Макароны – видное советское слово, теперь должно идти с пометой «устаревшее». И пояснением про «макароны по-флотски» и «люблю я макароны».
Как понятие родовое их за три десятилетия перестройки и гласности вытеснила «паста». Которая раньше была из тюбика в пионерлагере.
По мнению Томаса Вульфа, абстракционизм в американском изо был придуман несколькими богатыми семьями, а вообще все в мировом искусстве решается неким абстрактным объединением в три тысячи человек, не больше. Для победы «пасты» над «макаронами» в нашей стране достало труда десятка переводчиков. Ещё в 1980-е в «Иностранке» печаталась какая-то повесть про двух героев, которые «занимались любовью» в гостиничном номере, а потом «съедали что-то мучное». По малолетству я думал про печенье. Странный обычай, но кто их, итальянцев, разберет? Кто их вообще живьём видел?
Под влиянием скорее видеопродукции, чем литературы, Россия вошла в семью народов, уважающих свою связь с Римом, у кого какая. Русская википедия ещё держится и переправляет и перенаправляет на «макаронные изделия», но так пусть у них боты разговаривают. «Дорогая, что сегодня на ужин?» «Милый, а может макаронных изделий?»
В те далёкие годы, к которым относится следующая история, про «пасту» мы знали только из уроков страноведения. Везде были макароны – бедняцкая еда, лохматый нищий, пока ещё не пробившийся в принцы. Хорошо если с подливой.
1991. Последнее лето детства. В широком смысле слова, и тут я имею в виду не только распад страны. Как-то всё совпало. У меня лично.
Мы с другом Слоном поехали на необитаемый остров. Не из каких-то особых соображений, ни от кого не скрываясь. А просто по молодости. Because we can[55].
Остров стоял и до сих пор стоит на севере Ладоги. Сначала доезжаешь до одной из деревень с ласкающим и дразнящим русское ухо карельским топонимом, потом на лодке через плавни, потом по озеру – мимо кричаще спокойной некрореалистической красоты. Людей здесь мало. Иногда и вовсе нет.
На острове нам обоим нашлись занятия: Слон ловил рыбу и разводил костёр, я – читал Фолкнера. Даже не выпивали. Талоны, лишний груз, да и вообще и так хорошо было.
В обратный путь мы собирались долго. Когда наконец выдвинулись, уже пришло и прошло время обеда. Посреди водной глади мы попали под дождь. И волны с перехлестом. Назад – контрпродуктивно, только вперед сквозь шторм. Сверху отчаянно лило, мы махали вёслами и не менее отчаянно исполняли песни группы Queen с альбома A Kind of Magic. Как в последний раз.
Выбрались в плавни. Уцепились за какую-никакую землю. И тут, когда опасность миновала, организм вспомнил, что очень хочет есть.
Еды в принципе в те годы было меньше. В нашей ситуации её не было вовсе. После недели выживания на острове в активе оставались только макароны. О том, чтобы развести костёр, не могло быть и речи. Ужин – в виде грибов с картошкой и сметаной – ещё не скоро. А что-то же надо делать. И я стал грызть сухие макароны. Размачивая их дождевыми каплями, стекавшими по лицу.
Когда Сергея Бодрова мл. спросили, что он чувствовал в сцене из «Восток-Запад» с Катрин Денёв, где она ему делает искусственное дыхание, актер ответил: «Вкус жизни». Ведущий начал переспрашивать про дыхание истории, про дух кино. Бодров перебил его: «Я сказал то, что сказал. Я почувствовал вкус жизни».
Вот и здесь.
Водка – проклятие и бензин русской жизни, строительный раствор нации и бульон отечественной литературы. Этот поэтический номинализм можно накручивать бесконечно, материала – как закуски, главное, что я умудрился закончить школу, так водки и не причастившись. Ну пиво, ну «Советское» на Новый год. Водки не было, не дорос.
1991 год. Последнее лето детства. Школу закончил, еду с родителями в Пярну. Согласен, в шестнадцать надо бы в Вудсток, в Гластонбери, ну или на плотах куда-нибудь сплавляться. Говорю ж, я и водки не пробовал.
В Пярну же отдыхали друзья родителей из Таллина, она инженер, он врач, старого, ещё довоенного воспитания, с ветхозаветным именем Гидеон.
– Как?! Серёжа не пьёт водку?! Как же он собирается выжить в нашей стране?
Началось обучение.
Каждый вечер после ужина мы садились в гостиничном номере.
Стопка водки, тартинка, несколько минут разговора на научные или искусствоведческие темы. И снова: стопка, тартинка, разговор.
К концу отпуска я умел пить водку.
Я знал все отметки. Когда пятьдесят, когда сто.
Я калибровал.
Я чувствовал планку.
После лета был колхоз. А сразу после – д. р. бывшего одноклассника.
Пили водку, которую я уже умел.
Все по плану. Стопка, закуска, разговор. Закуска быстро кончилась – студенты.
Мимо проносили трёхлитровую банку с какой-то бурой жидкостью.
– Это кока-кола? – радостно спросил я.
А кока-колу я тоже никогда не пил. Но раз мне шестнадцать, а кругом друзья, то что плохого может случиться? Ничего.
– Ага, – проносивший банку ухмыльнулся, – она.
– Налей стакан – хоть запью.
Кока-кола, как я и ожидал, оказалась сладковатой, а газ, наверное, выветрился.
Запивать тоже можно, я где-то слышал.
Так я провёл какое-то время.
Потом началось то, что бывало в жизни каждого. Как рассказывали старшие товарищи-олигархи, в швейцарских частных школах за это даже не ругают, когда в первый раз, только домой пишут, так мол и так, ваш того. Со второго раза, конечно, уже санкции. У меня был первый.
Я выбежал во двор.
Мозг, не сильно задетый содеянным, с интересом наблюдал за бурной реакцией остального тела.
Улица Марата превратилась для меня в маленький кораблик, застигнутый штормом.
Морская болезнь разрывало нутро.
Я прилег на скамейку. Надо было идти на следующий д. р., но я отказывался вставать.
Лежать тоже, впрочем, не доставляло особого удовольствия.
Меня крутило и захлёстывало.
Кока-кола была портвейном. То есть не было там никакой кока-колы.
Через полчаса я более или менее пришёл в себя и отправился в следующие гости. Стараясь не разговаривать, я бережно нёс себя по ночному городу.
– Выпить? Нинини!
– Тогда, может, чаю?
Я сел пить чай с тортом. Невинное удовольствие.
Через минуту я кубарем катился по лестнице во двор.
Уже тогда, в 1991-м, я знал, что буду вспоминать эту водосточную трубу и водичку, так приятно капавшую на лицо.
Мозг продолжал работать. Многое открылось в тот вечер. Я понял, что есть вещи и пострашней водки. Я понял, что не всему, что говорят одноклассники, стоит безоговорочно верить. И я понял, что я так и не попробовал кока-колу. Взрослый парень, лежу тут на асфальте, пора бы уже.
Я не люблю сладкое. Не ем пирожных. Ну только если очень надо. Но было время – приходилось.
В 1991-м я поступил сразу и в Политех, и в Герцена на английское – в тот год можно было. Пришлось выбирать. А тогда ещё СССР, маршал Язов, странные представления о «профессии в руках». В общем, я выбрал ФТК. Автоматизированные системы управления. И не дожил до первой сессии. Так бывает. Высшая математика не для всех придумана.
Пошёл работать. Учителем английского в класс для второгодников. По идее для этого нужно высшее образование, но почему-то мне кажется, что зимой 1917-18 тоже не у всех учителей диплом спрашивали. Преподаю. Мне только исполнилось семнадцать, ученикам – тринадцать. У них трудный возраст, у меня – педагогический дебют. Идут жёсткие позиционные бои. По всей строгости. Проявишь слабость – съедят. Я и не проявляю.
И вот после занятия подходит шкет, самый хулиганистый, мнётся и говорит, что его мама хотела бы со мной переговорить. Я дал домашний телефон. Других и не было.
Звонит. Сергей Аркадьевич то, Сергей Аркадьевич сё, вы бы уж подтянули моего балбеса, в частном порядке. Предлагает хорошие деньги. А вас-то, спрашиваю, как зовут? «А я – Людмила».
Увидев меня, Людмила, разумеется, опустила отчество.
Занимались мы два раза в неделю. Каждый раз в начале урока Людмила приносила мне чашечку кофе, бутерброд с красной икрой и пирожное. Корзиночку с разноцветным кремом. Символ прибытка и избытка.
В пирожном была некая логика. Как и в бутерброде с икрой. Просто подкормить юного преподавателя было бы в представлении Людмилы не совсем красиво. А тут – некий бонус. Излишек. Не еда, а часть ритуала. Масло, сахар, песочное тесто. Ритуалы же бывают разные. Приятные и не очень. Я не роптал.
Репетиторство параллельно с официальными занятиями дает, вообще-то, почву для этических противоречий. И кто-то мог бы упрекнуть меня в конфликте интересов. Мол, теперь я никак не мог поставить балбесу двойку в четверти. Но двойка и так не входила в мои планы. Я ж собирался научить, подтянуть. Так я и ходил в ампирную квартиру на Кирочной, всю уставленную коробками с бытовой техникой – отчим балбеса барыжил. И ел пирожные, которые не любил.
Учебный год закончился. Карьера прервалась.
Прошло девять лет. За которые я почти не вспоминал про тот давний приработок и практически не ел пирожных.
Как-то утром в универсаме напротив дома меня подрезал в очереди невысокого роста парень и хриплым голосом попросил «рябину на коньяке».
– К бывшим преподавателям обычно относятся с большим уважением.
– Серёга, е! Джа-растафари! Как сам?
Балбес теперь носил дреды и фенечки, играл рэгги в некой группе с поэтичным названием и был не чужд всяческим взрослым порокам. Я пропустил мимо ушей внезапную фамильярность и с удовольствием бы завершил встречу ровно там, в магазине. Не пускаясь в воспоминания о зиме 1991—92. Однако выяснилось, что нам с ним в одну сторону и хотя бы до Невского придётся идти вместе.
Надо было как-то поддержать беседу, small talk[56].
– Ну, что у тебя с английским? – задал я нейтральный, как мне казалось, вопрос.
– Да вообще. Мы тут играли на Невском, в переходе, подходит чувак, потом выяснилось – канадец, спрашивает, как пройти до Казанского собора. Главное, можно было просто показать, без слов. А я ж учил. Я ему говорю: янки, гоу хоум, что ж вы, суки, делаете, рэгги зажимаете, Боба Марли до смерти довели. Прокусил ему руку. Дали год. Условно.
Коньяк – советский символ завидного общественного положения, хорошего вкуса или по крайней мере относительно высокого достатка. Водку пьют все, коньяк – избранные. Пиво – атрибут студенчества и мужиковатой мужественности, коньяк – эликсир из мира взрослых. Его дарят полковнику на военной кафедре или хирургу после операции. Его смакует профессура и обкомовская знать. Коньяк – дорогое удовольствие состоявшихся людей. По крайней мере, так мне казалось в 1992-м, когда я решил на спор прыгнуть с Дворцового моста. Пари было заключено ещё на площади, где Александрийский столп помогал обрести устойчивость четырём школьным друзьям после встречи с бывшими одноклассницами. Девушкам почему-то не захотелось наблюдать за нашим погружением в лихорадку субботнего вечера. Мы остались одни и отправились гулять по июньскому городу в поисках приключений. Которые сумели себе организовать.
Я-то давно собирался прыгать. Мы склонны моделировать мир по себе. Солипсизм, эгоизм, антропоцентризм, где человек – это я. Много на свете умных слов. А смысл один: всё крутится вокруг нас и нашего понимания действительности. Поэтому я уверен, что каждому хотелось когда-нибудь прыгнуть с моста. Раз фонтан Треви далеко. Высота вроде небольшая. Плавать я умею. Вода теплая – лето. Милиция не страшна – все же русские люди, ну кто осудит пацана, решившего таким вот образом проверить границы дозволенного. Я же никому не причиню вреда. Прыгнул-вылез-далыне пошёл. Ну сколько за такое могут дать? Пожурят да и отпустят. На самом деле про административные последствия я вообще тогда не думал. Погода хорошая. Вот мост. Вот река. Вот друзья. И есть желание как-то украсить этот поскучневший без девушек вечер. А также давняя мечта сигануть. И бонус: можно выгодно продать то, что ты и так хочешь сделать. Сплошные плюсы.
– Спорим на бутылку коньяка, что я сейчас прыгну с Дворцового моста?
– Да ладно.
– Ну спорим?
– Давай. Замётано.
– По рукам.
Мы дошли до второго пролета. Тут корабли проходят, значит дно достаточно глубоко. Чтобы одежда не намокла, лучше раздеться – я снял рубашку. Джинсы снять помешала стыдливость.
– Ты разуйся. Без кроссовок легче всплывать.
Верно. Расшнуровал, снял.
Перелез через чугун, встал. Цепко держась руками.
Я почему-то был уверен, что товарищи начнут меня отговаривать. Дадут пространство для маневра. Позволят, если что, пойти на попятный. Не то чтобы я собирался отступать, я-то прыгну, но всё-таки было бы неплохо. Из общих соображений абстрактного гуманизма.
Черта с два. Одноклассники-собутыльники деловито давали советы куда прыгать и разгоняли иностранных туристов.
– Ноу, ноу суицидо. Симпли дранк.
Я приосанился. Посмотрел вниз. Внизу чернело. Опыт городской жизни подсказывал, что внизу вода. Ну грязная, из Невы уже давно не пьют, но просто вода. Дружественное ашдвао. Опыт непосредственного наблюдателя говорил, что внизу непонятное нечто, до которого ещё и не сразу долетишь.
– Так чего застыл? Прыгать будешь? Давай, пока ментов нет.
Мои одноклассники были жестокими мальчиками, да, но без иезуитской изощрённости. В принципе я мог и не прыгать. Можно было бы обратить всё в шутку. Ну перелез, сняв рубашку. Ну постоял на ветру. Они-то и так не сделали.
А с другой стороны. Что такого? Эрмитаж, Петропавловка, Нева. Родные ориентиры. Ну что плохого может случиться с молодым человеком в самом центре города? Недалеко спуск к воде. А я озёра переплывал. Тоже на спор. Правда однажды посреди озера свело ногу. Так ведь выплыл. Иначе бы тут не стоял на мосту.
Внизу по-прежнему чернело и немного бурлило.
Есть вещи пострашнее, чем хорошему пловцу прыгнуть в реку с известным фарватером. Первый секс, например.
Солдатиком.
Интересно, что прыжок я вообще не запомнил. Первые мысли нахлынули в воде. Что холодно. Что стремительно трезвею. И что надо срочно выбираться.
Страннейшая история. Близких спусков к воде было два: один – дальше по Дворцовой набережной, другой – сразу за мостом. И почему-то я поплыл к первому. Против течения. Одержав победу в одном сражении, я бросился в другое – со стихией сильней меня. Я барахтался на месте. Течение сносило меня под мост, куда я почему-то не хотел. С другой стороны, а почему обязательно подниматься по спуску? Что за неуместное уважение к условностям. Я двинулся к берегу. У самой набережной началось дно. Что-то обожгло ногу. Я добрался до гранита. Полез наверх. Втащили. Ступня оказалась распорота об осколок бутылки.
Потом меня носили на закорках. Потом, поскольку все ночевали у меня, а ключи я утопил на дне Невы, мы завалились в отделение охраны за дубликатом, и я это отделение заливал кровью. Потом зашивали в «травме». Кажется, без наркоза. Потом я несколько недель передвигался на костылях, а добрые друзья любили отобрать у меня костыли посреди Невского, когда светофор уже мигает и сейчас двинется поток машин. Потом чужие люди спрашивали, правда, что ли, прыгал?
А коньяк я подарил родителям. Я его как-то не очень. Не дорос ещё.
– Help yourself but don't help yourself sick, – заученно пошутил американский голос. Как перевести? «Угощайся, но не перебарщивай»? «Бери сколько хочешь, но не больше чем сможешь»? «Ешь, но чтоб не слиплось»?
А переводить-то я как раз и приехал.
Деревня Енакиево – шахтерский поселок. Горы шлака за окном. Светит луна. На стол высыпано содержимое целого мешка: шоколадные батончики, конфеты, леденцы. Никогда со времен Мальчиша-Плохиша сладость и предательство не монтировались в одном кадре так доходчиво.
Переводил я баптистов. Проповедников. Они несут Слово, я перевожу, шахтёры бухаются на колени и обращаются, а я, не тронутый волной убеждения, ем конфетку.
Тут надо объяснить, кого же я предавал.
Меня ещё тогда – в начале 90-х – предупреждали, что об этом лучше не рассказывать. Что нам чужие советы?
Изначально я переводил сектантов. Без жертвоприношений и членовредительства, но вполне угрюмых американских миссионеров, уверенных в собственном патенте на истинное прочтение литературных памятников эллинистического периода античности. Нетерпимых и аскетичных. Пуританствующих обскурантистов. В Эрмитаже не были, Фолкнера не читали.
Эти ребята пытались завербовать всех вокруг. Я твердо стоял на позициях вежливого агностицизма и готов был вести богословские споры исключительно в рабочее время, то есть пока тикали часы. Коллеги массово крестились в пластмассовой купели ради продвижения по службе, я же, как Залыгин, единственный советский беспартийный главред толстого журнала, стал главным переводчиком района не покривив атеистской душой. «Районов» в городе было пять. А работа была два раза в неделю: среда вечер, воскресенье утро. Пока мои восемнадцатилетние сверстники прожигали субботние вечера с заходом на территорию следующего дня, я рано ложился спать, потому что в воскресенье утром я с Библией в руке спешил на службу. На воскресную, утреннюю. Как Том Сойер какой-нибудь.
И тут я перехожу к вещам ещё более интимным и неприличным. Но что нам приличия?
В 92-м угрюмые попы начали со ставки 35 центов в час, после испытательного срока – 45. Потом – 90. Главный переводчик района получал пять долларов за одну службу – примерно два часа проповедей с молитвами.
Баптисты платили пятнадцать долларов в день.
Выезд в Донецкую область. Две недели.
Так я сменил конфессию.
На фоне моих первых работодателей баптисты смотрелись отчаянными гуляками и вольнодумцами. Преподобный Майк Бойд – харизматичный сорокалетний теннессиец приехал с гитарой и плотоядно засматривался на девушек в минималистичных мини-юбках. А на робкие укоры коллег по работе аргументировал:
– Когда Господь призвал меня проповедовать, он же не выколол мне глаза!
После трех дней в Енакиево мы собирались дальше. И тут с утра пришла делегация местной клерикальной знати: пастор в черной касторовой шляпе, жена пастора, брат пастора – регент церковного хора. С детьми.
Я быстро догрыз батончик и спрятал обертку в карман.
– Отец Майк, мы пришли к тебе с вопросом.
– Да-да, – Майк надел очки и взял в руки Библию.
– Ты тут у нас три дня, брат Майк, ты прочёл нам прекрасные проповеди, и во всех ты упоминал одного человека. Ты говорил, что у него было все: деньги, женщины, слава, но он был несчастен, потому что не обрёл Бога. И мы так видим, что для понимания сути нашей Веры, это очень важный человек. Раз ты про него каждый день говорил. Ответь нам, Майк, кто такой этот Элвис Пресли?
Майк отложил Библию и взял в руки гитару.
– Serge…
Я нацепил солнцезащитные очки и встал в позу.
– You ain't nothin' like a hound dog, cryin' all the time…[57]
Мы исполнили вещь до конца. Клерикальная знать внимательно слушала, вылупив глаза.
– Спасибо. Теперь мы знаем, кто такой Элвис Пресли.
В 94-м я стал миллионером. Миллион тогда равнялся примерно двумстам долларам, а поскольку на Играх Доброй Воли я их срубил 400, то считай – мультимиллионером.
Непривычно большие деньги жгли карман. Вовремя вспомнилась мечта беспризорников 20-х: мы поехали в Крым. В принципе, мы – трое студентов – могли замахнуться на какое угодно направление, но решили сузить. Открыли атлас мира 1963 г. – настольную книгу – и карандашом тыкали, куда бы отправиться. Придумали, что самолётом до Симферополя, а там разберёмся.
Параллельно с нашими раздумьями мой похожий на Джона Леннона и Вуди Аллена кузен – врач скорой, капитан КВН Первого меда – подсобил с контактом. Дал словесный портрет своего закадычного друга Лёни: борода, косичка, разговорчив, пьющ, похотлив. Остановился в Алупке.
Почему нет?
Мы долетели до Симферополя под вечер. Ждали автобус – потому что на тамошних таксистов никаких миллионов не напасёшься, шатко и валко ехали, добрались уже ночью. Темень, собаки лают. Надо найти улицу Ленина дом 11. А нумерация как до Наполеона – от вольного. С трудом нашли.
Стихийно хундертвассеровский дом, двор. Во дворе увитая виноградом беседка с видом на море. На скамье под одеялом какое-то движение. Мовида.
Мы кашляем. Из-под одеяла выскакивает бородатая голова с косичкой.
– Простите….
– Да!
– Вы Лёня? Мы от Димы Каца.
– Да что ж это такое! Дома, когда я с барышней и звонят по телефону или в дверь в самый неподходящий момент, я всегда знаю, что этой мой лучший друг Дима Кац. Но сейчас Дима уехал отдыхать за границу, я – в Алупке, и вот опять!.. Так, ребята, дайте пятнадцать минут, все разговоры потом.
Мы тактично отошли за угол строения.
Дальше понеслось. Леня взял над нами шефство. У нас был странный режим. С утра мы шли в министерскую столовую и ели плов. И стакан сметаны. Потом на рынок – покупать виноград и вино. Лёня настаивал, что вино надо покупать дешёвое, всё равно та же почва, то же солнце. Впрочем, вино мы выпивали ещё по дороге на пляж, практически залпом, чтоб не успело нагреться.
Виноград мы выбирали тщательней – только его и ели весь оставшийся световой день.
Мы доходили до нудистского пляжа, переодевались в плавки и занимали соседний с нудистками камень – большой плоский валун. Помимо винограда и вина у нас было важное дело – мы играли в преферанс. С прихода на пляж и до заката, когда все в природе дышало за то, чтобы поужинать. Делали короткие перерывы на искупнуться и обратно. Раздав карты, посматривали на голых девушек. Иногда увлекались видом, мечтательно пощипывая виноград, но игра брала своё – мы же сюда не глазеть пришли.
После ужина в кромешной темноте ходили на море, где забивали, не забываясь. Лёня по случаю купил, кажется, ведро. Потом нас, вдоволь отсмеявшихся, тянуло на разговоры. Двоих до трёх ночи, а одного – до шести. Он продолжал что-то говорить сквозь наш сон, потому что остановиться не было никакой возможности.
Хорошо отдохнули. В поезде домой спрашивали «где кипяток?» и около полутора суток держались на хлебе и повидле.
Да, чуть не забыл, я взял с собой в Крым три презерватива, а обратно привез четыре. Один подарили.
15 июня 1995 г. я закусывал пирожками. Не потому что помню всё, что когда-либо ел, хотя стараюсь, конечно, а потому что день выдался на редкость приятный.
Пирожки пекли в «Метрополе» – советском реликте вроде сенатора Долгих или памятников Ленину. Огневые узлы былого общепита давно посдавали позиции – уже работал Mollie's и на днях открывалась Cucaracha – «Метрополь» с его великодержавным апломбом держался. В основном на пирожках.
Еще с утра я никуда не собирался. Студент, безуспешно ухаживавший за девушкой, – назовём её Девушка, я пришёл в Дом Кино поволонтёрствовать на фестивале, назовем его Фестиваль. Приятели позвали. В кино всегда не хватает денег – бесплатные работники не повредят.
Выяснилось, что вечером на открытие приедет Собчак – мэр, к тому времени несколько растративший героическую харизму, но всё равно. Путч-91 прошёл в городе без единого выстрела и, кажется, вообще без солдат – Собчак договорился.
– Кто готов вечером переводить Анатолия Александровича?
– Я!
– Костюм есть?
– Есть!
Костюм действительно был, точнее, пиджак – самый шикарный прикид в классе, другу за границу одалживал – венгерского производства, 1990 год. Хотя почему был? Я его до сих пор ношу. Законная вещь. Сносу нет.
Сбегал переоделся. Понервничал для приличия.
Вышел, объявил, перевёл.
Про страх сцены написаны километры специальной литературы, наверное. А какой антоним? Есть термин для «ещё хочу!»? Для неопреодолимой тяги, для болезненного стремления.
Меня бросили в воду, и я поплыл баттерфляем.
Я шутил, интонировал, провоцировал зал на аплодисменты.
Я поднялся на сцену двадцатилетним студентом с маленьким опытом публичного перевода. Я спустился – как вернулся из космоса. Всё теперь по-другому.
Мне тут же предложили быть ведущим Фестиваля. (Через несколько дней пригласили переводчиком на два других – в Дании и в Голливуде).
Подходили незнакомые люди, жали руку, звали в гости на, страшно сказать, богемные вечеринки. То есть так никто, разумеется, не говорил, зачем позориться, но ровно так дела и обстояли.
И Девушка всё это видела.
Впрочем, ей надо было куда-то бежать.
Мы договорились встретиться в полночь у «Метрополя». Мобильные были тогда разве что у военных. Скорректировать время уже бы не удалось.
В «Метрополе» отмечали открытие. Я ходил гоголем, да ладно, Гоголем, Николай-Василичем я ходил. Как Элтон Джон или Джордж Клуни я мог подойти к любому – потому что меня-то знали все.
Один человек не знал. Его не было на открытии. Я бы заметил. Через бьющие софиты в тысячеглавой толпе кинозала я бы разглядел его. Но он точно пришёл уже позже.
И всё равно я чувствовал моральное право заговорить с ним. День такой.
– Позвольте выразить вам восхищение.
– Ну зачем же так сразу, давайте лучше выпьем, – улыбнулся Курёхин.
Мы чокнулись, опрокинули по рюмке, закусили пирожками.
День определённо складывался. Что ещё может произойти? Позовут играть в Rolling Stones на стиральной доске?
В полночь я вывалился на Садовую. Машин поблизости не было. Только невдалеке показалась «скорая помощь».
Ну и ладно. Впечатлений на сегодня хватит.
Скорая притормозила. Оттуда выскочила Девушка.
– Знаешь, я тут подумала, пойдём к тебе.
Кофе – фетиш нашей джеймсбондовской культуры. В широком смысле слова. Мормоны кофе не пьют вроде бы. Детям обычно кофе не дают. Не знаю, как это у беременных. Надо будет спросить.
Но теплокровный взрослый пить кофе просто обязан. Отказаться можно только по уважительной причине, мол только что накачался. Не выпить с утра кофе – предать мир активных людей. Болезнь, недомогание, сбой системы.
Причём увлечение кофе – в отличие от сигарет и алкоголя, других спутников недетской жизни – никак социально не осуждается. Вы можете себе представить косые взгляды и вздохи домашних «Что-то наш Марик зачастил. Уже третью чашку пьёт сегодня»?
Символ победы Европы над османами, кофе остается вкусом жизни. И великим уравнителем вроде айфона. И очень богатый и почти что бедняк могут рассчитывать на примерно тот же эспрессо. Возможности тюнинга далеко не безграничны.
Я пил раз в сто заряженный кофе на пьяцце Сан-Марко и советский котловой. Переваренный далёким зверьком Paradoxurus hermaphroditus копи лувак и финский офисный отстой. Всевозможные «-пучины», кофе с сахаром, с виски, с водкой. Кофе до обеда, кофе после обеда, кофе вместо обеда.
В последние десятилетия в семантической матрице жизни на Земле у него появилось ещё одно значение. Общность путешественников. Уют дороги. Ясность картины за поворотом. Бумажный стакан, бензоколонка. Вкус и запах не самых поздних фильмов Вендерса. On the road. Again[58].
1995. Только прилетел в Нью-Йорк, а ещё тащиться несколько часов в Коннектикут. По дороге заправка. Вышел, прогулялся по рядам с разноцветной дрянью. И вдруг понял, что проголодался. Нашёл какую-то колбаску за 60 центов. Вот, думаю, возьму её и кофе. Подхожу к прилавку, за которым внушительных пропорций негритянка. Заявляю о намерениях, сую доллар.
Тут неплохо бы заметить, что доллар в 1995-м – это было огого. Я за доллар на такси в университет ездил. Никто не кочевряжился, брали.
– Этого мало, – говорит продавщица и называет какую-то кривую цену. Типа доллар двадцать.
А у меня, как у всякого приличного русского за рубежом, в кармане рубашки хрусткие франклины. И вот этот доллар – на мелкие расходы.
Да и колбаску уже не хочется. Это я так, поэкспериментировать решил. Совершить трансакцию. Вступить в социальный контакт на чужой земле. Почувствовать себя клиентом. Заплатить за что-то такими близкими нам деньгами на их – денег – родине. А сотку разменивать никакого желания.
– Спасибо. Я тогда только кофе.
Негритянка оглядела меня с материнской жалостью.
– Знаешь что, парень, давай свой доллар. Бери колбаску. И кофе – сколько хочешь.
Когда одногруппницы узнали, что я лечу в Нью-Йорк, самая расфранченная закатила подведенные глаза, всколыхнув бюстом: «Там же суши! Это полный снос башки».
В 1995-м ближайший к нам суши-бар был как магазин с молниями у Довлатова, т. е. в Хельсинки.
К первой встрече с суши я подошёл обременённым великими ожиданиями. Планка стояла слишком высоко. Башка осталась на месте. Говорят ещё, что с первого раза иногда не берёт.
А сейчас уже и нечего вспомнить. Детали стёрлись Хотя, если учесть, что угощал меня уважаемый нью-йоркский кинематографист-шестидесятник, скорей всего, это было не худшее исполнение на свете.
Шли 90-е. Россия вставала на магистральный путь развития. Вроде бы.
Росло благосостояние населения. Открывались новые возможности. Как-то там поменялись прически. Короче, в городе открылись рестораны с суши. Первое время из не-бандитов туда ходили, кажется, только Гребенщиков с Пелевиным. Однако капитализм набирал обороты. Явление двинулось вширь. Блюдо спустилось с небес на землю, обрело местный характер. Но и на земле не все равны. Появилось разделение – здесь есть можно, а там не стоит. Споры о том, где лучше готовят.
А потом я попал в Японию.
На два дня, но тоже что-то.
Найти суши в Токио не такая простая задача. Легче подружиться с кривоногой школьницей в белых чулках. Наверное.
Но я постарался. Нашёл.
То, что подавали в рабочий полдень в тамошнем ресторане, не поддается переводу. Нужны особые слова. Если там, в Токио я ел суши, то что же едят в России?
Вернувшись, я несколько лет обходил любые местные японские заведения стороной. Чтоб не расстраиваться.
Потом – после нью-йоркских и калифорнийских опытов (а там и со свежей рыбой, и со специалистами тоже все в порядке) – робко и точечно несколько раз заглядывал. Не чтобы напрямую возрадоваться, а чтобы расчесать память, возбудить нужные участки мозга и ещё раз окунуться в тот обед в Токио.
А недавно услышал: «Ну, суши, или что там едят бедные люди?..»
Всё началось с латыни. Я её прогуливал. Видимо, это объединяло меня со многими уважаемыми людьми в истории человечества. Что, конечно, было лестно, но и ставило определённые задачи. Например, куда пойти? А надобно же, чтобы всякому человеку было куда пойти. В тот день я пошёл в Эрмитаж – на привозного Матисса по второму разу.
Картины я уже видел, поэтому больше глазел по сторонам. И тут встретил её – представляете себе юную Настасью Кински? Вот примерно то же самое.
Несколько залов я следовал по пятам на расстоянии, разглядывал, неопределённо улыбался.
Наконец, я понял, что меня не замечают.
Нехорошо как-то в самом деле. Ходить-преследовать. Я знаю, что сейчас предприму. Точно.
Душа переполнилась благородством.
Я сейчас подойду, сделаю комплимент и удалюсь. Стремительно. А уж там – если захочет, пусть бежит за мной.
Что же сказать?
Еще несколько минут я формулировал. Придумал «Простите, что любовался вами, а не картинами, вы мне кажетесь интересней».
– Простите, что…
– Pardon, je ne parle pas Russe, je suis Frangaise[59].
– Aha!
Еще час мы ходили по Эрмитажу, потом бродили по набережным, потом переписывались и созванивались.
Наконец (в скобках я рванул на день в Москву, только чтобы выпить с ней кофе), Сольвейг – а её чудесным образом звали именно так – пригласила меня в Париж.
Степень моего радостного возбуждения стремилась к превосходной.
Первый раз в жизни, после унижений от не вылезавших оттуда одногруппниц, я летел во Францию, в столицу.
Так совпало, что тогда я как раз писал диплом «Антропоцентричность притяжательного местоимения ту в „Тропике Рака“ Генри Миллера». А там всё про Париж, про молодость, голод, бесприютность и счастье.
Странно только, что Сольвейг не встречала меня в аэропорту, а предложила самому приехать в кафе Бобур.
В кафе она была с подругой. Предложила пообедать. Я после самолета есть не хотел. Посидел за компанию.
Потом долго добирались в пригородный дом. Выяснилось, что я зря не стал обедать, ужин ещё не скоро, совсем не скоро.
За ужином говорили по-французски. Поскольку я говорил не очень, со мной беседовали мало.
На завтрак кофе. И с вещами в город.
Потому что вечером планировались танцы в каком-то спортзале. До утра. А утром – на неделю в Лилль.
А ещё выяснилось, что у Сольвейг есть бойфренд – ударник институтской рок-группы.
Поездка стала приобретать новые смыслы.
Всё это открылось, когда я после дня одиноких шатаний по Парижу добрался до вечеринки с пуншем и оливками.
Отвергнутая любовь, плохое питание, перспектива бессонной ночи и недели в провинции – всё как-то сразу навалилось на меня, толкая в экзистенциальную тоску и к резким движениям.
Я рванул в Кёльн, оттуда – через несколько дней – в Амстердам. Ночевать было негде, и я сел на ночной автобус до Парижа. Обратный билет был из Шарль-де-Голля, как ни меняй дату.
В автобусе пили, курили и пели песни под гитару. Я-то пытался спать.
В семь с чем-то я сидел на чемодане у освещённой витрины дорогого магазина и перечитывал Генри Миллера для диплома.
Париж, молодость, денег мало, пойти некуда, есть нечего – романтика! Как же здорово, наверное, вот так оказаться в Париже, подумал я и вдруг сообразил, что так всё и есть. Только в книжке всё выглядит гораздо привлекательней. Ну так волшебная сила искусства.
Девушки, круассаны, кафе – это для кино, для туристического сектора. Как оканье Горького. Жизнь жёстче. И вообще в жизни иначе. И если для понимания такой банальности надо смотаться в Париж – окей, уплачено.
Но надо было что-то делать. У меня на крайний случай имелся один телефон – изрядно обрусевшего от частых поездок в Россию парижского приятеля. Приятель – громко сказано. Он как-то раз зашёл за моей одногруппницей, познакомились, поболтали, оставил контакты, звал в гости.
Настал момент, когда пришлось понять его буквально.
– Да, заходи, – он продиктовал адрес, – конечно, можешь у меня пожить, не вопрос.
Я приехал в Маре, нашёл дом, поднялся по крутой лестнице, позвонил в дверь. Открыли не сразу.
– Здорово, старик.
Из спальни выпорхнула очаровательная, стройная, без духов, без туманов, утренняя, заспанная:
– Бонжур!
Быстро оделась:
– Пейте кофе. Я только сбегаю вниз за круассанами.
– Серёжа, вы уже закончили перевод?
1996. Группа гуманитариев на военной кафедре корпит над листовкой: «Сдавайтесь! В плену вас ждёт горячий чай». Я написал tea and cookies. Понятно, что чай не холодный. Иначе зачем сдаваться?
Преподаватель – седой дед-боровик – как мы быстро выяснили, в 1950-е работал «в представительстве „Аэрофлота“» в США, а в 1960-е – агентом по легенде во Франции.
– Да.
– Скажите, а вы ведь на каникулах ездили за границу?
Как он узнал? Дедукция? Индукция? Работа такая.
– Да.
– В Париже были?
– Был.
– Ну и как там? Мы в 60-е любили вместо обеда пойти на вокзал и взять Jambon d’Alsace. Давали кружку пива, а сверху такой большой шмат эльзасской ветчины. Знаете, как весной там хорошо. Солнышко светит. Кружка такая большая. Кругом Париж.
Группа затихла. Никто не переводит. Все сглатывают слюну.
– Ну ладно, ладно, работайте дальше.
За окном тает снег. В аудитории двадцать голодных молодых людей слагают по-английски про прелести плена для «вероятного противника». Дед-боровик улыбается. Мы тоже.
В 96-м я совладел турфирмой. Время возможностей, заря капитализма. Просто нам с другом – на тот момент другом – подкинули группу американских сенаторов. Надо было обеспечить им перевод, транспорт и какую-то культурную программу. Гостиница уже была – «Европейская». Мы месяц готовились и три дня пахали. Сами нанимали себя же переводчиками и гидами. Находили в автопарке лимузины по бросовой цене (оказалось, действительно дёшево). Любые косяки валили на руководство компании – то есть на «того парня», второго.
И стремительно теряли нежность друг к другу. Броманс дал трещину по всему фронту. Друзья могут выпивать и ругаться, могут делить девушку и ругаться, могут даже съездить вместе на юг и потом помириться. Делёж денег и ответственности дружбе противопоказан.
Видимо, мы что-то такое про себя понимали, когда в конце третьего дня – последнего – решили, ничего не обсуждая, просто пойти отметить. Ни слова о работе. Никаких упрёков. Доллары пополам.
Пошли в «Кукарачу» – первый местный текс-мекс, где тогда ещё «Маргарита» имела вкус радости, а не гипертонического криза, и каждый официант был гордым носителем ибероамериканской культуры.
Мы вдарили.
Мы запивали текилу пивом и просили ещё.
Мы закусывали кукурузными чипсами, макая их в сальсу. Больше макали, чем ели. Примерно как Янковский с Табаковым в «Полётах во сне и наяву», где яичница – не закуска под водку, а деталь натюрморта.
Сальса – острая красная пахучая – иногда добиралась до рта, а иногда оседала по дороге. Чаще – на моём пиджаке.
А у меня был отличный клубный пиджак 1990 г., венгерского производства. Я в нём на выпускном красовался, другу-однокласснику за границу одалживал, до сих пор ношу. Пуговицы только другие.
Шикарная вещь. И, что кардинально важно, на тот момент мой единственный пиджак.
Ну сколько человеку нужно пиджаков? Ну куда в двадцать один год их надевать? Работа закончена. Деньги поделены. Выпивка рекой. Сальса бодрит и дразнит, не давая наесться.
С утра я всё ещё был в эйфории. И когда снял трубку телефона, и когда получил приятное предложение – по-переводить в Смольном переговоры какого-то турецкого бизнесмена с губернатором Яковлевым.
А теперь представьте себе картину. Серые чиновники в серых костюмах. Турок – в чёрном. Все, включая переводчика, в светлых рубашках, в галстуках. Но только есть на фоне этой свинцовой казарменной серости одно яркое пятно. Мой красный кардиган, купленный в копенгагенском секонд-хэнде за несколько крон. Бабушкина кофта цвета сальсы.
Тартар я впервые съел в столовой, когда бушевала эпидемия коровьего бешенства. Но преувеличивать свою храбрость или даже безрассудство я бы не стал.
Естественно, это была не просто заводская столовка, а «кантина» Колледжа Европы в Брюгге. Расчёт был на то, что уж здесь точно не отравят – замучаются потом объяснительные писать. Кровью.
Потому что публика училась не простая. Выпускники «Оксбриджа» по дороге в генералитет ЕС, будущая еврократия, цвета европейской молодежи, дети из хороших семей. Нельзя сказать, что в «Колледже Европы» я впервые столкнулся с аристократами, но именно там – в Брюгге – их плотность была особенно высока. Высокие шумные ребята с двойными фамилиями и опытом гребли. Крепкие и задорные.
Когда газеты и телевидение начали раздувать скандал с британской говядиной, каждый считал своим долгом брать на обед мясо и просить его недожаренным. Патриотизм в действии. Одно дело простые слова, другое – то, что мы едим. Еда важнее.
И вот однажды приготовили тартар. Сырой фарш, приправленный перцем, луком, каперсами. Ну лимон. Сверху сырое яйцо – тоже повод для тревог.
В молодости принято с чем-нибудь экспериментировать. Идти наперекор традиции. Как-то выделяться. У меня, лишённого почему-то других радостей и горестей переходного возраста – я его не заметил – таким закидоном стало безыдейное, неструктурированное, ситуативное вегетарианство. Довольно мягкий вариант юношеского бунта. И очень удобный, потому что мне не нравился вкус мяса. Того, что продавали в магазинах, да даже на рынке. Макароны с сыром казались предпочтительней.
Позже я узнал историю вопроса и не то чтобы обрадовался. Со времен Древнего Рима мясо было едой патрициев, а сыр – «белок бедняков» – уделом плебеев. (В Древней Греции, видимо, всё больше выступали по рыбе.)
В общем, будем считать с Древнего Рима. В Средние века, опять же, мяса на всех не хватало. Русская деревенская кухня зиждется на каше. Кавказские крестьяне подарили кулинарному миру лобио и хаш – условно суп из костей и отходов мясного производства.
У меня, советского ребенка, не было привычки к мясу. Тем более – к сырому. У англичан она была.
Но попробовать хотелось. И я решился.
Если в двух словах – «радость плоти». Тот первый раз, когда я съел тартар, был как «первый раз». Даже лучше. Потому что в столовой всё отлично получилось. Но с тем же трепетом преодоления. Когда стоишь на краю, ветерок обвевает, и надо прыгать, и вроде хочется прыгнуть, но страшно, но надо. И хочется, да.
В тот день вегетарианство потеряло потенциального активиста. Вопрос был решён. А по англичанам вопросы остались. Какие-то эти ребята были выпендрёжные, задиристые, колкие. И главное – по праву. Что особенно обидно.
От своих шумных соплеменников выгодно отличалась моя приятельница Мелани, которую я учил русскому. Скромная, усидчивая, приветливая. Вот какими бывают нормальные англичане, бывают же. Не обязательно голубых кровей.
Немного смущало, правда, как её звали.
– Но ты же просто однофамилица, – спросил я однажды, с деланно равнодушным видом, – это же распространенная…
– Нет. Не однофамилица. Я не по прямой, но родственница. У нас большая семья, – спокойно ответила Мелани Черчилль.
Креветки лущились как семечки. Море билось о скалы. И вообще неплохо так было сидеть под вечерним солнцем на датском шведском столе «съешь пока не лопнешь».
1997 г. Борнхольм. Телекинофестиваль. Всю вторую половину 90-х я аж сессию сдвигал, чтобы неделю поработать в санаторных условиях. Переводить между фильмами, а так – кино, пиво, красные черепичные крыши, зелёная трава, синее небо. Жизнерадостные датчане.
Ну и креветки. Раз в поездку, то есть по сути раз в год надо было наесться ими до отвала. Чтоб больше не хотелось. Потому что на родине креветки ещё считались едой для богатых.
Отварные во льду. С разными соусами. А лучше – без. Почистил – съел, считай, заслужил. И стоило недорого. План делался на пиве.
Там же я познакомился с Ленардом – смешным стариком, похожим на гнома. Телевизионщик-музыковед, один из нескольких тысяч датских еврейских детей, которых всех за ночь переправили на лодках в нейтральную Швецию. Знаток истории и так себе шахматист.
Завязалась игра по переписке. Примерно в одни ворота. Первого разряда хватало для победы.
Следующий учебный год я скучал в Брюгге. И переписывался.
День рождения у меня в январе. В начале второго семестра. Поэтому когда Ленард предложил отметить его в Париже, я согласился. У него там дела, а мне из Бельгии рукой подать.
– А что с жильём?
– Всё решено. У меня в Париже друзья.
Другом был Нильс – такой же пожилой датчанин, только красавец. В 60-е приехал в Париж консулом по культуре и задержался. Нильс дошел до такого уровня человеческого развития, что уже не ел, предпочитая питаться исключительно красным вином. Тем не менее, мы отправились в тайский ресторан. Взяли острые креветки. Остатки забрали для двух живших у Нильса кошек.
Нильсова квартира была маленькой. Постелили мне вместе с Ленардом.
– Огромное спасибо за вечер, но, знаете, никак не могу здесь оставаться.
– А что такое?
– У меня страшная аллергия на кошек. Задыхаюсь.
– Ужас какой. Куда же ты в час ночи пойдёшь?
Я позвонил другу Матье, уже выручавшему меня в парижских передрягах.
– Ничего, если я сейчас приеду? – спросил я на всякий случай по-русски.
– Ничего. Себе. Приезжай, – по-русски же ответил складно шпрехавший Матье.
И вот что удивительно: геев я ни до, ни после не боялся, а аллергия на кошек с тех пор только прогрессирует. А раньше ведь не было.
Сразу всё понятно. Образы из кино и жизни. Простейшее блюдо – коронка нерадивых хозяек и ленивых холостяков. Раз в месяц по телевизору обязательно какой-нибудь пожилой актёр рассказывал, как он любит напихать в яичницу все что есть в холодильнике. И улыбался в своём актерском самодовольстве пополам с неискренностью. Хотя самодовольство у них искреннее, чего.
А я всё время думал – ну не дурак ли? Нашёл чем хвастать. Не умеешь ничего приготовить – молчи, скрывайся и таи. И главное, ничего же в этом нет оригинального. Да – яичница простой выход из затруднительной гастроситуации. Лучше всего на завтрак. Французский карманный «путеводитель и компаньон» по винам рекомендует не пить под яичницу ничего, а уже если очень надо, то шампанского, что-то вроде Tattinger 1982 года. То есть дешевле – ничего не пить.
Обо всём этом я не думал, стоя на краю пряничного городка Брюгге и ловя машину в Париж. Я хорошо позавтракал, сходил на две пары, славно пообедал и теперь был готов к странствиям. Я стоял с протянутой рукой, потому что автостоп – часть европейского быта. Так в молодости путешествуют.
В принципе я мог за пятьдесят евро купить билет на поезд и доехать от Брюгге до Парижа часа за полтора-два с пересадкой в Лилле или Брюсселе. Лучше через Лилль. Он пограничный, по дороге. Ну в крайнем случае – час до Брюсселя, а оттуда TGV – 1 час 25 минут до Гар-дю-Нора, что ли.
Но мне двадцать три, я живу в Бельгии и было бы странно не поавтостопить. Потом – взрослого солидного мужчину кто возьмёт в машину? А сейчас легко. Легче легчайшего. Полчаса уже машу рукой и хоть бы хны. Странно.
Я соорудил табличку из листа А4, собственно, написав на бумаге шариковой ручкой «PARIS». Машины стали притормаживать, чтобы разглядеть мой DIY-арт. Я мог отчетливо разглядеть лица водителей, которые приопускали окна, читали надпись и с уважением хрюкали, мол, Париж, эх, молодца, а ведь и я когда-то в драгунском полку Его Величества… Минут через сорок одна сердобольная душа не поленилась остановиться и указать мне на тот факт, что если я хочу в Париж, то ловить лучше на противоположной стороне дороги. Дельный совет.
Я постоял с табличкой ещё.
Логично: из Брюгге далеко не все едут в Париж. Мне-то надо, а им зачем? Потому что Брюгге в Бельгии. А если я доберусь до Лилля – французской земли – то там в нужном направлении уж точно каждая машина едет на Елисейские поля и всякий будет рад оказать мне эту незначительную услугу.
Я пошёл на вокзал. За двадцать евро взял билет до Лилля. Всё равно экономия. А там уже автостопом, дело молодое.
В Лилле я от вокзала прошёлся по центральной площади, быстро оценил архитектуру и двинул в сторону кольцевой автотрассы. Там я нашёл развилку и принялся стоять в облаке выхлопных газов. Мимо проносились фуры, ежеминутно создавая аварийные ситуации с моим участием. Я не унывал. Теория больших чисел. Кто-то же должен меня забрать.
Я ходил по обочине туда-сюда. Выбирал все более выгодную позицию для ловли. Махал «табличкой» и пританцовывал.
Потом вернулся на вокзал. За тридцать евро в принципе был билет до Парижа, но через два часа. Сильно вечерний.
А что делать?
Я сел с бокалом ординарного красного на ратушной площади. Прямо напротив оперы. Наверное. И задумался о том, что совершенно не хочу есть. Завтрак, обед, бокал вина – вот она, идеальная диета. Я даже приободрился. Какой интересный и успешный эксперимент. От всего польза.
Воодушевлённый я приехал в Париж как следует за-полночь и сразу отправился к другу Матье. Тот как раз готовился к сессии в юридическом и весь день не ел.
– Хочешь яичницы?
Мы запихали в неё всё, что было в холодильнике. Мы болтали сидя на высоких барных стульях на парижской кухне. За окнами спал Маре.
Я не сэкономил на дороге, надышался це-о-два, бесцельно потратил много часов. И мой грандиозный диетический план провалился.
Я был очень доволен.
«Давно уже я привык укладываться рано», – роскошная фраза. Кредо. Modus vivendi. Или вот когда толстяк Мо спрашивает у Нудлза, что тот делал все эти годы? «Рано ложился спать». С годами человеку всё меньше свойственно зависать до утра, но я-то был такой всегда. Хоть и не без дерзких экспериментов юности.
В Колледже все второе полугодие каждую субботу проходила грандиозная национальная вечеринка. То скандинавы снимут старую церковь и устроят танцы на столах, то швейцарцы замутят фондю и ночную процессию про средневековому Брюгге с коровьими колокольчиками (то-то нас местные так любили). Ирландцы затеяли многоходовку. Сначала нас накачивали гиннесом пополам с шампанским. Говорят – любимый напиток Леннона. Потом стью под гиннес же и виски. Потом четверо рыжих парней забрались на крышу библиотеки и под «Where The Streets Have No Name» трясли гитарами и палочками в такт, изображая популярный коллектив земляков. Потом была викторина на знание ирландской литературы и я выиграл мешок призов благодаря Беккету. Потом усталые, но не сломленные, все поковыляли в паб, а я – по брусчатой мостовой, в одной руке призы, в другой – стакан джемисона – ехал на велосипеде, соответственно без рук, точечно елозя и ловя восхищённые взгляды.
Потом марафон в снятом под это дело клубе.
И я бы давно пошёл уже спать, но в пять утра обещали ирландский завтрак. И как-то странно казалось уходить, не дождавшись. Гулять так гулять.
Ирландский завтрак (Bricfeasta Eireannach) дико похож на английский. Ну разве что хлеб из картофеля придаёт акцент. А так: яичница, фасоль, бекон, сосиски, тосты, чёрный пудинг, помидоры можно жареные, грибы. Если так завтракать каждый день, проживёшь, наверное, меньше чем Оскар Уайльд, но тут же не каждый день. Вечеринка. Праздник. Разгул.
Часа в два ночи я по психосоматическим показателям был уже готов спокойно лечь спать.
Часа в три я этого уже хотел.
В четыре – страстно желал.
Но тут как с ловлей машины на ветреной улице в неприютном районе. Логика простая: если столько уже ждал, так чего же ещё не подождать? Карта не лошадь, к утру повезёт.
Правда непонятно, как организаторы собирались готовить Полный ирландский завтрак: тут нужна сноровка, чтобы всё поспело одновременно и было горячим, ну и вообще на столько человек в полевых условиях. Но что думать об этом. Я поставил себе задачу и был намерен её выполнить. Ну и образы ирландского завтрака немного волновали, радостно тревожили. Если столько выпивать, то когда-то же надо и закусить. Сосисок я не ел, из принципа, из юношеского максимализма, но вот яичницу с помидорами, грибов жареных, чего-нибудь картофельного.
Последний час я провел как в скором поезде, везущем к дому. Считал минуты.
Наконец, объявили завтрак и вынесли дожившим гулякам булочки и прохладные варёные сосиски. И всё. По сокращенной программе. С поправкой на обстоятельства.
Я тогда бы сильно раздосадован и отправился домой голодным.
Голод навевал мысли. Ещё Эйнштейн говорил, что безумие делать одно и то же, и ждать иного результата. Тут немного другой поворот: безумие знать исходные данные и надеяться на чудо. Я же видел, что в клубе нет кухни.
Да и гулять до утра в надежде, что именно под утро случится что-то невероятное, тоже ошибка. Поливальные машины, первые молочники, пение жаворонка – как же это прекрасно смотрится в кино и читается в книгах. Ну чего, я попробовал, знаю, о чём говорю.
Про борщ можно говорить бесконечно. В любой, практически, ситуации. Сидишь ты с девушкой на скамейке. За околицей. Над речкой легкий туман. Солнце давно уже село. Где-то вдали ухает пустельга. Рука остановилась на плече с бретелькой.
– А расскажи, как ты готовишь борщ? Картошку кладёшь?
– Да ты шо!
И понеслось. Судьбы скрещенье.
Борщ – общая тема светского разговора. Блюдо же корневое, базисное сразу для нескольких восточноевропейских кухонь.
Это было вступление.
1998 г. College of Europe – серьёзный евросообщный вуз в г. Брюгге. 200 студентов со всей Европы и ещё из парочки мест, включая Россию (2 чел.).
С понедельника по пятницу учёба не продыхая. В субботу – гранд-вечеринка. С сорванным горлом и битым стеклом. Так заведено. Традиции. Старая Европа.
В первый семестр вечеринки были в основном с сексуальной тематикой. То Трансвестит-пати, boys will be girls и наоборот, давали, в общем, Эда Вуда. То Семафор-пати, когда нужно было цветами одежды сигнализировать о степени своей готовности к контактам третьего-четвёртого рода.
Во втором полугодии все субботы были расписаны по национальному признаку. Сначала британцы снимают шале, обязуют всех парней нацепить смокинги, а на стену нон-стоп проецируют старых «джеймсбондов». Потом скандинавы устраивают шабаш в старой церкви с танцами на столах и «Пеппи Длинный чулок» на лошади. Швейцарцы забабахали фондю. Ирландцы всех крепко напоили.
Причём здесь борщ?
Несмотря на малочисленность великороссов в Колледже, как-то так повелось, что наша ядерная держава тоже должна закатить пир. Пусть знают, кто их от татаро-монгольского ига прикрывал. Ресурсов при этом около ноля. «Аэрофлот» на просьбу о спонсорстве отозвался коробкой брелоков с символикой. Торгпредство предлагало шесть ящиков водки по умеренной цене, которую я, отчаянно блефуя, все время снижал. Наконец, они сдались. «Бесплатно. Пять ящиков». Австрияки дали пиво – вряд ли в память о подавлении революции 1848 г., скорее, из личной симпатии к организаторам.
Встал вопрос меню. Что-нибудь русское-русское и под водку. Раз уж перепало пять ящиков-то. Я выбрал: блины с чем ни попадя, «оливье» и борщ.
И тут заработала экономика масштаба, о прелестях которой хорошо осведомлены все госслужащие, занятые перераспределением благ. С миру по нитке, все сыты. Включая курицу.
Билет на русскую вечеринку был самым дешёвым в тот год, но двести человек это двести человек. На сэкономленные деньги я выписал из России маму, чтобы она сварила правильный борщ.
Ужин проходил в университетской кантине. Повара поступили в наше полное распоряжение. А двести человек, как уже отмечалось, это двести человек. Какие-то пропорции меняются, какие-то – остаются. И это не на семью сготовить. Попробовал – не то – бухнул соли, сахара. Лимона побольше выжал. Тут другая история. Чан двухсотлитровый. Ответственная задача особого масштаба.
И вроде всё вышло как надо. Макромир срифмовался с микромиром. В чане прошла нужная алхимическая реакция. Несколько часов бдения и радения дали борщ, за который не стыдно. Хороший. Как надо.
Я отошел по оргвопросам и вдруг услышал с кухни крик ужаса. С нотками мунковой безысходности.
Кричала мама.
Я метнулся назад.
Выяснилось, что когда уже все было готово – за час до банкета – кто-то из персонала предложил «перемешать» борщ. Французский у всех был неродной. Случилось драматичное недопонимание между народами. Борщ действительно «перемешали», включив гигантский миксер и измельчив нашу пурпурную гордость до состояния розоватовой протёртости.
Отличный наваристый борщ превратился в свое бледное подобие. Для супа-пюре нужны другие пропорции. Там вообще иначе.
Полный провал.
Был борщ и не стало борща.
За час до мероприятия. И делать уже было нечего. Только упирать на водку и конферанс. По счастью, это выручает практически всегда. А настоящего борща там почти никто в жизни и не ел, сравнить не с чем, так что всё равно нахваливали.
Кстати, картошка, если что – лишняя. Её не от хорошей жизни кладут.
Мы бродили с Катей по Роттердаму уже третий час, а пирожки все не действовали. Скоро пора было возвращаться в Брюгге. Мы бесцельно шатались по вечернему городу, остановились в парке у скамейки.
Из-за куста появился рыжий плотный американский парень в бейсболке.
– Здорово. Покурить не найдётся?
– Нет.
– А, так у меня же есть. Хотите? А спички есть? Хотя, чего это я, вот же зажигалка. Я Дейв.
В спокойной и решительной манере Дейв конспективно изложил свою ситуацию.
Прилетел из Висконсина. Деньги закончились. Ждёт перевод с родины. Вот-вот. А пока что три дня не ел.
Я тут же вспомнил Гамсуна и черно-белые фото военной хроники. На доходягу Дейв не тянул. Но у каждого своя комплекция.
Дейв не бил на жалость, ни о чем не просил, а просто с оптимизмом молодости рассказывал о временных трудностях.
Для меня пропустить ужин – подвиг. Пропустить завтрак – драма. Пропустить обед – событие, о котором помнишь потом всю жизнь.
Три дня. Ничего себе.
– Пойдём, мы тебя покормим. Сами как раз собирались.
– Правда? Ну давайте, а то должны вот-вот деньги перевести, чёртова контора.
Зашли в какой-то кабак, поели на славу. До поезда оставался час.
– Спасибо, ребята. Я сейчас схожу к банкомату, проверю, вдруг уже.
– Ну давай.
Зачем? – подумал я, – зачем это шитое белыми нитками лукавство? Парень голодал, ну, может, не три дня, а день, но всё равно не сахар. Мы его угостили. Ему хорошо, нам приятно. Зачем отравлять ложью наш временный альянс? Какой перевод? Хочет поесть и свалить? Окей. Никто же не держит.
Через десять минут Дейв вернулся.
– Ребята! Перевели! Что пьём?
Весь оставшийся до поезда час мы пили односолодовое виски. Из дорогих. Без счёту.
Мы ещё обменялись имейлами. Но писать друг другу не стали. Возможно, его даже звали иначе. Какая разница.
В языке так все хитро устроено, что множественное число иногда меняет значение единственного не количественно, а очень даже качественно.
Назначение – назначения. Хлеб – хлеба. Совет – Советы.
Или вот шашлык.
Блюдо. В магазинах теперь продается. Маринованное мясо, зажаренное на костре.
А теперь произнесите «шашлыки». Есть эффект? Хорошо, тогда «поехали на шашлыки». Сразу другая картина. Что-то из серии «завтра в школу не пойдём».
Шашлык можно заказать в ресторане. Шашлыки – modus vivendi, пир, языческие бдения у костра.
В 1998-м меня пригласили на шашлыки. Меня и раньше, и позже звали – зовут, бывает, но тот раз запомнился особенно.
Поехали большой компанией. На Валдай приблизительно. Для тех, кто географию страны учил по винным этикеткам, это от Новгорода ещё чесать и чесать.
Компания смешанная по половому и национальному признаку. Студенты, аспиранты, экспаты. Костяк – с факультета международных отношений, но был, к примеру, даже один индиец, не говоря уж об англосаксах. И один араб-палестинец. Правда, последний, тоже с факультета.
Собирались в субботу в 11 утра на Московском вокзале. В Новгороде пересадка на автобус – и обещали блины.
Я в походы ходил редко. Хожу, впрочем, ещё реже. Но какие-то представления имелись. Я как следует позавтракал, закинул в рюкзак тушёнку и сгущёнку. Без 10 одиннадцать я уже выгуливал вокруг памятника Петру. План был простой: едем до Новгорода – ну сколько там, ну несколько часов. Там блины, потом на берег озера. Шашлыки, палатки. В воскресенье смотрим монастырь и едем обратно. В понедельник в час дня у меня важная встреча.
Смешно сказать – позвали в «Европейскую» на обед с американским сенатором. Такое было поветрие. Просто посидеть-поговорить. Сенатору интересно пообщаться с молодым международником на родном языке. Окей, стерпим.
Но это ещё когда, в понедельник, а у нас пока суббота.
Компания человек в тридцать собралась далеко не сразу. Потом не было поезда. Потом ещё кого-то ждали. В вагон сели, когда хотелось бы уже пообедать. Я не был готов к такому повороту событий. Я ехал на блины и шашлыки. Плюс тушёнка и сгущёнка в рюкзаке – мы же в курсе, как оно бывает. Но человек не может быть свободен от общества, за радость социализации надо платить и т. д.
В поезде начали пить.
И слово за слово, и на время, и на расстояние.
Я бы лучше закусил, ну да ладно. Едем на природу, чего уж там. Тем более что впереди блины и шашлыки.
Ехать, правда, оказалось дольше, чем я думал. Значит, я ошибался.
В Новгороде нас встретила Юля с «блинами». Почему-то по рассказам я представлял себе стол, ломящийся от разносолов. Икру. Хорошо бы чёрную. Мелко нарубленный зелёный лук. Крынки со сметаной. Чем дольше мы тряслись в поезде под сочетание популярных напитков, тем богаче становился этот стол в моих голодных фантазиях.
Юля стояла на остановке одна. В руках у неё была тарелка. На тарелке с горкой, окей, с горкой лежали блины, смазанные кусочком сливочного масла. На тридцать человек. Каждому по блину.
Там, где я ждал встретить суть, оказался один ритуал. Голый символизм. Идея блинов, вместо них самих.
Впереди лежал путь на Валдай.
И шашлыки.
К ночи мы добрались до озера и стали разбивать лагерь.
Выяснилось, что шашлыки просто так не организуются. Что нужно собрать хворост, развести костёр и предпринять ещё тысячу утомительных действий.
Сокращая историю: мы всё-таки дожили до шашлыков. В час ночи. Под сомнительный алкоголь и ещё более сомнительное исполнение песен группы Oasis у костра. С гитарой. Каждому человеку в жизни надо чего-то стыдиться. Это такая графа в биографии, обязательная к заполнению. Так пусть я буду стыдиться этого.
Утра не было. Сразу наступил день и мысли какие угодно только не о красотах родной природы. Плюс обед с сенатором из долгосрочной перспективы перебрался в среднесрочную. Пора было подумать о дороге домой. Выяснилось, что большинство наших товарищей собирается осмотреть архитектурные достопримечательности, заночевать в Новгороде и в понедельник вернуться в Петербург на поезде. Этот вариант мне не подходил. Сенатор, «Европейская» и вообще домой хочется.
Я прикинул. Сравнительно недалеко Бологое. А оттуда несколько часов и ты дома. Трасса Москва – Петербург – ось нашей цивилизации. Поезд ходят постоянно. Невозможно не сесть.
Так я убеждал себя и остальных.
Со мной увязались трое. Им тоже нужно было пораньше вернуться. Две блондинки и араб-палестинец, изучавший в университете конфликтологию. У нас уже была с ним история – как-то раз выпивали в общаге и он сначала выступал за любовь и дружбу, а потом обещал убить, если я приеду в Израиль. То есть за несколько лет у нас он вполне обрусел.
Мы вышли на большую дорогу и стали ловить.
После вчерашнего у нас ещё оставались какие-то деньги. Плюс тушёнка. Плюс сгущёнка.
Этого как раз хватило до Бологого.
Там я сказал ребятам:
– Спокойно. Волнения позади. Скоро мы будем дома. Смотрите, как это делается.
Мы дождались поезда, и я подошёл к проводнице.
– Добрый вечер. Мы отбились от экспедиции нашего Географического общества. Срочно нужно в Петербург. Есть документы, нет денег. Окажите содействие.
– Да вы что! Мест нет. Мне вас даже за деньги некуда взять.
Первый блин комом. Я уверенно пошёл к начальнику вокзала.
– Добрый вечер. Мы отбились от экспедиции нашего Географического общества. Срочно нужно в Петербург. Есть документы, нет денег. Окажите содействие…
Начальник устало посмотрел на меня.
– Что вы хотите?
– Домой.
– Садитесь на электричку. Контролёру скажете, я разрешил.
– А когда? Что?
– Через полтора часа на Малую Вишеру.
Оттуда мы пересели на Акуловку. Или наоборот. Я помню степь. Помню заколоченное отделение милиции. Одинокую бабку с корзиной грибов. Предзакатное солнце.
Девушки начали капризничать. Палестинец мрачно курил. Хотелось пить. Было печенье.
После нескольких часов мы оказались на дороге, которая теоретически могла вести в Новгород.
Ловить там было не так уже просто.
Когда водители видели блондинок, они, конечно, останавливались. Но когда подходили мы с арабом, сами понимаете.
Наконец, поймали «волгу». За рулем сидел семидесятилетний лихой человек. В наколках. С полным набором аудиокассет про нелегкую арестантскую судьбу. Он домчал нас до города. Города. Там ходили трамваи. Там работали кафе. Там была цивилизация.
Я тут же отправился в троллейбусный парк – почему-то – и произнёс свое коронное:
– Добрый вечер. Мы отбились от экспедиции нашего Географического общества….
– Что надо-то?
– Можно позвонить домой? Маме.
Мобильных не было. Вообще, в природе, были, у нас не было.
Закончился вечер в двухкомнатной хрущёвской квартире Юлиных родителей. Там мы воссоединились с оставленными в лагере товарищами. Пока мы пробивались окружными путями, они посмотрели монастырь.
Тридцать человек были накормлены и уложены спать на полу.
С утра завтрак. Потом вокзал, электричка.
В полдень, источая запахи леса и железной дороги я стоял на Московском вокзале.
В час, побрившийся и ухоженный, в костюме, я прогуливался по холлу гранд-отеля «Европа».
AND HERE'S THE PUNCHLINE[60]
Знакомый в тот уикенд ездил в Финляндию. Вроде как по работе, за счёт фирмы. Но на самом деле покупать машину. Машину не выбрал. Развлечений мало. Вернулся страшно недовольным, хоть и не потратил ни копейки.
– А ты, – спрашивает, – как?
– А я отлично. На шашлыки ездили. Прекрасно отдохнул.
Кризис 98-го я встретил с воодушевлением. Терять было нечего. Лично мне. Ни акций, ни авуаров. А хорошего – масса. Всё стремительно подешевело. В первую неделю августовской лихорадки можно было на Невском отобедать с вином за доллар. Особый финт исполнила компания, торговавшая красной икрой. Из каких-то своих – наверняка, маркетинговых – соображений, она решила вообще не менять цену. Когда всё остальное скакнуло втрое. Икра, пусть лососевая, стала дешёвым, сверхдоступным продуктом. На студенческих вечеринках, где основные материальные усилия традиционно направлены в сторону алкоголя, а закуска финансируется по остаточному принципу, обязательно присутствовала икра. Булка, масло, икра. На сыр могло не хватить. Икра – всегда.
На этом фоне проходила моя очередная молодость – а я успел отучиться в нескольких местах, съездить на год в Брюгге, вернуться и поступить в аспирантуру. Параллельно шла большая интересная жизнь – халтуры, деньги, публикации, а у нас тут зачётки, минимумы, лекции по философии, и – что важно и приятно – некое сообщество. Куда примыкали старшекурсницы и приехавшие на стажировку британские студенты. То есть примыкал-то я, а они его составляли. С высоты своих двадцати трёх я благосклонно поглядывал на двадцатиоднолетних, привечал молодёжь, не оставлял их в играх.
С англичанами было здорово. Они все пьющие и ироничные. Особенно по молодости.
В Англии есть обычай: если студент изучает, к примеру, русский, то на третьем курсе он год живёт в России. Хорошее дело. Неглупо придумано.
На волне «броманса» я даже съездил потом в гости к одному из английских товарищей. Аж в Шеффилд. Привёз икры, как просили. И вот сценка, практически Герцен с Огарёвым: напились пива, спать уже пора, а мы слушаем на кассетном магнитофоне записи радиопостановок про Алана Партриджа – это такое изобретение комика Стива Кугана, напыщенный дурак-ведущий шоу, от чьих прихватов мучительно смешно. И потому что трясёт от хохота – аж больно, и потому что стыдно. Такой силы образ, такая эмпатия. До прихода Рики Джервейза в «Офисе» Куган был самым чётким на этом поле.
Мы эти записи уже по раздельности до дыр заслушали. А теперь делаем это вместе. Как в школе собирались «Битлз» крутить.
Мой визави мечтает – вот бы когда-нибудь задружиться с Куганом.
Да, было бы круто.
Нереальность такого расклада не мешает нам фантазировать. Круто же.
Прошло меньше десяти лет. За которые мы, естественно, перестали общаться.
Я узнал его в новой комедии со Стивом Куганом. В одном кадре. Напротив самого.
С годами всё больше ценишь людей, помнящих тебя молодым. А тут – не просто кто-то, а приятель, икра, пиво, магнитофонные кассеты.
Я нырнул в интернет. Так и есть. Популярный stand-up comedian, поэт-сатирик, актёр кино и телевидения, правая рука Алана Партриджа.
Я нашёл его в фейсбуке. Внёс в друзья. Написал, как я рад, что хоть один из нас прорвался.
Он зафрендил меня, правда, не сразу. Он не ответил.
Есть блюда любимые, есть симпатичные, есть такие, что бросает в дрожь. А иные вызывают недоумение, зачем? Что за тупиковая ветвь эволюции?
Канапе – признак фуршета. Никто в здравом уме не пригласит друзей на ужин и не примется потчевать их эти странными созданиями кулинарно-инженерного ума. Потому что дома сомнительные соображения практичности отступают перед стремлением сделать гостям приятно. А что приятного в канапе? Другое дело, если пришли сотни дармоедов, которые без закуски напьются и будет нехорошо. Тогда вот он – дешёвый и вроде бы приемлемый вариант.
Фуршет – как бы ни ловчили с канапе и прочими закусками – всё равно история про напиться среди знакомых и незнакомых людей. Про веру в случай. В состоянии стояния есть несколько неудобно, а для кого-то и неприлично. Так, откусил чего-нибудь, хрустнул и продолжаешь полусветскую беседу. Не напиться на фуршете, как съездить на юг и не отдохнуть: всякое бывает, но зачем, спрашивается, ездила?
Сейчас фуршетов стало меньше. Гость всё время сесть норовит. И салат привычней вилкой или ложкой. Звёздная декада фуршетов – русские 90-е. Время, которое все называют по-разному, а я – юностью.
1999 г. На премьеру «Евгения Онегина» (как пошутил кузен Рейфа Файнса, Eugene One gin) притащились исполнители главных ролей Файнс – Онегин и Лив Тайлер – Татьяна. Это было ещё до Поттерианы и Файнса любили за «Список Шиндлера» и «Английского пациента». А Тайлер за «Ускользающую красоту» и клип Crazy рок-группы Aerosmith.
Приём устроили в Аничковом дворце. Туда, как и на премьеру в «Авроре», я попал через перевод – помогал телевизионщикам на интервью с Файнсом. Милейший парень, британский интеллектуал, Чехова играл. Звезда.
Но его успехи меркли перед юной плотью коллеги по фильму. Все тянулись к дочке губастого рок-горлопана. Каждый хотел что-то такое ей сказать заветное. Каждый, вероятно, представлял себе, что вокруг никого нет, остались они с Лив Тайлер вдвоем на необитаемом острове после глобальной катастрофы и надо как-то возродить человечество. А пока давайте познакомимся. Василий.
Выстроилась очередь.
Очередь из независимых состоявшихся мужчин. Каждый из которых с насмешкой наблюдал за соперниками, а потом сам же растекался по полу, оказавшись рядом с красивой двадцатидвухлетней.
Подвалил на костылях Виктор Кривулин. Поэт. Классик. Дал кому-то подержать костыли и принялся втирать Лив что-то гривуазное.
Я вышел в другой зал. Мне-то что. Я единственный догадался купить цветы на премьеру и, решительно отодвинув массивного охранника, шагнул с букетом алых роз на ковровую дорожку, по которой Лив шествовала в кинотеатр.
Я свой мужской долг выполнил.
Да и глупо стремиться к разговору с неблизким тебе человеком. Она тебе интересна, а ты ей? Ты сам что-нибудь такое сделай в жизни, чтобы эта, условно, Лив Тайлер письма тебе писала. Тогда да.
Я пошёл по залам и встретил высокую длинноногую девушку в бандане.
– Дуня! – радостно, даже, пожалуй, чересчур радостно выкрикнул я.
Мы с Дуней Смирновой были мало знакомы, так, один раз пил у них чай, но всё-таки – нечужой человек, можно поболтать.
Длинноногая окинула меня быстрым взглядом и отвернулась.
– Дуня! – я подошёл с другой стороны.
Длинноногая развернулась и ускакала из зала.
Странные существа.
Я побродил ещё немного по Аничкову дворцу. Выпил чего было.
Вдруг снова встретил девушку в бандане.
– Дуня, это я, Сергей! Вы меня не узнали??
– Да-да, – пробормотала она, – очень приятно.
И снова куда-то умчалась.
Еще до конца вечера я выяснил, что это была Ульяна Лопаткина.
Чай – основа церемоний. То есть форма, подача, набор ритуальных действий важнее собственно продукта. Нам ли этого не знать? В советские годы чай выполнял функцию перекура для некурящих. Смена ритма, просодическая пауза. Не за вкус ценили. В некоторых странах к югу от Кушки с этим ещё серьёзней. Как-то раз мой приятель-путешественник пробирался через субсахарную Африку. На границе одной страны, название которой неважно, и другой, такой же, он спросил, когда будет автобус? А иначе границу не пересечь. В ответ его усадили пить чай. И тут как раз автобус и подъехал. Мой приятель, человек исключительной вежливости и осмотрительности, а другие в субсахарной Африке не выживают, почему-то догадался, что бежать в сторону транспорта, оставив без своей компании сказочных бородачей с АК-47, было бы нелюбезно. Он мужественно допил чашку, ему подлили ещё. Автобус уехал. Следующий был через сутки. Зато бородачи отправили его в дорогу, снабдив добрым словом: «Он пил с нами чай». Слова в пустыни разлетаются быстро. На каждом КПП про него уважительно передавали, что он «пил с ними чай», и приятель беспрепятственно пересёк всю зону конфликта, охватывавшую приблизительно всю субсахарную Африку.
В 99-м у меня была чудесная халтура. В шарашке на «Ленфильме» я переводил и озвучивал кино для показа в самолётах. Делалось это довольно кустарно. Я садился в студии, помнившей, кажется, «Юность Максима», и синхронил какой-нибудь голливудский продукт, пока не сбивался. Сбился – отматывали чуть назад, и я шёл дальше. Коэффициент полезного действия был подходящий. Полуторачасовой фильм я переводил часа за два. То есть подряд можно было осилить несколько, а платили $150 за каждый – для 99-го неплохо. Деньги выдавал загадочный молодой человек Миша в плаще и шляпе «Борсалино». Хотя настоящие гангстеры точно выглядели не как Гэри Купер, а именно вот так – парнями с окраины в чётком шмотье. Миша не задавал вопросов, не проверял качество – максал, уходил. Потом это всё крутили где-нибудь на рейсе Иркутск – Братск.
А продюсировал запись звукорежиссёр Борис Андреич – ленфильмовский ветеран, сразу как-то расположившийся ко мне.
– Серёжа, коньячку? Для голоса.
Я сокрушённо мотал головой.
– Лучше чаю.
– Хорошо. Ну а я, пожалуй, выпью.
Абсолютный ритуал. Церемония. В чае не было ни вкуса, ни запаха. Только символ нашего трудового товарищества.
Потом мы садились и гнали.
Я не тормозил. Переводил сразу практически начисто. Борис Андреич был доволен. В конце смены появлялся Миша в плаще и шляпе и молча отстёгивал гонорар.
Однажды мне предстоял «Ноттинг хилл». Светлый английский ромком. Чтобы сэкономить студийное время, я встал пораньше, отсмотрел его с утра, сделал себе пометки.
Там, если помните, Хью Грант такой застенчивый и мило неуклюжий. Идут они с Джулией Робертс по вечернему Лондону, тут он оступается и говорит: Whoopsie daisy! – старорежимное выражение. Робертс ему за это пеняет: «Ну как так можно, ты же мужик, а не бабушка у подъезда».
Я долго думал и придумал: «ой, подсклизнулся».
Сижу у микрофона, перевод льётся вольной полноводной рекой, я же только что смотрел, помню, что дальше будет. Отовариваю про Whoopsie daisy! и через несколько секунд звукорежиссёр останавливает запись.
– Серёжа, ну как же можно, ну вы же интеллигентный человек…
– Борис Андреич!..
Пришлось объяснять, перематывать, запускаться заново.
А однажды я сделал за день четыре фильма.
Сначала «Ноттинг Хилл», потом обе серии «Собачьего сердца». Без обеда, без супа. Оставалась одна отечественная лента с Безруковым – «Китайскш сервизъ», 98 минут с титрами. Хлебнул горяченького, «давайте, Борис Андреич, заряжайте». На первых же кадрах выяснилось, что копия с английскими субтитрами. Моя работа если не теряла смысл полностью, то точно попахивала нездоровой избыточностью. Так не делают. Я попросил остановить запись и высказал резонные сомнения. Борис Андреич постарался их развеять: «Да что это за субтитры?! Мы ещё не знаем, кто это всё переводил. Небось кривокосо. А вы хорошо сделаете. Нам сказали озвучить, так мы и озвучим в лучшем виде». По мнению моего старшего коллеги совершенно не надо было звонить никакому Мише. Есть задание, есть фронт работ, чего ещё.
Как человек, заставший СССР, я не пугался абсурда. Мы припустили.
Четвёртый фильм за день шёл со скрипом. Более того, нагрузка возросла. Теперь я должен был не только синхронно придумать перевод, но и успеть сделать его отличным от субтитров, чтобы оправдать своё существование в этом странном проекте. Мол у них так себе было, а у нас – что надо. Обман давался не без труда. Кое-что никак было не перевести не то что лучше, а хотя бы иначе. Потом диалог зачастил, и я уже плюнул и стал зачитывать титры. Для подслеповатых пассажиров, видимо. В конце концов, не все работы должны приносить колоссальное удовлетворение и делать мир лучше. Бывает просто для денег. Да? Потом я перестал успевать и зачитывал только самое нужное. Делал выжимку из титров. В принципе, кино – визуальное искусство, не так уж эти диалоги и нужны. И без них всё понятно.
Деньги от Миши я принимал молча, говорить уже не было ни сил, ни желания. Больше на эту халтуру не звали. Наверное, Миша куда-то загремел, мы же с Борис Андреичем отлично справлялись.
Вечером пошёл в клуб на привозного диджея. Ко мне подходили знакомые, приветствовали, задавали вопросы. Я только качал головой. Говорить, против обыкновения, сил не было. Впрочем, на дворе стояли 90-е. Подходившие резонно полагали, что я под воздействием, и отходили с приветливыми улыбками понимания и всепрощения.
– Моя специальность афродизиаки, вот, – грузный бородач лет сорока метнул на стол тарелку с колбасой из медвежатины.
Мишку есть нельзя. По разным причинам. Медведь – тотемное животное. Для праславян, например. Его и по имени страшно называть. Так только, иносказательно, «ведает, где мёд».
Медведь неразборчив в пище. Если сосчитать, сколько охотников погибло от медведя при встрече в лесу, то окажется, что большая их часть одолела косматого зверя в схватке и тут же на радостях победители сели есть свой последний ужин. С медведем следует поосторожней, даже с мёртвым.
Но колбаса дело такое – надо значит надо. Отказаться варианта не было.
Бородач напряженно смотрел на то, как мы с Робертом робко отрезаем по кусочку и старательно запиваем новое блюдо спиртосодержащим.
На дворе 99-й. Роберт прилетел в Петербург готовить материал о русских тэтчеристах. Я работал переводчиком. В Англии для креативного класса Тэтчер – жупел хуже Сталина. Разрушила социальные институты, здравоохранение, образование, общинный уклад, наконец. Враг. В России наоборот – молодец, нам бы такую. Это нормальное противоречие. Приезжает интеллигентный англичанин, журналист на грани дебютного романа, пьющий, сам из Манчестера, с Хантером С. Томпсоном на короткой ноге, дома вегетарианец, на выезде – отважный дегустатор, и вот вы уже задружились в головокружительной радости узнавания себя в другом, а тут Тэтчер. И понеслось – ты ему про советские очереди, он тебе про закрытия шахт, ты про здравый смысл капитализма, он – про достоинства социализма. Кто где жил. Но про партию русских тэтчеристов двух мнений не было. Все как один чудики. Роберту, безусловно, грело душу, что ненавистная ему консерваторша стала в России центром притяжения для чертовски смешных персонажей. У которых он брал интервью для статьи.
Один – поэт-диссидент, отмотавший шесть лет в Сибири – читал из своего. Грешно, конечно, но за такие стихи можно было бы и сослать, да. Ну что-то же делать надо.
Другой, «как всегда, нёс чушь о тарелках». В течение получаса этот активист карликовой партии рассказывал про встречу инопланетянина в троллейбусе. А смеяться нельзя – я ж на работе.
Третьим выступил шеф-повар типового кафе – специалист по афродизиакам, в 1990-м пытавшийся продать советскую атомную подлодку куда-то за рубеж. Его даже успели вроде приговорить к высшей мере, но в неразберихе революционного времени выпустили.
При этом самым ярким, фантасмагорическим типом был наш куратор-связной-фиксер. Лет пятидесяти, в грязном плаще, усатый улыбчивый и суетливый он выглядел сильно испорченной копией Корнея Чуковского. Для наших с Робертом внутренних переговоров мы придумали ему кличку «Деннис» – по имени мужа премьер-министра в юбке. И теперь он с восторгом смотрел на шеф-повара, кормившего нас медвежьей колбасой.
– Что вы думаете по поводу Маргарет Тэтчер? – Роберт попытался перейти к интервью.
– Говно!
– Что??
Повар повторил.
– В каком смысле?
– Все политики говно!
– Но вы же член партии тэтчеристов.
– Да. Среди них всех Тэтчер – лучшая. Я восхищаюсь ей. Она меня привлекает как женщина.
Деннис вскочил со стула.
– Позвольте я вас обниму!
Повар скорчил мину и дал вертлявому Деннису прижаться к себе.
– Ешьте. Сейчас принесу миноги и оленину.
Типовое кафе на Гороховой. Повар, сидевший за измену родине. Участники эзотерического культа отставного иностранного политика. Колбаса из медвежатины. Водка.
Голова шла кругом. Пора было уходить.
Мы вежливо попрощались с поваром-подводником и собирались вдвоем куда-нибудь посидеть по-человечески. Выпить уже наконец вина. Обсудить Bonzo Dog Doo-Dah Band или Ральфа Стедмана. А Деннис продолжал балаболить и демонстрировать твёрдое намерение провести этот вечер с нами. И так, и сяк пробовали. Тогда Роберт пошёл ва-банк.
– Вы же в Пушкине живёте, вам, наверное, домой надо, к дочерям.
– О, да, у меня прекрасные дочки, семь и девять лет.
– Так, может, я оплачу вам такси?
– Нет, что вы, это так дорого.
Деннис задумался на секунду.
– Впрочем, если вы хотите потратить на меня деньги, купите лучше моим дочкам подарок.
– Конечно. Какой?
– Пойдёмте!
Деннис потащил нас в гастроном.
– Дочкам, доченькам моим… вот – воблу вот эту, «Балтику № 9»… ну и малёк вон тот.
На такси, правда, тоже взял.
Р. S. В связи с появлением большей части текстов автор хотел бы выразить благодарность Алёне и Антону Тилиловым, что, собственно, и делает.