К книге
Я и маленькая психушкаЯ и маленькая психушка Эммануэль гваттари. II. Кафельная плитка
55%
Я и маленькая психушка Эммануэль гваттари. II. Кафельная плитка
16

После люльки и кроватки с балдахином меня переложили в большую кровать.

Мебель принадлежала родителям Белена. Образцовая крестьянская спальня, которую выбирали на всю жизнь, почтенная и добротная. Достоинство. Всегда чистое и опрятное бельё. Образ дополняло тёмно-зелёное атласное, стёганое и хорошо натянутое покрывало. Слегка пахло нафталином, что придавало прохладной комнате ещё более торжественный вид (хотя, как я поняла позднее, по той же причине комната обретала какую-то заупокойную неподвижность или наводила на мысли об усыпальнице, как её описывают похоронные бюро).

В том возрасте это не имело никакого значения. А важным для моего восприятия помещения было то, что при каждом моём шаге коричневая плитка, которой господин Белен выложил полы, отдавалась в теле яростными толчками. Белен выстроил загадочно длинный коридор, выложенный той же плиткой и соединявший пристройку с изначальными жилыми помещениями. Утром и вечером мне приходилось идти по нему, и для моих маленьких детских ног это был поразительный опыт.

В те времена – скажем, в самом начале – возле моей кровати на ночь оставляли горшок. Домик туалета располагался слишком далеко в саду, и туда ходили днём.

Затем Белен переделал под туалет свинарник, укоротив путь к современным удобствам. Пол он вымостил той же плиткой, с каждым шагом визуально предвосхищавшей грядущие ощущения. Я помню ослепительную глазурь, которая рывками взбиралась вдоль позвоночника и наконец била в голову.

Я съехала от Беленов до того, как у них появилось отопление.

Дровяная печь с тремя маленькими металлическими дверцами была центром жизни.

Небольшая топка, приоткрытая передо мной после тысячи предосторожностей, напоминала ковёр из раскалённых рубинов. Я стояла перед ней, обездвиженная мерами предосторожности.

Мы ели суп. Лучше сказать, ели Белены, а я безостановочно тараторила:

– Учительница сказала… учительница сделала…

Спокойная госпожа Белен тихо говорила:

– Ешь уже наконец, Ману.

По своей доброте она меня не заставляла.

У неё был сервиз с переводными картинками: овощи по краям тарелок, натюрморт с овощами в центре. Некоторые нравились больше других.

Белен приносил мне полную до краёв тарелку: нужно было доесть до конца, чтобы понять, что на ней было нарисовано. Какое-то время у меня заняло запоминание всех комбинаций: редиска сверху слева, морковка справа, а это букет из капусты, помидора и репы.

В Ла Борде ничего подобного не было, мы ели из стеклянной посуды марки «Пайрекс» – матовой или прозрачной.

Ещё Белен покупал макароны-алфавит, чтобы мне было веселее есть суп до конца (макаронины набухали от горячей жидкости, и их было трудно поймать ложкой). Они были вкусными, но, прежде чем их съесть, приходилось, поджав губы, выпивать жижу. Я постепенно складывала буквы по краю тарелки. К моменту, когда мне удавалось сложить из них слово, суп уже остывал, есть мне не хотелось, и мы махали на это рукой.

Ложились мы рано, потому что господин Белен занимался спаржей перед тем, как ехать на работу в Клинику.

В Ла Борде были Душевнобольные, которых мы называли Постояльцами. Это слово всегда казалось мне элегантным. Оно длинное. Было что-то таинственное в том, что и с господином Сегином тоже жила постоялица.

Ещё мне нравилось слово «Дежурство». Он в дежурной (отвечает за отопление), он на дежурстве. Кто сегодня дежурит? Дежурная закрыта.

А кроме того, казалось, что Душевнобольные Ла Борда бессмертны. У некоторых были гладкие лица без морщин; отец говорил: глубокое безумие консервирует.

Боялись ли мы Душевнобольных? Не всех, и во всяком случае не больше, чем обыкновенных людей. Разумеется, было бы совсем неосмотрительно относиться к ним вообще без предосторожностей. Стесняло ли нас их присутствие? Я узнала об Опере, когда спускалась по лестнице Клиники и услышала, как в Большой зале исполняли арию «Открылася душа, как цветок на заре»[2].

Не казалось ли нам ненормальным, что там было столько Душевнобольных на квадратный метр? В Ла Борде ухаживали только за взрослыми Душевнобольными; душевнобольных детей там не было. Что ж, значит ли это, что можно дойти до того, чтобы вырасти и разговаривать как Душевнобольная?

Моя мама родилась в тридцать седьмом году. До 1945 года она не пробовала тортов. Вплоть до конца войны всегда чего-то не хватало: яиц, сахара или сливок.

В 1947 году, когда отменили талоны, она попробовала торт. Она сказала, что ей не понравилось.

Она рассказывает нам историю о желудях. У них закончился кофе. Зимой девочки в сапогах отправляются в заснеженный лес искать жёлуди (словно маленькие грызуны). Они собирают жёлуди, им страшно. Делать этого нельзя, как в Средневековье. Они набрали полную корзину. Такое бывает очень редко. Их переполняет детская гордость. В этом месте сказка становится страшной. Откуда ни возьмись, словно волк, появляется большой немец. Он говорит двум девочкам:

– Что вы тут делаете?

Они отвечают.

Он хватает корзинку и энергично вытряхивает из неё всё собранное по крупицам содержимое.

Он возвращает корзинку и прогоняет детей.

Предыдущая главаГлава 16 из 29Следующая глава