Мы провели детство в окружении взрослых. Мы мало что понимали. Мы жили как сомнамбулы среди разговоров и клубов сигаретного дыма.
Мы не были в центре; но в Ла Борд мы к этому привыкли.
Политические лозунги с афиш и газетных передовиц Вогуэна будоражили моё воображение (тем более что их никогда не снимали, и висели они к тому же в тех местах, куда мы часто – по нескольку раз в день – ходили).
Поэтому я их подолгу разглядывала в уединении.
Одна такая обложка была в журнале «Харакири»[3]: «Чего хочет молодёжь – сожрать стариков?»
Другая – ругала южноафриканскую компанию Outspan, продававшую апельсины, считая её верной слугой апартеида: на ней был изображён молодой темнокожий, голову которого белая рука вжимала в цитрусовый пресс (из-за этого вкус апельсинового сока подпортился навсегда; не говоря уже о подозрениях, которые стали вызывать апельсины-корольки). Ещё был MLF[4], который, по сути, давал обещание, что, если контрацепцию и аборты не разрешат, дети будут рождаться до тех пор, пока не станут чудовищами.
Наша кухня стала полностью красной. Мне-то как раз нравилось; я чувствовала в ней какое-то карминовое умиротворение; и я прекрасно понимала, что в этом было, скажем так, нового.
Жизнь других людей мне казалась спокойной. Белые кухни.
Мы жили в энергичной кутерьме современности.
Однако отголоски стариковской морали – выброшенные на берег другой эстетикой старые картины, кровати и шкафы – тайно и жалко бродили по нашей жизни. Прошлое украсило наш интерьер штрихами, вкраплёнными в современную мебель.
Эти предметы мебели и объекты вызывали у меня то же беспокойство, что бывает, когда рассматриваешь старые фотографии, на которых нам трудно сопереживать изображённому человеку из-за его костюма, и наше человеческое родство становится всё более отдалённым, из-за чего сложнее заметить грозящее нам исчезновение.
И война, словно обои, служила фоном тому, о чём рассказывали в семейном кругу бабушки и дедушки, дяди и тёти.
Одна из двух войн как будто раздавила другую; Вторая стёрла Первую. Первый рассказ зазвучал тише, будто старческий голос. От войны четырнадцатого года после смерти дедушки остались только платки и горчичный газ. Об этом разговаривали за столом. Говорили:
– Он попал под газовую атаку. Ему сделали трепанацию. Передай мне, пожалуйста, тарелку.
В конце концов, говорили «дедушкины салфетки» – и все понимали.
Сороковой год забрал больше людей (хотя мы и не сражались).
Тётя Жанин рассказывала:
«Однажды в Мулене по нам стреляли с самолёта из пулемёта; папа заставил нас бежать, огибая деревья».
«Папа развозил ружья. На велосипеде, в ящике под картошкой. Однажды на дороге нас остановили немцы. Я бросила велосипед на землю и бросилась в ноги к папе. Поверх картошки и разобранных ружей лежал распылитель. Они спросили, что это такое. Папа ответил: “Распылитель против колорадских жуков”. Они позвонили капитану. Я думала, они расстреляют нас на месте; а они на нас только накричали, потому что мы сказали “колорадские жуки”».
«Когда объявили войну, все в доме плакали».
Ещё она говорила:
«Испанцы приходили в дом спать под столом. В лесу Шамбор были испанцы».
«В Мулен де Кленор старый немец приносил нам шоколад».
«Жандо донёс на соседа в гестапо Блуа».
«Во время высадки силы Сопротивления отправились на поиски Жандо. Его выследили в лесу Рюсси, он убежал в виноградники; мой дядя говорил, они гнались за ним как за кроликом, загнали его как зверя. Там, в виноградниках, они его и убили».