Мы подъезжаем к краю света. За три станции до конечной я думаю о Чарли Чаплине — жив ли он еще? Набираю имя и город в поисковике, которая мгновенно выдает старую статью в газете «24 часа». Из статьи я узнаю, что у Чарли Чаплина теперь новое амплуа — он изображает Гитлера.
…
Поезд медленно подъезжает к вокзалу. Я кладу телефон в карман и вижу на платформе женщину, которая лихорадочно всматривается в каждое окно, нервно сжимая в руках сумку и переступая с ноги на ногу. В тот же миг мамин взгляд находит мой силуэт, и по ее губам разливается усталая улыбка, которую она бережет только для меня.
Мы расспрашиваем друг друга о самом обыкновенном: кто как доехал, как здоровье, поела ли? Она похудела, не скажешь, что ей пятьдесят лет.
— Как бабушка?
— Завтра выписывают. Я ходила в больницу, прибралась в палате и в тумбочке, принесла новые простыни — старые совсем никакие. Невролога пока нет, будет только в четверг, мы ждем, когда он ее осмотрит.
— Она тебя узнаёт?
— Узнаёт, постоянно спрашивает о твоем дяде, — мама качает головой. Она шагает торопливо, точь-в-точь как бабушка, будто куда-то опаздывает. — Все Павел и Павел. У деда совсем крыша поехала, только и знает, что рыдает, а у меня от этого давление скачет. Надо, чтобы ты помогла мне убрать в квартире, меня чуть инфаркт не хватил, когда я туда зашла. Там вообще ничего не изменилось с тех пор, как я уехала учиться в Плевен. Живут как старьевщики.
Она говорит без умолку, пока мы идем домой: о работе в Германии, о пациентах, о деньгах, обо всем. В первый раз я не чувствую никакого желания сказать что-то наперекор; наоборот, мне приятно ее слушать.
— Она поправится?
— Завтра будут результаты исследований, но инсульт поразил несколько участков мозга. — Она углубляется в подробные объяснения медицинских терминов и диагнозов, которых я не запоминаю.
Главную улицу отремонтировали. Еще когда я была в Штатах, бабушка постоянно рассказывала мне о ремонте, радовалась, что в городе наконец-то станет лучше. Тротуарная плитка уже поломана, фонари покусаны ржавчиной, между бордюрами и тротуаром растут сорняки и трава.
— Как в Сирии, — говорит мама. — Не хочу, чтобы ты сюда привозила своего парня.
Быстрый взгляд на меня: я совсем мало рассказывала ей об Американце.
— Почему же не привозить?
Она молчит.
— Это часть меня и тебя. Какая есть. Мне стыдиться нечего.
На стене дома написано: «Цыган на Луну». Мы открываем дверь под строгими взглядами всех покойников, чьи фотографии с некрологами приклеены у подъезда. Еще один забытый инстинкт — посмотреть, кто умер с тех пор, как ты приезжал в последний раз.
— Бабушка не хочет, чтобы о ней писали некролог, — вырывается у меня. — Она всегда мне говорила.
— Она же не умерла, чтобы мы некролог писали, — отвечает мама будто между прочим. — К тому же ты знаешь дедушку.
Из подъезда пахнет подвалом. Лифт теснее, чем я помню. Мама берет меня за руку, улыбается мне. Нежность между нами неловкая; я бы чувствовала себя намного комфортнее, если бы она меня за что-нибудь отругала. Перебарываю порыв оттолкнуть ее.
Дедушка обнимает меня, он весь в слезах. Похлопываю его по плечу. Я сделана из вины, как хлеб замешан из муки, и ему это известно: он осуждает меня за то, что я осталась в Штатах, за то, что не звоню, что веду себя не так, как надо, он не принимает то, что я не учусь, мою работу, иностранца, не принимает ничего. К моему удивлению, мама предлагает ему угомониться и пойти полежать, успокоиться — вздрагиваю, когда он слушается. Понимаю, что ни разу во взрослом возрасте не видела их всех вместе, рядом.
— Он несет какую-то чушь, — рассказывает она, раздавая приказы по кухне, которые я молча исполняю. — Будто ему приснилось, что прилетали инопланетяне и привезли его мать, бабульку, которая нам с твоей бабушкой отравила жизнь. Хорошо, что ты родилась, а она померла. Вымой посуду, пожалуйста.
Мы тратим остаток дня на сортировку барахла. Я решаю, стоит ли выбросить ту или иную вещь, смотрю на нее глазами бабушки — я так ревностно хранила все ее истории, жадно собирала ее воспоминания. Мама не согласна на компромиссы, не разрешает мне оставить то, что считает ненужным, поэтому я все прячу — под кроватями, в уже прибранных шкафах, у себя в чемодане. Когда она достает длинную палку, которой, насколько мне известно, старики открывают и закрывают шторы, дедушка начинает протестовать.
— Тсс! Тихо! — сердится она.
Он идет к себе в комнату, ругаясь:
— После покойника так убирают, мать вашу за ногу… Мы-то еще даже не умерли… Это труды всей моей жизни, вашу мать…
— Дай мне, я выброшу, — предлагаю я. Она сует палку мне в руки и исчезает на кухне.
Я стучусь в стеклянную дверь, хотя знаю, что он глухой и не услышит. Приоткрываю дверь, он сидит на краю кровати, обхватив голову руками, которых я так боялась в детстве.
— Дедушка, — говорю я.
Он поднимает голову. У него столько морщин на лице, что глаза кажутся щелками. Взгляд тусклый, так бывает в последние годы жизни, когда человек застрял между этим и тем мирами.
— Я спрячу палку здесь, под диваном, понимаешь? Ты ее достанешь, когда мама уедет. Хорошо?
— А? Ты что тут делаешь с этой палкой, а?
Повторяю дважды-трижды, пока ему не станет ясно. Оставляю его вздрагивать от всхлипов и тихо закрываю дверь.
— Поверить не могу, — говорю я маме. — Сколько себя помню, он ее оскорблял, они ругались…
Мама раскладывает начинку для тыквенного пирога по тонкому тесту и скручивает тесто как попало, со своим обычным нетерпением ко всему и ко всем.
— Он меня на участок возил собирать фрукты, — рассказывает она. — Жаловался, что ты не хочешь ездить.
Я киваю.
— Знаешь, мы с твоим дядей там носили кирпичи для дома. У нас не было детства — мы носили кирпичи и копали. А теперь, когда я туда приехала, там две собаки, он их привязал каким-то тросом, так они срут на одном конце того троса и спят на другом, ужас какой-то. Я ему сказала: «Отпусти ты их, нормальные люди нигде так не обращаются с животными», на что он ответил, мол, ничего они не понимают, выросли так и привыкли уже…
Ее голос чуть дрожит, но она овладевает собой.
— И я тоже так привыкла, Яна. Не знала, что можно по-другому.
Я тереблю край клеенки и смотрю в окно. Дневной свет стекает к горизонту, туман смешивается с едким дымом из труб, с холмов слышен собачий лай. Узнаю некоторых соседей, которые переходят Главную улицу по пути домой. Они немного более усталые, чем раньше, но в остальном те же. С другими мы уже встретились на стене с некрологами.
— Тебе сегодня надо лечь пораньше, — заявляет мама без тени сомнения, что так и будет. — Нам нужно убрать все книги из шкафа в зале, а там поставить лекарства и подгузники для бабушки. И нужно выбросить все ее цветы: за ними никто не будет ухаживать.
Я выношу цветы незадолго до приезда бабушки. Что-то заставляет меня сфотографировать их в коридоре перед лифтом. У дома сталкиваюсь с тетей Нелли из квартиры напротив. Еще один забытый рефлекс — беседовать. И не просто поговорить, а искренне, с прикосновениями, объятиями, жестами. Здесь люди не знают, что такое «личное пространство», жаловалась мне мама. Тетя Нелли в ужасе смотрит на горшок в моих руках.
— Что ты с цветами делаешь? — спрашивает она.
Говорю ей:
— Теть Нелли, а если их оставить здесь, возле дома…
— Оставь, оставь! Я сейчас позвоню Лозинке и Цеце, мы возьмем. Не так их много, по одному, по два. Не надо их выбрасывать, а Евушка, она как поправится, дак их заберет…
Остальные цветы я выставляю на лестницу, на три этажа — под нами и над нами. Они клянутся поливать. Сообщаю маме, которая любезно беседует с соседями — спокойно, с улыбкой. Она всегда была такой со всеми, кроме своих близких.
Бабушку привозят ближе к вечеру. Мама выставила нас из комнаты, чтобы сменить ей подгузник и катетер, посадить ее в кровати. Вернувшись в комнату, вижу бабушку со спины, узнаю растрепанные седые волосы, торчащие клоками, потому что стрижет ее дедушка. Мама сидит на другом краю кровати, они делают упражнения на правую руку, которую бабушка хаотично выбрасывает в воздух.
— Мама, — говорит она громко, медленно, — смотри, кто пришел.
Я иду через всю комнату и подхожу, чтобы меня было видно. Женщина, лежащая на кровати, намного старше, чем я помню.
— И… а… — вздыхает она. — И… а-а…
— Я-на, мама, Я-на, — проговаривает мама. Бабушка цокает языком и резко крутит головой. — Не сдавайся, мама, скажи! Нет-нет, надо стараться. Давай.
— Иа…н…а. Я…а. Иа-на. — Каждая буква стоит ей огромных усилий, язык высовывается изо рта, прячется обратно, затем снова высовывается наружу.
— Молодец, мама. Молодец.
Я сажусь в ногах бабушки, рядом с мамой. В комнату заходит дедушка с тарелкой и прозрачным пакетом с нарезанным хлебом. Без хлеба за столом нельзя. Мама смотрит на него устало.
— Папа, она теперь не может есть сама. Это значит, что перед тем, как ты сядешь за стол, должен спросить ее, не нужно ли ей чего-нибудь, хочет ли она пить, есть. Когда мы уедем, ухаживать за ней будешь ты. Ты что же, будешь так сидеть и есть, а она на тебя смотреть?
Бабушкина левая рука стучит по одеялу, привлекает внимание мамы. Бабушка качает головой.
— Ева, хочешь чего-нибудь? — спрашивает дедушка. Бабушка продолжает качать головой. — Дожили: в собственном доме со мной говорят, как с олухом каким-то, — поворачивается он к моей маме.
Наклоняюсь к бабушке, оставив их ругаться у меня над головой.
— Я тебе книги привезла. — Она улыбается, левая рука неуклюже трет мое плечо. — И расскажу про Америку. Бабушка, тебе надо подумать, не поехать ли с мамой в Германию…
Она качает головой.
— Ба, он не сможет за тобой ухаживать. Помнишь, как ты была в Софии, а он квартиру залил, или как он постирал все твои вещи на девяноста градусах, или как забыл включить морозилку и вы выбросили все мясо, или ту бутылку масла, которое он уронил, и у вас на кухне стена до сих пор в масле, или как забыл на плите кастрюлю с фасолью и она загорелась…
Нет, нет, нет, сказала бы она, если бы могла.
— Не думала я, что наступит день, когда на него найдется управа. — Я смотрю на него, затем на маму, а бабушке шепчу на ухо: — Но заткнуть его может только кто-то такой же, как он сам.
Мы смеемся. Ее левая рука сжимает мое плечо.
— До…до…до-о…
— Что, мама? — встревает моя мама. — Хочешь в туалет? Поесть? Хочешь есть?
Она качает головой. Смотрит на меня.
— До…
— Воды? Яна, принеси воды… — отдает приказ мама.
— Подожди, мам! До… Дом, ба? Дом?
Она кивает.
— Все хорошо, мама, Павел будет поливать деревья и огород, — говорит мама.
— Н… н… нет! — резко говорит бабушка; ее правая рука взлетает вверх и падает обратно на кровать. — До… Д… Д… н… нет! — Она сдается, цокает языком и тяжело вздыхает. Я понимаю, что каждый звук ее утомляет. Каково это — иметь все слова в уме без возможности их произнести?
— Мам, подожди, — я кладу ладонь на мамино колено. Она не может дождаться и выслушать бабушку до конца, проникнуть в ее мысли, разобраться в мозаике звуков.
— Бабушка… ты имеешь в виду дом? Правильное слово? — спрашиваю я.
Она кивает.
— Дом через дорогу?
Она качает головой.
Этот дом?
Нет.
Садовый участок?
Нет.
Дом твоего брата? Квартиру снизу?
Нет.
— Да оставьте ее в покое, она не понимает, на каком свете находится, — встревает дедушка, чмокая беззубым ртом. Мама хочет ответить, но я сильнее сжимаю ее колено.
— Бабушка… дом в Долна-Риксе?
Она делает резкий вдох, кивает.
— Ты хочешь туда поехать?
Еще одно «нет». Правая рука отпускает мое плечо.
— Па… па… п… т… т… ты. Ты. Ты!
— Ты хочешь, чтобы я поехала? — перебиваю ее я.
Она кивает, из ее правого глаза течет слеза. Я не понимаю, она плачет или это от усталости.
— Мама, Яна должна помочь мне убрать, куда она потащится…
— Нет. Я съезжу, — перебиваю я. — Ненадолго. Успею тебе помочь. Дядя даст мне ключи от машины.
— Никуда ты не поедешь! — кричит дедушка позади меня. — Такие придурки на дорогах, столько людей гибнет…
— Хорошо, папа, — перебивает его мама. — Никто никуда не поедет!
Она обращается к нам с бабушкой:
— Яна, я сейчас позвоню твоему дяде. Поедешь, когда дед будет в саду, чтобы он не сходил с ума. Мама, тебе что-нибудь нужно из того дома? Ты ведь помнишь, что вы много лет назад продали его своей родственнице Вале?
Бабушка кивает.
— Думаю, она просто хочет, чтобы я его увидела, — я смотрю на бабушку. — Ты просто хочешь, чтобы я его увидела, да?
Да.
Я быстро привыкаю к габаритам старого «мерседеса». Внутри воняет ароматизатором «сосна», и я оставляю окно открытым, несмотря на холод. Наслаждаюсь свежестью за пределами купола из угольного дыма, покрывающего город. Crisp October air, вмешивается другой язык: что-то между хрустящим и свежим, чуть поскрипывает, несет в себе осень и зиму одновременно, прохладную благодать, душистую смерть… Дорога — местами совершенно новая или отремонтированная, местами вся в ямах, а где-то и вовсе без асфальта — проходит через окрестные деревни равными тактами: пустыри, разваленные дома на краю деревни, несколько аккуратных домов в центре, детский сад или библиотека, площадь, здание администрации, дом главы села — всегда самый большой и лучше всего огороженный, — еще несколько хороших домов, разваленные дома на краю, пустыри. Чем дальше от города, тем деревни более запущенные, детские сады и школы зияют пустотой или вовсе закрыты. Издалека Балканы еще более массивны, чем из ущелья, здесь на них лежит бремя границы, за которой находится незнакомая земля моих предков.
Как найти этот дом? Я записала точный адрес, но с бабушкиного детства названия дорог, городов, героев этой страны изменились трижды. Ее брат объяснил проще: от развилки после площади третий с края деревни. Я проезжаю мимо проржавевшей таблички «Долна-Рикс», букву А кто-то сжег, и останавливаюсь на площади. Иду вверх по дороге, к большому дому с зияющими окнами, через которые видны комнаты. В них трава, куски штукатурки и отклеившиеся обои. Мой взгляд привлекает красная звезда на стене снаружи дома. Под ней мраморная табличка: