Утром после получения пайка в Эрмитаже. Видел Жоржа, который пригласил нас с Кусей и Олю к ним завтра. Говорил с И. И. Жарновским относительно участия его в «Среди коллекционеров». С. П. Яремич передал мне забавный рассказ Б. К. Веселовского об академике архитектуры Померанцеве. Как-то он был в связи с одной «бабой» и затем, когда она ему наскучила, разошелся с ней, но она не так-то легко сдалась и продолжала осаждать его, тогда он прибег к оригинальному способу отделаться наконец от нее. Он купил и снялся в гробу, в виде покойника, а снимок отправил неугомонной своей любовнице. Та обиделась на Померанцева за такую грубую «шутку», но он объяснил ей значение снимка, который ей должен был показать, что Померанцев умер для любви к ней.
Еще анекдот про А. Н. Кубе. А. Н. ведет довольно оригинальный дневник, где, между прочим, тщательно отмечает все… обиды, нанесенные ему кем-либо. У него была большая дружба с В. К. Макаровым (Гатчинским), но затем стали пробегать «черные кошки», повлекшие затем разрыв. Разрыву предшествовало письмо А. Н. Макарову, где тот детально по дням перечислял все обиды и недружелюбные поступки В<ладимира> К<узьми>ча по отношению к нему. Вообразите себе изумление В. К. Макарова такой изумительной «памяти» и пунктуальности Альфреда Николаевича.
Затем я прошел в Русский музей, где работал по устройству выставки рисунков передвижников, вернувшись домой довольно поздно. Познакомился с гравером Костенко. Вечером написал письма И. И. Лазаревскому и А. И. Кравченко и переписал свою статью-некролог А. А. Коровину для «Среди коллекционеров».
Работал в Русском музее. Вечером был у Верейских, где была и Оля, весело провели время. Г. С. уже начал исправление своей гравюры «В парке» (ор. 1 ксилограф<ия>). У Верейских был М. В. Добужинский, приносивший свою коллекцию гравюр Ходовецкого, мы ее рассматривали, затем М. В. произвел любопытный опыт проведения диагонали в квадрате, глядя в зеркало, но не смотря на бумагу, писания тем же способом алфавита и проч. Получалось нечто невообразимое. Масса было смеху.
Был дома. Чувствовал себя больным (флюс и озноб), день пропал. 1-й день платного доступа публики в музеи, цена 1 милл<ион> рублей.
Работал в Русском музее (отчет и выбор рисунков для экспозиции). Был в Поощрении худ<ожеств>, где купил Gavarni «Masques et visages» за 12 м<иллионов> руб. Встретились с Е. Г. Лисенковым и условились о дележке купленных совместно гравюр. Вечером у меня был В. К. Охочинский, которому я сдал письмо И. И. Лазаревскому и статью-некролог А. А. Коровину. В. К. рассказал, в какую двойную калошу он сел на последнем заседании О<бщест>ва экслибристов. Завед<ующий> книж<ным> маг<азином> Госиздата Б. упомянул о новом кн<ижном> знаке поэта Логинова, а Савонько пояснил, что это «известный пролетарский поэт», кот<орого> вы, вероятно, читали, на что у В. К. вырвалось «и отплевывались», но тут же он сообразил, что Б. — из Госиздата и, вероятно, в приятельских отношениях с Логиновым; тогда, нагнувшись к соседу справа (Рославлеву, урожденному Рабиновичу), сказал: «Вот я отлично помню, что о жидах говорить не надо (в О<бщест>ве их несколько), а о пролетариях забыл!» (но тут же почти моментально сообразил, что сосед его еврей!..).
Работал в Русском музее; между прочим, сегодня в работах принимал участие А. Б. Лаховский. Когда кончились работы, П. И. Нерадовский, Д. И. Митрохин и я разговаривали о художниках; П. И. делился своими воспоминаниями о времени своего учения в Школе живописи в Москве и, между прочим, о Сергее Коровине. Это был человек крайне замкнутый, даже угрюмый, но превосходной души человек; по характеру он являлся полной противоположностью своему брату Константину. К себе и другим он относился крайне строго, работал он в тиши, никому почти не показывал своих работ; над своей «Сходкой» он работал чуть ли не 10 лет, как говорит П. И., «штудировал скелет сквозь полушубок» (образец этой раб<оты> в собр. А. А. Коровина). Не менее строго относился С. Коровин и к работам учеников, даже начинающих, постоянно был недоволен и очень строг, почему ученики его побаивались и часто даже не любили, но как и учитель он был превосходный, т. к. добивался серьезного отношения к искусству и действительно приучал к работе. Говорили про Крамского, про его портреты соусом (ужасающие по фотографичности), которые он делал в несколко часов, иногда по несколько в день, до изнеможения (о котором он упоминает в своих письмах). М<ежду> пр<очим>, он сделал целую галерею таких портретов для изв<естного> коллекционера Дашкова (для него также работали В. Васнецов и др.).
Пришел домой усталый, — воспрянул духом и отдохнул, рисуя нашу кошку (сделал 18 рисунков).
Утром с Кусей смотрели в музее кв. № 32, где сейчас живет С. И. Руденко и которая назначена мне. До позднего времени работал в Эрмитаже, отбирали «левые течения» и «Мир искусства». Д. И. Митрохин, не особенно-то долюбливавший Пастернака, вспоминал, что его любимым выражением, когда он объяснял ученикам, было: «Работайте гвоздем, гвоздем», а натуру ставил «винтом…»
Из музея прошли с Д. И. Митрохиным на собрание «Мира искусства», по дороге я купил № «Москвы» с моей статьей о Кравченко (3 мил<лиона> руб.). Говорили о гравюрах А. И. Кравченко, от которых положительно все в восторге. Жорж обменялся с Сомовым, ему дал книгу с гравюрой Домье, а от него получил японскую гравюру приму.
Вечером проектировал букву «Б» для «Бежина луга».
Сегодня вместе с Д. И. Митрохиным проделали огромнейшую работу по отбору экспонируемых рисунков «Мира искусства» и примыкающих групп, графиков и «левых течений», и я подобрал листы по витринам. Окончил работу в 8 часов вечера и проехал к маме на именины. Вышла моя книга о Митрохине.
Жаркая работа в Русском музее. Я подобрал выставку графиков (турникет). П. И. Нерадовский сообщил любопытную историю пожертвования графиней Орловой ее портрета кисти В. А. Серова; она передала свой портрет музею при непременном условии, чтобы он никогда не висел в одной комнате с Идой Рубинштейн. И вот сейчас это условие нарушено самым «безжалостным» образом. Мало того что этот ее портрет висит неподалеку от Иды Рубинштейн, но под Идой висят еще 2 ее портрета и 3-й в этой же зале (рисунок Бакста).
Съездил домой пообедать и снова поехал в музей, где работал до часу ночи (подклеивал рисунки графиков на картон в большой турникет). Петр Иванович ходит очень довольный мною, мы с ним ходили и балагурили. Он, увидев консоли треножников в вестибюле, сказал, что недурно было бы на одном из них поставить В. Д. Замирайло, а на другом, прибавил я, Е. С. Кругликову… в виде почетного караула на вернисаже.
П. И. подошел ко мне, когда я подклеивал митрохинские рисунки к «Дафнис и Хлоя», он вполне разделяет мое мнение об «эротике» Д<митрия> И<сидорови>ча и о его умении рисовать человеческую фигуру (а особенно «от себя»). Показывая на Хлою, он ужасался: «Ведь это гадость, а не нежная, невинная Хлоя, а форменная блядь!..»
Открытие нижнего этажа Художественного отдела Русского музея. Утром пошел в музей, последние штрихи. В 2 часа состоялось (на этот раз торжественное, с речью Н. П. Сычева) открытие. Народу было очень много. Разговоры, критика. Многие недовольны развеской. Юл<ия> Евстаф<ьевна> недовольна, как помещен Б<орис> М<ихайлови>ч (действительно, нельзя назвать развеску удачной). Ф. Ф. Нотгафт разделяет ее мнение. Особенно не одобряет Степан Петрович, называющий это устройство «загубленный ХIХ век». Правду сказать, помещения нижнего этажа темны, совсем непригодны для экспозиции; света очень мало, да и день-то пасмурный, усугубляющий «будничное» настроение зрителя.
Получил письмо от проф. А. А. Сидорова с приложением его книги «6 портретов», или, как все читают, «С портретов» (я уже писал о ней). Надпись дружеская, но сухая, зато письмо, видно, полно обиды за мое молчание и даже упреков, почти выговора.
Вышел каталог выставки Нарбута, который я еще не получил; издано очень красиво. Кирнарский предложил мне от Академического издательства написать книгу о Русском издательском знаке. Условились увидеться в понедельник в 4 часа.
Мои именины. Вечером у меня были мама с А<лександром> Вас<ильевичем> <Корвин-Круковским> (Оля больна и не могла прийти) и Ст<епан> Петрович Яремич. С С. П. мы говорили о моем положении в Эрмитаже и Русском музее, о невозможности продуктивно совмещать службу и там и здесь. Он поддержал мое решение уйти в отставку из Эрмитажа. Очень грустно это после 13 лет работы там, но нельзя объять необъятное; с Музеем я теперь буду связан и территориально и служебно (особенно с уходом в отставку Д<митрия> Исид<оровича>), и, кроме того, и сам материал мне ближе, менее разработан и открывает широкие горизонты для изучения.
Был в Эрмитаже. Был разговор о новой развеске в Русском музее. Все очень одобряют экспозиции рисунков, относя честь и заслугу на долю Д. И. Митрохина и мою.
Из Москвы приехали Грабарь, Эфрос, Машковцев, Романов и Трапезников с особыми полномочиями отобрать из Эрмитажа, Русского музея, Музея Академии художеств и загородных дворцов картин для московских музеев, Третьяковской и вновь организуемого Музея западного искусства (б<ывший> Музей Александра III). Рум<янцевский> музей расформировывается и частью отходит в Третьяковскую галерею, а другая в новый музей. Рум<янцевский> музей остается чисто научным учреждением (библиотекой).
Был в Академическом издательстве, показывал свою коллекцию издательских знаков, отобрали из них наиболее художественные и условились об издании книги с моим текстом. Гонорар — 1 миллиард рублей.
Ночью дежурил в 1-й раз в Русском музее, нарисовал вестибюль.
Купил книгу Лазарева «Взгляды О. Шпенглера на искусство». Было заседание совета Худ<ожественного> отдела; решили завтра чествовать П. И. Нерадовского.
Ночное дежурство в Эрмитаже, говорил с С. Н. Тройницким о москвичах. Подход к серьезному делу «изъятия музейных ценностей» у них чисто московский по своей нелепости и некультурности, граничащей с психологией «налета». В части претензий к Эрмитажу их desiderata{104} можно охарактеризовать так: взяли «Apollo» или Вермана, отобрали десяток имен и пожалуйте по списку по 1–2 произведения, — ни идеи, ни разумного обоснованного плана. С. Н. видит в этом столь слабую их сторону, которая открывает возможности больших споров.
Читал книгу Лазарева о Шпенглере.
В Русском музее чествовали П. И. Нерадовского, чай с сластями, булкой и печеньем и… речами. П<етра> И<ванови>ча долго ждали. Он пришел «умученный» москвичами. Положение в музее гораздо серьезнее. Претензии распространяются на картины не «в общей форме», а на конкретные произведения. Аппетиты очень солидны, достаточно упомянуть «Смолянок» Левицкого, «Пастушку» и «Автопортрет» Венецианова etc. Позиция москвичей, особенно Грабаря, совершенно непримиримая и даже вызывающая, вплоть до угроз. (Не хотите добром, так мы, мол, найдем другие способы разговора!)… После нашего «пира» состоялось заседание Комиссии с москвичами при участии Ерыкалова, А. Н. Бенуа, С. Н. Тройницкого, П. И. Нерадовского, Н. П. Сычева и Н. П. Черепнина.
За столом во время чая беседовал с Н. А. Околовичем и Б. Т. Крыжановским о технике живописи. Н. А. сообщил, что передвижники были абсолютно безграмотны в смысле техники и знания материала. Так, например, холст с масляной грунтовкой выглаживали, натирали тальком и затем писали, т. е. употребляли тот способ, который применяется в фотографии, когда желают отделить впоследствии эмульсию от стекла, при такой системе после высыхания краски она очень легко начисто отстает от холста. Не считались с химическими соединениями пигментов красок etc. «Ночь» Куинджи (сейчас в музее) совсем не то, что было сначала. Это была довольно светлая картина — вечер. Сейчас она превратилась в сапог. Был на собрании «Мира искусства». Вечером у меня были П. П. Барышников и Я. А. Шапиро. Наконец попал домой, разделся и лег спать по-человечески (оделся в понедельник, два дежурства подряд и только на 3-й день вечером смог раздеться).
Оттепель невероятная, все растаяло — ни пройти, ни проехать. Опять ночное дежурство в Русском музее (в понедельник в зачет пропущенного во время работы по устройству галереи, а сегодня потому, что моя фамилия начинается с буквы «В», — так объяснила мне М. В. Кальфа, наш делопроизводитель).
Снова мороз, и изрядный, на улицах очень хороший каток, падающие прохожие, сломанные руки, пробитые черепа etc. Был в Эрмитаже, откуда вышел с Г. С. Верейским, он отправился сговариваться относительно сеансов портрета к «директорше какого-то банка», желающей иметь портрет с новой, гладкой прической, которую та стала носить, потому что «очень много перхоти в голове».
Вечером поехал в Институт истории искусств, где я, М. В. Доброклонский и Е. Г. Лисенков делили между собою нашу покупку гравюр. «Арбитром» был Г. С. Верейский. Мы изобрели любопытный способ, устраняющий всякие споры. Каждый пишет на билете гравюру, которую желал бы иметь, в случае столкновения интересов тянется жребий, оставшийся за флагом, зато выбирает любую из оставшихся и т. д. Было очень весело, оживленно и гладко. Сначала столкновения пожеланий не было, а затем участились. Это показало отчасти различие вкусов, а затем выбор по абсолютной ценности.
Вернувшись домой, долго с Кусей смаковал свое сокровище, пока получил 52 листа.
Был в Русском музее. С П. И. Нерадовским просмотрели список претензий московских налетчиков на скульптуру Академического музея, в основе довольно забавный принцип; выбрано по каталогу все, что репродуцировано (!!). К 2 часам пошел в Эрмитаж, где застал всех своих сотоварищей по вчерашнему дележу гравюр за исследованием своих листов. По-видимому, все удовлетворены, разлакомились и ничего не имеют против повторить подобную же покупку в ближайшем будущем и вообще организовать клуб любителей гравюры.
Из Эрмитажа пошел в Русский музей на заседание Художественного отдела, которое должно было начаться ½ 4-го. Прождали около часу. Прибежал запыхавшийся Н. П. Сычев и просил задержаться. П. И. Нерадовский и Бенуа еще на заседании в Эрмитаже. Заседание, по словам Н. П., историческое. Алекс<андр> Н<иколаевич> Бенуа прочел замечательное открытое письмо москвичам, где с чрезвычайной обстоятельностью и основательностью разбил в корне все их притязания, называя их действия вандализмом и варварством. Это было досье глубоко культурного человека и крик души художника. Он сравнивал вырывание из живого тела собраний таких ансамблей, как «Смолянок» с изъятием из Станц Рафаэля какой-нибудь одной фрески «для пополнения другого музея». Москвичи сначала были как будто озадачены, но затем осмелели и заговорили очертя голову. Не говоря о том, что они цинично приняли на себя звание вандалов и варваров, дальнейшее их поведение было совершенно чудовищным. Говорить логично с ними совсем нельзя, т. к. для них логика и разум необязательны. Грабарь, например, договорился до таких перлов, что «как художник он признает такие изъятия недопустимыми, но… тем не менее они не отступят от своих требований, пока они не будут удовлетворены». Позиция Эрмитажа хоть и очень прочна и с твердым отклонением некоторых частей все же их как будто удовлетворила, но отпора со стороны Русского музея и Бенуа в вопросе о русском искусстве они, по-видимому, не ожидали. Характер прений, по словам Н. П. Сычева, был совершенно невозможный и безнадежный, масса уверток, передержек и чисто шулерских приемов обнаружила всю бездну между культурою Петербурга и московским варварством.
Потом была у нас в ожидании П. И. общая беседа. Н. П. Сычев рассказал забавный анекдот про историка Барсукова (со слов С. Ф. Платонова). Как-то Барсуков был на каком-то торжестве с молебствием и в присутствии «Высочайших» особ. Явился он в мундире с орденами, волосы были завиты в коки. На него обратила внимание Мария Федоровна и спросила одного из сановников, кто это, — тот объяснил, на что императрица заметила, что он очень похож на «Евгения Онегина» (sic!) и, должно быть, очень порядочный человек. Вскоре Барсуков получил от этого сановника письмо, где тот излагает свой разговор о нем с императрицей и ее отзыв о нем. Барсуков был очень доволен, бегал с этим письмом и всем его показывал со словами: «Посмотрите, что обо мне говорит ее величество!»
Другой раз он показывает одному высокопоставленному лицу на некоего молодого человека и спрашивает: «Не правда ли? Он похож на Гоголя?» — «Да, похож!» — тогда Барсуков с гордостью изрекает: «Мой секретарь!» (Николаев).
Пришли П. И. Нерадовский и А. Н. Бенуа, измученные и голодные (А<лександр> Ник<олаевич> за заседанием ел яблоко). Мы приветствовали Александра Николаевича за его выступление и поддержали его своею солидарностью. Был доклад П. И., мы вынесли ряд постановлений о некоторых картинах, часть из них признали возможным выдать, а относительно других принципиально возражали, например относительно «Смолянок» Левицкого, «Пастушка» Венецианова, рис<унок> Врубеля «из античной жизни» и др.
Дежурил в Русском музее. Народу было очень много. Беседовал с Лаховским и Н. П. Сычевым. Лаховский познакомил меня с художником{105}, учеником Кардовского, он вспоминал выставку в Академии, кажется, в 1904 году «Мира искусства». Перед открытием ученики Академии прошли в залы. Там застали профессоров Репина, Ковалевского и еще одного, фамилию которого он не запомнил, и вот Репин явно вызыающе по отношению к ученикам Академии глумился над картиной Врубеля, говоря, что он писал ее «детским говном» (буквальное его выражение), Ковалевский и другие сочно гоготали. Такое же издевательство имело место по отношению к Борисову-Мусатову (что, мол, так напишет любой ученик худож<ественной> школы и проч.).
Я заметил любопытное явление. Молодежь быстро минует залы нижнего этажа и прямо проходит к футуристам. Их наличие, несомненно, действует растлевающим образом. Слишком легок успех.
Оказывается, по словам Н. П. Сычева, Татлин (и Пунин) очень недоволен залою нового искусства, что же они такое выставили — ведь это Академия (sic!!). Мимо Серова он прошел, закрыв глаза рукой… Вот так, жалкий кривляка!
Из музея поехал к Б. М. Кустодиеву. Он, бедняга, лежит в постели уже вторую неделю. 3 дня он сидел, и снова открылись у него пролежни. Кира, Кока Бенуа, Черкесов заканчивают сегодня роспись трактира «Ягодка» по эскизам Б<ориса> М<ихайлови>ча. На днях открытие. Б. М. доканчивал этюды уже лежа в постели, с невероятными трудностями — бедный страдалец! Я много ему порассказал художественных новостей. Грабаревская история его очень возмутила и взвинчивала особенно потому, что это исходит от художника. Художник не может быть подлецом, тогда он перестает им быть. Так высоко Б. М. ставит самое звание художника.
Утром ходил с Кусей в Русский музей, осматривали квартиру. Вечером у меня был П. П. Барышников, которому показывал свои гравюры (52 листа, полученные от раздела купленной коллекции).
В Эрмитаже продолжается битва с москвичами, идет перманентное заседание. Видел Олю, она мне сообщила, что ее детям объявили, что в этом году у них «не будет елки, а будет праздник зимнего зеленого дерева», это совершенно аналогично тому, что сейчас в школах нет русского языка, а есть «родной язык», нет истории, а «обществоведение», естествен<ной> истории, а природоведение etc. Говорил со Ст<епаном> Петр<овичем> <Яремичем> и Нотгафтом. Ст<епан> Петр<ович> был у Бенуа и застал там Замирайло, который просил дать рекомендательную записку на выборы Щекатихиной, которую он упорно проводит в члены «Мира искусства». Ф. Ф. «это надоело». Оказывается, Щекатихина собирается за границу; у нее с Билибиным, которого бросили 2 или 3 жены, забавная почтово-телеграфная переписка. Недавно ею получена телеграмма такого свойства: «Soyez ma femme Bilibin»{106}. После утвердительного ответа, кажется, высылка документов etc.
Утром я получил письмо от А. И. Кравченко со вложением 18 оттисков его ксилографий к «Повелителю блох» Э. Т. А. Гофмана. Листы, где нет шрифта и орнамента, очаровательны. Вечером ответил наконец ему и А. А. Сидорову. Кравченко послал оттиски с 8 своих досок. Был В. К. Охочинский, принес мне № 10 «Среди коллекционеров». В. К. сообщил, что его шурин В. К. Изенберг состоит пайщиком трактира «Ягодка», расписываемого по эскизам Б. М. Кустодиева Кокой Бенуа, Кирой Кустодиевым и Черкесовым. В. К. очень не хвалит исполнение — «нет кустодиевской изюминки». Да! между прочим, Б. М. обещал прислать мне приглашение на открытие этого кабаре. Охочинский собирается писать о Б. М. Кустодиеве (по поводу открытия «Ягодки». Просил меня просмотреть его статью).
Утром был с Кусей в Русском музее, но выяснить с ремонтом пока ничего не могли. Прошел оттуда в Эрмитаж. Л. Н. Углова в волнении, очень хочет попасть в печать: передала мне свою рукопись «О рисунках Ходовецкого и Шелленберга в Павловске» (забракованную для эрмитажного сборника); просит просмотреть, дать отзыв и, если возможно, устроить в «Среди коллекционеров». Ее вывела из равновесия моя заметка о ее докладе в 10 № «Ср<еди> кол<лекционеров>».
Я наводил справки по Dutuit о целом ряде гравюр.
К ½ 5 отправился к Ф. Ф. Нотгафту на собрание «Мира искусства». Я был первым, вскоре пришел В. Д. Замирайло, с которым мы поговорили. Он собирался за границу и пишет одному своему знакомому французскому художнику (знавал его еще в Киеве), просит найти ему работу. В. Д. думает там и скончать дни свои; «там есть Pere Lachese — там я и сложу свои кости». Сейчас он приступает к работе над заказанными ему иллюстрациями к «Жакерии» П. Мериме и «Собору Парижской Богоматери» Гюго.
Пришли Ф. Ф. Нотгафт и В. К. Охочинский. Интересные данные о Г. К. Лукомском, сообщенные В. К. Охочинским. Лукешка продолжает раздувать свою славу. Так, в Берлине он сделал 3 театральные постановки, сейчас поехал в Рим и по возвращении оттуда устраивает выставку своих работ с палладиевских построек. Вышла монография о Лукомском (sic!), полился панегирик. Совершенно невероятные «объяснения» Лукешки о чудовищных ошибках в тексте его каталога к выставке «L’art Russe» в Париже. По его словам, текст своей статьи он дал на просмотр и корректуру Палеологу, затем, т. к. печатать книги в Париже оказалось значительно дороже, чем в Берлине, он и заказал его какой-то берлинской типографии. И вот тут-то и вскрываются «козни немцев». Т. к. французы до сих пор не печатают у себя ни одной строчки по-немецки, то… немцы вздумали отомстить и «умышленно» уснастили текст Лукомского (почему-то не Палеолога и не Reau) самыми чудовищными опечатками. Подумаешь! Не везет бедному Лукомскому, все это пало на его голову.
Говорили, что «Среди коллекционеров», по-видимому, чахнут; причина — издание отдельных книг. Между прочим, предположено издание еще одной книги В. Я. Адарюкова об… ex libris’ах, кажется, о «редких»? русских книжных знаках. Действительно, это становится отвратительным. Ф. Ф. приходит положительно в ярость и требует декрета, запрещающего говорить, печатать, etc., об экслибрисах.
Когда собрались (были А. П. Остр<оумова>-Л<ебедева>, Добуж<инский>, Радлов, Митр<охин>, Нерад<овский>, Замирайло, Белкин, Н. Е. Лансере, Ф. Ф. Нотг<афт> и я), рассматривали последние книжн<ые> новости, журналы «Книга и революция» и «Печать и революция», в последней большая статья, конечно… «профессора» Сидорова с массою репродукций (между прочим, воспроизведен мой Кузмин). Радлов предложил основать общество «Назад к искусству». Его девиз — довольно читать современную стряпню «профессоров» об искусстве, томительную скверную жвачку, довольно и писать, самое благородное — это молчание и работа в искусстве. Много шутили и смеялись по этому поводу. В шутку Н. Э. предложил взимать штраф за произнесение имен Сидорова, Адарюкова, Голлербаха и Лукомского. Тариф такой же, как за плевки и окурки на Николаевском вокзале (1 милл<ион> руб.). «Ну, скажем, Сидорова приравнять к плевку, Адарюкова — к окурку»… За прибавление титула профессора ставка штрафа удваивается.
Потом разговор перешел на воспоминания об академической поре. А. П. Остроумова ставит очень высоко как учителя В. В. Матэ, по ее словам, он был очень отзывчивый на все прекрасное человек, отношение к ученикам своим самое внимательное, он умел подсмотреть в каждом то индивидуальное, к чему тот стремился, и способен и умел развить эту сторону. В душе он был «настоящий художник». Н. Э. Радлов подал реплику. Он припомнил, как однажды Матэ показал ему свой этюд маслом, писанный им одновременно с Серовым (его этюд тоже принадлежал Матэ). Показывая, он, видимо, желал обратить внимание Н. Э. на «достоинства» своего этюда, разбирал его и «скромно» заметил: «Ну, конечно, я ведь не колорист», а потому недостатки понятны и простительны. Затем, когда стал разбираться в самом рисунке, то и тут высказал сам себе приговор: «Ведь я, знаете ли, не рисовальщик!» (sic!)
Н. Э. вспоминал процесс формирования и пополнения мастерской Матэ. Когда в Академии заводилась какая-нибудь бездарность, которой грозило увольнение, то Матэ неожиданно для всех начинал расхваливать и брал в свою мастерскую, чтобы хоть как-нибудь заманить в нее (обычно там были 2–3 человека). На это А. П. <Остроумова-Лебедева> возразила, что, пожалуй, именно это и показывает педагогическое уменье Матэ, — что он с негодным материалом все же всегда умел достигать положительных результатов. В этом отношении противоположностью ему был И. Е. Репин. Время пребывания в его мастерской А. П. вспоминает с ужасом. Репин был совершенно равнодушен к работам и талантам учеников. Никогда он не умел увидеть человека талантливого, он его не чувствовал. Поразительна эта его нечуткость. Еще ужаснее тягостное свойство Репина — это захваливание. Захваливание в большинстве случаев прямо-таки «оскорбительное» для человека чуткого. Так, напр<имер>, он самого бездарного ученика начинал сравнивать с… Веласкесом, с Гальсом… На душе становилось тягостно, неловко и прям-таки мучительно стыдно, главным образом за самого И<лью> Е<фимови>ча.
Белкин, со слов Бобровского, рассказывает характерный случай с Репиным в их мастерской. Раз Репин делал обход и, подходя к каждой вещи, начанал ахать и восхищаться… Да ведь это прелесть, замечательно, совершенный Веласкес… Тур окончен и он сам, ничего не замечая, начал обход снова, т. е. остановливался перед картинами, которые, следовательно, только что расхваливал и превозносил до небес… и — о чудо! Из его уст полились потоки почти непечатной ругани. Нет сил передать то «тяжелое» чувство, мучительное и стыдное, которое овладело всеми свидетелями этой сцены.
Часть учеников просили его показать, как надо писать, и никогда он не делал этого, мало того, начинал отвратительно самоуничижаться. Ну как же мне вам показывать, ведь Х пишет, как Веласкез, У — как Гальс… Тем и кончались попытки «сближения» с профессором.
Примером тому, насколько Репин, по словам А. П., был непонятен, черств к свом ученикам, и именно к наиболее талантливым, может служить случай с Малявиным. Одно лето Малявин поехал на Афон и привез оттуда много этюдов, между прочим, огромные холсты портретов монахов, больше натуры, написаны они были ужасно, и товарищи недоумевали, что сделалось с Малявиным?! Пришли в ужас, решили, что его надо спасать, и вот группа наиболее чутких и способных, среди них А. П. и К. А. Сомов, пошли к Репину, чтобы попросить его подействовать на Малявина, раскритиковать его работы, направить его на верный путь. И вот буквально ответ Репина: «Знаете ли, искусство всегда просит жертв, много ли из вас, талантливых в Академии, в молодости превращались в настоящих талантливых художников. Нет! — единицы. Большинство — это жертвы для того, чтобы выросли немногие великие и, м. б., Малявин такая же жертва и нет смысла его „спасать“, если судьбой ему назначено погибнуть, то пусть гибнет!» И это он говорил об одном из самых даровитейших, если не самом талантливом из своих учеников!..
А. П. вспоминала время своего ученичества у Уистлера в Париже. Перед выступлением на конкурс она поехала в Париж, захотела заняться живописью у Уистлера. Экзамен заключался в писании натуры. А. П., памятуя репинскую манеру, стала «лепить» фигуру, работала с увлечением, старалась, и ей казалось, что работа идет успешно. Она ждала похвалы… и вопреки ее ожиданию — порицание Уистлера. Он ее спросил, у кого она училась. — У Репина. «Не знаю такого, не слышал!» И далее совет забыть все, чему училась раньше. Сам ее не стал учить, а отдал на попечение своей старшей ученице, та отобрала у нее все краски и кисти, дала ей всего 4 кисти и 7 красок, среди них ни одной красной, ни одной желтой и зеленой, и так она работала ½ года, до тех пор, пока У. не похвалил наконец ее за ее живопись.
Сам Уистлер появлялся в мастерской один раз в неделю. Приезжал в своем экипаже, всегда во фраке и цилиндре, очень «интересный», с седым коконом в волосах, всегда оживленный, розовый; видимо, он употреблял тогда морфий. Внимательно смотрел работы, разбирал, говорил интересно и увлекательно, иногда читал целые доклады — всегда блестящие и интересные. К А. П. относился очень хорошо и был очень доволен ее успехами. Требовал гладкого письма. Приглашал А. П. в Америку, даже писал ее родителям, но это не осуществилось. Трогательно его внимание к А. П. Она заявила его помощнице, что не владеет английским языком, и вот всякий реферат Уистлер давал перевести и дарил А<нне> П<етров>не. У нее до сих пор сохранились записки Уистлера.
Уистлер держал студию только 3 года, а потом охладел к педагогике и прекратил свои занятия с учениками. А. П. показывала У. свои опыты гравюр и графики, и он советовал ей ни у кого не учиться, а совершенствоваться и добиваться успеха самостоятельно, вглядываясь лишь в великие образцы.
Рассматривали присланные мне А. И. Кравченко его гравюры к «Повелителю блох», которые все очень одобряли (за исключением шрифтов и декоративных виньеток). По этому поводу Ф. Ф. Нотгафт передал свой разговор с Абрамом М<арковичем> Эфросом о московских ксилографах. На похвалы Ф. Ф. по адресу Кравченки Эфрос полупренебрежительно заметил: «Что Кравченко? Таких Кравченко у нас в Москве — десятки (??) Вот Фаворский — это художник! Совсем другое дело! Это вы, петроградцы, восхищаетесь Кравченко, а мы им нисколько не гордимся!» Здесь сказалось типичное московское отношение к высокому искусству. Отношение формальное и предвзятое. Узость их взглядов объясняется стремлением ценить в произведениях искусства исключительно материальную сторону и формальные методы творчества. По этому поводу Д. И. Митрохин совершенно верно заметил, что фатальна судьба Петербурга и Москвы, нам приходится учить все время Москву, а затем самим же брать под защиту их собственную точку зрения, которую они начинают отрицать слишком радикально. Так и тут. Сначала Москва отстаивала в искусстве «нутро» против петербургского мастерства и «уменья», а сейчас Питеру приходится зищищать душу против чисто внешнего формального понимания сущности искусства. Очень тонко это подмечено.
В частности, о Кравченко не могу не сказать, что в произведениях его сказывается не только замечательный мастер, знаток своего ремесла до его глубины, но и человек с тонкими переживаниями, с высокой культурой. Его гравюры — это чрезвычайно насыщенные произведения, выявляющие всю полноту и мастерство художника, изощренную его душу. Культура в его произведениях сказывается слишком широко и в смысле духовном и в чисто художественном (культура рисунка).
Затем речь зашла о художнике Невядомском, который недавно в Варшаве убил только что избранного президента на открытии салона. Оказывается, что Невядомский — воспитанник петербургской Академии художеств. А. П. Остроумова его отлично помнит, он был в Академии в одно время с нею. Вспоминается следующая история. То было во время погребения Александра III. Его везли мимо Академии, и в этот день академистов не допустили в здание Академии, между тем ректор Бруни продавал билеты на окна в Академии чуть ли не по трактирам Вас<ильевского> острова. По этому поводу студенты устроили сходку где между прочим вскрывали темные стороны академического режима, и один из ораторов называл служителей «челядью ректора». Тогда выступил И. Е. Репин, напавший на оратора. После его речи сказала несколько слов А. П. Остроумова, обрисовавшая академические порядки. Ректор заставлял служителей подслушивать разговоры студентов и доносить ему; создавалась атмосфера шпионства и доносов, оскорбительная для студенчества. На другой день, когда А. П. пришла в столовую Академии, группа студентов приветствовала ее за выступление, с речью к ней обратился именно Невядомский, отмечавший ее глубоко товарищеское отношение. В ответ ему А. П. заметила, что «товарищеское» отношение она считает для себя обязательным и удивляется, что это вызвало столь неуместное «чествование». Невядомский был небольшого роста плотный мужчина и значительно более великовозрастный, чем большинство других художников.
Говорила А. П. о технике ксилографии, это последнее время наша излюбленная тема; А. П. вычитала у Papillon’а, что старые мастера употребляли резцы для медной гравюры и иногда для дерева, в качестве примера он приводил Сколари, который пользовался резцом в деревянной гравюре. Я сказал А. П., что мы с Г. С. <Верейским> уже установили это при рассматривании гравюр Сколари. Там ясно видно, что некоторые (правда, немногие) штрихи сделаны несомненно резцом.
Мы расспрашивали А<нну> Петр<овну> о ее впечатлениях от старой Академии. Она пробыла в дореформенной Академии один год. Для вступления требовался рисунок с гипсовой головы, условия очень легкие. Профессора были все старики вроде Виллевальде, ректора{107} водили под руки два сторожа. Через год после «захвата» Академии передвижниками картина в мастерских совсем изменилась. В классах живописи в качестве натуры сидели какие-то торговки, стояли самовары (у В. Маковского), в классе Репина сидел пьяный старик, у которого текли слюни, и т. д. Натурщиков почти не было, остались только для упражнения в рисунке.
Ужасный бандитизм развивается в Питере, и особенно в наших краях. Сегодня в «Кр<асной>газете» есть известие, что бандиты ворвались в квартиру художника А. Б. Лаховского, ограбившие ее на 15 миллиардов руб. и связавшие прислугу. По этому поводу Радлов изрек, что он скоро оправится «ведь у него золотые руки!».
К 8 часам я пошел в Институт истории искусств, где Е. Г. Лисенков, М. В. Доброклонский и я закончили дележку купленных нами гравюр.
Дежурил в Картинной галерее Эрмитажа и делал кроки в свой альбомчик с посетителей. С Г. С. Верейским расшифровывали некоторые монограммы граверов на принадлежащих мне листах, и очень удачно.
Вечером я ходил в Академическое издательство для переговоров о книге «Русские издательские знаки», выбирали знаки, и я ознакомил со своим планом книги. Получил аванс в 500 000 000 р. Узнал, что в Академичском издательстве будет печататься книга Абрама Эфроса «Письма С. Щедрина» и Машковцева «А. И. Иванов».
Утром был в Русском музее, говорил с В. А. Гельстрем об отчете и плане работ на 1923 год. Заходил в книжные магазины, смотрел новинки. Потом пошел в Эрмитаж, где присутствовал на заседании совещания Картинной галереи по вопросу о притязаниях москвичей. А. Н. Бенуа доложил инструкции по разбору картин и рисунков с целью отбора для Москвы. Между прочим, он сообщил, что Питеру удалось вырвать инициативу в этом деле из рук москвичей, сначала они вели себя подобно Бренну, «кидали мечи на весы», угрожали, а под конец стали благодарить за то, что им дают… Между прочим, при отборе картин они попали впросак несколько раз. Между прочим, А. Н. Бенуа не решился им предлагать одного подозрительного Вувермана и бесспорно поддельного Тенирса, но москвичи именно их-то и облюбовали. Заходил в Дом ученых, получил паек.
Был в Русском музее, работали с Д. И. Митрохиным по составлению отчета за 1922 год и планом работ на 1923 год. Д. И. Митрохин получил письмо от А. Арнштама, в котором он посылает 4 новых своих издательских знака.
1) изд<ательство> журнала «Огоньки» (Берлин)
2) издат<ельство> «Кино» (Берлин)
3) издат<ельство> «Academia»
4) журнала «Театр — Theater» (Берлин)
Был в музее приехавший из Москвы издатель Алексей Григорьевич Миронов, с которым я познакомился. По поручению П. Д. Эттингера я навел для него справку о рисунках Мамонова — их в музее не оказалось. Миронов предложил мне написать для альманаха (под ред. П. Д. Эттингера) статью о каком-нибудь (?) художнике начала ХIХ века. Я пока наметил Алек<сандра> П<авловича> Брюллова. Купил себе <журналы> «Книга и революция» № 9–10, «Книга» № 5 и «Жур<нал> для всех» № 2.
Получил от И. С. Тезавровского (из М<осквы>) календарь кооператора на 1923 год, украшенный обложкой и многими рисунками покойного Василия Ивановича Денисова. Присылка эта меня глубоко растрогала. А. П. Иванов поделился со мной своими впечатлениями от беседы со знаменитым художником Д. Штеренбергом. По поручению Сычева он водил его по музею, не зная, с кем имеет дело, и только под конец узнал, какого высокого гостя он «гидировал». Ш. произвел на него очень благоприятное впечатление очень «скромного» человека; рассказывал, как в Берлине вздорожали… сапоги. Перед своей картиной он несколько смутился и выразил пожелание, чтобы она была заменена другой. А. П. рассказал Д. П. Штеренбергу о претензиях, высказанных Пуниным и Лапшиным по поводу развески «левых» (плохая окраска стен, смешение в одну кучу чистых живописцев (?) (Татлин, Фальк) и декораторов (?) (Альтман, Шагал, Школьник), и о их требованиях перевески. На это Штеренберг высказал свое мнение о ненужности перевески (одобрил ее) и определил Пунина как «женщину, влюбленную в Татлина», почему и советовал не принимать «близко к сердцу его критики».
Ночью в нашем доме, и даже нашем флигеле, был пожар, к счастью, вовремя локализованный прибывшими пожарными.
Редкость. Весь день пробыл дома. Написал письма И. С. Тезавровскому и А. А. Сидорову (последнему с приложением оттисков с моих гравюр).
Утром с Кусей ходили в Русский музей — ничего не добились с квартирой. Занимался с В. А. Гельстрем отчетом. К 2 часам пошел в Эрмитаж, где состоялось совещание в Гравюрном отделении по вопросу об издании Путеводителя по Отделению гравюр. Работу распределили между собой так: С. П. Яремич — введение (очерк истории эрмитажного собрания гравюр), Г. С. Верейский — техника гравирования и история нидерландской гравюры, я — история итальянской гравюры, Е. Г. Лисенков — французская и английская гравюра, М. В. Доброклонский — немецкая гравюра. Срок назначен к 1 февраля.
Вышел с издания «Аквилон» альбом Александра Н<иколаевича>Бенуа «Versailles», являющийся крупнейшим событием художественной жизни последнего времени. Я получил от Ф. Ф. Нотгафта именной экземпляр.
Подал заявление в домоуправление о моем выезде из дома.
Ночью дежурил в Эрмитаже с Ю. В. Татищевым и В. Ф. Левинсон-Лессингом.
Я просматривал по Hirth’y все касающееся итальянской гравюры и делал заметки; просмотрел тома I и II. Прочел вступительную статью Алекс<андра> Н<иколаевича > Бенуа к его «Версалю».
Утром после дежурства сидели болтали. Пришел Е. М. Придик, работающий в Чека по отбору монет для Эрмитажа. Про Е. М. острят, что днем он «сидит на Гороховой», «ночует на Шпалерной» (и даже в Доме предв<арительного> закл<ючения>, так как их дом 34 отошел к этому учреждению) и все-таки чувствует себя превосходно, даже… получает ак<адемический> паек «золотое обеспечение» и жалованье.
Прошел в Русский музей, где виделся с А. Г. Мироновым, которому передал письмо к А. А. Сидорову и каталог музея для П. Д. Эттингера. Условились, что я пишу для альманаха под ред. П. Д. Эттингера статью об Александре Брюллове к концу февраля.
Вечером всею семьей с А. О. Палечек были в школе (3-я гимн<азия> — 13-я сов<етская> шк<ола>) на камерном исполнении «Руслана и Людмилы».
(Купил: В. Невский «Современное искусство» и Влад. Воинова «Петроградское чудо».)
Весь день пробыл дома. Начали с Кусей работу по подготовке к переезду. Сняли ковры, посуду и пр<очее> в столовой и малой гостиной.
Вчера с А. Г. Мироновым говорили о его изданиях; он показывал мне очень недурные репродукции и образец текста из книги о Ноаковском (текст Эттингера). А. Г. подготавливает монографию о Феофилактове. Это, в сущности, совсем еще не старый человек (что-то около 40 лет), но уже совершенно «конченный». Современность вышибла его из колеи и душевное равновесие его совершенно нарушено. Это опустившийся и вряд ли могущий уже подняться человек. Таков же и Поляков, издатель «Весов». На них просто тяжело смотреть. Объясняется это, конечно, той повышенной, нервной и изощренной эстетической жизнью, которая отмечает всю атмосферу «Весов — Скорпиона». А. Г. говорит, что памятником кружка символистов, объединившегося вокруг Полякова, служат, с одной стороны, издания «Весы — Скорпион», а с другой — …целые горы бутылок, обнаруженных в издательстве, как своеобразный монумент оргий и опьянения происходивших в «Весах». Валерий Брюсов — также совсем уже погибший и разрушающийся организм, гниющий от сифилиса.
До 3-х часов диктовал Кусе 5-ю главу книги о Кустодиеве.
Остался дома. Куся продолжала уборку вещей. Я писал V гл. о Кустодиеве. Был Г. С. Верейский; изныл, несчастный, под бременем «Еврейских носов». Вечером диктовал Кусе продолжение главы V о Кустодиеве.
Утром ходили с Кусей в Русский музей, где выяснили все относительно ремонта нашей квартиры. Затем прошли в Дом ученых, где получили «золотое обеспечение» и хлеб. По дороге домой зашли на рынок.
Приходил П. П. Барышников. Приносил мне показать свои рисунки предполагаемого Tiepolo и Л. Бакста (дама на роликовых коньках). Говорили с ним о художниках. Между прочим, речь зашла о Н. Н. Сапунове. П. П. его отлично знал еще в Москве. Однако это было еще, кажется, в 1905 (?) году. П. П. жил тогда в Павловске; к нему приезжает С. Ю. Судейкин и сообщает, что Сапунов очень бедствует, живет в нетопленой комнате, болен и не имеет средств лечиться. П. П. едет в Питер, на Васильевский остров, и застает Сапунова действительно в ужасном состоянии — больной, голодный, без копейки денег; в комнате холодище. Всюду в беспорядке валяются его этюды, картины. П. П. вынул из бумажника 500 рублей и устроил больного художника бесплатно в немецкую больницу на Вас<ильевском> острове, когда он дал С<апуно>ву деньги, тот предложил ему: бери на выбор любую мою картину, — тут были чудесные вещи и среди них его знаменитый nature morte с вазой и цветами. Но П<етру> П<етрови>чу было как-то совестно брать с художника в столь трудную для него минуту какую-нибудь вещь, и он так ничего и не выбрал.
Характерно, что впоследствии Сапунов, словно позабыв обо всем, никогда ни одним словом благодарности не обмолвился, не предложил в подарок ни одной своей вещи. Между тем они часто и впоследствии с ним виделись, например у того же А. А. Коровина.
Почти такой же случай был у Петра Петровича с Чурленисом, незадолго до его кончины. Чурленис обратился за денежной помощью к Барышникову, и тот снабдил его 200 рублями, суммой, которая его вполне «устраивала». Взамен Чурленис предложил П. П. выбрать любую из его картин. П. П. приехал к нему, но… ничего не взял, т. к. ни одна из картин ему не понравилась… Чурленису он это совершенно откровенно высказал, заметив, что если впоследствии он напишет что-нибудь, что ему будет нравиться, то он охотно примет эту картину в виде компенсации. Но так и не пришлось Барышникову ничего получить от Чурлениса.
А Бурцев, тот действует иначе. У Сапунова он бы забрал за свои 500 рублей целую пачку эскизов и рисунков и не поморщился. Он откровенно пользовался тяжелым материальным положением художников и скупал их вещи буквально за гроши. Так, у Сапунова, Судейкина, а затем у Бориса Григорьева он скупал их работы, платил по пятерке (5 р.), по «красненькой» (10 р.), и художники любили его, считали своим благодетелем. Может быть, говорит Петр Петрович, они с известной точки зрения и правы. Так, Борис Григорьев говорил, что глубоко уважает Бурцева и считает его своим благодетелем. Бывали дни, говорил он, когда мне нечего было жрать, я намажу какие-нибудь пустяки, несу к Бурцеву и знаю, что он возьмет без слов — выручит. Благодаря Бурцеву я был сыт и не умер с голоду. А «меценатам» подавай «значительное», то, что им любо, нравится, и если на голодный желудок не сможешь угодить — умирай с голоду.
В А. А. Коровине тоже не было никогда способности использовать голодное и безвыходное положение художника, чтобы получить от него какое-нибудь произведение.
Сапунова и Судейкина П. П. знал в их раннюю пору, в эпоху «Золотого руна». Тогда же в Москве он хорошо был знаком и с Павлом Кузнецовым. Как-то раз П. Кузнецов зовет Петра Петровича в Абрамцево к Мамонтову. Жизнь в Абрамцеве, как у большинства московских меценатов, была самая нелепая, безалаберная. Примером этой безалаберности и нравов московской богемы того времени может служить следующая сценка во время этого посещения Абрамцева: на столе одной из комнат лежал альбом рисунков М. А. Врубеля, и вот Кузнецов, не стесняясь и мало обращая внимания на присутствие в комнате посторонних, подталкивает Петра Петровича локтем в бок и шепчет ему: «Выбирай… выбирай!» П. П. сперва не понял, но скоро уразумел смысл этого оригинального совета… П. Кузнецов откровенно сознался, что уже «забрал из этого альбома несколько рисунков то же, мол, делают и другие». И действительно, альбом уже почти на ¾ оказался опустошенным, и Мамонтов, по-видимому, относился к этому с философским равнодушием.
Я просил П. П. Барышникова, если он увидит Я. А. Шапиро, передать ему, чтобы он сходил в Академическое издательство со своими портретами еврейских деятелей, исполненных этим летом в Москве, т. к. я уже предупредил издателя о возможности такого визита Шапиро, и там заинтересовались его работами.
Шапиро, по словам П. П. Барышникова, сейчас много работает, сестра его, с которой он живет вместе, занимается шитьем, и они вместе борются за лучшее будущее.
На одном из последних аукционов П. П. гнался за чудесным альбомом литографий Beaumont’a, шел до 20 милл<ионов>, но оказалось, что он был забронирован до 30 милл<ионов> руб. и был «заказан» Александром Николаевичем Бенуа за 50 милл<ионов> руб. (прошел за 30 милл<ионов> руб. с небольшим).
Ходят слухи, что Платер хочет распродать свое собрание рисунков (будто ему предлагали 150 миллиардов, но он раздумывает). Недавно он продал своего Huber Rober’a за 5 миллиардов руб. (конечно, пропил!). Но через несколько времени купил очаровательную картину Жака «Овцы» за 450 миллионов.
По поводу недавнего случая с картиной Сапунова «Ужин Пьеро» с certificat’ом Платера, в подлинности которой усомнился А. Н. Бенуа и я (С. П. <Яремич> настаивает на ее принадлежности кисти Сапунова). П. П. Барышников отрицает также авторство Сапунова и рассказывает случай на одном из осмотров аукциона Дома искусств, где были поставлены 2 рисунка якобы Судейкина. П. П. сразу заподозрил авторство Судейкина, и когда эксперты пропустили их, он отозвал Ст<епана> Петр<овича> и обратил на них его внимание, и С. П. по зрелом рассмотрении также сделал это. Впоследствии Петру Петровичу удалось выяснить, кто является фабрикантом этих и им подобных «Судейкиных», это художник{108}.
Весь день оставался дома, и с Кусей убирали квартиру для перевозки. Вечером был у Н. Н. Сидорова на совещании по поводу требования общего собрания возместить с членов домоуправления части суммы, уплаченной заводу. Решили отклонить это требование.
Весь день всею семьей работали по уборке квартиры. Кавардак такой, что «руки опускаются»!