Вступление. Занавес. По средствам театра – играет маленький оркестр или одинокое фортепьяно. Выходит ЖЕНЩИНА.
ЖЕНЩИНА (публике). Здравствуйте. Я очень рада вам. Здравствуйте. (Кланяется.) Я сегодня буду с вами. Я – актриса, на главные роли. Я – героиня, честное слово. Но я, знаете, отстала от своей труппы. Никого нет, понимаете, какая штука. Я одна. Где моя труппа – не знаю. Куда все подевались? Где герой-любовник, где благородный отец, где комик, где трагик, где инженю, где гран-кокет, где резонёр, наконец? Никого! Где мои товарищи – чёрт его знает. Буду искать. Но, пока я их разыскиваю, вы не должны оставаться без театра. Театр – это привычка, от него нельзя отвыкать. Сегодня вы будете со мной одной, и вы об этом не пожалеете, даю вам честное слово, потому что я – хорошая актриса. (Танцует.) Хорошая! Отличная! Вам понравится! Клянусь, вы не будете скучать! Я знаю, в театр ходят добрые, мечтательные люди… ведь среди вас много женщин, да? Правда? Я для вас и сыграю. Я – героиня без труппы, но я сыграю за всю труппу. Ведь приходится, правда, милые женщины, приходится ведь играть одной?
И здорово получается. Говорят, Бог видит всё. В таком случае я ему не завидую. Но вам, дорогие мои, повезло куда больше – вы видите меня. А я – отличная актриса. И я иду играть! (Уходит.)
Музыка.
Песня первая
«В ТОМ КРАЮ…»
том краю, где под снегом смертельная тишь,
где начальников любит народ,
в сером городе, жалком, как мокрая мышь,
где давно уж никто не живёт, —
и пока Бог додумывал женский вопрос,
родилась я актрисой на главную роль,
и жевала я всласть, позарез и всерьёз
горькой юности крупную соль!
Было всё: дым и боль, страсть, друзья, алкоголь,
и хотелось мне петь и кричать без причин,
нехорошие книги ночами читать,
обольщать незнакомых мужчин…
Оказалось, что это – закат, не рассвет,
и назвалось: позор, обозвалось: застой…
Ах, какое мне дело до ваших газет!
Кто вернёт мне мой миг золотой!
Вы ушли – дым и боль, страсть, друзья, алкоголь,
больше не о чем петь и кричать нет причин,
нехорошие книги ночами читать,
обольщать незнакомых мужчин…
Но когда начинает мой город потеть
под лучами весны, под напором Творца,
верю я, будто стоит и любить, и хотеть,
и сыграть свою жизнь до конца!
Вы со мной – дым и боль, страсть, друзья, алкоголь,
И желаю я петь и кричать без причин,
Нехорошие книги ночами читать,
обольщать незнакомых мужчин… да-да…
Монолог первый
«Мария по прозвищу Ящерица»
Небольшая, аккуратная комната человека, явно не чуждого умственного труда. На видном месте раскинуло ветви огромное, прямо-таки небывалое по размерам, растение алоэ. Поздний вечер. Женщина средних лет срывается со своего насиженного места за письменным столом и делает несколько энергичных движений.
ЖЕНЩИНА (в движении). Всё! Это рекорд! Мой новый рекорд! Двести двадцать строчек за вечер! Ещё чуть-чуть мучений – и я свободна, свободна, три дня свободна! (Обращается к алоэ.) Генрих, ты чуешь, а? Хозяйка скоро будет свободна. Гулять с тобой пойдём. Я тебя во двор отнесу, подышать свежим воздухом. А то я тебя совсем заморила своим куревом, да? (Гладит алоэ.) Зато знаешь какой текст вышел крутой. Я теперь на все руки мастер. Про бомжей? – пожалуйста. Про матерей-одиночек? – да сколько угодно. Вот про палёную водку написала – журналистика что надо. Главное, Генрих, меня раздражают эти крокодиловы слёзы – ах, бедные россияне, травятся такой ужасной водкой. А по-моему, которые люди дешёвку пьют – они изначально жить не хотят. Так что производители палёной водки – это санитары социального леса. По-настоящему жаль только детей и стариков, у них своей воли нет… Ох, устала. А ещё придётся помучиться. Надо двадцать строчек в книжное обозрение вставить. Всё-таки, наверное, зря я взялась про книжки писать. По деньгам хорошо выходит, а по времени очень напряжённо. Две книжки я ужо обозрела, теперь осталось добавить про лёгкое чтение. Схватила утром наугад это лёгкое чтение, а когда мне его читать-то, в моей нелёгкой жизни? (Берёт книгу.)
Так. Ирэн Абрикосова. «Сердце в крови». О, Езус Мария! Когда-то сама думала романы писать, а нынче вот чужое дерьмо тут рецензируй. Ирэн Абрикосова. Это имя сразу бросилось в мои утомлённые глаза. Да, так можно начать. В сущности, Ирэн Абрикосова и палёная водка – это одно и то же. Вместо нормальной, качественной беллетристики потребитель получает ядовитое пойло с обманной яркой этикеткой… начинать надо хлёстко… Щедрин, Михаил Евграфович, когда возглавлял «Отечественные записки», взял себе однажды книжное обозрение. Одна его рецензия начинается так: «Господин Авенариус писатель молодой и решительно ничего не обещающий в будущем». От так вот… Итак, перед нами очередной вздор, какого пруд пруди в мире… Да, в самом деле, пруд пруди. Однако ведь кто-то читает его. Если я пишу, что пусть самоубийцы пьют палёную водку, так за что мне истязать эту Абрикосову? Пусть интеллектуальные самоубийцы это читают. Коротко и ясно, три строчки текста, а мне нужно двадцать минимум.
(Быстро листает книгу.) А, нашла аннотацию. «„Сердце в крови“ – четвёртый роман писательницы Ирэн Абрикосовой, чьё творчество…» Ну конечно, творчество, никак не меньше… «Главная героиня Абрикосовой, знаменитая Мария по прозвищу Ящерица, на этот раз переживает трагическую борьбу между ложно понятым профессиональным долгом и поздней страстью к юному студенту-медику, которого подозревают в убийстве любовницы…» Слава богу, и читать не надо. Четвёртый роман, однако! Кормит Абрикосову её знаменитая Мария по прозвищу Ящерица. А мы с тобой, Генрих, одни-одинешеньки. Помру – кому ты достанешься? Хотя тебя возьмут, конечно, ты же не кошка-собака, тебе мяса-рыбы не надо. А вдруг листья оборвут и бросят… Господи, что это я, ни с того ни с сего. С какой стати мне помирать. Так-так. Ирэн Абрикосова – ясно, псевдоним. Жила себе какая-нибудь Роза Фельдман, училась на филологическом, переводила с македонского на ирландский, потом новые времена, муж без работы, ребёнок без тёплого пальта… сообразила, что к чему, и стала Абрикосова. Собственно говоря, ругать её абсолютно не за что. Не хочешь – не покупай. Ну, и что мне писать-то? «Поклонники Марии Ящерицы могут ликовать: наконец в её душе зашевелилась борьба между страстью и долгом…» Кому нужна эта вялая ирония? Погадать, что ли. Где откроется – первые две строчки. «Она затрепетала. Человек на фотографии был ей знаком. „Не может быть!“ – с ужасом прошептала Мария, побледнев». Гм, и что мне это сулит? «Она затрепетала». Интересно, как это. (Изображает трепетание.) А ещё мне в старых романах встречалось выражение – «вскрикнула она, ломая руки». Что это такое – ломая руки? Какие-то, наверное, были другие женщины – трепетали, руки ломали… или это всё плохие писатели за них выдумали. Мне вот ломай руки, не ломай руки – с восемнадцати лет работаю, и ничего, не трепещу. Всё могу: гвоздь забить, пробки починить, потолок побелить, вон сколько лет подрабатывала ремонтом, пока на ставку не взяли. И не взяли бы – не пропала. Терпеть не могу этих, которые всё трепещут. „Ах! У меня отстали обои!“ – вскрикнула она, ломая руки». Ну, а что же эта Абрикосова, она тоже труженик. Столько чепухи сочинить – это большая работа. (Задумывается. Достаёт аккуратную губку и начинает протирать листья Генриху.) Чепуха, конечно, Генрих, чепуха. Да. А вот не было бы во мне столько упрямства, и осталась бы я в родном городке, где два кинотеатра и двести пивных ларьков. И работала бы я, например, в сберкассе. И брала бы в библиотеке романы Ирэн Абрикосовой – не покупала, что ты, откуда деньги! – и воображала, что я Мария по прозвищу Ящерица… может, так и написать: Ирэн Абрикосовой повезло – и она стала писателем. Но нам с вами повезло куда меньше – мы стали её читателями. (Продолжает протирать листья.) В редакции многие говорят, что я злая. Одобрительно говорят, хороший журналист, – считается, – злой журналист. А я, Генрих, как ты – снаружи колючая, но по сути хорошая и очень-очень полезная. Только за мной никто никогда так не ухаживал сроду, как я за тобой. Жалко, правда, Генрих? Я бы тоже выросла красивая, здоровая, сочная… пустила бы отростки… нет, хватит, расслаблюсь сейчас с тобой, а положение безвыходное.
Я эти двадцать строчек написать не могу, а Ирэн небось сидела молотила на своём компьютере как… как паровоз. Впереди гонорар, позади – великая русская литература. Далеко позади, чтоб и не вспоминать. (Листает книгу.) «Ледяной ветер обжигал её горящие губы». Ничего, знойно. Ага, Ящерица, значит, сирота, у неё откуда-то приёмный ребёнок… два трупа… четыре… а эротика-то есть… ага. «В эту ночь свершилось то…» – ясно что. «„Я не знала, что это может быть так прекрасно“, – прошептала Мария…» – ого, в четвёртом романе только узнала, какая стыдливая писательница… Нет, я под угрозой расстрела такого не смогу написать. О, тут же фотография моей Ирэн. Интересно… интересно… (Всматривается пристально.)
Не может быть. Не может быть. Какая же это, к чёртовой матери, Ирэн Абрикосова. Это… это Лёшка Ложкин. Лёшка Ложкин, с моего курса, дружок мой верный… в очках и в бусах только, а так Лёшка Лёшкой.
Я ж его сколько лет не видела… он после института в школе работал, потом запропал, да и мне было не до старых друзей… Лёшка, отец семейства – мы его так дразнили, он когда поступал, уже был женатый и с дитём. Где мои фотографии институтские… а, в пятом ящичке должны быть. У меня всегда порядок. Другой бы рылся-рылся, а у меня – пожалуйста. Вот мы все, вот я отдельно, а вот мы с Лёшечкой… (Сравнивает фото.) Ну, цепкий глаз журналиста ошибиться не мог. Лёшка, дружище, что, другого способа подработать не нашёл? Ай-ай-ай. А ещё стихи писал. Мне читал, между прочим. И теперь что пишем? «Сердце в крови»? «Она затрепетала»? Ясно, отчего у тебя героиня такая стыдливая, ты же сам был точно старая дева, хоть и женатый. Так и смотрел на меня все пять лет, как на фею Драже. «„Я не знала, что это может быть так прекрасно“, – прошептала она». Любопытно, кому ты это прошептал сам, недотёпа? Наверное, никому… Всё, это конец. На Лёшку я никаких рецензий писать не могу. Проще обокрасть нищего или прирезать сироту. Да может, это не он всё-таки. Знакомый или знакомая, а фото – так, розыгрыш. Надо его найти. Кто может знать, кто может знать, кто может знать… Алло, алло, Ира? Это я. Слушай, тут срочное дело. Как говорится, письмо позвало в дорогу. Помнишь с нашего курса Лёшку Ложкина? Почему толстый, худенький совсем. Я с ним дружила. Да, тот, что отец семейства. Кто может знать? А ей удобно звонить? Ладно. Мерси сбоку. Звони всегда. Так-так-так. – Алло, добрый вечер, будьте добры Аллу Ильиничну. Это Маша, Маша Дунаева, помните, я… Да. Да. Да. Спасибо. Спасибо. Спасибо. Спасибо. Вот, Алла Ильинична, если вы так меня цените как журналиста, помогите найти одного человечка. С нашего курса. Лёшу Ложкина. Нет, не общаемся, давно. Какая любовь, да вы шутите, ничего не было. Второй раз? Ну и дела. Я удивлялась, как он один-то раз женился. И ещё двое детей? Господи, чем он их кормит. Я вот одну себя – с трудом… Нет, пока всё по-прежнему. Записываю. Спасибо, Алла Ильинична, до свиданья. Конечно, обязательно, зайдём. Счастливо, здоровья вам.
Что-то я волнуюсь. Странно. И ни к чему… – Алло, здравствуйте, мне нужен Алексей Ложкин. Это Мария Дунаева, из «Городских новостей». Да, Маша. Ты? Не узнала. Нашла, потому что искала. Ну конечно, Ильинична, кто ж ещё. Я тоже рада. Читаешь? Правда? Спасибо. Я стараюсь. Помню твои уроки… стилистики русского языка. Я вообще всё помню. Помню, как ты мне на день рождения вместо цветов подарил алоэ в горшочке. И трогательно так сказал: пока ты меня… пока ты со мной дружишь, он будет расти, его зовут Фридрих. Кто, Фридрих? Ты с ума сошёл, столько лет прошло. Погиб давно твой Фридрих. Теперь у меня Генрих! Ага, тоже алоэ. С твоей лёгкой руки. Я в разводе восемь лет, что за намёки. Ого! Ты, какой смелый стал! Ты сейчас где? Понимаю. Я сама где только не работала. Даже по обмену жилплощади. Конечно, никогда и нигде не пропаду. Давай встретимся, чего проще, и я помню, что ты не любишь говорить по телефону, просто у меня дело. Я тебе не помешала, кстати? Дети спят? Большие? Да, понимаю. Слушай, я тут взяла вести книжное обозрение. Ну, попросили, а я вообще от работы не отказываюсь, по своей рабоче-крестьянской привычке. Да, значит, у меня рубрика строится так: три книги, одна историческая или философская, одна художественная и одна из… облегчённого чтения. Ну да, чтиво. Я на бегу схватила романчик… «Сердце в крови». Автор Ирэн Абрикосова. Что ты молчишь? Давай, колись. Бусы надел, думал, инкогнито проклятое, что журналист Мария, по прозвищу Ящерица, его не просчитает. Короче говоря, у меня тут профессиональный долг борется с внезапной страстью. То есть, Лёшка, откровенно говоря, если это ты, я рецензировать не буду. Правильно, я всегда делала то, что задумала, и сейчас я задумала этого не делать. Лёш, ну какая бескомпромиссность, когда у тебя трое детей. Если бы не знала, что это ты? Что я написала бы… ну, об чем толковать. Чтиво есть чтиво, оно само себя пишет, тут автор не нужен. Ой, только не надо мне лекций про макулатуру. Узнаю друга Лёшу – подо всё базу подведёт. Отбой, отбой, не рецензирую твоё «Сердце в крови». Не твоё? Так из чего ты бьёшься? Дочь? Какая дочь? Ирэн Абрикосова – твоя дочь? Двадцать четыре года, как ей может быть двадцать четыре… да, помню… да, господи, ведь правда двадцать лет… Господи, крошечный такой колобочек, мы на экзамене по научному атеизму её нянчили, пока ты этот кошмар сдавал… Ах, вот что. На пари написала роман, что за пари? Она выиграла? Сколько-сколько? Способная девочка. Можешь быть спокоен, твою дочь я рецензировать не буду. Нет, читать не буду тоже. Знаешь, думай обо мне что хочешь. Да, правильно, решила, что ты бесперспективный, и покатила вперёд на всех парах. Да разумеется, я из кирпича и железа, господи! У одного тебя сердце в крови. До свидания. Телефон? Телефон возьмёшь в редакции. (Вешает трубку.)
Тем более в редакции никогда тебе моего телефона не дадут. Не люблю я теней из прошлого. Вот что он мне наговорил, а? Зачем я это слушала? Нет, правильно говорила моя мама: «Всякое добро наказуемо». Значит, дочь Лёшки Ложкина пишет бульварные романы и содержит семейство, чего ж лучше! Раньше девушки на панель ходили, а теперь в литературу. Да пошли вы все. Без Марии Ящерицы без вашей обойдусь. (Ложится на диван, листает роман.) Господи, сколько вздора можно написать, когда есть способности! (Читает.) «В Москву пришла поздняя весна. Ласковое апрельское солнце пригрело золотые купола церквей и стальные крыши новых домов… Мария проснулась внезапно, и ей стало страшно…» (Засыпает.)
Но когда засыпает Маша Дунаева, просыпается Мария Ящерица.
Ловкая, гибкая, в чёрной кожаной куртке и джинсах, Мария выпрыгивает на сцену. Она проворно стреляет, виртуозно танцует, целуется, изгибает героическое тело. Она стремительна и непобедима.
МАША (просыпаясь). У, чёрт… Сколько времени? В самый раз. Руки в ноги – и бежать. О-о. А что же мне с ящерицей-то делать. Я так ничего и не написала. Эх, Лёшка, ради тебя и твоего колобка иду на должностное преступление. Живите и радуйтесь! Нет моего мнения о романе Ирэн Абрикосовой! Генрих, пожалуйте завтракать. (Поливает Генриха и танцует, повторяя некоторые движения Марии Ящерицы из своего сна.) «Она затрепетала, она затрепетала…» Ну, понятно, трое детей, трое детей… а как услышал меня, голос-то задрожал… «В Москву пришла поздняя весна…» (продолжает танцевать). Мария, Мария! Мария по прозвищу Ящерица! Алло, это я, привет! Всё в порядке, только вместо трёх книжек будет две! Ну не успела я чтиво прочитать. Не ус-пе-ла! В другой раз! (Вешает трубку и танцует.) Странно. Первый раз за месяц хорошее настроение.
Занавес.
Появляется ЖЕНЩИНА.
ЖЕНЩИНА. Я надеюсь, и у вас тоже хорошее настроение. Маша Дунаева – славный человечек и, конечно, никогда не пропадёт. Но есть и другие женщины, которые могут и пропасть, запросто. Вы их видели. Вы их знаете. Я хочу про одну такую рассказать. Невеселый будет у меня рассказ – так не всегда выходит веселиться.
Песня вторая
«О НЕРАЗМЕННОМ РУБЛЕ»
Каждый день бюджет сверяю, и выходит убыль.
Только верю – есть на свете неразменный рубль:
Не пропить, не потерять, не забыть, не закопать,
Эту милость Божью – потратить невозможно.
Как дела? Да что дела – всё обыкновенно.
О тебе моя тоска тоже – неразменна,
Не пропить, не потерять, не забыть, не закопать,
Эту милость Божью – потратить невозможно.
Но не плачь, мой глаз ревнивый, не дрожи, рука,
Наша жизнь куда нежней, чем деньги и тоска.
И пропить, и потерять, и забыть, и закопать —
Эту милость Божью потратить так несложно…
Монолог второй
«Мамочка, рапортую!»
Кладбище. Старый, заброшенный уголок. Появляется ЖЕНЩИНА, в поношенном плаще, с волосами, стянутыми аптечной резинкой, со стёртым, усталым лицом давно и безрадостно пьющего человека. Женщина толкает перед собой детскую коляску (лежачую), в поддоне которой разместилась авоська с пустыми бутылками. Она подвозит коляску к одному из крестов и садится на ветхую скамеечку.
ЖЕНЩИНА. Нашла я тебя все-таки, Татьяна Ивановна. Как это меня черти заморочили. Полтора часа хожу. (Вынимает бутылку водки.) Вчера вдруг стукнуло – пятнадцать лет. Ты когда умирала – как раз Горбачёв генсеком стал… он тебе нравился, помнишь? Ты все говорила – молодой, культурный, вежливый… жаль, что маленький. Ты говорила – вот не доверяю я маленьким мужчинам. Ну, как в воду и глядела. У тебя, мамочка, глаз-алмаз. Мамочка-а!! (Падает на могилку, плачет быстро, потом встает и оглядывается.) Людей-то нет, люди не видали… Давай, мамочка, выпьем с тобой. А у Михал Сергеевича, знаешь, жена-то, Раиса, умерла. И деньги, и врачи навороченные, в Германии, ничего не помогло. Я думаю – так на черта туда лезть, наверх, когда один чёрт. Я стаканчика-то два взяла, налью тебе и себе, по старой памяти. Я помню, как ты мне нальёшь и строго так: Лариска! Знай меру! Ты женщина! Женщина… наказал Бог черепаху. (Пьёт.) Псковская, дешёвка, дрянь… да без разницы. Я, мамочка, всё пью. Но – только на свои. Только на свои. Я не побираюсь, как некоторые. Мы, конечно, люди простые, всё больше со шваброй, но пьём на свои. Если ты недовольна про памятник и про что ограду покрасить могла бы, то это не ко мне. Не ко мне. Мне красить не на что и цветы ещё сажать когда. Я в пяти местах сразу. Булочная, магазин мясной, общежитие плюс школа. Я пластом лежу, пластом. Зубы не вставить, ничего, а то бы отложила, на зубы, деньги бывают. У меня Катька твоя драгоценная, вот что. Вот, полюбуйся, правнук твой Митя. Тебе привезла. Смотреть не на что. Задохлик куриный. Голос только наш, фамильный, как заорет – в Киеве слышно. (Как назло, ребёнок начинает пищать.) О, начал, новое дело. (Качает, напевает.) Спи, мой ангел, спи, мой чиж, мать уехала в Париж. Бабку из меня сделали в сорок два года. Я сама ещё могу. Я, мамочка, вся в тебя – климакса нет и не предвидится. О силища! Помнишь, ты в пятьдесят с чем-то залетела? От сантехника? Он ещё двадцать рублей принес, в бумажку завёрнутые, говорил – уважаю мать-природу, но не смею рисковать. А я тогда всё поняла, а ты стыдилась меня, как я Катьку потом. А чего мы всю жизнь стыдились, мамочка, ты не знаешь? А потом уж я так, без стыда… (Встаёт.) Ну, посмотри на меня, Татьяна Ивановна. Это я, твоя дочь Лариса. Узнаёшь? Нравится? Знаю, что не нравится. Да и не узнала бы ты меня. Мамочка, рапортую: из меня ничего не вышло! Я – дерьмо на палочке! Это у нас в детстве такое ругательство было. Про дерьмо на палочке. Я когда шваброй орудую, вспоминаю. Вот палочка, вот дерьмо. Ненавижу уборку. Идиотское занятие. Как будто в этом дело. Как будто вымыл полы – и жизнь хороша. Мам… что мне делать, а? Я просвета не вижу. (Ребёнок запищал.) Тихо, крысёнок, лежи тихо. На бутылочки на твои пока хватит, а там уж не знаю. Катьку еле подняла… Гуляет Катька. С такими ходит… если вот мне скажут, что они человека сварили и съели, – я, знаешь, не удивлюсь, нет. С ребёночком я сижу, а когда на работу – соседку прошу, Валентину Михайловну, помнишь? Мы же всё там же и живём, на Лахтинской улице, двадцать два метра, там, всё там… А Валя всех схоронила, представляешь, обеих девочек… то есть им под пятьдесят было. Замуж не вышли, как-то не тянули они к себе мужиков, ну никак. Не то что мы, да, мамочка? Ну вот, Валя тоже болеет, но она ещё ого-го. Я вообще как посмотрю – которые бабульки по девяносто, по восемьдесят пять отмахали – они живут и живут, и крепкие такие, и маразма никакого. Это они ещё при царе родились, тогда представляешь какая была силища в природе? Ни заводов этих дурных, ни станций атомных. Вот они и живут, всё пережили. А мы все, которым вот пятьдесят там, сорок, – мы чистая дохлятина. Отравлены мы. Так что я, мама, сама скоро к тебе… Ну, Валя в двух комнатах одна, и я, конечно, так прямо не говорю… но помогаю, помогаю, когда есть чем. Она говорит: мама, твоя Катька поселится и погубит жилплощадь. А я что, Валя говорит, ты, Лара, бросай пить. Говорит, Катька твоя не сегодня завтра сядет, ты её выписывай и внука себе забирай, и пусть как хочет. Тогда – Валя говорит – тебе завещаю всю жилплощадь, по закону имею право. Да, вот новые новости, Валентина Михайловна, с чего это Катька сядет, что вы говорите… а может, мамочка, так и будет. Чёрт его знает, с кем она, на что живёт… Смеётся. Пей, говорит, мамаша, не вникай. Я тебе не мешаю, и ты мне, говорит, не мешай. Я на тебя зла не держу, от тебя, говорит, ни вреда, ни пользы не было, ты, говорит, спьяну добрая, а трезвой я тебя раза два видела в жизни. И это враньё, мама, как это, я работаю, я всё по дому, всегда… Пришла с животом уже, лежала три месяца и молчит. Только плачет. Один раз, ночью, стала кричать – я, мама, такое видела, я человека убила, я в аду была и чертей кормила. Ничего не понять. Я её обняла, что ты, доченька, давай вместе жить, куда ты ходишь, не ходи, на хлеб заработаем, я тебя в магазин могу пристроить. Нет, говорит, мама, я из такой жизни выпала, и мне уже не попасть. Мама, золотая мама, что мы говорим. Мама, ты хотела такой вещи, я помню, – я хочу сказать, ты думала, я к жизни хорошей прибьюсь. Я, мамочка, болею, слаба я на хорошую жизнь. Вот, а чем тоже плохая у меня жизнь – работаю, сама свой хлеб работаю, да. Ты говорила: какой город, какой красивый город, надо красиво жить в нём. Гуляла со мной, я помню. Архитектор Воронихин, да. Архитектура в порядке, да. Мамочка, мы-то не подходим к ихней архитектуре, мы-то – мусор, если нас всех убрать – этот город только обрадуется. Я там мела, мыла, в архитектуре. Пристроилась один раз, на Стрелке, где Биржа, в Военно-морском музее унитазы чистила, зимой лёд колола, всё путём. И чувствую – не могу. Прихожу к этим ступеням, к этим колоннам, а они на меня глядят… вот как на вошь. Я хотела, знаешь, так ласково, я вот к вам, чтоб чистенько, а кругом такое молчание и презрение – ты дрянь, ты пьяница, ты и мыть-то не умеешь, ничего не умеешь, дерьмо пролетарское, вообразили, вши, что они хозяева, всякий труд у нас почётен. Ха-ха. Ходите теперь в своём дерьме, как вам и полагается, теперь-то вы на месте, которое вам положено. И так мне всегда тошно было, мамочка, ездить на эту Стрелку, таким я себя насекомым считала, что запила, выгнали… у нас ведь все пьют, кто убирается, не знаю, чего так. В других странах, говорят, всё иначе – работа как работа, а у нас обязательно… трезвый дворник – кто его видел. А что унизительного – чистоту наводить, ничего, хорошее дело, всегда нужно, а никак не получается, почему так, мама, что мы будто на самом низу и хуже нас нет. Кто сказал? Никто не говорил. Мы сами, что ли, такие больные, я не знаю, мам. Я никогда не говорю, кем работаю, если не знают. «В коммунальном хозяйстве», – говорю. Стыдно, что уборщица. Да почему, мам, что такого стыдного, а? Ну, я небольшой человек. Злоупотребляю, бывает. Ну и что, я же тут живу, я вообще… избиратель, имею дочь, работаю, я не ворую, как некоторые, – уж видела, уж мыла в магазинах, да! Бесстыжие там твари, а не люди, есть, конечно, люди, но мало, я добрый человек, да, добрый, и нищим всегда подаю, любым, пусть они и жулики, а мне чего – моё дело дать в протянутую руку, а там куда они денут – их грех, их ответ. Знаешь, мам, я тебе расскажу – я лечиться ходила. От алкоголя. Прочитала объявление, пошла. Накопила семьсот рублей. Мне сказали по телефону, что семьсот, я три месяца копила. Медицинский центр, называется. Копила, да, не ворую, где я возьму. Я бы и воровала, да ты меня замучила со своей совестью, всё учила – нельзя, нельзя, я и не могу, не идёт. Всё тебя вижу, как ты очки на нос и книжку читаешь мне. Прихожу – к врачу сидит очередь, небольшая, человек пять, и все мамаши со своими сыновьями синенькими. Тем уже под сорок, джинсы застиранные, и в глазах туман. Женщин-алкоголиц нету, женщинам стыдно, и некому с ними ходить лечиться – мужиков-то жёны и мамаши волокут сдаваться, а нас вести некому, нужны мы тоже, вши, мусор. Зашла к врачу, он приятный, любезный, за деньги все любезные, как да что. Ну что размазывать – пью. Он говорит – я бы вам посоветовал вот такой метод, и назвал, не помню, какая-то лакация. Не пить пять дней, и к ним. Не пила, мама! Прихожу, опять очередь, уже на лакацию. Заходят мужики, сидят там с полчаса, выходят – и вид у них такой, мама, знаешь… дымчатый. Захожу сама, и так мне страшно, хуже, чем на аборт первый было. Они – да, так-так, ложитесь на кушетку, и что-то один из них, усатый, росту огромного, мне начинает говорить. Я – проваливаюсь, они мне ещё вкололи что-то. Понимаю – наркоз, гипноз, что-то в голову вбивают. Очнулась, а эти врачи-убийцы и говорят – а теперь, Лариса Ивановна, попробуйте капельку водки, чтоб запомнить свою реакцию. Я пробую… и, мама, умираю. Остановка сердца. Нет дыхания, рот пялю, как рыба. Они сами испугались, забегали, массируют мне сердце, кричат: дыши! дыши! А я – не дышу. Они же мне ввели в голову: пить нельзя. А я наполовину ничего не делаю, нельзя – так я и помираю. Еле-еле откачали, смотрят с тревогой: какая-то у вас, говорят, сильная реакция. Врут. У всех что-то вроде этого – недаром выходили такие люди дымчатые. Но меня никто не предупредил, что такое будет, я же взяла кота в мешке, чуть не сдохла, мама, это разве законно? Я даже хотела в суд подать на моральный ущерб, как в кино видела, в американском, конечно. Не стала – на суде-то надо всё рассказывать, что пришла лечиться от алкоголизма, а мне, знаешь, ну как-то неловко, ещё в газеты попадет, ославлюсь совсем, я вообще больше тайком пью, чтоб никто не видел. Ну, мам, на полгода я делала это колдовство, и полгода длилось мучение. Протрезвела я, и что? Увидела рожу свою, как есть, комнату свою, из которой выхода не предвидится, дочь свою увидела, шалаву, дуру, грязюку 24 часа в сутки убирать – и без наркоза, ублюдков кругом, и город, город! Красивый, правда, мама, и без всякой жалости, без всякой милости к человеку – пропадай как знаешь! Водочки-то нет больше, не выпить мне с тобой, мама. Да, через полгода запила я обратно, да ещё пуще. Заболею я скоро, и плохо, мам, заболею – и никому не будет дела до меня, и буду я от одного врача с глазами стеклянными к другому ходить. И никто за меня даже свечки не поставит, никто за здравие не запишет – буду валяться на койке в больничке, в палате на двадцать человек, в углу, и судна не допрошусь. Что я, таких, которые уже в сорок пять старухи, не видела? Видела, мамочка. И я из них. Мамочка, ты помоги мне оттуда, сделай что-нибудь, иначе хана мне. Я ведь верю, там что-то есть. Верю. Только в милость Божью не верю – некогда ему, много уж нас очень развелось, не хватает заботы на всех. А свои, сродственные, которые раньше померли – они на самом деле похлопотать могут. Помоги, мама! (Ребёнок опять запищал.) Ради него – помоги. Ведь – глухо, ведь никто, ведь одна я, мам, одна я, одна… О, пищит. На памперсы-то денег нет, в марле лежит, описался, котёнок милый. Ну, я пошла, мам. Ну, ты меня поняла, правда? Я надеюсь, мамочка, Танечка, дорогая, я за тебя всегда молюсь, ты знаешь, мам, ну, мы договорились, хорошо? Ну, так я надеюсь, ладно? Слушай (уходя), а эта Алевтина Кизилова, что рядом с тобой, – у неё вообще, что ли, никого нет? Совсем всю ободрали могилку, вот тоже судьба, а у тебя, мамочка, любимая доченька есть, Лариска твоя, ты, мамочка, счастливая…
Конец второго монолога.
Выходит ЖЕНЩИНА.
ЖЕНЩИНА. Вы, конечно, удивляетесь, как же так, столь ко времени играем – а где же о главном, где же о любви? Всё, приехали. Сейчас – только об этом и больше ни о чём. Я ведь тоже не вчера родилась. Я знаю, зачем женщины ходят в театр.
Песня третья
«МАЛЕНЬКАЯ ГРУСТНАЯ ПЕСЕНКА»
Ты спишь или пьёшь,
В подвале ты или на крыше,
Кого ты надул опять, мой возлюбленный лжец, —
Зачем этот мир, где ты меня не слышишь,
Зачем этот мир – а, Отец?
Ты весел сегодня,
Гулял ли с детьми и друзьями,
А весть от меня тебе принесли ль наконец, —
Зачем этот мир, залитый моими слезами,
Зачем этот мир – а, Отец?
А солнышко светит
Такими большими лучами,
И в райском саду – оп! – опять пара новых овец…
Зачем этот мир, где любовь утопает в печали,
Зачем этот мир – а, Отец?
Монолог третий
«Что-нибудь новенькое»
Вначале автор требует темноты и тишины. В этой глубокой и чем-то чреватой темноте и тишине звонит, тонко, но важно, как первый тенор, первый телефон. За ним второй, побасистей, поувесистей. А за ним и третий. К ним присоединяются четвёртый, пятый – у каждого свой норов, свой голос. Ещё, ещё… А вот и радиотелефоны подтянулись со своей идиотически-жизнерадостной булькающей музыкой – тут и Бах, и Бетховен, и Моцарт, да тут целый оркестр из телефонов, вся планета гудит, звенит, спешит на свидание! «Это я, я, я, я!..» И опять тишина.
Номер в провинциальной гостинице. Утро. Здесь мы видим женщину средних лет. На полу валяется раскрытый чемодан, а на столике стоит старый, видавший виды телефон.
ЖЕНЩИНА (разбирая чемодан). Господи. Зачем я столько платьев притащила. Куда это, не понимаю. Правда, я в такой лихорадке была, покидала всё подряд в чемодан – и бегом на поезд. (Смеётся.) Да, девушка, весёлую жизнь ты себе испекла! Это в тридцать семь лет – бегом на поезд! А куда же он мчит нас, этот поезд, где пассажиры кушают картошечку, а кому повезло, тот и варёную курочку… а одна пассажирка ничего не кушает, на вопросы не отвечает, а едет себе в город по имени Славск? А мчит нас поезд навстречу судьбе!
Сколько во мне до сих пор дури-то сидит. Когда ж я успокоюсь. (Разглядывает телефон.) Какой телефон противный. Это шестидесятых годов дизайн. Пластмасса «под слоновую кость». Из неё ещё ручки у ножей-вилок делали. На радиоприемниках тоже… В старой квартире у меня был телефон – «под слоновую кость».
И ничего хорошего по нему не звонило. Слоны – не помогли… А тут радио есть? Не работает. Господи, а вдруг телефон тоже не работает! (Бросается, снимает трубку.) Вроде гудит. Какое все-таки убожество эта гостиница. Ну, впрочем, не всё ли равно.
Нет, не всё равно. Давит на меня убожество. Кажется, даже стены презирают меня, точно старые полинявшие тётки. И телефон похож на дряхлого злого пса. Словно говорят они мне: а, попалась птичка. Да. Птичка попалась. Птичка загремела под фанфары. (Смеётся.) Ну и что? Какое ваше дело? Что вы тоску на меня нагоняете – дескать, видели мы – видели, видели-перевидели. Таких птичек вы ещё не видели! (Кружится по номеру, напевая.)
Надо же, надо же, надо ж такому случиться,
Надо же, надо же, надо ж так было влюбиться,
Надо бы, надо бы, надо бы остановиться,
Но не могу, не могу, не могу, не могу…
Не могу и не хочу.
Да, вот уж правда так правда – не могу и не хочу… Значит, в три часа. В три часа. Он сказал – позвоню в три часа. Я думаю, что вот, значит, если я как-нибудь сильно так нагрешу… хотя сильно разве у меня получится? Ну, допустим, вдруг получится. Я, значит, попаду в ад. Буду я в аду, вот в таком я буду аду: буду сидеть и ждать, когда он позвонит. Какой-нибудь он. Или именно этот он?
Наверное, я всегда любила одного и того же человека, только он менял имена и обличья. А потом исчезал… То есть я думала, что это он, а потом оказывалось – нет, совсем не он. Потому что он… настоящий, правильный он – он не мог бы меня так предавать. Нет. Никогда. Нет. Я верю в это – или всё трын-трава. А человек не имеет права думать, что всё трын-трава, иначе у него душа покрывается мхом, а глаза зарастают болотной тиной, тяжёлой, угрюмой тиной… нет, есть и весельчаки в этом роде… дзинь-ля-ля, трын-трава… Ошибки быть не может. Это он. Наконец-то – он. Увидела и поняла. «Вспомнила тебя душа моя!» Кто это сказал? Кто из мудрецов земли? Они всегда предупреждали нас, этот мир – что-то вроде зоны, исправительно-трудового лагеря для заблудших душ. Но я, наверное, исправилась. Я нашла его. Я сразу подумала: он. А он подумал: она. В одно мгновение.
Женщины любят перебирать свои воспоминания, точно драгоценности. Или безделушки. Я и умирать буду – прикажу подать мне это моё воспоминание. Как мы стояли среди пьяных бездельников и говорить даже не могли. Нет, конечно, мы что-то говорили, но по-настоящему мы говорили не о том, о чём говорили. Настоящий наш разговор был такой: «Это ты, что ли?» – «Да, это я». – «Господи, что теперь делать!» Смешно, я ведь не хотела идти, я ж не ходок по всем этим презентациям. Ленка уговорила. Такая, значит, компания, такие мужики, ты что, на себе крест поставила, самый возраст… Ленка, Ленка ты моя неугомонная, есть же на свете люди – легкие, как снежинки. Хорошо им, наверное, и с ними хорошо. Ленка, по гроб жизни тебе обязана.
В три часа, в три часа, в три часа. А сейчас – десять. Это значит – пять часов ещё. Накраситься, одеться – на всё про всё полтора часа за глаза и за уши. Пять часов! Я свихнусь, точно. Как в девяносто третьем году. Нет, девяносто третий надо забыть, совсем забыть, никогда не вспоминать. Сколько я тогда курила, ужас. Почернела вся. И зачем так распадаться, не понимаю! Кому нужна обезумевшая баба, которая на всех орёт от воспалённых нервов, вечно в дыму, в чаду… А как бы оно было чудесно: вот влюбился сдуру и – воспарил. У Шварца в пьесе «Обыкновенное чудо» волшебник утверждает: «Влюбляться полезно». Значит, начинаешь бегать по утрам, пить морковный сок, учить немецкий язык… само-усовершенствуешься! Ага. Полезно. Счас. Одна и та же петрушка: рыдания, стоны, «я не могу без него жить!», носишься по квартире, надоедаешь всем друзьям, пьёшь, разумеется, никакой не морковный сок… как же мне это всё надоело-то… Нет, больше этого не будет. Вот же я два часа на ногах – и ни одной сигареты. Никакого распада! Глаза на восток! Там заря новой жизни!
В три часа. Так. Надо чем-то заняться. Так. Что же мне надеть? Вопрос серьёзен. Вопрос страшен, вопрос грозен.
Может, серое платье? (Надевает серое платье.) Строго, прилично. Интеллигентная дама в поисках счастья, но без претензий. «Как здоровье ваших родителей?»… «Где вы отдыхали в прошлом году?»… «О, я понимаю…» – и тут скромный нежный смех (смеётся) – что-то не очень скромный получается. (Смеётся.) Разве так попробовать… Нет. Серое платье невезучее. Серое я сделала в девяносто шестом, а в девяносто шестом… Так, девяносто шестой надо забыть, забыть и не вспоминать… Тогда синее, да, лучше всего синее. Синее платье везучее. (Надевает синее.) Я в нём тогда, на презентации-то, и была. Хотя, может, не стоит в одном платье всю дорогу выступать? Правда, мужчины обычно не очень-то обращают внимание на одежду. Только если уж что-нибудь выдающееся по безобразию. Чёрт их знает, на что они обращают внимание. Зло берет иногда: да почему это я и душа моя бессмертная должны зависеть от чьего-то внимания? Пропади оно пропадом. Всё равно живешь-то внутри себя, сам с собой. Главным образом. Не обращают внимания – и на здоровье. Конечно, мне грех жаловаться. Помню, мне один старичок смешно сказал: «Вы – незабываемая женщина!» Правда, это десять лет назад было.
Значит, синее. Романтично, завлекающе. «Я, право, не ожидала»… «Пожалуй, мне хочется моря. Моря – и тишины»… «Разве… разве это возможно?» – и опустить глаза. В глазах должен быть тайный жар. Явный жар может оттолкнуть. А если… взять да и рискнуть, а? Взять да и надеть – красное! Красное-прекрасное. (Надевает красное.) Да, это сильно. Сильно и тревожно. Будто вызов или призыв. Вот она я! Бери меня насовсем и навсегда! Хочешь такую? «Ты сам знаешь почему»… «Я не умею ждать!»… «Да, да, да, чёрт возьми, да!!»
Да, а он возьмёт и перепугается. Подумает, блядь какая-то навязалась. Подумает, хлопот с нею не оберёшься. Тоже, подумает, пожар в сумасшедшем доме эта дамочка. На пенсию скоро, а она в поезда прыгает. Лягушка-путешественница. Нет, только не красное. Потом разве. Сейчас нельзя. Нет, синее, синее, решительно – синее. Один раз повезло – может, опять вывезет. (Переодевается в синее.) И к нему платочек, синенький скромный платочек. Падал с опущенных плеч. Ты говорила, что не забудешь… Жуть, какой противный телефон. Господи, работает он? (Бросается к телефону.) Гудит.
Совершенно не понимаю, что такое телефон. И как они так все устроены… какие-то провода, мембраны, порошки… набираешь цифры, и вдруг – голос. Ничего не понимаю! И про электричество я ничего не понимаю. Что такое за зверь это электри-чест-во. И почему машины едут, и самолеты летают, ничего… совсем ничего… мне уж и объясняли, и сама училась кой-чему… и всё мимо, мимо… Живу в мире, который абсолютно не понимаю. Да что там мир! Вот у меня там внутри есть сердце, печень, желудок… туча всякой всячины… я разве понимаю, что это такое и как оно работает? А ведь это – я. Это – мое устройство. А душа? Где она живёт? В каком месте? Как выглядит? Откуда взялась? Куда потом денется?
Господи, прости меня, я маленькая глупая женщина. Ничего не знаю и ничего не понимаю.
Я понимаю только, что сейчас без пятнадцати одиннадцать, и я до трёх часов сойду с ума. Зачем столько мучений, кто бы мне объяснил. Ну в чем я виновата? Чего я такого преступного, запретного, невероятного хочу? Хорошо, я влюбилась. Ну, и это преступление, что ли? Кому я мешаю? Прогрессивному человечеству? Да ему нет до меня никакого дела. А мне до него. Я просто женщина. Обыкновенная. Влюблённая. Нужно это кому-нибудь, наконец!
Так сидеть и себя заводить – это точно до санитаров дело дойдёт. Сочиним пока макияж. Ох-хо-хо. (Достаёт косметичку.) Честно скажем, мы оттягивали этот момент. Мы не очень готовы туда смотреть. Мы смелые люди, но наш бронепоезд так давно на запасном пути… Ну, вот и ты, моё лицо.
Здравствуй, лицо.
Когда я хочу увидеть себя – я всегда почему-то вижу тебя. А кто ты? Разве ты – это я? Ты друг мне или посторонний чужак? Я всё знаю о тебе – а ты, что ты знаешь обо мне? Нет, конечно, знаешь… ну, так и знай про себя. Не выдавай меня никому. Не говори, сколько я плакала, от чего страдала, когда болела, что пила, что ела… будь моей крепостью, моим войском, сбереги меня, сохрани меня, спрячь… Все и всё на свете против нас с тобой, моё лицо. Что будет, если и ты предашь меня? (Осторожно наносит краску.) Я немного, немножечко… глаза поярче, цвет лица поздоровей… я знаю, я, наверное, замучила тебя. Я слишком много хочу от тебя, да? Я обижаю тебя недоверием? Жаль, что лица нельзя менять, как платья. Иногда так хочется… что-нибудь новенькое… Ты сделаешь то, о чём я тебя попрошу? Пожалуйста, слушайся меня. Пропусти меня к нему, пропусти мой свет, мою радость, моё желание… ну, то, что ещё осталось от моего света. Потому что ты иной раз вот берёшь и так опускаешься… я, значит, стараюсь, болтаю, смеюсь, глядь – а в зеркале усталая пожилая женщина. Ты не делай этого сегодня. Ты сегодня мне помоги. Ты ведь – то, что видит он. Ты мой посол, мой министр иностранных дел, мой полномочный представитель в страшной стране – знаешь, как называется эта страна? «Жизнь другого человека». Ничего не знаю опасней, чем она…
Когда-то давно один умный человек мне сказал: «Понимаешь, мужчины в определённом возрасте боятся сильных чувств». Как это было, вспомнить точно, как это было. Он задумался… но страха никакого не было в нём. «Я завтра уезжаю по делам, на месяц, в город Славск»… а я ему сразу: «Хочешь, я приеду к тебе?» И что-то прошло по его лицу, такая нервная, острая волна. Какое у него лицо… невыносимое. Столько гордости, страдания – в глазах. Наверное, его кто-то предал однажды, а он так и не смог этого забыть. И по-моему, он не очень-то добр. Нервному человеку трудно быть добрым. Умом-то всё понимаешь, а вот выползет кто-нибудь утром в кухню, когда ты пытаешься свою личность собрать из ночных осколков, – и задушил бы голыми руками, это близких-то, заветных, любимых, за которых жизнь отдашь… а он очень нервный. А при этом такой весёлый, смешной… и темперамент явно имеется. Интересно, а если… кто его знает, на что мы решимся… может быть… нет, ну, нет, не здесь, только не здесь. Жалкий, облезлый номер. Таракан вон ползёт. Я не боюсь, но противно же. Тут любовь, а тут вдруг таракан. Господи, а картина-то, картина! И откуда у них эта идея, что на стене должны быть картины? Тоже мне, эстеты юрского периода. В буфете грязь, прокисшие салаты, колбаса аж вся скукожилась от горя – и вот те нате, на столах – кружевные салфеточки.
Из резины. Такая уж русская патологическая страсть к прекрасному. Они все думают, если в кучку дерьма воткнуть розу – выйдет икебана… Нет, здесь нельзя… А с другой стороны, где тогда? В лесу, что ли? У меня один раз было в лесу, летом, гроза началась… Восемьдесят седьмой год. О нет, восемьдесят седьмой надо забыть, забыть и не вспоминать.
Не вспоминать. А что ещё делать. Три с половиной часа осталось. Читать не могу, есть не в состоянии. Классические симптомы, знакомы до слёз. Было, было, было… Я думаю, моя душа, если сделать её видимой, вся в шрамах, с выбитым глазом, обе ноги поломаны, полжелудка отсутствует и в голове дырка. У души есть голова? Или что?
Я точно с ума сойду. Которого нет. «Ты приехала? Приехала?» – не знал, что и сказать. Задыхался от волнения. Да, да, я же слышала, я не могла ошибиться. Я совершенно вменяема. У меня никогда не было психических расстройств. Я адекватна любой ситуации. Я полностью вменяема. Я не знаю, что такое галлюцинации. Так задыхаются, так кричат в трубку те, кто ждёт, те, кто любит. Господи, неужели он меня любит. Этого же… не может быть. Я люблю его. Он любит меня. Ничего такого не бывает. А! Я, наверное, уже умерла. Это мой добрый Бог решил меня наградить. Это такой мираж перед вечным покоем. Последняя сказка о земной жизни… кстати о земной жизни. Может, чёрное платье надеть? Чёрное – самое эффектное. Чёрное – о! Это перл создания! Помню, я пришла к Мартыненко и говорю ей: Мартыненко, ты кто была бы без меня? Портниха в ателье. Кто тебя в люди вывел? Кто наплел, что ты великий модельер? Я? А тогда сделай мне что-нибудь… что-нибудь новенькое! Сделай мне такое платье, чтоб мой единственный и неповторимый сразу понял: это – я. Я царица Севера! Повелительница стихий!
(Переодевается в чёрное.) Тихо, дети, хозяйка пришла. Да, и Мартыненко превзошла себя. Здорово. Без всяких преувеличений. Приколоть эту мою брошку с хрусталём, и всё. «Чёрная роза – эмблема печали, царила разлука…» – нет, почему разлука. «Первая встреча, последняя встреча…» – опять что-то грустное. Есть какой-нибудь обнадеживающий русский романс? «Мы странно встретились и странно разойдёмся»… господи, снова тоска. «Ночью нас никто не встретит, мы простимся на мосту». Я ещё не встретилась, не хочу прощаться. «Только раз бывают в жизни встречи, только раз судьбою рвётся нить» – а, вот это ничего. Но почему «только раз». «Эх, раз, ещё раз, ещё много-много раз». (Отплясывает.) «На горе стоит ольха, а под горою вишня…» Ох, но очень уж это платье декольте. Полбюста видать. Он может подумать, что я женщина легкомысленная. И всем подряд бюст кажу. И хочу его заманить в ловушку. Что это, с двух слов она, как декабристка, на всё готова. Может, я каждый месяц за мужиками вдогонку бросаюсь. Это он так может подумать. Тоже, здравствуйте вам, царица Севера. Вона, двух зубов нет, волосы крашеные. Видала виды бабулька. Точно, что не вчера из девушек, ой не вчера. Он же про меня ничего не знает. Мы один раз всего и говорили!
А может, так и лучше. Вот говорят, надо «узнать человека». «Узнать человека»! Всё хорошее о человеке узнаёшь в первые два часа знакомства. А потом десять лет уходят на то, чтобы выяснить, что он: храпит по ночам, за копейку удавится… и тому подобные увлекательные детали. И не хочу я совсем ничего про него знать. Нет, так тоже нельзя. Информация – мать стратегии. Надо будет его изучить – вкусы, привычки. С кем он дружит. Кого ненавидит…
Как странно, что для меня это так важно. По-моему, никому не было очень уж интересно, какие у меня привычки. Никто так в меня не въезжал, как я в них въезжала. Может, я какой-то недоделанный человек, если так нуждаюсь в других людях? Может, это ущербность такая или даже болезнь? Почему мне не хватает самой себя? Что я ищу в чужих глазах? То, что нашла в нём? А что я искала? О господи, что это будет, когда мы встретимся, я себе не представляю… У меня сердце, наверное, разорвётся. «И всё же внешним чувствам не дано, ни всем пяти, ни каждому отдельно, уверить сердце бедное моё, что это рабство для него смертельно». Сердце бедное моё… Организм разваливается. Слишком много психики. Слишком много лирики. И я совершенно не понимаю, что мне надеть. Значит, ясно – джинсы и чёрный свитер. Это, значит, такой сигнал – я ни во что не одета и ни на что, ни на что не претендую. (Переодевается.) Ну, пожилая такая пионерка. В буднях великих строек, в весёлом грохоте, в огнях и звонах. Я вышла погулять. А тут вы навстречу. А можно я вас провожу.
Выпить, что ли, чуточку. Ой, нет, нельзя. Он подумает ещё, что я алкоголичка. И так ни одного плюса нет. Тридцать семь лет, ребёнок на руках, не фотомодель, нервы ни к черту, имущества ноль, да ещё и попивает. Ничего себе принцесса Грёза. Это как в анекдоте, когда еврея спрашивают, да есть ли в вас что-нибудь положительное, а он отвечает: «Да, реакция Вассермана».
Сашенька-то как плакал, когда я уезжала. Я ему говорю, заинька моя, да я всего-то на пять дней, я тебе подарки привезу. А что ему подарки, да и какие тут подарки откопаешь, в этой дыре. Впрочем, зачем так зло говорить, городок как городок, а может, вдруг тут счастье… Это старый мой друг любил повторять. «Зачем я туда иду? Ой, оставьте. Вы не знаете. Может, придёшь – а там счастье». Так и проходил всю жизнь… Сашенька мой. Совсем не может без меня дитятко, совсем. Серые мои глазки, как вы там – без меня. И ведь вот как уеду – обязательно с ним что-нибудь случается. В позапрошлом году руку порезал. А прошлым летом всего-то на неделю в Крым поехала, чего поехала, дура, а он заболел ветрянкой… приезжаю – весь в сыпи и зелёнкой намазан, я ему говорю – ты мой леопардик. Какая страшная связка у меня с ним. Что тут рассуждать – надо, не надо, хорошо, плохо, – если по-другому не будет. Ну вот, сынок, свихнулась у тебя мамаша. Ты там русский-английский учишь, маму зовёшь, а мама сидит у чёрта на рогах в капкане с тараканами и ждёт звонка от какого-то хрена.
А как Лариса Петровна изволила на меня посмотреть! Дескать, знаем мы ваши командировки. Тоже мне, бабушка называется. Не может пять дней с внуком посидеть. Чем это она таким государственно важным занята, министр без портфеля. Вся их сучья порода такая. И сынка такого же вырастила, у которого на глазах помирать будешь – а он через тебя перешагнёт и пойдёт по своим делам. Ох ты, сколько у нас дел! Всё важнее меня! Всё! Всегда! Было важнее меня!
Как с детьми хорошо, честно – ты их любишь, они тебя. А у взрослых одна морока. Если в квартире нет света – люди тревожатся, чинят что-то, налаживают: знают, что без света никак нельзя. А если в душе, в жизни нет света – плевать, и так сойдёт. Я же пыталась. Я держалась до последнего. Я всегда держусь до черты, но когда вижу черту – всё, конец. Дальше распад, когда перестаёшь уважать себя, когда начинается жизнь абы как, день да ночь – сутки прочь. Когда видишь, что для человека ты вроде мебели – стул, шкаф, жена. Он поэтому так удивлялся, когда я кричала, – мебель, и вдруг кричит. Ну, и катись ты к своим делам.
Да может, и этот такой же. С чего они другими вдруг станут. Взял и уехал «по делам». Когда я спросила: «Хочешь, я приеду?» – конечно, он испугался. Просто ему неловко было… и потом, я ему, наверное, понравилась, так зачем сразу нет. Приехала. А ещё неизвестно, что здесь будет. Может, ничего доброго не будет.
Может, он вообще не позвонит. Почему, если он меня любит, сразу не приехал? Сразу, немедленно. «Позвоню в три часа». Он прекрасно знает – не может он не знать! – что я здесь сижу, с ума схожу, помираю от волнения, от тревоги, от страха… от любви, в конце концов. Помилуйте, мне ведь не двадцать лет. Это в двадцать лет ещё можно так сидеть, а я и в двадцать сидела, и в тридцать, и в пятьдесят, что ли, буду вот так сидеть, а! И смотреть на проклятый телефон, мерзкий, подлый телефон, который придуман, чтоб люди побыстрее связывались друг с другом, а они мучают друг друга. Боже мой, есть тысячи способов, как превратить жизнь в ад, а люди неутомимо изобретают новые способы, новые, новые! Когда же это всё кончится. Точно я в камере пыток.
Вот интересно. Правда, кстати сказать, это самое интересное. С чего я, собственно, взяла, что он меня любит? Да ни с чего. На ровном месте. Это очередной мираж в цепи миражей моей жизни. Это иллюзия. Потеря границы между желаемым и действительным. Да это и впрямь безумие.
Пожалуй, я выпью всё-таки. Два часа осталось. (Пьёт.) Ох, боже мой, развезёт на голодный желудок. Но чем они тут в буфете торгуют – я этого ничего есть не могу. Мм, зажглось, побежало. Мираж, мираж, конечно, мираж. «Посмотрели в глаза и узнали друг друга». «Вспомнила тебя душа моя!» Да чего там ей вспоминать, когда вспоминать нечего. И узнавать некого. Мало ли я, что ли, в глаза им глядела! О да, они будут смотреть в твои глаза и уверять в своей любви, а потом предадут, замучают, убьют… вообще мне всегда было интересно, а вот что они называют любовью? Я думаю, это когда их от человека резко не тошнит, они уже думают – любовь. И бесполезно объяснять. Всё равно что толковать слепым про особенности солнечного света…
Новая жизнь… откуда она возьмется – новая жизнь… (Пьёт.) Да, пью, и плевать. Какое ваше дело. Ах, что он подумает! Ничего он не подумает. Неизвестная и ненужная посторонняя женщина что-то там понемножку употребляет. Если бы он меня вправду любил, он услышал бы, как я мучаюсь. Разве любовь не даёт понимание? Или все сочинители красивых сказок про обыкновенные чудеса так заморочили мне голову. Или я недостойна любви. Или ничего этого не бывает в нашем мире.
Да, он должен был бы меня услышать. Сейчас между нами совсем небольшое расстояние. Мы в одном городе. Может быть, какой-то жалкий километр нас разделяет. Один жалкий километр – и вся прожитая жизнь… я попробую. Вот, я загадала. Любит – услышит и позвонит. Нет – всё мираж. Надо только сосредоточиться… сильно-сильно… собрать всю волю. И послать ему такую… мысленную телеграмму. Сейчас. (Ходит по номеру.) Сейчас. Я говорю так: «Милый мой. Дорогой мой. Это я. Прошу тебя услышать меня. Пожалуйста. Я долго тебя искала. Я ошибалась. Я страдала. Я уже немолодая женщина, и мне трудно жить. Я могу для тебя сделать всё на этом свете. Я могу переделать этот мир, если он тебе не нравится. У меня болит сердце. Я схожу с ума от одиночества и любви. Я никогда не буду тебе мешать. Мне вообще так мало нужно! Я человек самостоятельный. Помоги мне, прошу тебя. Мне так от тебя хорошо. Отзовись. Не оставляй меня, откликнись, позови, позвони, позвони, – позвони! Пожалей меня. Это же я, я, я!»
Она закрывает глаза и сидит молча, закоченев от напряжения. Потом открывает глаза и смотрит перед собой. Потом начинает лихорадочно ходить по номеру, убыстряя шаг. Это похоже на мрачно-экспрессивный испанский танец в авангардной постановке. Вдруг она начинает собирать свои платья. Пьёт. Смеется. Опять укладывает чемодан. Пьёт и смеётся.
Платьев-то сколько я притащила. А ведь даже трогательно – такой идиоткой быть. Что-то, ей-богу, во мне есть душераздирающее. Так. Нормально. Сашенька, сынок, я скоро буду. Домой. Домой. Немедленно домой. Всё взяла, ничего не забыла. Нет. Ничего не забыла.
И спокойненько. И так спокойно-спокойненько. И домой. (Смотрит на телефон.) Я всё это знала. Я всегда это знала. (Берёт чемодан, потом ставит его на пол.)
Господи! Я приду к тебе, а ты спросишь – ну, что тебе сделать хорошего, доченька? И я скажу: отче наш! Иже еси на небеси! Да святится имя твое! Ты, который благ и человеколюбец, ты, который всемогущ, всеведущ и вездесущ! Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас! Истреби все телефоны на свете!!!
Она уходит. Тишина. Всё погружается в темноту. В круге света – только бедный обруганный телефон. И он начинает звенеть – громко, отчаянно, долго, долго, долго…
Конец третьего монолога.
Выходит ЖЕНЩИНА.
ЖЕНЩИНА. Вот и всё, мои милые, что удалось припасти для вас на сегодня. Я прощаюсь с вами и на прощанье пою самую заветную песенку.
Песня четвертая
ПОСЛЕДНЯЯ
Немного снов, немного дней,
Огонь среди зимы,
Немного нам дано людей,
Которых любим мы.
Если б забыть, что впереди!
Если б не знать, где ты и с кем…
Не отмеряй, мой Господин,
Боли хватит всем.
И ветер с моря мне принёс
Заветный образ твой,
Но промолчал он на вопрос —
Кто счастлив был с тобой.
Так и живу, меж двух огней,
Не потерять, не возвратить.
А ты меня хоть пожалей —
Помилуй, отпусти.
И в ласке тёплого песка
Творю себе кумир —
Стара любовная тоска,
Старей, чем этот мир.
Немного снов, немного дней,
Огонь среди зимы.
Немного нам дано людей
Которых любим мы.
Конец
Двор библиотеки им. В. В. Маяковского в Санкт-Петербурге. 6 августа, Яблочный спас
Невский проспект. Лето
Стадион «Петровский».
Фестиваль «Наполним небо добротой». 1996
Санкт-Петербург, Сенная площадь, лето 1990
Москва
Москва
Сенной рынок. Санкт-Петербург. 1990
19 линия Васильевского острова. Санкт-Петербург.
Осень 1991
Разъезжая улица. Санкт-Петербург. 1997
Улица Ломоносова. Санкт-Петербург. 1998
У Финского залива. Санкт-Петербург
Электричка на Лугу. Лето 1990
Крым. Под Ялтой
Митинг коммунистов у Дома политического просвещения. Санкт-Петербург. 1996
Губернатор Санкт-Петербурга В. А. Яковлев показывает Храм Спаса-на-Крови мэру Москвы Ю. М. Лужкову. 1997
Художник Анатолий Белкин изображает мальчишку со знаменитой фотографии А. Картье-Брессона. 1999
Праздник выпускников «Алые паруса». Санкт-Петербург, Невский проспект. 2000
Санкт-Петербург, Елагин остров, 2000
Санкт-Петербург, стадион «Петровский».
Концерт А. Ф. Скляра. 1996
Во дворе Фонтанного дома (Музей А. А. Ахматовой).
На переднем плане – художница Наталья Краевская. 2000
На станции метро «Приморская». Санкт-Петербург.
Конец 1990-х
День Победы. Санкт-Петербург. Конец 1990-х
Юрий Шевчук. Стадион «Петровский». Рок-фестиваль «Наполним небо добротой». 1996
Стадион «Петровский».
Рок-фестиваль «Наполним небо добротой». 1996
Васильевский остров. Санкт-Петербург.
Вид с балкона одного из «домов на ножках». 1997
Художник Виктор Данилов. Деревня художников в Озерках.
Санкт-Петербург. 1999