К концу месяца я единственная, кто остался в доме Тони. Он несколько раз приходит, бесцельно открывает и закрывает шкафы, смотрит на дырки в стенах и ковыряется в стыках плитки в ванной. Свои визиты называет инспекцией, но на самом деле изо всех сил намекает, что мне пора съезжать. По слухам, он хочет продать дом. Прикидываюсь дурочкой. Без документов мне не найти жилья, дом Сильвии и Данчо переполнен, а Американцу не хочу ничего говорить. После той ночи было много других, но я всегда прошу его высаживать меня перед супермаркетом и добираюсь до дома пешком — не нужно, чтобы он видел, где я живу, не надо, чтобы он сталкивался с постоянно меняющимися соседями. Яна и Джейн. Джейн и Яна.
За несколько дней до Хеллоуина я получаю сообщение от Тони. Он дает мне две недели на оплату аренды. Сразу же звоню Сильвии, и она обещает, что я смогу переехать к ним к концу ноября. До тех пор мне придется что-то придумать. В тот же день на работе Дэн говорит, что я не смогу остаться без документов. Немедленно собираю вещи и ухожу, не попрощавшись. Остаток дня провожу с жуками в доме Тони, плачу, курю и матерюсь.
На Хеллоуин я съезжаю. Данчо забирает мои пожитки — два чемодана — к себе домой. Он дает мне ключ, чтобы я могла заходить и брать вещи, которые мне понадобятся. Уверяет, что обеспечит мне как можно больше смен.
Ночую у Американца, стараясь не думать о днях, которые начинаются с его ухода на работу в восемь утра и тянутся до девяти, иногда десяти вечера. Я прошу его отвозить меня на машине к дому Сильвии и Данчо, вру, что работаю с ними целый день. Беспомощно наблюдаю, как сумма на моем счете тает, а я вроде бы ничего не трачу. И не отвечаю на сообщения мамы, нужны ли мне деньги. У денег есть цена, так она говорила, когда я была маленькой. Ее цена была высокой.
Я брожу по курорту, мне уже знакомы все переулки и магазины. Американцы украшают дома не только на Рождество: каждый сезон — торнадо из финтифлюшек, которые свисают с дверей, вьются по крыльцу и выглядывают из-за штор. У кафе и пекарен пахнет тыквой и корицей, аутлеты уже готовы к зимним праздникам, на смену беззаботным пляжным словам приходят другие приятные существительные, прилагательные и глаголы: cozy, wholesome, festive, cheer, merry, jolly, magical, wonder, share… Одно из моих главных убежищ от безжалостных ноябрьских дождей — супермаркет, он же самый точный календарь: за мороженым и коктейлями приходят мармеладные пауки и червяки, печенье в форме черепов и помадки из патоки, которые через несколько дней после праздника выставляются на прилавок с распродажей, а уже на их место ставятся всевозможные десерты в форме индейки и тыквы, яблоки в карамели и гигантские пачки candy corn. На самом крайнем прилавке лежат рождественские сласти, которые скоро захватят весь отдел. Я разглядываю все, как на выставке, трогаю и читаю этикетки, не покупая. Когда получается, хожу поесть в церковь, где устраивают благотворительные обеды. Если кто-то со мной заговаривает, притворяюсь, что не знаю английского — там к такому привыкли. Через некоторое время я тоже привыкаю.
На работе я подружилась с Анелией — Ани. У нее глубокий хриплый голос и есть сестра-близнец, которая полгода назад присоединилась к какой-то религиозной секте и перестала с ней разговаривать. Мы пьем пиво в ее комнате, где я впервые остаюсь на ночь.
— Чего ты не выйдешь за Американца? — спрашивает она ни с того ни с сего. Я аж давлюсь пивом, и оно течет у меня через нос. Пока сморкаюсь пивом в туалетную бумагу, качаю головой.
— Это не та ситуация.
— А какая?
— Мне не нужно гражданство, не хочу оставаться. Не хочу, чтобы все думали, будто я с ним ради документов. Я и правда хочу быть с ним. Это все может испортить.
Анелия фыркает.
— Какое тебе дело, кто что подумает? Здесь все так делают.
— Ты так не делала, — говорю я.
— Да, но ты не лесбиянка, — с гордостью отрезает она.
Ани родом из Пазарджика. Там осталась ее единственная настоящая любовь. Она рассказывает о таинственной девушке, не называя ее имени, с увлекательной романтикой цыганских песен. Каждый раз ее истории трогают меня, и я ей искренне сочувствую. Она ставит себя выше других, потому что не вступила в фиктивный брак. Вместо этого подала заявление о предоставлении ей убежища в Калифорнии, где на собеседовании говорила, как ее преследуют на родине за то, что она лесбиянка. Когда я спрашиваю ее, что из этих жутких рассказов правда, она признается, что кое-что приукрасила.
— И как мне надо было поступить? — спрашивает она.
У меня нет ответа.
Она живет в небольшом двухэтажном unit над гаражами какой-то компании и платит за жилье Василу, доставщику пиццы, который делит другую комнату со своей школьной любовью Таней. В третью комнату они подселили какого-то американца, который никогда не бывает дома. Васил торгует травой, и к нему все время кто-то приходит. Регулярно является и портье моего отеля и заговаривает мне зубы, что это для медицинских целей. Когда меня спрашивают, чем я сейчас занимаюсь, отвечаю, что нашла работу намного лучше за большие деньги в другом городе. Что жду своих документов. Все мне говорят, как за меня рады.
Несколько раз остаюсь у Ани. Однажды утром немного задерживаюсь, она упархивает на работу, позволив мне собраться одной. Я уже выхожу и вдруг слышу позади себя голос Васила.
— Можно с тобой поговорить?
Мы редко пересекаемся и обмениваемся лишь парой слов. Обычно, когда я у Ани, он на работе.
Следую за ним к стеклянному столику в гостиной. Он садится на кожаный диван, тот издает скрип. По утрам Васил проводит полчаса, кашляя и харкая над раковиной, затем крутит первый косяк. Он достает маленький несессер и выкладывает его содержимое на стол, не глядя на меня.
— Я так понял, ты здесь ночуешь.
Он берет один ребристый коричневато-зеленый брусок травы и заправляет его в измельчитель. Закрывает круглую крышку и начинает растирать.
— Да, я оставалась у Ани два или три раза, мы подружились…
— У тебя самой что, нет дома? — он продолжает крутить крышку, глядя на свои руки.
— Есть — запинаюсь я, — я обычно ночую у парня, он…
— Ага. Таня мне сказала, что ты здесь моешься. Что вы с Ани сидите тут целый день, заняли телевизор, берете еду из холодильника.
Он отставляет измельчитель. Достает из маленького бумажного конвертика листочек папиросной бумаги, открывает круглую коробочку и высыпает на него содержимое. У меня снова горит затылок, как в детстве. Такого не было много лет.
— Мы не берем из холодильника, — говорю я, — мы покупаем еду и оставляем…
— А как насчет мытья? Вода эта откуда взялась, по-твоему? Ты тут и волосы красишь, а потом кто, по-твоему, будет ванную мыть?
— Я не мылась, просто попросила Ани покрасить мне волосы, и она предложила здесь это сделать. Потом мне пришлось помыться, но мы ничего не испачкали. Больше я здесь ни разу не мылась. Это только потому, что она предложила…
Васил облизывает краешек бумаги и аккуратно сворачивает самокрутку.
— Слушай, я не против. Но если ты приходишь сюда, надо платить. Это не постоялый двор. Это не Болгария, чтобы ты по гостям ходила. Это А-ме-ри-ка, — произносит он. — Долларс, долларс. Я плачу аренду, плачу по счетам. Каждый раз, когда ты спускаешь воду в сортире, — долларс. Когда ты моешь руки, что течет из крана? Деньги. Если хочешь погостить, аренда восемьдесят долларов в неделю.
Я смотрю на свои колени. Он закуривает, и гостиная наполняется кислым запахом, которым пропитано все жилище. Хочу сказать что-нибудь в свою защиту, но ничего не приходит на ум.
— У твоего кота глисты, — говорю я.
— Что?
Серый кот греется у окна.
— У твоего кота глисты. Из него один раз вылез большой белый червяк, вылез из… ну ты понял. Мы с Ани его чистили, вытаскивали червей… может, тебе отвезти его к ветеринару…
Я встаю, у меня дрожат ноги.
— Ты чего, погоди…
— Я больше не приду, если для вас это проблема. Извини, что произвела неправильное впечатление.
— Да нет, я не это имел в виду…
— Я поняла, что ты имеешь в виду. — Не заплакать стоит мне нечеловеческих усилий. Что я за тряпка? — Извини.
Быстро спускаюсь по лестнице. На улице снова идет дождь. Я иду по шоссе, небо темное, как в сумерках. Вдруг понимаю, что забыла у Анелии телефон. И кошелек. Теплые огни ресторанов, заправочных станций и домов отражаются в мокром асфальте. Я позволяю воде течь мне по лицу, моя одежда промокает. Иду через весь городок, прохожу мимо нескольких открытых ресторанчиков в центре города, где местные укрылись от дождя с кружкой горячего шоколада. Меня никто не видит, Я тень, я не существую даже на бумаге, меня вообще не должно быть здесь. Я злоумышленник, нарушитель, нелегал. Illegal alien.
Я почти бегу к берегу, иду по мокрому песку, вдали от людей. Океан серый и страшный. Иду мимо последнего дома, поворачиваюсь к ревущей воде и ору в ответ на рокот, ору и плачу, крик раздирает мне легкие и горло, вырывается на свободу, летит к воде и врезается в пену свирепых волн.
Лили
Под лампой на потолке кружат две мухи, сплетаются и продолжают свой бессмысленный полет. Она отрывает взгляд от лампы, набирает последние замечания по анамнезу пациента — печатает медленно, еще не совсем привыкла к немецкой клавиатуре, — затем выключает компьютер. Остальное она запишет на диктофон и отдаст секретарям, чтобы они оформили эпикриз.
Дует ветер, листья берез колышутся. Деревья старые, корни их белых стволов впились в почву и кое-где вздыбили дорожную плитку. Сквозь их кроны светит солнце. Эта часть Германии напоминает ее родину, но здесь широкая равнина полна жизни — комбайны собирают последние колосья; вдалеке крутят лопастями ветряные турбины, они похожи на гигантские механические цветы; между живописными деревнями ездят автомобили; на маленьких верандах кафешек пенсионеры допивают последний за день кофе и ждут, когда церковный колокол объявит о конце дня. Здесь поколение ее бабушки еще живо, и пациенты часто рассказывают ей о раненой Европе, чьи плохо зарастающие раны унаследовали они с матерью и дочерью.
Она вспоминает, что ей осталось еще сделать сегодня: оставить белый халат в стирке, сбегать в банк, чтобы отправить деньги Яне и родителям, купить еды. Возвращение в пустую квартиру, где ее ждут матрас и красное кресло, которое она забрала с улицы в день, когда выбрасывают крупногабаритные отходы, откладывается. Она мечется между убеждением, что она хорошая мать, потому что жертвует собой ради лучшей жизни для ребенка, и чувством вины за неудачу: а вдруг это сплошная ошибка? С отъездом она потеряла мать, потеряла немногих подруг, которые остались в Болгарии. Разговоры по телефону — это не то же самое. Она потеряла даже уверенность в языке, которую воспринимала как должное: ее гимназический немецкий оказался тяжел и неповоротлив, все термины другие, приборы другие, ей столько предстоит учиться в том возрасте, когда другие люди уже расслабляются и спокойно готовятся пожинать плоды посеянного в молодости. Может, она тоже пожинает, просто семена были плохие.
— Вы уже домой, фрау доктор? — Лили поднимает голову от своих белых больничных туфель и встречает голубые глаза сестры Хелене из скорой помощи.
— Да, Хелене, мне пора. Нужно сходить кое-что сделать перед тем, как…
— Фрау доктор, прошу прощения за беспокойство, но в скорую привезли девочку, которая не говорит по-немецки. Я не знала, к кому еще обратиться.
Лили кивнула. Кроме нее, здесь работает еще одна иностранка — гречанка, которая живет в Берлине с мужем и двумя детьми. Сегодня не ее смена. Когда Лили сюда приехала, гречанка помогла ей со всеми документами и сказала, что, как бы на ней ни ездили, как мало бы ей ни платили, надо терпеть и поменьше жаловаться. Вот выучишь язык в совершенстве, получишь специализацию и тогда всем покажешь. Гречанка обратила ее внимание, что западные немцы с насмешкой смотрят на своих сограждан с востока и на выходцев из Восточной Европы вообще. Сначала Лили ей не поверила. Но только сначала. Единственное, что было здесь как дома, — это неприязнь к туркам и арабам, с которыми они нередко конкурировали за рабочие места. С тех пор как приехали беженцы, местные жители стали относиться к ней лучше. Ходили слухи, что их мужчины отказываются лечиться у врачей-женщин, не разрешают врачам-мужчинам осматривать своих жен. Многие из них не говорили по немецки. Лили держалась в стороне от политики, но время от времени участвовала в разговорах о происходящем с коллегами, осторожно.
— Мы предпочитаем вас этим, — сказал ей как-то заведующий отделением. — Вы меньшее зло.
Она идет за Хелене по коридорам, их туфли скрипят по чистому полу. Больница евангельская, и в главном вестибюле Лили по привычке смотрит на худого и измученного Иисуса под потолком — необычайно уродливую скульптуру, из-за которой для детского отделения сделали отдельный вход: дети кричали, плакали и не хотели заходить в больницу.
— Сюда, она здесь, — аккуратно направляет ее медсестра. — Привезли сегодня утром, сильно обезвожена, без сознания. Рвота, высокая температура, судороги.
— Почему не обратилась раньше?
— Мы не знаем. Ее привезли утром, около шести часов, в белом фургоне, двое мужчин. Они не говорили по-немецки, только отдали ее документы и уехали, мы даже опомниться не успели. Когда я заглянула в паспорт и увидела, откуда она, я решила пойти к вам, может, мы что-нибудь узнаем. Она только что пришла в сознание.
Лили берет в руки красный паспорт. Смотрит на девушку и чувствует знакомую реакцию, с которой смирилась с годами: облегчение, что это не ее дочь. У девушки такие же темные волосы, но она очень худая. Руки коричневые, загар по форме майки. Она смотрит в паспорт — Хорватия. Просматривает бумаги, которые дала медсестра. Сильное обезвоживание и тепловой удар.
— Moram se vratiti na posao, — звучит от кровати. — Molim vas.