К книге
Воспоминания британского агента. Русская революция глазами видного дипломата и офицера разведки. 1917–1918Часть четвертая История изнутри. Глава 10
100%
Часть четвертая История изнутри. Глава 10
31

Срок моего заключения длился ровно месяц. Его можно разделить на два периода: первый, который длился пять дней и был отмечен волнениями и страхом, и второй, который длился двадцать четыре дня и который можно назвать периодом относительного спокойствия и острого умственного напряжения.

В доме номер 11 по улице Лубянка когда-то размещалась контора страховой компании, и здесь меня держали в комнате, которую использовали для регистрации и предварительного допроса мелких преступников. В ней было три окна, два из которых выходили во внутренний двор. Из мебели в ней был стол, четыре деревянных стула и старый сломанный диван, на котором, в случае удачи, мне разрешали поспать. Обычно я спал на полу. Но самым тяжелым было то, что эта комната никогда не оставалась пустой и темной. Ее всегда охраняли двое часовых. В ней ни днем ни ночью не прекращалась работа комиссаров невысокого ранга, которые пользовались ею. Большинство этих людей были латышами или русскими моряками. Некоторые из них не были настроены враждебно. Они смотрели на меня с каким-то отстраненным интересом, время от времени заговаривали со мной и давали мне почитать «Известия». Другие же были угрюмыми и враждебными. Ночью обычно Петерс присылал за мной, и мне приходилось подвергаться своего рода благодушно-шутливому перекрестному допросу. Я не могу сказать, что он относился ко мне пристрастно. Желание поспать было суровым испытанием, и по этой причине я находил эти полночные вопросы мучительными. В основном это были настоятельные призывы рассказать ему всю правду в моих же собственных интересах. Он обычно сообщал мне, что мои коллеги во всем признались (один француз все же написал письмо против союзников, которое было опубликовано в большевистской прессе), и побуждал меня сделать то же самое, если я не хочу попасть в руки революционного трибунала. Но Петерс не был ни груб, ни даже невежлив. Наши отношения, как отношения пленника и тюремщика, были приятными. Он сам был женат на англичанке, которую оставил в Англии. Его, казалось, заинтересовал мой роман с Мурой. Время от времени он также приходил ко мне в комнату и спрашивал, хорошо ли меня кормят. Пища – чай, жидкий суп и картошка – не была удовлетворительной, но я не жаловался. На второй день он принес мне почитать две книги: Уэллса «Господин Бритлинг видит все насквозь» и Ленина «Государство и революция». Единственным моим утешением были официальные большевистские газеты, которыми мои тюремщики в пропагандистских целях с радостью снабжали меня. Безусловно, что касается моего собственного дела, они были далеко не утешительными. Они по-прежнему были полны статей о заговоре Локкарта. В них содержались многочисленные резолюции, принятые рабочими комитетами, требовавшими надо мной суда и расправы. Они также полностью приводили иностранные комментарии относительно этого заговора. В частности, отыгралась немецкая пресса. На протяжении войны она сильно пострадала от схожих обвинений в бестактном поведении, в особенности в деле фон Папена, и теперь она с рвением воспользовалась нашими так называемыми преступлениями, которые назывались самыми скандальными в истории дипломатии. Были в газетах также и приводящие в уныние сообщения о победах большевиков над чехами и союзниками и еще более страшные отчеты о терроре, который теперь развернулся в полную силу. Но не эти подробности ослабили мою тревогу. С первого же дня своего заточения я решил, что если Ленин умрет, то моя жизнь не будет стоить и ломаного гроша. Меня могло спасти только одно: ошеломляющая победа союзнических армий во Франции. Зная о стремлении большевиков к миру почти любой ценой, я чувствовал, что такая победа может смягчить отношение к нам большевиков. И в «Известиях», к моему облегчению, содержались не только бюллетени о здоровье Ленина, но также и вести с Западного фронта. И те и другие были обнадеживающими. К 6 сентября объявили, что жизнь Ленина находится вне опасности. На западе наступление союзников имело настоящий успех.

От Петерса я узнал, что моих коллег отправили в Бутырскую тюрьму. Меня одного выбрали для одиночного заключения. Это создавало дополнительное напряжение.

Срок моего заключения в ЧК был отмечен двумя жуткими случаями. На третий день в мою комнату привели бандита. Это был высокий, крепкого сложения мужчина не старше двадцати пяти лет. Я был немым свидетелем его перекрестного допроса, который совершенно отличался от всего, что я сам пережил, попав в руки к Петерсу. Сначала он со смехом заявлял о своей невиновности. Не было человека более верного советской власти, чем он. Никто не соблюдал более скрупулезно ее декреты. Обвинения в бандитизме и контрабанде, которые ему предъявили, – это происки контрреволюционеров, ищущих способа уничтожить его. Его выступление было смелым, но комиссар не обратил на это никакого внимания. Он бесконечно повторял свой вопрос: где вы были в ночь на 27 августа? Бандит разбушевался, смешался, начал изворачиваться и, когда увидел, что комиссар понял его ложь, начал плакать и просить пощады. Комиссар рассмеялся и нацарапал что-то на листке бумаги. Он бросил листок часовому, в то время как бандит ползал перед столом. Часовые похлопали его по плечу, и через мгновение его поведение изменилось. Поняв, что участь его решена, он вскочил на ноги, швырнул одного часового о стену и рванулся к двери. Один большевик сделал ему подножку, и бандит упал, растянувшись на полу. Его схватили и, все еще вырывающегося и изрыгающего проклятия на своих тюремщиков, потащили вон из комнаты.

Второй случай, который гораздо сильнее подействовал мне на нервы, произошел в последний день моего пребывания на Лубянке, 11. Я читал после обеда, когда в комнату вошел Петерс. Мы с ним отошли к окну поговорить. Когда у него была свободная минутка, он любил обсудить Англию, войну, капитализм и революцию. Он рассказывал мне необычные истории из своей жизни революционера. При царском режиме он сидел в тюрьме в Риге. Он показал мне свои ногти как доказательство пытки, которой его там подвергли. В его характере не было ничего, что указывало бы на бесчеловечного монстра, которым его было принято считать. Он сказал мне, что страдает от физической боли всякий раз, когда подписывает смертный приговор. Думаю, это была правда. Одной из черт его характера была ярко выраженная сентиментальность, но он был фанатиком, когда речь шла о столкновении большевизма с капитализмом, и он преследовал свои большевистские цели с неослабевающим чувством долга.

Пока мы говорили, во двор внизу въехала машина – нечто вроде черного «ворона», – и из нее вылезла группа людей с винтовками и патронташами и выстроилась во дворе. Некоторое время спустя внизу под нами открылась дверь, и трое людей с опущенной головой медленно пошли к машине. Я мгновенно узнал их. Это были Щегловитов, Хвостов и Белецкий, три бывших царских министра, которые находились в тюрьме с начала революции. Возникла пауза, за которой последовал крик. Затем в дверь наполовину вытолкнули, наполовину вытащили толстого священника и поволокли к машине. Он был в ужасе, на него было жалко смотреть. По его лицу текли слезы. Его колени тряслись, и он упал на землю, как огромный толстый мяч. Мне стало нехорошо, и я отвернулся.

– Куда они едут? – спросил я.

– В мир иной, – сухо сказал Петерс. – А этот человек, – сказал он, указывая на священника, – полностью заслуживает этого.

Это был печально известный епископ Восторгов. Экс-министры вошли в первую группу из нескольких сотен жертв террора, которых расстреляли в то время в качестве репрессивной меры в ответ на попытку убийства Ленина.

В ту же самую ночь Петерс прислал за мной.

– Завтра, – сказал он, – мы отправляем вас в Кремль. Там вы будете один, и там вам будет удобнее.

В моем присутствии он позвонил коменданту Кремля.

– Комнаты гражданина Локкарта готовы? – властно спросил он.

Ответ был, очевидно, отрицательным.

– Не беда, – сказал Петерс, – отдайте ему комнату Белецкого.

Белецкий был один из бывших министров, которого расстреляли тем утром. Намек казался зловещим. Кремль предназначался только для самых неудачливых политзаключенных. До сих пор никто из них не покинул его живым.

Меня отвезли в Кремль вечером 8 сентября. Поместили в одну из квартир Кавалерского корпуса. Мое новое жилье было чистым и удобным. В нем была небольшая прихожая, гостиная, крохотная спальня, ванная комната – увы! без ванны – и маленькая кухня. Эти комнаты в былые времена служили квартирой для одной из фрейлин. К сожалению, окна по обеим сторонам выходили в коридор, так что свежего воздуха у меня не было. Также, к сожалению, я был не один, как мне обещал Петерс. У меня был товарищ по несчастью, латыш Смидхен, который был причиной всех наших бед и якобы моим соучастником и агентом. Мы провели вместе тридцать шесть часов, на протяжении которых я боялся обменяться с ним хотя бы словом. Потом его увели. Я так и не узнал, что с ним стало. И по сей день я понятия не имею о том, был ли он расстрелян или хорошо награжден за ту роль, которую сыграл, разоблачив «большой заговор». В моей новой тюрьме был еще один недостаток. По обеим сторонам моего жилища стояли часовые: по одному у каждого окна. Они сменялись через четыре часа, и так как каждая смена караула должна была входить ко мне в комнаты, чтобы удостовериться в моем присутствии, меня ночью будили в десять, два и шесть часов утра.

Мои часовые были в основном латыши, но были также и русские, поляки и венгры. Был также старик, бывший слуга в Кремле, который убирал мои комнаты. Он был добр ко мне, насколько осмеливался проявлять свою доброту, но наши разговоры были ограниченны и сводились к просьбе принести большевистские газеты или горячую воду для самовара. Из «Известий» я узнал, что правительства стран-союзниц прислали большевикам гневную ноту с требованием нашего немедленного освобождения, делая их всех вместе и каждого в отдельности ответственными за нашу безопасность. В качестве ответной меры в Англии был арестован Литвинов и брошен в тюрьму. Чичерин ответил на этот протест нотой, в которой были подробно изложены все наши мнимые злодеяния и содержалось предложение освободить нас в обмен на Литвинова и других арестованных русских во Франции и Англии. Предложение Чичерина было в какой-то мере обнадеживающим. Но так как другие колонки этой правительственной газеты заявляли, что меня нужно судить, то я был еще далек от уверенности в своем освобождении и даже в своей личной безопасности.

Моя пища в Кремле была точно такой же, как и на Лубянке, 11: суп, чай и картошка. Петерс принес за это свои извинения, сказав, что точно такую же еду дают и ему, и его помощникам. Из того, что я видел во время своего пребывания в здании ЧК, это утверждение соответствовало действительности.

Одним из первых дел, которое я сделал, перебравшись в Кремль, было письмо Петерсу с просьбой освободить Муру и моих сотрудников. И снова я взывал к его порядочности. Я написал ему, что мои сотрудники не несут никакой ответственности за что-либо, что я мог или не мог совершить. Что же касается Муры, то я задал вопрос: какое удовлетворение он может получить, воюя с женщинами? На третий день он пришел повидаться со мной. Он проинформировал меня, что, по всей вероятности, меня передадут в руки революционного трибунала для суда. Однако он освободил Муру. Более того, он разрешил ей принести мне еду, одежду, книги и табак. Он предложил передать мне от нее записку при условии, что она будет написана по-русски и передана ему в открытом виде. В то же время он отдал коменданту Кремля распоряжение, чтобы мне было разрешено ежедневно два часа гулять на свежем воздухе. Он был настроен великодушно. Ленин был уже на пути к выздоровлению. Вести с большевистского фронта были отличными. Большевики вернули себе Уральск, отбитый у чехов. Казань была на грани капитуляции.

Петерс оказался верен своему слову. В тот день я получил конкретное доказательство освобождения Муры в виде корзины с одеждой, книгами, табаком и такими деликатесами, как ветчина и кофе. Там же было и длинное письмо от нее. Конечно, в нем не было никаких новостей, но оно пришло запечатанным. Его не должны были читать назойливые глаза моих стражей. Петерс сам поставил на нем официальную печать ЧК с припиской, сделанной его рукой: «Прошу доставить это письмо запечатанным. Я его прочел. Петерс». Этот необычный человек, интерес которого я как-то пробудил, решил показать мне, что большевик может вести себя по-рыцарски в мелочах, как и любой буржуа.

Одежда и еда – но особенно одежда – были настоящим благодеянием. Я не снимал костюма, не мылся и не брился шесть дней. Моим тревогам суждено было продлиться еще две недели. Только накануне вечером прокурор Крыленко выступал на митинге и под громкие одобрительные крики заявил, что будет судить заговорщиков из стран-союзниц и что преступник Локкарт не избежит надлежащего наказания. Однако с этого момента моя жизнь в заключении стала приемлемо комфортной.

Конечно, я не знал, что делать со своим временем. Но постепенно я разработал для себя определенный режим, благодаря которому мой день проходил быстрее. Одевшись, я садился раскладывать китайский пасьянс (вместе с одеждой Мура положила и колоду карт). Я играл в некое подобие игры сам с собой. С кельтским суеверием я говорил себе: если я не разложу его, день кончится плохо. Я испытывал нездоровое возбуждение, когда в игре ставил на кон свою жизнь. К счастью для своего душевного равновесия, мне всегда удавалось разложить пасьянс. Однако в некоторые дни мне удавалось добиться этого только ближе к вечеру.

Закончив играть в карты, я начинал читать. Книги, которые я прочитал во время своего трехнедельного заточения в Кремле, включали в себя Фукидида, «Воспоминания о детстве и юности» Ренана, «Историю пап» Рэнкла, «Валленштайна» Шиллера, «Орленка» Ростана, «Историю Семилетней войны» Аркенхольца, «Розена» Судермана, «Жизнь и письма» Маколея, «Путешествия с ослом» Стивенсона, «Храбрых капитанов» Киплинга, «Остров доктора Моро» Уэллса, «Жизнь Наполеона» Холланда Роуза, «Французскую революцию» Карлайла и «Против течения» Ленина и Зиновьева. Тогда я был серьезным молодым человеком.

Приготовление еды было другим моим времяпрепровождением. После ленча в полдень я гулял во дворе Кремля. Первая моя прогулка состоялась 11 сентября. В этот день большевики взяли Казань, и Кремль был пышно украшен флагами и красной материей. В первые дни власти большевиков Кремль был крепостью, в которую редко допускались посторонние, если допускались вообще. Даже во времена моих самых дружеских отношений с большевиками я ни разу не переступил его порога. Мои беседы с Лениным, Троцким, Чичериным и другими комиссарами всегда происходили вне его стен. Теперь я имел возможность увидеть перемены, которые произошли после Октябрьской революции. Огромный памятник Александру II на парадной площади был сброшен со своего массивного пьедестала. Крест, который отмечал то место, на котором был взорван великий князь Сергей, убрали.

В тот первый день моим сторожем был какой-то поляк. Он шел рядом со мной с заряженной винтовкой и был разговорчив и совсем не враждебен. Он сказал мне, что часто сопровождал бывших царских министров на прогулках и что мало кто из заключенных, попавших в Кремль, выходил из него живым. Его товарищи ставили два к одному, что меня расстреляют.

В целом мои сторожа были неплохими, здравомыслящими людьми, не делавшими попыток глумиться надо мной. На протяжении всего периода моего плена мне попался всего один по-настоящему мерзкий тип, угрюмый брюзга, который ругал Англию, проклинал меня как убийцу и не разрешал мне даже послать записку коменданту Кремля. Он был венгр. Самыми лучшими были латыши. Большинство из них с презрением относились к русским, которых считали ниже себя. Один латыш сказал мне, что, если бы Россия могла отправить в окопы один миллион нерусских солдат, она бы непременно выиграла войну. Всякий раз, когда латыши переходили в наступление, русские их всегда подводили, не оказывая поддержки. Он также презирал грязь и лень русских войск. С другой стороны, он с полным уважением относился к большевистским вождям, которых считал сверхлюдьми.

Не все мои часовые были большевиками. Они делились на три группы: первая – страстные коммунисты, которые убеждали своей искренностью и преданностью своему делу. Таких было немного. Вторая – овцы, которые пошли за толпой, сегодня они большевики, а завтра – меньшевики. И третья – самая многочисленная – скептики, которые считали, что в России возможно все и все плохо. Однако все они были убеждены, что революция – это надолго. Даже те латыши, которые стремились вернуться в Латвию, смеялись над возможностью успешной контрреволюции. Для них контрреволюция означала возвращение земли землевладельцам.

Эти прогулки вносили долгожданное разнообразие в мое монотонное существование. Они не давали мне думать о себе, и хотя сначала я не мог удержаться от косвенных вопросов своим охранникам относительно своей судьбы, получаемые мною ответы вскоре отбили у меня охоту предпринимать дальнейшие попытки удовлетворить свое болезненное любопытство. Каждый день во время прогулки я заходил в маленькую церковь, построенную в стене Кремля. Вокруг нее был небольшой садик, а внутри находилась знаменитая икона Матерь Божья Нечаянная Радость. Перед войной, вдохновленный привлекательным названием, я написал о ней короткий рассказ, который был опубликован в «Морнинг пост». Теперь на три недели ей суждено было стать святыней для моих ежедневных молитв.

После первой недели, проведенной мной в Кремле, меня навестил Карахан. Он был немногословен, говоря о моем деле. Он также намекнул, что публичный суд неизбежен. Он также сообщил мне, что Рене Маршан, член французской миссии, представил большевикам доказательства, связанные со встречей союзников в американском генеральном консульстве. На этой встрече представители союзников обсуждали такие шаги, как взрывы железнодорожных мостов и изоляция Москвы и Петрограда от источников продовольствия. Он дал, по словам Карахана, полный список имен всех присутствовавших на этой встрече. Я рассмеялся. Большая часть моих бесед с Караханом проходила в легком тоне взаимного подшучивания.

– Это опровергает «Таймс», – сказал я. – Хотите верьте, хотите нет, но это еще одна выдумка вашей ЧК.

– Это все правда, – ответил он. – Мы опубликуем это письмо через день-другой. К счастью, – добавил он с усмешкой, – вас, кажется, там не было.

Его рассказ был в большей или меньшей степени правдив. Маршан решил перейти на сторону большевиков. После войны он вернулся во Францию и вступил во Французскую коммунистическую партию. Он отрекся от своих коммунистических убеждений в 1931 году.

Карахан также сообщил мне последние новости о войне и внешнем мире. Дипломаты нейтральных стран выступили с яростным протестом против террора, из чего я заключил, что они предпринимают шаги для обеспечения нашего освобождения. Войска союзников не делали успехов в России. Большевики добились дальнейших побед над чехами и русскими контрреволюционными формированиями. С другой стороны, союзники теснили немцев на западе. Австрия и Болгария были на грани поражения. Карахан признал, что сейчас союзники могут выиграть войну.

Это были действительно хорошие новости, которые далее подкрепились раскрытием истинной цели прихода Карахана. Он пришел, чтобы выяснить мою точку зрения на условия, на которых Англия будет готова прекратить интервенцию и заключить мир с Россией. Большевики выразили готовность предложить амнистию всем контрреволюционерам, которые примут советскую власть, и предоставить свободный выезд из России чехам и другим союзникам. Очевидно, если большевики были готовы обсуждать условия мира с союзниками, они не собирались расстреливать меня. С другой стороны, вряд ли союзники станут выслушивать какие-либо предложения подобного характера. В целом этот визит возродил мои надежды. Ленин, как сообщил мне Карахан, уже мог сидеть и принимать пищу.

Неделя с 14 по 21 сентября была дождливой и грустной, и два дня я не мог выходить на свою ежедневную прогулку. Я по-прежнему каждый день получал записки и посылки от Муры. Она мне прислала также авторучку и несколько тетрадей, и я развлекал себя, записывая плохие стихи и ведя совершенно безликий дневник своей тюремной жизни. Больше ко мне не приходили с визитами большевики и не приносили никаких новостей, и так как я плохо спал, ко мне вернулся мой пессимизм.

Я часто видел Спиридонову, которая находилась в заключении рядом, в одном коридоре со мной. Мы ни разу не заговорили друг с другом, хотя официально здоровались на ежедневных прогулках. Она выглядела больной и нервной, под ее глазами залегли большие темные круги. Она была нескладно и небрежно одета, но, возможно, она была довольно симпатичной в молодости.

Другим пленником, которого я изредка встречал во время своих прогулок, был генерал Брусилов. У него было что-то с ногой, и ходил он с трудом, при помощи трости. Мой дневник утверждает, что «он выглядел больным, измученным, очень старым, и у него было лицо хитрой лисы». Еще одним заключенным был Саблин, бывший советский командир, который сыграл главную роль в попытке левых эсеров совершить государственный переворот в июле. Приятной внешности, с милой улыбкой и голубыми глазами, он выглядел почти мальчишкой.

Высокое положение пленников, очевидно, забавляло наших караульных. Однажды мой тюремщик привел меня к тому месту, где раньше стояла статуя Александра II, и с гордостью указал мне на фразу, грубо вырезанную на боку огромного пьедестала. Слова, выбитые одним из наших караульных, были следующими: «Здесь солдаты 9-го латышского стрелкового полка Красной армии имели честь гулять с Брусиловым, Локкартом, Спиридоновой и Саблиным». Слово «честь» было взято в кавычки. Мне в голову пришла мрачная и болезненная мысль: это единственный памятник, кроме могильного камня, на котором, похоже, будет значиться мое имя.

Двадцать первого сентября Карахан снова пришел ко мне. Он был в хорошем настроении благодаря успехам большевиков на Волге. Красная армия захватила Симбирск и Буйнск и приобрела уверенность в своих силах. Он принес мне несколько экземпляров большевистской листовки «Призыв» на английском языке, которую должны были сбрасывать с аэропланов над английскими войсками, воюющими на архангельском и мурманском фронтах. В листовке рисовалась зловещая картина так называемого заговора союзников. Мое имя фигурировало в ней во многих местах, и к моим другим преступлениям теперь добавилось обвинение в фабрикации ложного договора между Германией и Россией, который был средством вынудить войска союзников воевать против большевиков. Вся эта история, по утверждению газетного листка, читалась как «сказка из 1001 ночи». Я указал Карахану на этот отрывок и поздравил его с удачным сравнением. Это был прекрасный образец фантазийного жанра. Карахан, который знал обстоятельства моего ареста во всех подробностях, мягко улыбнулся. «Ваше правительство, – сказал он, – поддерживает войну против революции. Агенты стран-союзниц каких только нарушений не совершали в нашей стране. Вы стали символом этих нарушений. В столкновении двух мировых сил страдает личность».

На следующий день ко мне неожиданно пришел Петерс. Он привел с собой Муру. Был его день рождения (ему исполнялось тридцать два года), и, так как он предпочитал делать, а не получать подарки, он привел Муру в качестве угощения в свой день рождения. Во многих смыслах это был самый волнующий момент моего тюремного заключения. Петерс был настроен предаться воспоминаниям. Он сел напротив меня за небольшой стол у стены и начал рассказывать о своей жизни революционера.

ВТОРЖЕНИЕ СОЮЗНИКОВ В РОССИЮ С ЦЕЛЬЮ ПОДАВИТЬ РЕВОЛЮЦИЮ РАБОЧИХ И ВОССТАНОВИТЬ ЦАРИЗМ

Сенсационный заговор с целью свергнуть Советское правительство раскрыт

Участие союзников в контрреволюционном заговоре доказано

Английского дипломата в Москве застали на конспиративной встрече

Щедрый подкуп

Фабрикация фальшивых документов

Этот текст – краткий пересказ заявления, выпущенного Советским правительством, которое раскрывает широкий заговор, спровоцированный правительствами союзнических стран с целью нанести поражение русской революции.

14 августа в 12 часов в личной комнате господина Локкарта, представителя правительства Великобритании в России, состоялась беседа между ним и командиром одного из отрядов большевиков в Москве.

На этой встрече прозвучало предложение организовать мятеж против Советского правительства в связи с высадкой английских войск в Мурманске. Для поддержания тесной связи между английскими агентами-дипломатами и этим советским командиром был делегирован английский лейтенант Сидней Рейли, который должен был действовать под кличкой Райс.

Было предложено, чтобы определенные части Московского гарнизона были посланы в Вологду, чтобы открыть дорогу англичанам, в то время как оставшаяся часть гарнизона должна была арестовать Совет Народных Комиссаров в Москве и установить военную диктатуру.

На эти цели 14 августа господин Локкарт передал своим агентам 700 000 рублей. 22 августа состоялась другая встреча, на которой было выдано 200 000 рублей на то, чтобы арестовать Ленина и Троцкого и членов Общественного Экономического Совета, захватить банки, почту и телеграф. 28 августа были выплачены 300 000 рублей этому советскому командиру, который должен был поехать в Петроград с целью установить связь с английской военной группой, которая работала там вместе с группой русских контрреволюционеров.

В то же самое время в Москве прошли встречи под покровительством агентов союзных держав, целью которых было усиление голода. Было выдвинуто предложение взорвать несколько мостов на железных дорогах и устроить крушение продовольственных поездов, чтобы население Москвы и Петрограда обезумело от голода и подняло мятеж против Советского правительства.

Были обнаружены письма за подписью господина Локкарта, написанные на бумаге для официальных правительственных документов, в которых он поручал этому советскому командиру действовать от лица английского правительства.

Заговор был разоблачен благодаря тому, что этот командир раскрыл все эти происки советским властям.

Действуя согласно полученной информации, советские власти в ночь на 31 августа неожиданно нагрянули на конспиративную встречу, на которой присутствовал господин Локкарт. И хотя Локкарт был арестован, некоторым заговорщикам удалось скрыться, и сейчас они на свободе. Они осуществили часть своих планов, взорвав поезда с продовольствием в Воронеже. На этой конспиративной встрече были захвачены документы, которые показывают, что в намерения союзников – как только они установят свою диктатуру в Москве – входило объявить войну Германии и принудить Россию снова воевать. Чтобы найти для этого предлог, был сфабрикован фальшивый договор между Россией и Германией, в котором Советское правительство изображалось продающим независимость России Германии. Этот поддельный договор должен был быть отпечатан и распространен повсюду.

ТОВАРИЩИ РАБОЧИЕ!

Вот несомненное доказательство истинной цели, ради которой вас привезли в Россию.

Вас используют в качестве орудия ваши же капиталисты, которые действуют здесь в тесном единстве с агентами кровавого царизма, чтобы сокрушить первую социалистическую республику и восстановить прежнюю власть угнетателей.

Вы боретесь не за свободу!

Вы боретесь за ее уничтожение!

ТОВАРИЩИ РАБОЧИЕ!

Будьте честными людьми. Оставайтесь верными своему классу, откажитесь быть соучастниками большого преступления. Откажитесь делать грязную работу ваших хозяев.

Г. Чичерин,

Народный Комиссар Иностранных дел

Он стал социалистом, когда ему было пятнадцать лет. Он пережил ссылку и преследования. Я слушал только урывками. Мура, которая стояла позади Петерса передо мной, вертела в руках мои книги, которые стояли на небольшом столике сбоку, над которым висело длинное зеркало. Она поймала мой взгляд, вынула записку и сунула ее в книгу. Я ужаснулся. Небольшой поворот головы, и Петерс мог увидеть все в зеркале. Я еле заметно кивнул. Но Мура, видимо, подумала, что я не увидел ее движение, и повторила его. Мое сердце перестало биться, и на этот раз я кивнул, как эпилептик. По счастью, Петерс ничего не заметил, иначе расправа над Мурой была бы короткой. И хотя он не сообщил мне ничего нового относительно моей собственной судьбы, помимо того, что идут приготовления к суду надо мной, во всех других отношениях он обращался со мной с большой учтивостью. Несколько раз он спросил меня о том, как со мной обращаются караульные, и регулярно ли я получал письма от Муры, и нет ли у меня каких-либо жалоб. Затем, извинив краткость своего визита наплывом работы и пообещав снова привести Муру, он ушел. Мы с Мурой едва успели обменяться парой слов, но я уже почувствовал новую надежду. Это было так, как будто я покинул мир и вновь вернулся к нему. Когда они ушли, я бросился к книге – это была «Французская революция» Карлайла – и вынул записку. Она была короткой, всего только шесть слов: «Ничего не говори. Все будет хорошо». В ту ночь я не мог спать.

На следующий день Петерс снова пришел. Его второе посещение объяснило первое. На этот раз его сопровождала не Мура, а Аскер, генеральный консул Швеции, человек огромного обаяния и высоких идеалов, который трудился день и ночь, чтобы добиться нашего освобождения. Петерс перешел сразу к делу. Дипломаты нейтральных стран выразили озабоченность моей судьбой. Они были сильно встревожены слухами о том, что расстреляли, что меня подвергают китайским пыткам. Поэтому он привел с собой шведского генерального консула, чтобы он мог собственными глазами убедиться в том, что 1) я жив и 2) что со мной хорошо обращаются. Мой разговор с Аскером был ограничен определенными рамками. Нам приходилось говорить по-русски, а его знания языка были ограниченны. К тому же ему не было разрешено обсуждать со мной мое дело. Удовлетворившись тем, что меня не морят голодом и не пытают, он сумел сказать, что для меня делается все возможное, а затем ушел.

На следующее утро большевистская пресса распространила заявление о том, что в то время, как буржуазная пресса во всем мире распространяет слухи об ужасных пытках, которым меня подвергают, сам я отверг их и признал в разговоре со шведским генеральным консулом, что со мной обращаются со всей учтивостью.

Моя беседа с Аскером была не совсем удовлетворительной. Тот факт, что ему не разрешили обсуждать со мной мое собственное дело, поверг меня в подавленное состояние. Если я больше и не боялся за свою жизнь, вероятность публичного суда и длительного срока заключения произвела на меня более сильное впечатление, чем когда-либо. Мои опасения усилила публикация в утренних «Известиях» разоблачений Маршана, французского агента. Она была выполнена в форме открытого письма к Пуанкаре, которое в сильных выражениях осуждало контрреволюционную деятельность агентов стран-союзниц в России. И хотя мое имя не упоминалось в письме, а я никогда не имел никакого отношения к деятельности, которая обратила Маршана против своей собственной страны, большевистская пресса ухватилась за эту возможность раскопать всю грязь, которую только можно было найти против меня. Меня опять осудили как зачинщика всего, что было правдой или неправдой, и как главного преступника от дипломатии. Полагаю, я должен был бы чувствовать себя польщенным. Я был явно самым молодым представителем стран-союзниц. И тем не менее меня выбрали для одиночного заключения в Кремле, а мое имя фигурировало в каждой газете как имя главаря представителей союзников. Без сомнения, отношение ко мне большевиков, такое разное на публике и в приватной обстановке, определялось исключительно политическими соображениями. Я знал их более близко, чем любой другой представитель союзников. Я был противником интервенции почти до конца. Им необходимо было стараться изо всех сил, чтобы дискредитировать заранее любые показания, которые я могу дать против них. Американские официальные лица, о которых гораздо больше, чем обо мне, говорилось в разоблачениях Маршана, избежали не только ареста, но и оскорблений. Большевики знали, что президент Вильсон, который был историком и поэтому помнил историю Наполеона, был равнодушен к политике России в отношении союзников. Они решили не делать ничего, что нанесло бы ущерб этому отношению президента.

Погода в это время стояла изматывающая. Были дни, когда светило солнце и температура поднималась высоко, как в июле. Это были дни надежды. Но были и другие дни, когда дул ветер и дождь безжалостно барабанил по кремлевским стенам. В воздухе уже пахло зимой, холод и сырость усугубляли мою депрессию. Дневник сообщает, что мои нервы, которые до той поры поразительно хорошо выдерживали напряжение этих тяжелых месяцев, начали сдавать.

Двадцать шестого сентября Карахан снова пришел ко мне. Он был вежлив и приветлив, как всегда. Мы еще раз обсудили положение союзников в России и возможность начала переговоров о мире. Он сообщил мне, что вопрос о суде надо мной решен. Он не состоится. Он предположил, что в конце концов меня должны освободить.

Когда он ушел, я сел и перевел белым стихом монолог Телля из Шиллера: «По этой пустынной долине он должен пройти».

Два дня спустя пришел Петерс с Мурой. Это была суббота, шесть часов вечера. Он был одет в кожаную куртку и брюки цвета хаки, на боку висел огромный маузер, а на лице играла широкая улыбка. Он сказал, что меня должны освободить во вторник. Он позволит поехать на пару дней домой, чтобы собрать вещи. Я поблагодарил его, а потом он посмотрел на меня довольно застенчиво, положил руку в карман и вытащил оттуда пакет. «Я хотел бы попросить вас об одолжении, – сказал он. – Когда вы доберетесь до Лондона, не могли бы вы передать это письмо моей жене в Англии?» И он дал мне свою подписанную фотографию и показал несколько снимков жены. И прежде чем я мог сказать «конечно передам», он передумал. «Нет, – сказал он, – я не стану затруднять вас. Как только вы окажетесь за пределами страны, будете поносить и проклинать меня как своего злейшего врага». Казалось, он не способен связать любого представителя буржуазии с чувством человеколюбия по отношению к пролетариату.

Я сказал ему, чтобы он не делал глупости и дал мне письмо. Оставив в стороне политику, я не таил на него зла. Всю свою жизнь я буду помнить его доброту к Муре. Я взял письмо. Позднее я конечно же доставил его. Потом он начал говорить, сначала о политике и заговоре. Он открыто признался в присутствии Муры, что американцы были так же сильно скомпрометированы в этом деле, как и все остальные. (Со времени моего ареста был обнаружен американский агент с планами расположения войск Красной армии, которые он прятал в полости внутри прогулочной трости.) Он признался, что улики, которые ему удалось собрать против меня, не были очень серьезными. Я был либо глупцом, либо очень умным человеком. «Я не понимаю вас, – сказал он. – Почему вы возвращаетесь в Англию? Вы поставили себя в ложное положение. Ваша карьера кончена. Ваше правительство никогда не простит вас. Почему вы не останетесь здесь? Здесь вы можете быть счастливы и можете построить свою жизнь. Мы можем дать вам работу. Капитализм обречен в любом случае».

Я покачал головой, и он ушел недоумевая. Он не мог понять, как я могу оставить Муру.

Реакция была поразительной. Хотя за исключением первых нескольких дней, когда еще не было ясно, что Ленин пойдет на поправку, я на самом деле не очень боялся, что меня расстреляют, напряжение было страшным и я никогда не мог быть уверен, что какая-нибудь соломинка не перетянет чашу весов против меня. Мы то смеялись, то плакали. Потом мы принялись за разговоры. Так много нужно было сказать, ведь прошел целый месяц, на протяжении которого я не получал никаких вестей из внешнего мира, от своих коллег, от самой Муры.

Это был бессвязный, с пятое на десятое, разговор, прерываемый многочисленными отступлениями, но постепенно я по кусочкам собрал весь рассказ. Мура находилась в женской тюрьме. Мои коллеги и большое количество французов были заключены в Бутырку. Американец Уордвелл вел себя героически. Он вырвал у большевиков уступки. Каждый день он кормил всех заключенных представителей стран-союзниц, а также Муру своей провизией. Он не уменьшал ее тревогу, говоря, что меня не расстреляют. В течение десяти дней все очень волновались о моей судьбе. Мое одиночное заключение поставило в тупик дипломатов нейтральных стран. Между голландским посланником и Чичериным произошла ужасная сцена, во время которой оба потеряли самообладание. Голландский посланник был убежден, что меня должны расстрелять, и телеграфировал об этом в Лондон. Английское правительство ответило большевикам угрожающей нотой. Ситуация казалась безнадежной, пока не вмешался Ленин. После того как сознание вернулось к нему, первое, что он сказал, было: «Прекратите террор». Постепенно горячие головы с обеих сторон поостыли, и из неразберихи возник план, согласно которому нас должны были обменять на Литвинова и других большевиков, находившихся в Англии. Соглашение было достигнуто после долгой задержки. Члены английского правительства, которое арестовало Литвинова, не были готовы доверять большевикам. Они не могли позволить Литвинову покинуть Англию, пока я не пересеку границу России. Не один день переговоры находились в тупике. Я предвидел эту трудность, когда впервые прочел об этом предложении в «Известиях». Я знал, что большевиков мало волновал Литвинов, их больше волновал собственный авторитет. Единственный способ добиться успеха в деле подобного рода состоял в том, чтобы поймать их на слове. Тогда они будут действовать соответственно. Если с ними обращаться как с бандитами, то они и станут вести себя как бандиты. Я сознавал, что английское правительство предпочтет обращаться с ними по последней схеме. Точно так и вышло. К счастью, Рекс Липер, который выступал в роли советника господина Бальфура во время переговоров, понимал психологию большевиков. Он убедил господина Бальфура согласиться позволить Литвинову покинуть Лондон в то же самое время, когда я покину Москву, и господин Бальфур, столкнувшись с оппозицией большинства членов кабинета, последовал его совету. Теперь уже шведы и норвежцы взяли на себя эти переговоры. Нам должны были разрешить пересечь российскую границу, как только Литвинов и его компания доберутся до Бергена.

Во время этого волнующего месяца произошел один эпизод, связанный с нашим тюремным заключением, который заставил смеяться всю Россию. Когда начался массовый арест представителей стран-союзниц, около полудюжины официальных лиц, включая Хикса и Гренара, генерального консула Франции, нашли убежище в американском генеральном консульстве, которое после разрыва отношений принял норвежский посланник. Официально теперь оно было дипломатическим представительством Норвегии.

Вскоре большевики разыскали, где находятся пропавшие официальные лица из числа союзников, и захотели арестовать их. И в то же время, обеспокоенные последствиями своего налета на посольство Великобритании в Петрограде, они не желали еще раз нарушать международное право. Они будут корректны. Они не станут посягать на дипломатическую экстерриториальность. Но они вынудят беженцев сдаться, заставив их голодать.

Норвежское представительство располагалось в большом здании с маленьким флигелем и садом. Оно занимало все пространство между двумя боковыми улочками, причем обе они были полностью открыты для обозрения. Большевики окружили все это место войсками, не позволяли никому входить в ворота и отключили подачу воды и электричества. Каждый день пол-Москвы собиралось на улицах, чтобы посмотреть на эту забаву. Но союзники не сдавались. Они ежедневно делали зарядку в саду. Когда шел дождь, они спешили с тазами на улицу, чтобы собрать дождевую воду. Они выглядели далеко не голодающими, а, казалось, даже пополневшими. Они продержались до конца.

Все эти тазы были на самом деле одним притворством. В погребе флигеля находились запасы американского Красного Креста: мясные консервы, молоко, печенье, сливочное масло, свечи, табак. Отключив подачу воды, ЧК забыла один кран, который был, очевидно, связан с главным водопроводом. Достаточные запасы пищи, чистое и хорошо обставленное жилье и покер, в который играли по ночам за занавешенными тяжелыми портьерами окнами, чтобы не развеивать заблуждения большевиков, дали осажденным больше комфорта и спокойствия, чем было у других их товарищей по несчастью.

В тот вечер, когда от меня ушла Мура, я допоздна не ложился спать, курил и прокручивал в голове сложившуюся ситуацию. После того как первая радость испарилась, мои чувства сменились на глубокую подавленность. Все мое будущее виделось мне безнадежным. Нервы мои сдали. Теперь, когда меня должны были освободить или, скорее, выслать из России, я не хотел уезжать. Я обнаружил, что вновь и вновь возвращаюсь к предложению Петерса о том, чтобы остаться в России с Мурой. Я рассматривал это предложение больше, чем английский читатель может себе представить. Оно не было таким безумно невозможным, каким казалось. Садул и Паскаль, молодой французский офицер с характером почти святого, уже приняли подобное предложение. Был еще Маршан. Все эти люди не были сознательными предателями. Как и большинство из нас, они попали под влияние социального переворота, который, как они осознавали, потрясет мир до самого основания. Были моменты, когда я спрашивал себя, что мне делать, если пришлось бы выбирать между цивилизованной Уолл-стрит и варварской Москвой. Но теперь я не был независимым агентом. Я стал центром всемирной бури в миниатюре, кем-то, за чью телесную оболочку спорят две мировые системы. Я никогда не смог бы стать большевиком. На этапе, когда телеграфные провода половины Европы работали на то, чтобы обеспечить мое освобождение, я не мог отказаться от своих официальных обязательств.

Это решение сделало меня беспомощным и равнодушным. Сколько-то времени тому назад одна американская газета, критикуя американскую дипломатию в России, невыгодно сравнила американского посла с «холодным опытным Локкартом с его расчетливым и неуклонным преследованием интересов Великобритании». Какой сатирой на мое поведение это сравнение казалось теперь! Как тщетны были личные желания отдельного человека в этом водовороте международного конфликта!

Сама Мура была удивительна. Она болела. У нее была высокая температура, но она не жаловалась. Она приняла расставание с присущим русскому человеку фатализмом. Она знала, что другого пути нет.

В Кремле меня держали еще два дня. Мура была со мной с утра до захода солнца. Мы вместе упаковали мои вещи: книги, колоду карт для пасьянса, записки и письма – некоторые из них были написаны на бумаге ЧК, – которые она посылала мне. Мы говорили, главным образом, о прошлом, насколько возможно избегая обсуждения будущего.

Во вторник 1 октября ко мне пришел попрощаться Карахан. Он сказал мне, что мы должны уезжать на следующий день. В три часа того же дня меня отпустили на свободу и под охраной отвезли на мою квартиру. У двери был поставлен часовой, и мне сообщили, что я нахожусь под «домашним арестом».

Квартира была в печальном состоянии. Со времени моего второго ареста ее занимали чекисты. Я обнаружил, что пропали мои жемчужные запонки, новый непромокаемый плащ и значительная сумма денег. Солдаты также выпили все наше вино и присвоили себе наши запасы продовольствия. В поисках компрометирующих документов они вспороли обивку на стульях и диване. Они даже прощупывали обои на стенах. И все же в закрытой пишущей машинке в кабинете я нашел листок бумаги, который ускользнул от их и моего внимания. На нем были слова: «Настоящим удостоверяю, что фирма… кредитоспособна в размере…» К счастью, секретарь на этом и остановился.

И хотя мне не было разрешено выходить на улицу, принимать посетителей мне не возбранялось. В тот вечер ко мне пришел Аскер. Он был самым энергичным и уравновешенным из всех представителей нейтральных стран. Он сказал мне, что в какой-то момент я находился в серьезной опасности быть расстрелянным. Я поблагодарил его от всей души. Это был великолепный тип шведа, и ему более чем кому-либо мы были обязаны своим освобождением. Уордвелл также был еще одним человеком, усилия которого, направленные на наше освобождение, оставили нас с чувством долга, который мы никогда не сможем выплатить. Позже, когда мы вернулись в Англию, правительство Великобритании удостоило посланников нейтральных стран, которые вели переговоры о нашем освобождении, звания рыцарей ордена Св. Михаила и Св. Георгия. Я имел возможность получить для Уордвелла, который, будучи американцем, не мог принять орден, серебряную пластину с надписью, выражавшей благодарность правительства Великобритании за все сделанное им для нас.

Еще одной посетительницей стала Люба Малинина, племянница Челнокова. Она сообщила мне, что помолвлена с Хики, который был все еще в осаде в норвежском представительстве. Не могу ли я добиться, чтобы его освободили на час на следующий день, чтобы она смогла выйти за него замуж?

Я пообещал сделать все, что смогу, и позже, уже вечером, когда ко мне зашел Петерс, чтобы попрощаться, я задал ему этот вопрос в полушутливой, полусентиментальной манере, которая, как я знал, найдет у него отклик. Это его позабавило. «Никто, кроме сумасшедшего англичанина, – сказал он, – не стал бы обращаться с просьбой такого рода в такое время. Для таких людей нет ничего невозможного. Я посмотрю, что можно сделать». Он «посмотрел», и Хики с Любой должным образом поженились на следующий день.

Среда, день нашего отъезда, выдалась суетной. Пришло письмо от Петерса с извинениями за кражу моих вещей и вложенной компенсацией за нее, которую я возвратил с вежливой благодарственной запиской. Происходили длинные разговоры с Аскером о соблюдении интересов Великобритании и защите британских подданных в Москве. В шесть часов вечера часовой был снят со своего поста в передней моей квартиры, в девять тридцать приехал на своем автомобиле Аскер, чтобы отвезти меня на вокзал. Там я встретился со своими французскими и английскими коллегами, большинство которых были привезены к поезду прямо из тюрьмы. Сам поезд был подан на боковой путь за пределами вокзала. Когда шел вдоль железнодорожных путей, я размышлял, будут ли мои коллеги винить меня во всем, что они перенесли. Все были необычно молчаливы и подавлены. За поезд отвечал взвод латышских стрелков, которые должны были сопровождать нас до границы. Их присутствие создавало напряженную атмосферу. Мне кажется, все мы чувствовали, что, пока не покинем территорию России, мы не сможем свободно дышать. Нас провожали немногие друзья: Мура, Уордвелл и несколько русских родственников новоиспеченной миссис Хикс. В нашем прощании не было напряженности или драматизма. Как обычно у русских, возникла задержка со временем отправления нашего поезда, и нас держали в ожидании несколько часов. В холодном воздухе звездной ночи мы с Мурой обсуждали пустяки. Мы говорили обо всем, кроме нас самих. А потом я заставил ее уйти домой с Уордвеллом. Я провожал ее взглядом, пока она не исчезла в ночи. Тогда я вернулся в свой тускло освещенный вагон, чтобы ждать, оставшись наедине со своими мыслями. Было почти два часа ночи, прежде чем наш поезд, долго фыркая и несколько раз трогаясь и останавливаясь, медленно выкатился с вокзала.

Но это был еще не конец. Обойдя стороной Петроград – «Известия» объявили, что наш поезд был направлен в обход, чтобы разъяренное население не разорвало нас на части, – в четверг вечером мы добрались до Белоострова, станции на русско-финской границе. Наша радость была преждевременной. Не было финского поезда, который нас встречал бы. Командир нашего латышского конвоя получил строжайший приказ не отпускать нас, пока не получит ясное подтверждение тому, что Литвинов прибыл в Берген. О Литвинове не было никаких вестей. Ничего не оставалось делать – только ждать.

Эти три дня в Белоострове показались мне более изматывающими, чем мое тюремное заключение. Теперь, когда все было позади, я дал волю своему унынию. Нас всех держали взаперти в грязном, неотапливаемом поезде. У нас была провизия на несколько дней, но не на больший срок. И хотя я по-настоящему не боялся, что большевики передумают и отвезут нас обратно в Москву, возможность задержки нельзя было исключать. По мере того как задержка затягивалась, наши нервы напряглись до предела. Находились даже горячие головы, которые советовали ночью совершить стремительный бросок через узкую полосу ничейной земли.

Лично для меня ночи были самым худшим испытанием. Теперь я вообще почти не мог спать. Я разговаривал с Лаверне и Хиксом. Мы слабо пытались оправдать себя, повторяя все старые доводы и утешаясь мыслью о том, что, если бы союзники только послушались нашего совета, они бы не попали, высадившись, в такую передрягу. Мне кажется, что мы все понимали, что при любых обстоятельствах интервенция была бы ошибкой. Мы ясно предвидели, что вина будет возложена на нас, а генералы и политики прикроются отговоркой, будто они были плохо информированы.

Но в основном я ходил по платформе в одиночестве. Я хотел побыть один. Я страшился приезда домой и вопросов, которые встанут передо мной. К счастью, погода была хорошей, и под северным звездным небом я, вероятно, прошел не одну милю. Надежда умерла в моем сердце. У меня не было иллюзий относительно приема, который меня ждет дома. Несколько дней мое имя будет фигурировать на первой странице газет. Вокруг меня будут виться газетчики и фотографы. Меня будет принимать наследница шведского престола, король, господин Бальфур. Приятная перемена обстановки после счастливого избавления. Если бы со мной что-то случилось, возникли бы неприятные осложнения и, возможно, некоторые угрызения совести у обитателей Уайтхолла. А потом меня положат на полку. Моему знанию сложной ситуации – уникальному по тем временам – позволят покрыться ржавчиной. Никого не забывают так быстро, как человека, побывавшего в гуще событий, чья политика оказалась дискредитированной. А моя политика уже оказалась дискредитированной в глазах сторонников и большевиков, и интервенции. Мне неприятно было думать о своем будущем, и я подверг свою совесть строгому перекрестному допросу. Несколько месяцев назад, когда у нас с Мурой произошла небольшая размолвка по вопросу принципов, она сказала мне, что я «чуточку умный, но недостаточно умный; чуточку сильный, но недостаточно сильный; чуточку слабый, но недостаточно слабый». Петерс, презирая, назвал меня человеком «золотой середины». Эти слова казались тогда – и кажутся сейчас – полным определением моего характера. И теперь я покинул ее. Моя чаша несчастий была полна.

Если таковы и были мои самые сокровенные мысли, мне приходилось сохранять мужественное лицо на людях. Роль должна быть сыграна до конца. В поезде было около сорока или пятидесяти французов и англичан. Нам нужно было сохранять хорошие отношения с командиром латышей и пытаться убедить его ускорить наш отъезд. Чтобы поднять наше настроение, я организовал серию игр в орлянку (?) между французами и англичанами. Нашей площадкой была платформа, а зрителями – латышские солдаты и русские служащие на станции. Они пришли почти в такое же возбуждение, что и мы. Для них, без сомнения, вид седовласого французского генерала, вставшего на одно колено на платформе и измеряющего расстояние между рублевыми монетами при помощи носового платка, производил захватывающее впечатление. Если они сочли нас сумасшедшими, то сами превратились в живых людей, и потребовалось бы совсем немного, чтобы убедить командира латышей самому принять участие в игре. Он отказался, но отказался явно против своего желания. Возможно, он боялся, что в Москве могут счесть его участие в игре неподобающим для представителя пролетариата. В турнире победила Англия или, скорее, Шотландия. В своей пресвитерианской юности я неутомимо играл в эту игру по воскресеньям и, подобно викарию в песне из мюзик-холла, который «выиграл три из четырех, потому что он играл в нее раньше», мы были более опытными игроками.

С концом этих игр кончились и наши тревоги. Когда мы уже подбирали свои монеты, подошел командир латышей с телеграммой в руке. Все было в порядке. Финский поезд готов, и мы должны немедленно отправляться. Он также принес нам русские газеты из Петрограда. Они были полны отличных новостей. Болгария потерпела крах и подписала договор о перемирии. Австрия запросила мира. Гинденбургская линия укреплений на Западе была прорвана. Эти новости подействовали на моих товарищей как тонизирующее средство. Большинство из них рассматривали свой отъезд как счастливое освобождение, как закончившийся сияющим утром кошмар. Они могли смотреть в будущее с новой надеждой. В моем сердце не было ликования. Моя телесная оболочка двигалась вперед, но мысли были там, в Москве, в стране, которую я покидал, вероятно, навсегда.

Предыдущая главаГлава 31 из 31К книге