1924):
Теперь ты что? Старая самка. Вся твоя жизнь, извиняюсь, у тебя под юбкой. А я живу. У меня теперь тысячи интересов. Вот ты и завидуешь. Впрочем, я только констатирую факты. Откровенно говоря, мне тебя жаль. Повалит ли тебя мужчина или не повалит, от этого вся твоя жизнь зависит. Желаю привести чувства в порядок[496].
Сам Арцыбашев пародировал эту манеру в антибольшевистском трагическом фарсе «Дьявол» (1925):
И… я не знаю, что!.. Ты можешь позабыть,
Как самка пошлая, для детской и объятий
Что мир кругом дрожит от стонов и проклятий?
Что революции ударил грозный час
И к жертвам до конца он призывает нас[497].
В портрете Лоханкина авторами, как известно, подчеркиваются фараоновская бородка, воспринимавшаяся в 1920-е годы (вместе с пенсне и портфелем) как черта «старорежимного интеллигента» (Щеглов, с. 479), и крупные раздувшиеся ноздри. В произведениях Арцыбашева сладострастные герои с бородками постоянно раздувают ноздри:
Она долго жадно смотрела на его измученные, лихорадочные глаза, на эту странную, незнакомую бородку, на все его худое, так страшно изменившееся, бесконечно милое и дорогое ей лицо[498];
Михайлов пристально и жадно смотрел на нее, и его тонкие ноздри раздувались, а глаза блестели[499];
его широкие ноздри тихо стали раздуваться[500];
Санин смотрел на Лиду, и ноздри его раздувались широко и сильно[501].
Более того, весьма вероятно, что сам образ похотливого «интеллигента» Лоханкина непосредственно ассоциировался его авторами с создателем Санина. Напомним, что в «Двенадцати стульях» (1927; опубл. 1928) слесарь-интеллигент В. М. Полесов проживал в доме № 7 по Перелешинскому переулку, который был украшен «побитыми львиными мордами, необыкновенно похожими на лицо известного в свое время писателя Арцыбашева» (ДС, с. 111). Этих арцыбашевских «львиных харь» было восемь, «по числу окон, выходящих в переулок» (хотелось бы добавить: и количеству томов дореволюционного собрания сочинений, но их было только семь).
Заметим, что до революции М. П. Арцыбашев, чьи фотографии печатались не только в собрани-ях сочинений, но и на отдельных открытках, был частым объектом шаржей и карикатур. Вот одна из них, опубликованная в «Сатириконе», где он изображен в окружении женского и мужских торсов.
Но зачем Ильфу и Петрову понадобился в 1927 году выпад против забытого писателя ушедшей эпохи[502]?
Думаю, что эта насмешка связана с «двойным» социальным заказом — осмеяние идеологического врага советской власти и связанной с его именем литературной традиции, воскресшей в эпоху НЭПа, которую авторы «Золотого теленка» методически и весело «хоронят» в романе. Создатель «Санина» (1907) и «У последней черты» (1910) умер в Варшаве в марте 1927 года. В последние годы он выступал как один из «злейших», по определению Большой советской энциклопедии 1926 года, «ненавистников и хулителей советской власти»[503] (речь идет о его страстных политических статьях в эмигрантской газете «За свободу!»). Скорее всего, именно Арцыбашева имел в виду Горький, говоря о падении русского интеллигента: разочаровавшись в народном деле, он устраивается «в качестве одного из героев Союза земств и городов», во время мировой войны надевает на себя форму, потом отправляется на фронт и уговаривает солдат наступать, а заканчивает «жизнь свою где-нибудь за границей в качестве сотрудника, а может быть, репортера одной из существующих газет»[504] (здесь и далее курсив мой. — В. Щ.).
Нет никаких сомнений, что львиную «харю» «известного в свое время писателя Арцыбашева» авторы «Двенадцати стульев» разглядели в 13-м номере «Огонька» 1927 года (31 марта), в котором была помещена фотография писателя с кратким некрологом:
За границей умер М. П. Арцыбашев. Вряд ли кто-нибудь из русской читающей публики горевал о смерти этого столь знаменитого в свое время, русского беллетриста. Его имя неразрывно связано с «Саниным», — р о м а н о м, разошедшимся в сотнях тысяч экземпляров. Его внутреннее презрение к человеческой природе, желчно-сладострастное изображение н и з м е н н ы х страстей — все это вытекало из настроений, господствовавших в этого типа литературе и начале нынешнего века. В эмиграции Арцыбашев жил в самых черносотенных кругах ее (с. 4).
Наконец, в том же 1927 году в советской прессе началась кампания против рецидивов «арцыбашевщины» (или «санинщины») в литературе (эротические пассажи и рассуждения о «проблеме пола» в творчестве ряда молодых писателей — «Содружество» Ильи Рудина, «Собачий переулок» Льва Гумилевского, «Луна с правой стороны» Сергея Малашкина и др.). Влиятельный критик Вячеслав Полонский писал, что Пантелеймон Романов (1884–1938) в программном рассказе о современной (не)любви «Без черемухи» (именно к этому произведению обратился Арцыбашев в финале посмертно вышедшей книге статей) «возрождает в нашей литературе тот дурной тон смакования и размусоливания „половых проблем“, который связан с понятием „арцыбашевщины“». «В свое время, — сетовал критик, — мы жестоко боролись с этой плесенью не для того же, чтобы она возродилась в 1927 году под пером советского писателя»[505].
«В нашей современной литературе, — писала в статье о творчестве еще одного писателя-эротомана Михаила Карпова Т. Николаева, — замечается опасная тенденция — чрезмерного обнажения всевозможного рода сексуальных переживаний. Но если эпигонствует какой-нибудь Калинников, захлебываясь в мутном болоте скверной арцыбашевщины, то это еще не значит, что нашим пролетарским художникам нужно „развиваться“ в этом отношении». «Карпову, — продолжала Николаева, — везде мерещатся „тугие груди“, которые он или прикрывает перед читателем, или попросту вываливает наружу…»[506].
Показательно, что в ранней редакции «Двенадцати стульев» был выведен модный социально-эротический писатель Агафон Шахов с «котлетообразной бородкой» и «щеками цвета лососиного мяса» — автор сенсационного романа, герой которого, кассир-растратчик, предпочел миленькой Наташке («высокая грудь, зеленые глаза и крепкая линия бедер») и простоватой Фенечке («пышная грудь, здоровый румянец и крепкая линия бедер») преступную кокаинистку Эсмеральду («плоская грудь, хищные зубы и горловой тембр голоса»), занимавшуюся хипесом (речь идет о проститутке, обирающей гостей). В Агафоне Шахове комментаторы романа Михаил Одесский и Давид Фельдман проницательно заметили злую сатиру на Пантелеймона Романова[507]. Исследователи отметили портретное сходство Шахова с Романовым[508], но «котлеотообразная» бородка модного автора скорее указывает на «львиную харю» родоначальника традиции — покойного писателя Арцыбашева (само название шаховского романа «Бег волны» отсылает к революционно-эротической повести Арцыбашева «Человеческая волна» [1907]). Более того, Ильф и Петров создают собирательный образ его литературных двойников-наследников (так сказать, галерею однотипных «львиных морд» на фронтоне дома № 7 по Перелешинскому переулку).
Так, простоватая Фенечка с пышным бюстом представляет собой аллюзию на вызвавший резкую критику в советской прессе трехтомный антирелигиозный эротический роман Иосифа Калинникова «Мощи». Критик Мих. Горев в 47-м номере газеты «Гудок», где работали Ильф и Петров, обильно цитировал возмутительные пассажи, относящиеся к совращению Фенечки, и требовал литературного суда над «Мощами». Здесь же приводилась «тошнотворная» выписка о том, как некая Олимпиада (Эсмеральда?) прижимает головой юного героя «к грудной мякоти». В свою очередь пересказ сюжета шаховского романа вышит по канве повести Василия Андреева «Приключения Аквилонова» (1927), герой которой, самовлюбленный кассир из ленинградского треста, цинически оправдывающий все преступления, творящиеся в мире, пишет полюбившей его замужней женщине: «Лицом ты некрасива, но фигурою — недурна: хорошая грудь, превосходная линия бедер. Муж у тебя неплохой. А если хочешь — приходи ко мне. Буду ждать, но только как женщину, а если „с идеями“ — прогоню»[509]. В повести Андреева, несомненно продолжающей санинскую традицию, изображаются советские бюрократы, нэпманы, картежники, проститутки-хипесницы, растратчики, прожигающие жизнь в ресторанах, а потом являющиеся с повинной в милицию или кончающие с собой (в романе Шахова растратчик в последней главе отправляется в уголовный розыск с повинной)[510].
Разумеется, насмешки над советской арцыбашевщиной были связаны с кардинальными изменениями в сексуальной политике СССР конца 1920-х годов, нашедшими выражение как в публичных дебатах о проблеме пола, «левацкой» свободной любви, реабилитирующем похоть фрейдизме и советской семье, так и в пропагандистской кампании против «чубаровщины» (жестокое изнасилование «группой комсомольцев» крестьянской девушки в Ленинграде летом 1926 года)[511]. Нарком здравоохранения М. А. Семашко в статье «Невежество и порнография под маской просвещения, науки и литературы» («Известия», 8 апреля 1927 года) сочувственно цитировал слова Горева о том, что «Мощи» являются «руководством для чубаровских насильников» и требовал «положить предел этому потоку разврата». «Печать должна поднять громкий голос протеста и предостережения против него, — заключал нарком. — Главлит должен сосредоточить свое внимание не на охране невинности матерых посетителей театральных зрелищ, а на этом систематическом и грубом развращении молодежи печатным и устным словом» (с. 3).
«Нам грозит волна эротической беллетристики, едва ли не самой вредной и разлагающей», — предупреждал советскую общественность Полонский в статье «О проблемах пола и „половой“ литературе» (1929):
Когда Николай Никитин, захлебываясь и шаря по страницам руками, пространно и с восхищением размалевывает что-то о палагиных ляжках, когда Пильняк устраивает оргии в монастыре и обязательно с монашками, когда Романов занимается исключительно повышенной сексуальной чувствительностью женщины, когда наша литература буквально начинает «пахнуть половыми органами» — тогда критика обязана восстать против этой волны эротики и порнографии, которая будет расти и шириться, если вовремя не положить ей предела[512].
Не будет преувеличением сказать, что в этот период советские идеологи и их золотые перья вступили в борьбу с призраком покойного Арцыбашева — точнее, с воскрешением в эпоху нэпа коммерческой эротической традиции 1900-х годов, о которой мы говорили выше. Так, в 43-м номере сатирического журнала «Крокодил» за 1929 год была помещена «Песенка полотеров» (из раздела «Песни чистки») Василия Лебедева-Кумача, в которых высмеивались советские последователи писателя-эротомана:
Ах, по полу валяются
Окурки папирос.
Все наступить стараются
На половой вопрос…
Лежалого, не нашего
Навозу целый воз —
Михайлы Арцыбашева
Прикрашенный навоз…
Эй, критики-политики,
А ну-ка, поднажмите-ка!
Давайте щеткой критики
Мы эту грязь сотрем! (с. 7).
Еще раньше, в апрельском номере «Крокодила» за 1927 год была напечатана карикатура Константина Елисеева (к слову, одного из иллюстраторов произведений Ильфа и Петрова) на современного советского писателя, черпающего материал для творчества из собственного полового опыта (на картинке — из ночного горшка под кроватью, на которой спит его любовница).
Тема карикатуры, озаглавленной «У источника вдохновения», обозначена сверху: «Арцыбашевщина все более проникает в современную литературу. Многие писатели в своих произведениях усиленно смакуют картины половых отношений». Внизу помещена подпись к картинке: «Хотя позиция для собирания материала у меня низкая, зато тираж моей книги будет высокий»[513] (тот же мотив наживы звучит и в описании нового романа Агафона Шахова: «Тут были, главным образом, бедра, несколько раз указывалась цена книги, несомненно, невысокая для такого большого количества страниц, размер тиража и адрес склада изд-ва „Васильевские четверги“ — Кошков пер., дом № 21, кв. 17/а») (ДС, с. 360)[514].
Соблазнительно представить себе образ опустившегося (в соответствии с советской теорией регресса русской «ищущей интеллигенции») «буржуазного индивидуалиста» с мочеполовым именем Васисуалий Лоханкин (здесь лохань для нечистот, ночной горшок) как уничижительную карикатуру на политически и идеологически чуждого, но все еще привлекательного для некоторых советских авторов и их почитателей дореволюционного эротического писателя.
В целом, для советских читателей «Золотого теленка» начала 1930-х годов отсылки к санинской стилистике, дореволюционной и нэповской эротизированной рекламе с ее «глобусами грудей» (выражение В. Набокова), «полупорнографической» энциклопедии и коллекции «интересных штучек» (очевидно, об одной из них поется в чарльстоне, упоминавшемся Бендером[515]) были знаками старого, одержимого болезненной сексуальностью (половой психопатией, по Р. Фон Крафт-Эбингу) собственнического капиталистического мира, вытесненного на обочину (или, точнее, в подполье) советской жизни[516]. В этом контексте былой (былинный) идеал роскошного бюста, воплощенный в арбузных грудях лавочницы Грицацуевой в «Двенадцати стульях» (пародирующих, кажется, известную кустодиевскую «Купчиху за чаем» с арбузами [1918]), в новых исторических условиях и политических ориентировках интерпретировался как постыдный пережиток или вражеская эротическая фантазия, выражающая «чуждые мещанско-буржуазные настроения» некоторых советских авторов[517]. Можно сказать, что широко представленные в романе «Золотой теленок» шуточные «эротизмы» (от круга чтения Лоханкина и совета Остапа Паниковскому обратиться во всемирную лигу сексуальных реформ до говорящей фамилии Плотский-Поцелуев, которую носит «известный работник центра», и купленных Остапом золотых часов с надписью на крышке: «Любимому сыну Сереженьке Кастраки в день сдачи экзаменов на аттестат зрелости», где над словом «зрелости» булавкой было выцарапано каким-то хохмачом-двоечником слово «половой») представляют интерес к половому вопросу как комическую перверсию, граничащую с идеологической диверсией. В этом смысле жестко иронический и весело холодный авантюрный роман Ильфа и Петрова принципиально а(нти)сексуален.
Я думал уже ограничиться этим не бог весть каким оригинальным наблюдением-дополнением, но Остапа, как говорится, понесло, и без того уже длинный комментарий к одному объявлению из коллекции Лоханкина неожиданно, подобно пушкинской Татьяне (той самой, у которой сосок чернел сквозь рубашку на известной иллюстрации, воспетой поэтом), выкинул новую штуку…
Просматривая в безуспешном поиске неизвестной российской представительницы воплощенной Венеры адресные книги «Всей Москвы» за разные годы, я случайно наткнулся на информацию, что после революции по тому же «рекламному» адресу, проживал скромный сотрудник Горкредита Эдуард Оттович Стауниц, то есть хорошо известный благодаря историкам, романистам и кинематографистам секретный агент ОГПУ Александр Опперпут (он же Уппениньш или Упелинц, также Павел Иванович Селянинов, Савельев и Касаткин), опутавший интригами эмигрантскую и советскую контрреволюционную оппозицию.
В популярном четырехсерийном телефильме С. Н. Колосова «Операция „Трест“» (1967), поставленном по роману хорошего приятеля Ильфа и Петрова и автора положительной рецензии на «Золотого теленка» Л. В. Никулина «Мертвая зыбь» (1965), Стауница сыграл Донатас Банионис, представивший его законченным циником вроде героев Арцыбашева и его советских последователей. На вопрос любовницы: «У тебя вообще есть хоть что-нибудь святое?» — герой Баниониса отвечал запомнившимися зрителям словами: «Было, милая моя Маша, было, не скрою! Но с той поры, как я впервые посетил публичный дом, его становилось все меньше и меньше. В турецкой тюрьме остатки сожрали клопы»[518].
Деятельности этого яркого «оппортуниста, ренегата, переметнувшегося на сторону победителя, изменника-перебежчика», выдавшего ГПУ личный состав савинковского контрреволюционного «Народного союза защиты Родины и свободы», Лазарь Флейшман посвятил замечательную книгу «В тисках провокации. Операция „Трест“ и русская зарубежная печать» (М.: НЛО, 2003).
Донатас Банионис в роли Стауница в фильме «Операция „Трест“» (1967)
В 1925 году Опперпут-Стауниц заманил в СССР знаменитого британского агента, «короля шпионажа» Сиднея Рейли, которого иногда называют прототипом Джеймса Бонда. В апреле 1927 года Опперпут неожиданно перешел границу Финляндии, объявил через эмигрантскую прессу о своем глубоком раскаянии и рассказал о том, что подпольная организация «Трест» находилась под полным контролем советской контрразведки. Вызванный этими откровениями скандал бурно обсуждался на страницах эмигрантской печати. Чтобы искупить вину перед борцами с большевизмом, Опперпут решил лично принять участие в антисоветских диверсиях, тайно проник в СССР вместе с террористической группой Марии Захарченко-Шульц и Ю. С. Петерса (Вознесенского) и инициировал подрыв дома № 93 на Малой Лубянке, где находилось общежитие ОГПУ[519]. Теракт не удался, участники группы попытались перебраться на Запад через польскую границу, но были обнаружены и убиты. По официальной версии Опперпут погиб в перестрелке с чекистами 19 июня 1927 года[520], но есть глухие (весьма фантастические) сведения о том, что он выжил, продолжил работать под другими именами на советские органы, был отправлен в Китай и погиб в 1943 году в Киеве как организатор подпольной антифашистской группы c демонической фамилией фон Мантейфель (von Manteuffel). В 1928 году харбинская поэтесса Марианна Колосова (никак не связанная с будущим создателем сериала об операции «Трест»[521]) посвятила ему стихотворение-инвективу «Предатель» (1928):
<…> И в наши черные дни,
(О них ли на миг забуду?)
Они, повсюду они,
Потомки того Иуды.
За боль предсмертных минут,
За гибель героев — Братьев,
Иуды сын — Опперпут,
Прими и мое проклятье![522]
Хотя, как показал Л. Флейшман, фамилия-псевдоним Опперпут / Оперпут является реальной[523], в контексте специфического рода деятельности ее носителя она приобретает не только особый игровой оттенок (опер, запутывавший своих жертв, запутавшийся опер или даже частичная анаграмма ОГПУ), но и, учитывая легенды о нескольких последующих воскрешениях этого советского агента, категориальный и даже символический: так сказать, вечный Опер Пут…
Не замеченная историками информация о Стаунице из московской адресной книги проливает свет на его многостороннюю деятельность под руководством ОГПУ. Так, насколько я знаю, до сих пор ничего не было известно о работе Опперпута-Стауница в московской Городской кредитной организации, основанной на взаимном доверии, связавшем входивших в нее 153 сотрудника. Даже беглого взгляда на состав этой организации достаточно, чтобы увидеть — возглавлял ее с 1925 года еще один вынужденный участник гэпэушных провокаций банкир С. В. Кокорев[524]. Очевидно, в ее деятельности также принимал участие ключевой игрок «Треста» А. А. Якушев, ушедший, по заданию советской контрразведки, в 1923 году из Наркомата внешней торговли СССР «на неприметное место экономиста в Московском отделении Общества взаимного кредита»[525]. Под тем же зонтиком Горкредита находились еще несколько сотрудников-спецов, замешанных в операциях не только финансового толка.
Официальная деятельность Горкредита (точнее, Московского городского общества взаимного кредита, расположенного в 1922–1929 годах по адресу: Ильинка, д. 3, — рядом со зданием Народного комиссариата финансов и знаменитой послереволюционной «черной биржей»[526]) заключалась в распределении учетно-ссудных операций, торговле ценными бумагами, инвалютой и учетом векселей. Соседями этой организации по Ильинке были «наследники» «черной биржи» «Московское Восточное общество взаимного кредита» (тот же адрес), «Московское городское общество взаимного кредита» (тот же адрес), «Первое Московское общество взаимного кредита» (Ильинка; о нем еще пойдет речь); «Московское учетное общество взаимного кредита» (Ильинка, 5/6), а также «Общество взаимного кредита хлебной торговли в Москве» (Ильинка, «Хлебопродукт»)[527].
Известно, что сотрудник Горкредита Стауниц-Опперпут жил на Маросейке «широко»: «Он был крупным валютчиком, покупал и продавал мануфактуру»[528]. Критики Опперпута, «министра финансов» в «теневом правительстве» «Треста», часто пишут о его темных махинациях, дававших ему доход, намного превышавший жалованье по ставке кадрового сотрудника ОГПУ. В последние годы жизни Стауниц «стал чуть ли не ежедневным клиентом „черной“ валютной биржи, находившейся на Ильинской площади»[529]. Возможно, Горкредит на Ильинке и был той ширмой, за которой осуществлялись как финансовые и политические операции ОГПУ, так и личные игры авантюристов-дельцов.
Еще несколько слов о случайно обнаруженном нами адресе Стауница. Выходит, что именно в этой квартире № 51 на Маросейке, 13 и был арестован в 1925 году Сидней Рейли (точный адрес квартиры, кажется, нигде не указывался, только номер доходного дома).
Дом 13 на улице Маросейка, где был арестован Рейли
Здесь гости «Треста» получали фиктивные документы (на самом деле изготовленные ОГПУ). Здесь хозяин квартиры встречался с Шульгиным и террористкой Марией Захарченко-Шульц, ставшей его (Опперпута) любовницей и жившей у него «неделями». В рижской газете «Сегодня» в 1927 году он сообщал после (временного) побега из СССР, что проживал в Москве с марта 1922 года под фамилией Стаунитц. Действительно, в адресной книге 1926 года на с. 711 значится жилец «Стаунитц, Ал-р Ос., Маросейка 13, кв. 51. Тел. 3-89-66. Моск. Обществ. Взаимопомощь» (скорее всего, речь идет о том же Горкредите, но, может быть, это было еще одно «прикрытие» ОГПУ[530]). Зачем ГПУ понадобилась временная «легализация» своего ключевого агента в адресных книгах 1926–1927 годов, мы не знаем. Ни до, ни после имя Стауница в справочниках не упоминалось[531].
Совершенно очевидно, что квартира № 51 в большом доходном доме была не просто ведомственной, но конспиративной, явочной и контролировалась органами безопасности. Вообще, используя определение М. А. Булгакова, эта квартира в доме 13 (чертова дюжина!) была нехорошей[532]. Так, после исчезнувшего Стауница там поселился польский коммунист В. Л. Бертинский-Житловский, бывший с 1925 года сотрудником секретариата Коминтерна. В 1926 году он служил в должности помощника начальника польского отдела Контрразведовательного отделения (КРО) ОГПУ, где отвечал за работу по политэмигрантам из своей страны. В 1929 году Бертинский возглавил «комиссию безопасности» КПП. В 1937 году был репрессирован за участие в польской шпионской диверсионно-террористической организации. Он вполне мог знать Опперпута и участвовать с ним в польских операциях «Треста». В этой квартире он жил, по крайней мере, с конца 1927 года (в справочнике указывается его номер телефона, отличный от опперпутовского: 3-36-94), то есть вселился сразу после исчезновения (ликвидации) Стауница при переходе польской границы, подтвердив тем самым наблюдение, что и чертово место пустым не бывает.
Вся эта детективно-квартирная история, казалось бы, не имеющая никакого отношению к «Золотому теленку», весьма неожиданно включается в интерпретационный контекст романа. В 2012 году проницательный филолог и известный радиоведущий Ив. Толстой выступил с остроумной, но авантюрной гипотезой о том, что Опперпут был прототипом Остапа Бендера (о чекистской подноготной которого давно и навязчиво твердят некоторые исследователи), якобы созданного Ильфом и Петровым по специальному заказу ГПУ для дискредитации откровений переметнувшегося на сторону врага агента:
Опперпут — это своего рода Остап Бендер, а его «Трест» — это никакое не ГПУ, это что-то вроде «Союза меча и орала»… Между прочим, Ильф и Петров могли бы уже в конце «Двенадцати стульев» уподобить гибель Остапа (от ножа Кисы) гибели его прототипа — Опперпута, но сделали это только в финале следующего романа — «Золотого теленка», где Бендера ловят при переходе государственной границы. Опперпут был застрелен вскоре после проникновения в СССР с финской территории[533].
Параллель между историями Опперпута и Остапа безусловно интересная[534]. В напечатанном в № 151 газеты «Известия» от 6 июля 1927 года материале «Подробности ликвидации группы белогвардейцев-террористов. (Беседа с зампред<седателя> ОГПУ тов. Г. Г. Ягодой)» сообщалось, что «тщательно и методически произведенное оцепление дало возможность обнаружить Опперпута, скрывавшегося в густом кустарнике». Террорист «отстреливался из двух „маузеров“ и был убит в перестрелке». О возможной актуализации этого исторического события в «Двенадцати стульях» свидетельствует известный диалог Остапа с председателем биржевого комитета Кислярским на Кавказе:
— За нами следят уже два месяца, и, вероятно, завтра на конспиративной квартире нас будет ждать засада. Придется отстреливаться.
У Кислярского посеребрились щеки. <…>
— Мы надеемся с вашей помощью поразить врага. Я дам вам парабеллум.
— Не надо, — твердо сказал Кислярский.
В следующую минуту выяснилось, что председатель биржевого комитета не имеет возможности принять участие в завтрашней битве (ДС, с. 428).
Между тем случайно обнаруженная нами адресная информация свидетельствует о том, что, если уж искать реинкарнацию сотрудника московского городского общества кредитной взаимопомощи и тайного миллионера Эдуарда Оттовича Стауница (к слову, он использовал и «чичиковский» псевдоним «Павел Иванович») в героях «Золотого теленка», то скорее это будет не Остап, а скромный служитель финсчетного отдела «Геркулеса» и делец-махинатор Александр Иванович Корейко (забавно, что в радиоспектакле реж. Л. А. Пчелкина «Операции „Трест“» 1968 года Стауница играл Евгений Евстигнеев — в том же году исполнивший роль Корейко в фильме Михаила Швейцера «Золотой теленок»).
Евг. Евстигнеев в роли А. И. Корейко
Вообще следует обратить внимание на идеологическую ауру обществ взаимного кредита в конце 1920-х годов. В «Золотом теленке» эти общества в Черноморске (Одессе) ностальгически вспоминает зиц-председатель Фунт, сидевший при разных российских правителях за экономические преступления его аферистов-нанимателей: «Где первое общество взаимного кредита? Где, спрашиваю я, второе общество взаимного кредита?» (ЗТ, с. 208)[535].
В «Банковском справочнике» за 1926 год упоминаются «Одесское общество взаимного кредита» по адресу ул. Ленина, № 3 (телеграф. адрес: «Взаимный»; открыло действия 5 ноября 1922 г.; председатель Косман Натан Як.), «Одесское торгово-промышленное общество взаимного кредита» (ул. Ласточкина, д. № 8, телеграф. адрес: Одесса, «Торгбанк», с 1 декабря 1923 г., председатель Розенблит Исидор Мих.), «Учетно-ссудное общество взаимного кредита» (с 19 октября 1923 г.) и «Второе Одесское общество взаимного кредита», расположенное на Пушкинской ул. в д. 11 (телеграф. адрес: «Втокредит», открыло действия 1 октября 1923 г., председатель — Орбинский А. Р.)[536]. Все эти общества, как отмечает Щеглов, прекратили свое существование с ликвидацией нэпа. Он также высказывает предположение, что вопрос Фунта о первом обществе взаимного кредита является политической аллюзией на одноименное московское общество, в здании которого после революции находился расстрельный подвал ЧК-ОГПУ (с. 527–528).
Между тем если Ильф и Петров в тираде Фунта и намекают на современные политические события, то, скорее всего, не на ту далекую историю, а на гораздо более близкий исторический прецедент, а именно знаковый судебный процесс по «делу» Первого Московского общества взаимного кредита (ОВК) и Московского торгово-промышленного ОВК в начале 1928 года (так называемый «процесс взаимных спекулянтов»), на котором за экономическую контрреволюцию (ст. 58.7 УК РСФСР) были приговорены к расстрелу семь человек (в основном старых финансистов). В программной статье «„Союз“ с частником» от 18 апреля 1928 года газета «Правда» сообщала:
Советский суд не знал еще ни одного такого процесса, где бы так ярко и полно предстала во всей своей красе деятельность частного капиталистического сектора в нашем хозяйстве, сопровождавшаяся, кроме борьбы с экономической политикой советской власти, подлогами, мошенничеством и т. п. Судебное разбирательство вскрыло во всей полноте преступления той контрреволюционной организации, которая сейчас сидит на скамье подсудимых. Одной части дельцов обществ взаимного кредита удалось скрыться с награбленными у кустарей, госорганов и массы вкладчиков-членов обществ взаимного кредита средствами в Ригу, где под крылышком буржуазного правительства они даже открыли свои банки.
<…> Подсудимые, как организованная контрреволюционная организация, нити от которой идут за границу, сознательно извратили задачи обществ взаимного кредита в сторону способствования крупному частному капиталу[537].
Прокуратура обвиняла сотрудников кредитных обществ в незаконных играх на товарном рынке и контрреволюционном подрыве советской финансовой политики:
Добываемые таким путем крупные средства широко и систематически использовались в интересах крупных частников, которые при помощи денег, добытых под вышеуказанные безденежные документы, выкачивали из государственной промышленности ее продукцию (мануфактуру, кожу, сахар, хлопок и пр.), а затем выбрасывали ее на рынок в те моменты, когда последний испытывал в них нужду. Таким образом, деятельность обоих ОВК приносила государству вред.
Подсудимым также вменялось внедрение системы акцептирования фиктивных чеков:
…правление гарантировало оплату этих чеков в то время, когда на данном текущем счету не числилось никаких сумм. Очень показателен в этом смысле обнаруженный ревизией счет, на который было внесено всего 100 руб. и тем не менее за один месяц обороты этого счета путем фиктивных приходных ордеров и акцептированных чеков были доведены до 1 миллиона рублей. Таких чеков было в обороте на сумму до 9 млн. руб.
Газетные описания «контрреволюционной деятельности» московских обществ взаимного кредита (присвоение государственных кредитов через фиктивные фирмы-однодневки) и связанных с ними коррупционеров из госучреждений напоминают махинации Корейко и сотрудников «Геркулеса» в описании Ильфа и Петрова[538]:
Вокруг «Геркулеса» кормилось несколько частных акционерных обществ. Было, например, общество «Интенсивник». Председателем был приглашен Фунт. «Интенсивник» получал от «Геркулеса» большой аванс на заготовку чего-то лесного… И сейчас же лопнул. Кто-то загреб деньгу, а Фунт сел на полгода… После «Интенсивника» образовалось товарищество на вере «Трудовой кедр» — разумеется, под председательством благообразного Фунта. Разумеется, аванс в «Геркулес» на поставку выдержанного кедра. Разумеется, неожиданный крах, кто-то разбогател, а Фунт отрабатывает председательскую ставку — сидит. Потом «Пилопомощь» — «Геркулес» — аванс — крах — кто-то загреб — отсидка. И снова аванс — «Геркулес» — «Южный лесорубник» — для Фунта отсидка — кому-то куш…
…за всеми лопнувшими обществами и товариществами, несомненно, скрывалось какое-то одно лицо…
— Во всяком случае, — добавил ветхий зицпредседатель, — во всяком случае, этот неизвестный человек — голова!.. (ЗТ, с. 208)
Как пишет в обзоре «процесса взаимных спекулянтов» Евгений Жирнов, «в ходе судебного разбирательства выяснилось, что у Первого московского общества взаимного кредита был настоящий зиц-председатель» — председатель правления 1 МОВК Г. Ф. Винберг (до революции директор Московской конторы Государственного банка, затем председатель правления 1 МОВК, «по предложению его старого знакомого Калашникова»). Оправдания Винберга сводились к тому, «что он, человек больной, переоценил свои силы и при всем желании не мог препятствовать тем нарушениям устава, которые теперь ставятся ему в вину и остальным членам правления». Долг якобы «обязывал его при таких условиях подать в оставку, но… семья, дети, боязнь потерять службу и проч. привели к тому, что он оставался в должности и вот теперь сидит на скамье подсудимых»[539].
Расследование коммерческой деятельности Корейко и «Геркулеса», проведенное жуликом Остапом, создавшим на украденные у тайного миллионера деньги фиктивную контору «Рога и копыта»[540], удачно резонирует с начатой в 1928 году советской кампанией против финансистов-махинаторов, опутавших страну «контрреволюционными» аферами (заметим, что в записных книжках сатириков упоминается красноречивое в контексте этой кампании комическое имя «Кассий Взаимопомощев»[541]). Действительно, шумный процесс над московскими «взаимными спекулянтами» стал спусковым крючком других процессов и кампаний против сотрудников ОВК на периферии[542]. Иначе говоря, сатирики Ильф и Петров следовали в корейковско-геркулесовском сюжете общим политическим ориентировкам, определенным партией[543] и реализованным ОГПУ (чистка финансовых кадров непролетарского происхождения, дискредитация частников, а также их защитников из «правой оппозиции» и, наконец, окончательное сворачивание нэпа в конце 1920-х — начале 1930-х годов[544]).
Примечательно, что соседний Горкредит, служивший в 1920-е годы, как мы полагаем, «ширмой» для ОГПУ и незаметного «финансового директора» «Треста» Стауница, ни разу не упоминается в материалах процесса, явившегося не только свидетельством коренного перелома финансовой политики в СССР, но и результатом столкновения разных экономических и политических интересов и сведения каких-то тайных счетов внутри коррумпированной советской элиты[545]. Впрочем, сотрудник ОВК и секретный обитатель нехорошей квартиры № 51 по улице Маросейке Отто (фон) Стауниц к этому времени уже был физически выведен из большой и гадкой игры. Если, конечно, не сбежал, как некоторые прозорливые члены ОВК, в Ригу, где принял имя — пофантазируем — Макса Отто фон Штирлица[546]. В западных газетах в течение нескольких лет печатались сведения о том, что Опперпут не был убит, а продолжил работать на «O-gay-pay-oo» под другой кличкой и что этого высокого, хорошо сложенного человека с голубыми глазами, песочным цветом лица, аккуратно подстриженной рыжей бородкой (типа арцыбашевской?), кошачьими движениями и тихим голосом якобы видели в Шанхае, Москве и, конечно, в Одессе[547].
В заключение хотелось бы заметить, что совсем иное отношение к процессу финансистов проявил О. Э. Мандельштам, по всей видимости, знавший его жертв как людей порядочных, представителей старой московской еврейской интеллигенции. В начале «Четвертой прозы» (1929–1930) и в позднейших воспоминаниях Н. Я. Мандельштам рассказывается о том, как поэт вступился за приговоренных к расстрелу пятерых стариков-экспертов и с помощью Николая Бухарина добился смягчения их участи («исключительно хороший прием» и двадцатиминутная беседа с Бухариным подробно описаны в письме поэта к отцу)[548].
Точнее, наверное, было бы сказать, что Мандельштам принял участие в коллективной кампании в защиту осужденных спецов — говоря его словами, «в невероятном деле спасения пятерых жизней путем умопостигаемых, совершенно невесомых интегральных ходов, именуемых хлопотами»[549]. Так, сохранились сведения о том, что жена одного из приговоренных, Л. И. Гуревича, обратилась за помощью к А. Я. Вышинскому (тогда ректору МГУ)[550]. В свою очередь родные осужденного финансиста Г. Е. Ратнера якобы добились проведения специального заседания Политбюро ЦК РКП(б), на котором было указано, что его семья «оказала большие услуги движению»[551]. В результате Политбюро по предложению комиссии по политделам 26 апреля 1928 года приняло решение: «Дать директиву по делу 1-го Моск. О-ва Ваимного кредита заменить приговор о высшей мере наказания десятью годами лишения свободы». А через год, по предложению комиссии по политическим делам, Политбюро рассмотрело «вопрос о досрочном освобождении лиц по процессу „Первого Московского Торгово-Промышленного Общества Взаимного кредита“»[552].
Как цинично резюмировал Жирнов, «частно-государственное партнерство оказалось гораздо более тесным, чем многие полагали» (с. 22/76). Но вся суть заступничества Мандельштама, столь отличающего его понимание действительности от политически ангажированной сатиры Ильфа и Петрова, как раз и заключается в том, чтобы противопоставить идеологизированному советскому законодательству «закон спасения» ближнего, основанный на «бесконечно-малых» усилиях многих. Между тем наиболее реалистическим объяснением неожиданной перемены участи старых экспертов-экономистов явилось вмешательство Бухарина и его стороников (т. н. «правых коммунистов»), пытавшихся противостоять свертыванию нэпа.
Мой безумный (или, скажем менее оценочно — свободный) комментарий, начавшийся за физическое здравие и кончившийся за душевный и моральный упокой[553], «закольцовывается» в пределах одного московского «злого жилья», связанного с аферистами из двух далеких, но идеологически рифмующихся эпох (так сказать, эпохи секса и эпохи сексотства), — дореволюционной безымянной дамы (или теми, кто скрывался под ее вымышленным именем), торговавшей сомнительным средством для увеличения бюста по буржуазным стандартам и международным рецептам, и «многоименного» советского агента-авантюриста периода развитого нэпа, игравшего (или вынужденного играть) своей и чужими жизнями.
Конечно, из этого совпадения ровным счетом ничего не следует (если только мы не последователи теории метабиоза Велимира Хлебникова, не мистики, верящие в символические числа, повторения, привидения и реинкарнации, и не историки-семиотики, возводящие некоторых скромных тружеников эпохи в статус ее эпонимов). Но все равно удивительно, на какие странные, волнующие грудь своим барочным калейдоскопом сближенья может навести печального исследователя комментирование одного пошлого объявления, вскользь упомянутого в романе о веселом и исторически предопределенном разложении российского общества, увиденном взглядом, может быть, и дикарским, но верным.
…Интересно, кстати, кто сейчас проживает по тому адресу?