Я сижу на маленьком балконе гостиничного номера в Триесте. Передо мной — три большие крыши. Телевизионные антенны. Дымоходы. В небе — летние облака. Солнце пробивается сквозь них, достигая нас.
Воскресенье.
Без четверти десять утра.
Когда я встаю, вижу, как по обе стороны узкой улицы напротив поднимаются выцветшие желтые здания. Отходя от балкона, замечаю, как крыш становится больше. Городской воскресный пейзаж под дымкой солнечного света обрамляют крыши вдалеке. За ними простираются страны, через которые я проехала или откуда прибыла. Инстинкт вечно идти вперед следует за пейзажами мира.
Воскресенье в этом городе совсем не тревожит меня.
Ограда балкона доходит мне до плеч. Видеть с поверхности земли только этот балкон, только стены и крыши, а больше ничего — успокоение и счастье.
В последующие часы ты будешь гулять по улицам и переулкам города. По улицам, на которых ты гуляла по рассказам Итало Звево, о которых ты мечтала и размышляла. Тогда, в невыносимом хаосе Стамбула, читая Звево, как ты завидовала героям его романов, прогуливающимся по бульварам Триеста. В Стамбуле, где разрывались бомбы, где каждые день и ночь слышались выстрелы, где смерть находила людей в любой момент, единственным убежищем от невыносимой жизни были книги. Иметь возможность ходить по улицам города… Прогулки по городским улицам — один из прекраснейших даров жизни. В твоем городе, даже если бомбы не взрываются, не осталось улиц для прогулок. Тротуары, пешеходные дорожки, воздух, небо, витрины, морская гладь — всё заполонили машины и черная толпа. Есть ли город более чужой, чем твой собственный? Город, чью глубину ты так любишь, но не можешь жить в его настоящем, город, который ты постепенно отбрасываешь, и, отдаляясь, видишь лишь его единственный образ.
Теперь ты в Триесте, чтобы гулять. Море, которое является продолжением морей, увиденных тобой спустя месяцы, раскрывается в утренней прохладе, что позже сменится теплом.
Ты узнаёшь здешний запах водорослей, здешние ветры. Античная площадь перед отелем, оставшаяся со времен Средневековья, ждет меня своими кафе и галереями. К вечеру я буду там.
В моей кровати спит высокий, стройный, красивый юноша. Его присутствие всегда ощущается, но, когда подходишь к нему, касаешься его кожи, он исчезает, растворяется. Тела́, что тают, желания, что исчезают. Чтобы мое окружение не состояло лишь из неживых предметов — стен, кровати, кресла, телевизора, радио, картины, стакана, крана, раковины, ванны, занавесок, балкона, стула, неба, дымоходов, крыш, продолжений, желаний, воспоминаний, ожиданий или песен, — в кровати лежит и дышит кто-то. Его сон, голубая кровать, темно-синие тяжелые шторы, шелковое бархатное кресло, маленький телевизор, бар, коридор, умиротворяющая картина на стене, черно-синяя ванная превращают всё это в жизнь. Этот маленький балкон, круглый стол и серо-белые металлические стулья тоже живут его молодой, прекрасной живостью.
Этот спящий — моя собственная юность. Юность, которую я буду нести с собой до смерти, от которой не откажусь. Разве в юности я не была одновременно и старухой, и ребенком? Теперь я сижу на балконе в дымке летнего дня. А он спит за темно-синими бархатными шторами, во сне встречая день, что станет теплее.
Вчера ночью он обнял меня. Положил мою голову на свое плечо. Ночь. Когда поезд остановился на вокзале в Белграде. И когда я дошла до предела своих границ.
Теперь, когда тонкая струйка пота стекает по моим ногам, я переживаю красоту забытого чувства. Колокола церквей звонят каждый час. Иногда до меня доносятся голоса говорящих. Время от времени проезжает машина или мопед. Но тишину воскресенья не нарушает никакой шум.
Когда поезд остановился в Белграде, когда коридор заполнился североевропейцами и югославами, едущими в отпуск, когда брат с сестрой, державшие соломенные шляпы и ехавшие с отцом к морю, ужинали, пытаясь детскими глазами познать мир, пока их отец говорил без умолку, а четверо его друзей стояли в дверях купе и все вместе пили белое вино, с аппетитом уплетали хлеб и колбасу, сжимая их толстыми, грубыми пальцами, а позже, расстегнув пуговицы рубашек над большими, тугими животами, храпели, погрузившись в сон рядом со мной, — вот тогда поезд остановился в Белграде, а моя зубная боль достигла пика, и я проглотила четвертую дозу обезболивающего и третью — антибиотика, с тех пор как села в поезд.
Вдруг меня охватил жар. Всё мое тело, всё во мне болело. Я состояла только из обезболивающих, убийственной усталости, антибиотиков и расстояния, пройденного за шесть дней между Берлином, Гамбургом, Прагой, Веной, Загребом, Белградом, Нишем и снова Белградом. Жар был невыносим. Я почувствовала, что мое сердце вот-вот остановится.
— Тебе нужна помощь? — спросил грек напротив. — Что ты всё время глотаешь?
С усталым, изможденным лицом и невыносимой зубной болью я сидела напротив грека. На нем была белая футболка и желтые брюки. Молодой, худощавый. Волосы подстрижены в стиле Джона Траволты. Он читал греческий перевод немецких авторов, вроде Митчерлиха и Дитера Латтмана, которых не станет читать в переводе ни один иностранец. Позже в разговоре я узнала, что он не знает поэта своей страны, Рицоса. В своей юности он поразительно невежествен в мире. И в своем собственном мире тоже. Одет дорого, но незаслуженно. Это всё, что я увидела. Когда он спросил, нужна ли мне помощь, я не могла ответить. Не могла говорить, лишь показала на больной зуб.
Он тоже ехал в Турин. Не хотел пропустить концерт Rolling Stones. Он играет на гитаре и больше всего любит Rolling Stones. Ради них он поехал из Салоник в Турин.
Я провела ночь на его плече. Не потеряла сознание, мое неустанное сердце не остановилось. Свою голову, раскалывающуюся от усталости и боли, я положила на плечо двадцатиоднолетнего. Он дал мне мою юность, чтобы я могла перенести эту ночь, он понес меня к теплу, в котором я снова могла вспотеть. К вечеру он вернул мне живость, чтобы я могла пойти на площадь Триеста и улицы Звево. Этот человек, которого я видела лишь раз. Этот юноша, не знающий меня, был нежнее ко мне, женщине, чем мужчины, которых я годами держала ближе всех. Завтра я не поеду в Турин. Здесь я нашла свои ветры. Без десяти пять на площади начинает играть оркестр. Легкая музыка, поднимающаяся с площади, готовит человека к красотам ночи, зовет его, раскрывает объятия жизни.
Мы выходим из отеля на площадь Унита д’Италия в Триесте. Короткая прогулка. Маленький отрезок бесконечного пути. Мы на дорогах, что теряются в зеленых холмах вдалеке. Когда мы снова останавливаемся у моря, нас находят капли легкого летнего дождя. Порт напоминает мне порт моего города. Но здесь нет морского движения. Нет прекрасного шума кораблей. Всего миг я думаю о мысе Сарайбурну[14], на котором возвышается призрак Стамбула. О пристани Хайдарпаша, где мы с Кристой, Ахимом и Сюмом часами ждали паром на Принцевы острова, в то утро, когда Криста была еще жива. Я вспоминаю, как мы ехали на конной повозке по пустым улицам Большого острова. Дома́ с садами стоят в безмолвном ожидании летних гостей. Криста мерзнет. Мы все мерзнем.
Сидя в кафе на площади, я чувствую странное умиротворение. Дождь прекратился. Меня окружают люди всех возрастов. Никто из них не человек одиночества. Люди, живущие под солнцем. На широкой площади передо мной прогуливаются горожане, молодые и пожилые, красивые, загорелые, в модной одежде. Иногда сквозь толпу проходит сухощавая пожилая женщина в черном. В кафе входит пожилой мужчина в белом льняном костюме, соломенной шляпе и коричнево-белых туфлях — летняя элегантность приморских городов, напоминающая мне, как одевался мой отец в Гёльджюке. Затем я вспоминаю брата, который, надев коричнево-белые туфли, шел в кафе на Таксиме, чтобы встретиться с друзьями.
Голуби, неотделимые от образа Стамбула, тоже здесь.
Спокойствие грека передается и мне.
— Когда ты приезжала в Салоники? — спрашивает он.
— Тогда, когда ты родился, — отвечаю я.
— В тысяча девятьсот шестьдесят втором, — говорит он.
— Может, именно в тот год я и приезжала, была там одну ночь, — говорю я.
Я не думаю о том, как город меня встретил. Я вообще не думаю о том, как меня кто-то встречает. Возможно, это эгоизм, но теперь меня волнует лишь то, как я сама, я одна, встречаю всех и всё. Я считаю, что заслужила такое право. Я дала его себе сама, как в юности дала себе право спать с тем, с кем хотела. Самую прекрасную и изящную сторону нашего существования, желание быть рядом с кожей другого человека, я никому не позволяла ограничивать.
— Ты приятная женщина, — говорит он.
Знать, пусть лишь мгновение, хотя бы одно лицо среди всех этих незнакомых лиц — это чувство, приносящее удовлетворение в уюте теплого летнего вечера.
Звонят колокола. Без четверти семь.
Перед выходом из отеля, расчесывая волосы, обрамляющие мое усталое лицо, перед зеркалом, я вспоминаю о школьнице в турецком Гереде, крахмалящей белые школьные воротнички и тафтяные ленты, о студентке, выкрикивающей героические стихи в праздники, о девушке, бегущей из города в город, ищущей мир; об усталой домохозяйке, о женщине, которую любили и били два мужа, которая любила и била двух мужей, которую обманывали два мужа и которая обманывала их; о женщине, чья сила черпается из ее собственного источника, о человеке, которого никогда не выбросили за пределы жизни. Единственный, кто может ее вытолкнуть, — это она сама. Ты сделала конец жизни началом, говорю я себе… Пыталась умереть — ты сделала это в восемнадцать, чтобы напугать своим прекрасным юным телом тех, кто найдет твой труп, чтобы сказать: вот, забирайте эту безжалостную жизнь. Тебя вылечили. Они хотели заставить тебя жить их еще более безжалостной жизнью. Теперь и ты безжалостна.
Позже ты испытывала границы разума, говорю я. Потому что границы разума были скучны, их не хватило бы на всю жизнь. Нужно было обрести еще одно измерение, недоступное другим. Измерение, выходящее за пределы разума, достигающее большей глубины.
Я думаю о том, как с юных лет меня привлекали измерения безумия, о том, насколько искренним и смелым был мой шаг в эту сторону. В моей жизни есть лишь одно иное измерение — то, которого нет ни у кого. Измерение, которого никто не достиг, потому что не хватило смелости. Так как никто не мог решиться навредить себе, то они все тащили за собой всю жизнь, не сумев выйти за границы. Я знаю глубину безумия, говорю я. Тонкую грань между разумом и безумием. Как линию горизонта, где сливаются небо и дымка Средиземного моря. Как границу, на которой не понять, где кончается море и начинается небо. Пусть никто не смеет говорить мне, что я эгоистка. Каждый «я» эгоистичен, как каждый «сель» — сельский.
Каждое явление, каждое существо таково, каким может быть. Голуби летают. Оркестр в кафе играет романтичные, чувственные мелодии. Песни, пробуждающие тоску, вызывающие утраченные желания. На площади Унита д’Италия в Триесте рота солдат начинает церемонию с флагом. Колокола отбивают семь. Оркестр играет «Bésame mucho».
— Ты знаешь эту песню? — спрашивает грек.
— Да, знаю, — отвечаю я.
Всей своей юностью, утонченностью, красотой он предлагает себя мне, сидя на стуле напротив. Безмолвное существо. Что мне с ним сделать? Я ничего ни от кого не хочу. Пока летние люди гуляют по площади, выгуливают собак, заходят в кафе и выходят из него, разговаривают друг с другом, он гладит мою руку. Пока дети играют в мяч, катаются на велосипедах, голуби летают, он слегка касается моей левой ноги. Я предложу ему прогуляться.
Мы идем по короткой дороге к морю. Солнце стоит прямо напротив холмов, поднимающихся в дымке. Это, должно быть, те холмы, о которых писал Звево в «Дзено Козини»[15]. Холмы, по которым Ада гуляла с мужем Гвидо. Холмы, где Дзено из ревности думал столкнуть Гвидо в пропасть.
Мы проходим через тишину воскресных улиц. Деревянные ставни старых домов, стоящих вдоль узких улочек, ведущих к холмам или по их склонам, закрыты. Вот я поднимаюсь на склон холма. Вспоминаю, что месяцами не взбиралась ни на один холм. А ведь я родом с холмов и склонов Босфора. На «Фиате» кот спаривается с кошкой. Окно первого этажа какого-то дома открыто. Женщина в кровати. Мужчина на кухне. На полке — транзистор. Пахнет растениями островов. Солнце опускается к большим темно-зеленым могучим соснам. Мы на холме Сан-Джусто. Я делаю записи в блокноте. В нем же нахожу цитату Звево, которую ношу с собой с самого отъезда из Стамбула: «Никогда не быть спокойным — возможно, это моя судьба».
Колокола отбивают восемь. Солнце еще не достигло вершин сосен. Сквозь ветви я вижу красно-оранжевые лучи, которые оно отбрасывает на Средиземное море. Это заставляет думать о сотворении мира. Каждый миг этого мира так насыщен. Если уметь смотреть.
Позже, когда мы спускаемся на Корсо Италия, я вижу, как солнце еще парит над большими зданиями. Скоро улицы, а затем и небо потемнеют, ночь опустится на город, чтобы сделать одиноких еще более одинокими, а больных — еще больнее.
Теперь улицы пусты. Из каждого угла доносится механический голос, напоминающий мне голос Муссолини из фильмов. Прелестная девушка сидит на мотоцикле, слушая прямую трансляцию футбольного матча. Из открытых окон домов доносится та же трансляция, иногда прерываемая криками.
— Кто играет? — спрашиваю я грека.
— Италия, — отвечает он.
— Против кого? — спрашиваю.
— Против ФРГ, — говорит он.
— Это финал? — уточняю.
— Финал, — подтверждает он.
Значит, весь город любит футбол. Потому что на улицах — только мы с греком. Только мы идем к прекрасным вечерним сумеркам. На террасах закрытых кафе сидят редкие мужчины — словно статуи одиночества. Они никогда ничем не интересуются, не заняты, их не любят, они не участвуют в жизни, живут лишь в бесконечном одиночестве. В одной из маленьких витрин за стеклом сидит живая кошка. Из открытого окна узкой улочки, из-за полуоткрытых ставен, я вижу лицо пожилой женщины, которая смотрит на улицу и курит. Усталое, старое лицо.
В ресторане только один столик, где не видно экрана телевизора. Он пуст. На толпе — яркие, живые, здоровые краски летнего солнца. Но все смотрят футбол, думают о футболе. Над запахами баклажанов, пасты, сыра витает июльская жара. День на улице еще не закончился. Длинные дни лета… ненасытные длинные дни. Телевизор иногда играет бодрую песню Rolling Stones. Я подхожу к одному из болельщиков и спрашиваю о концерте в Турине.
— Завтра в восемь, — отвечает он.
Возвращаюсь к столику. Положительная черта грека — его равнодушие к матчу.
— Концерт — завтра в восемь, — говорю я.
— На какой поезд мне сесть завтра? — спрашивает он.
— На 6:42, — отвечаю я.
— Но почему ты не едешь сегодня? Ты же весь день спала. Через час есть поезд в Турин, в 22:08.
Теперь я должна воспринимать шторы, стены, двери, надвигающуюся ночь, теплую летнюю ночь, холмы вокруг города без дыхания другого человека. Когда мы доходим до последней улицы, ведущей к площади Унита д’Италия в Триесте, весь город вдруг взрывается криком. Голос, крик, вопль всей страны разрывает небо, как бомба. Италия забивает гол.
В номере убрано. Грек берет свою сумку. Мы снова идем к вокзалу по берегу моря. В одной руке у него чемодан. Вокруг темно. От моря доносится запах фосфора. Какая мягкая ночь. Далекая от любой боли. Далекая от усталости, от мыслей, ночь, которую хочется погладить. Этого спокойного человека, которого я совершенно не знаю, которого я привела с вокзала, я оставляю в этой ласковой ночи на дороге к вокзалу у моря. Теперь я легка. Не чувствую своего веса. Словно легкий бриз. Побережье Средиземного моря всегда как легкий бриз.
Войдя в номер, я включаю все лампы. И телевизор. Идет фильм. Пытаюсь узнать хотя бы одного актера. Не получается. Достаю из бара минеральную воду и открываю. Наконец мне удается включить радио. Rolling Stones. Кажется, Италия стала чемпионом мира по футболу. Какое счастье, что зубная боль постепенно утихает. Я жажду глубокого, долгого сна. Ничего больше.
Ведущий кричит:
— Rolling Stones!
Кажется, весь город высыпал на улицы, празднуя чемпионат. Хорошо, что я заранее вернулась в номер и заперла дверь. Никого рядом — величайшее счастье.
Теперь все машины города без остановки гудят. Я пытаюсь открыть окно. Но снаружи такой шум, такие крики… Снова не усну. Впервые за долгие ночи, когда зубная боль утихла, я останусь без сна из-за футбольных воплей.
Спускаюсь по лестнице. За стойкой тот же портье.
— Вы стали чемпионами? — спрашиваю я.
Он не отвечает, лишь достает из-под стойки большой итальянский флаг и взволнованно поднимает его в воздух. Я выхожу на площадь. Все горожане собрались перед отелем, перед моим номером. Бесчисленные узкие улочки, ведущие к площади, забиты машинами. Они не могут двинуться ни вперед, ни назад. Везде, в каждой руке, на каждой шее — итальянские флаги. Все женщины обвязали шеи флагами. Дети тоже. Все танцуют, кричат.
— Viva Italia!
Даже дети, еще не умеющие толком говорить, кричат: «Вива Италия!» На машинах сидят полуголые девушки как символы победы, размахивая флагами. Кто-то от радости залез в фонтаны на площади, купается. Я возвращаюсь в отель. Пожилой служащий отеля — единственный, кто, кажется, не радуется этой победе.
С гневом он бормочет:
— Мамма миа, — и вытряхивает пепельницы, заполненные зрителями матча в телевизионной комнате. Его лицо мрачно.
Я не хотела ничего слышать о чемпионате мира по футболу, а он взорвался прямо над моей головой. Я больше не могу думать.
— Если вдруг не хлынет ливень, они будут орать всю ночь, — говорит пожилой служащий.
— Мне так нужен глубокий сон, тишина, — говорю я.
— Они будут праздновать и завтра, дни напролет, — отвечает он. — Принести вам коньяка?
— Я принимаю лекарства, не могу пить, — говорю я.
— Тогда найду вам беруши, — предлагает он.
Этот пожилой служащий — кажется, самый умный человек в городе. Как замечательно. В таком возрасте — здоровый, зрелый, разумный. Несмотря на весь хаос внешнего мира. Несмотря на простую работу, которую он выполняет.