К книге
В темноте мы все одинаковыЧасть вторая Одетта
44%
Часть вторая Одетта
4

Если уж что-то должно случиться, тебе остается только надеяться, что этого не произойдет.

4

Издалека дом Брэнсона похож на Моби Дика, который всплывает из моря, – гигантский белый кашалот, распугавший всех в округе. Вообще-то, почти так и есть.

Предчувствие нехорошее. Оно и не бывает другим, когда я сюда приезжаю. Раз дом – кит-убийца, то прошлое – его акула-спутница, которая поджидает меня.

Десять лет назад здесь оглушительно гремело людское негодование. Машины, ружья и железо против камня, стекла и глины. Двести с лишним человек, которых никто не звал, перелезли через ворота и ворвались на ферму. Деды, отцы, братья, дяди, врачи, юристы, фермеры, учителя, сантехники.

Они искали тело девятнадцатилетней Труманелл с лопатами, кирками и металлодетекторами. Выбили окна прикладами, порвали оградительную ленту, изрубили пшеницу и раскопали землю так, что крысы и мыши, лишенные укрытий, не знали, куда деться на поле, напоминавшем постапокалиптический лунный пейзаж, изрытый кратерами.

В то время отец Труманелл, Фрэнк Брэнсон, также пропавший, значился первым в списке подозреваемых. Его сын Уайатт – вторым. Прошло двадцать дней с тех пор, как исчезла Труманелл. Местные копы, сильно уступавшие по численности разъяренным горожанам, встали перед выбором: открыть огонь по тем, с кем сидишь рядом в церкви, или отойти в сторону и смотреть, как уничтожается место преступления.

Руководил ими мой отец. По его приказу полиция отступила и позволила толпе вершить самосуд. После того как мародеры угомонились, ночью налетела сильнейшая гроза. Ямы превратились в грязевые пруды. Обрывки оградительной ленты разлетелись на много миль, застряли в верхушках деревьев, словно хаотично разбросанные желтые флажки, указывающие Труманелл, любимице города, путь домой.

До сих пор каждую весну я замечаю клочки желтого полиэтилена в гнездах птиц и камышах и думаю, не лента ли это из дома Брэнсонов. Может, это личное послание мне от Труманелл, а не просто пустая пачка из-под драже «Эм-энд-эмс», как в тот раз, когда я залезла на старый дуб проверить?

Вдавливаю педаль в пол, поднимая за собой облако красной пыли. По рации будто выступает комик, работающий в жанре черного юмора: «Белка не пускает женщину в дом. Мужчина по адресу: Хэлсолл, 3262, заявляет, что жена наносит ему побои его любимой бейсбольной битой».

Никто не спрашивает, почему я одна в страхе мчусь по бескрайней прерии, где редкие деревья похожи на мачты одиноких парусников, думая о том, что папа – легендарный шеф здешней полиции – велел мне не возвращаться в эту техасскую дыру, кроме как для того, чтобы развеять его прах. Не пытайся узнать правду о Труманелл. Время ответов на некоторые вопросы еще не пришло…

И все же я вернулась. Пять лет назад захоронила его прах рядом с мамой на кладбище Святой Троицы, что на окраине города, и вступила в ряды местной полиции вслед за отцом и дедом. Перевезла сюда своего новоиспеченного мужа, чикагского адвоката по имени Финн (в честь Гекльберри Финна), который согласился пять лет пожить в моем родном городе. Он знал, как мучает меня все, что связано с седьмым июня 2005 года – черным днем в моем календаре. И понимал, что ночь исчезновения Труманелл неразрывно связана с моей жизнью.

Соседи не удивились, когда к дому подъехали грузчики и, вместо того чтобы забрать вещи отца, принялись выгружать мои. Местные часто возвращались, особенно те, кто клялся, что нипочем не вернется. Техас – сладкий яд, впитанный с молоком матери: чем старше становишься и чем дальше убегаешь, тем больше его концентрация в крови.

К тому же у меня есть и собственная история в этом городе. Мне говорили, что я особенная, храбрая девочка, с тех самых пор, как я в три года забралась на стремянку и поймала в пластмассовую миску бешеную летучую мышь, которая намеревалась покусать мою одиннадцатимесячную двоюродную сестру Мэгги. Никогда не забуду, как она с хохотом показывала пальчиком на смерть, кружащую вокруг ее головы.

На самом деле я не храбрая. И к геройству не особо склонна. Просто одно пугает меня сильнее, чем другое.

Я больше боялась за двоюродную сестру, чем упасть со стремянки, казавшейся небоскребом. Не стать копом, как папа, было страшнее, чем стать. Оставить все как есть – невыносимее, чем ввязаться в дело по уши и довести его до конца.

А сегодня я больше боялась, что все пойдет не так, если взять с собой напарника, считающего Уайатта Брэнсона психом, которого давным-давно надо было изолировать от общества. Хотя нет никаких доказательств, что это Уайатт убил сестру и отца. Хотя в ту ночь его нашли далеко от дома, у озера, и он был не в себе. Хотя делом Брэнсона занимался мой собственный отец, и он вплоть до своей смерти утверждал, что Уайатт невиновен.

Объезжаю грузовик Уайатта, твердя себе, что это снова ложная тревога. С тех пор как по телевизору показали нашумевшее документальное расследование, снятое к десятой годовщине событий, количество вызовов утроилось.

А все потому, что бывший агент ФБР с наполовину затемненным лицом, сидя в своем бархатном кресле-качалке, во всеуслышание заявил, мол, он подозревает, что Уайатт – убийца, причем серийный, и замышляет новое преступление.

Затем – вжух! – и в кадре взволнованные, открытые лица трех пергидрольных блондинок и одной рыженькой, позирующих на мотоциклах. Фанатки, которые преследуют Уайатта в рейсах и выкладывают в Сеть его местонахождение. Одна из них утверждала, что видела, как Уайатт покупал «подозрительное голубое платье» в «Уолмарте»[10] в пригороде Бомонта[11]. Рыжая (самая симпатичная) откинула волосы и показала красные отметины. Якобы Уайатт схватил ее за шею во время интимной встречи в туалете на стоянке. «Никогда больше не пересплю со знаменитостью, – заявила она, пока камера скользила все глубже в декольте. – Секс был классный, но я думала, что умру».

Фильм снимали оскароносный режиссер и знаменитый журналист и все равно все исказили. Абсолютно всё.

Надеюсь, звонивший аноним тоже ошибся. Втопить в пол меня заставила одна простая фраза:

Уайатт Брэнсон притащил к себе девочку.

Свежая краска на доме Брэнсонов режет глаз белизной и на жаре липнет – не досохла за три недели. Поле будто гладко выбрито, как лицо жениха в день свадьбы. Уайатт теперь скашивает всю траву подчистую.

Приоткрываю стекло, замедляю скорость и слушаю шорох шин по гравию. Больше никаких звуков. Июль всегда жаркий и совершенно безветренный. Грусть сжимает сердце – от земли будто исходит тихая скорбь по всем умершим созданиям.

Я решила не включать ни мигалку, ни сирену.

Каждый год седьмого июня Уайатт «по настоянию Труманелл» красит весь дом: стены, ставни, щеколды, колонны… Хотя сам же говорит, что никакой белой краски не хватит, чтобы замазать все, что происходило в этом доме.

Покрасочный ритуал знаменует начало лета. Город вновь принимается оплакивать свою пропавшую любимицу. Не желая общаться с Уайаттом лично, владелец магазина «Хозтовары у Дикки», как по расписанию, оставляет снаружи двадцать один галлон краски «Кружева шантильи» с сорокапроцентной скидкой, а также три валика и две кисти в подарок.

Уайатт говорит, что Труманелл каждый год просматривает все образцы краски, которые он приносит домой, но неизменно выбирает «Кружева».

Не «Свадебную фату» – слишком грустно для той, кто лишь воображала себя невестой, идя вдоль рядов кукурузы в венке из маргариток. Не «Жемчужно-белую», потому что она слышала шум волн только в морской раковине, непонятно откуда взявшейся среди прерий. Не «Лилию» – ведь лилия напоминает Труманелл про аромат цветов на похоронах бабули Пэт. Не «Лунный свет», потому что луна не всегда была на нашей стороне, когда мы прятались в поле. И не «Костяной белый», поскольку при этих словах снова слышит, как хрустнула рука брата.

Распахиваю дверцу машины, не стараясь действовать тихо – Уайатт уже наверняка знает, что я здесь. Когда мне было шестнадцать, он говорил, что услышит даже взмах моих ресниц. Рассказывал, что у мотыльков, похожих на разлетевшиеся обрывки бумаги, лучший слух на земле. И у него – тоже. Уайатт умел сочинять.

Но сегодня я ему верю. Он слышит, как я моргаю, судорожно сглатываю, ступаю на рассохшееся крыльцо.

Поля пустые. У амбара тихо. Уайатт не обрабатывал землю и не занимался разведением скота и лошадей по меньшей мере лет пять.

С виду совершенно обычные детали пейзажа для меня – тревожные звоночки.

Платье, развевающееся одиноко на веревке для белья (хотя бы не голубое).

Шланг, обмотанный вокруг огромного баллона с гербицидом от сорняков с рисунком одуванчика.

Банки из-под краски, составленные в неестественно ровную пирамиду на крыльце.

Розовые бальзамины – любимые цветы Труманелл – в ящике перед домом.

Тяжелые шторы, которые висят на окнах со времен моего детства, плотно задернуты.

Осторожно дергаю москитную дверь. Заперта.

Бесконечно белая тишина.

Какой была бы моя жизнь, если бы не та летучая мышь?

Ведь тогда я поверила, что, если постараться, можно все наладить.

И все еще верю. Даже после 7 июня 2005 года.

Стучу в дверь.

5

Барабаню в дверь целую минуту, и наконец появляется Уайатт. Мускулистая фигура заслоняет собой все пространство. На нем повседневная «форма»: белая футболка, выцветшие «левайсы» и старые ботинки, потрепавшиеся от дождя, пыли и навоза. Сквозь сетку видно револьвер. Нацеленный мне в голову.

Внутрь дома не заглянуть. Уайатт не торопится открыть щеколду на сетчатой двери, изъеденной осами. Там как раз сидит одна, с головкой в черных пятнышках, похожих на татуировки со слезой у отбывающих срок за убийство. С детства знаю, что осы и заключенные с такими метками – гораздо злее остальных.

– Одетта, какой сюрприз! – Лицо Уайатта кривится в усмешке. – За добавкой пожаловала?

– Опусти пушку. Я делаю свою работу. Поступил сигнал, надо его проверить. Не я, так кто-то другой. Тебе же лучше, чтобы это была я.

Уайатт молчит, по-прежнему ухмыляясь. В нем всегда чувствовалось первобытное начало – одновременно и агрессора, и защитника, и, когда не знаешь, кто он на этот раз и опасен ли, становится тревожно. Я прекрасно понимаю, что полицейская форма сглаживает различия, придает бесполость. Однако его взгляд все равно медленно скользит по мне: русые волосы, потемневшие от пота, собраны в хвост, черный лак на ногтях правой руки, замершей на пистолете у бедра, серый силиконовый муляж обручального кольца на левой руке – Финн настаивает, чтобы я носила его на службе, раз постоянно забываю блестящий золотой оригинал на туалетном столике.

– Да уж, лучше ты, – соглашается Уайатт, затыкая пистолет за пояс.

– Сперва проясним. То, что произошло в прошлом месяце, было ошибкой. – Слова сами вылетают изо рта. – Это не повторится. Никогда.

– А ты думала, я про какую добавку? У меня пара кусков персикового пирога еще осталась.

– Это было ошибкой.

– Я понял с первого раза. Так долго ехала, чтобы сказать мне об этом? Как там Гекльберри, кстати?

Открываю рот и тут же закрываю. Не собираюсь говорить, что Финн собрал сумку и уехал от меня на прошлой неделе, за два дня до окончания обещанного пятилетнего срока.

– У тебя в машине видели девушку, когда ты ехал по городу, – твердо продолжаю я. – Есть в доме девушка, Уайатт? – Я кошусь на подсохшее платье, похожее на мятое пугало.

– Ревнуешь?

Уайатт отпирает щеколду и выходит ко мне, захлопнув за собой дверь. Он крепок до непрошибаемости, а в позе читается та же готовность рвануть вперед по свистку, как в старших классах, когда он был раннинбеком в команде по американскому футболу.

Львиный Глаз. Так бабушка окрестила Уайатта, впервые увидев его, восьмилетнего, в церкви, где он просидел всю службу, буравя взглядом мой затылок. И сказала держаться подальше от этого мальчишки. Бабушка всю жизнь давала каждому прозвища из двух слов, как индейский вождь.

Всем, кроме меня, потому что я – загадка. Получаю шанс в безнадежной ситуации. Проявляю неожиданную смелость. Я так боролась за то, чтобы прийти в этот мир, что родилась с фингалом. Мама, любившая «Лебединое озеро», поцеловала синяк и назвала меня Одеттой в честь несчастного лебедя, предопределив мою судьбу.

Возможно, бабушка знала подходящее мне прозвище, просто не хотела наслать проклятие на единственную внучку, а потому предоставила городу право назвать меня Бэтгерл.

К тому времени, как мне исполнилось десять, мама с бабушкой умерли от рака груди, оставив меня на попечение братству копов техасского городка и их жен. Все они, как и мой отец, теперь покоятся в разных концах кладбища, а мы с Уайаттом играем в противоборство на крыльце, хотя нас связывает их невидимая сила.

– Что собираешься делать, Одетта? – бросает Уайатт с вызовом.

Чувствует мою нерешительность. Папа велел никогда не возвращаться в этот город, а сам оставил мне негласное наследство в виде Уайатта.

Оса с жужжанием устремляется ко мне. Отшатываюсь и цепляю ногой пирамиду из банок. Уайатт хватает меня за руку, не давая упасть, а я смотрю в его глаза, от взгляда которых у большинства возникает желание бежать прочь. Многие считают, что он не просто способен на убийство, а убивал. По меньшей мере дважды, а может, и двадцать раз. Я же думаю, что убить он бы мог, но ни разу этого не делал.

– Если подобрал кого-то на дороге, просто скажи, – прошу я. – Беглянка искала, где бы прикорнуть на автозаправке? Так ничего страшного. Или, может, в очередной раз насплетничали? Если да, впусти меня в дом, чтобы я отчиталась, что все проверила. Посветила фонариком в подвале. Пусть я буду первым и последним гостем здесь сегодня.

Пальцы Уайатта впиваются мне в руку. Он раздумывает, давая мне понять: в наших состязаниях умов последнее слово всегда остается за ним.

– Давай докажем, что все ошибаются, Уайатт. Впусти меня, – упрашиваю я.

На его лице появляется бесхитростное выражение, которое гипнотизировало меня с шестнадцати лет.

– Заходи, Одетта. Поздоровайся с Труманелл.

Кивнув, переступаю порог, хотя Труманелл десять лет числится пропавшей без вести.

6

На диване виднеется чей-то силуэт, и на какой-то абсурдный миг мне кажется, что это Труманелл.

Глаза с трудом привыкают к полумраку комнаты, напрочь лишенной солнечного света. Задеваю штору – ту самую, в которой раньше были спрятаны железный рожок для обуви и баночка острого перца. «Оружие», – пояснял Уайатт, когда нам было шестнадцать.

– Включи свет! – приказываю я.

Черт. Девушка есть. А я надеялась, что это очередная разводка. На девушке тоненький короткий сарафан, такой грязный, что непонятно, какого он цвета. Лицо закрыто руками.

Машинально отшатываюсь от Уайатта.

Первая мысль: она совсем юная, еще подросток.

Не хочу верить, что он что-то с ней сделал. Просто не хочу. Но она, должно быть, до смерти напугана этим хичкоковским[12] антуражем. Дом в чистом поле. Человек, разговаривающий с призраком.

Я регулярно проведываю Уайатта из-за его душевного состояния. Потому же горожане подбрасывают копам анонимные письма и звонят в участок, как только завидят белый пикап «шевроле-сильверадо» там, где, по их мнению, ему не место. И по этой же причине Уайатт сразу становится подозреваемым, если какая-нибудь девчонка старше тринадцати задерживается после установленного родителями часа, потому что уединилась с парнем и с унцией травки.

Иногда я думаю, что городок отпустил бы Труманелл, если бы Уайатт перестал с ней разговаривать. Подхожу чуть ближе. Девочка сильнее вжимается в диван и крепко обхватывает подушку обеими руками.

Лицо плохо видно, и я не могу понять, местная она или я ее видела на одной из фотографий пропавших техасских девочек на заставке моего компьютера. Я проверяю список каждое утро, как делал отец, в поисках несуществующей связи с Труманелл. Вряд ли Труманелл стала жертвой маньяка, который поджидал своих жертв в кукурузных полях, – зачем серийному убийце прихватывать папашу девушки? Фрэнк Брэнсон тоже пропал без вести, как и его дочь.

Отшвыриваю ногой книгу на полу. Стихи. На кофейном столике разбросана мелочь. Фрэнк Брэнсон обычно подбрасывал монетку за бутылкой виски и принимал решения в зависимости от того, что выпадет. Я видела, как Уайатт делает то же самое.

Всем в этой комнате досталось от жизни. Уайатту. Девочке. Мне самой. Труманелл, идущей по нескончаемой дороге в ореоле из пыли и легенд.

– Не знаю, что здесь происходит, Уайатт, но встань там. – Я показываю Уайатту пистолетом, чтобы подошел ближе. – Рядом с синим креслом бабули Пэт. И Лайлой.

Сколько я помню, Лайла с ее пронзительной и трагичной красотой всегда была единственной фотографией в этой комнате. Уайатт поведал мне ее историю в шестнадцать лет. Тогда она показалась мне скорее романтичной, нежели мрачной. Я размышляла, почему она выбрала именно алую ленту, а не голубую, зеленую или желтую. И только потом задумалась, как это возможно с точки зрения физики, чтобы лента не оборвалась до того, как сломать человеку шею.

Год назад я убедила Уайатта снять Лайлу и вынуть из рамы. Карандашная надпись на обороте гласила, что девушку звали Элис Доулинг, а в родстве Брэнсонов никаких Доулингов нет. Фрэнк Брэнсон выудил ее из корзины с подержанным барахлом и превратил в одну из своих лживых легенд.

Несмотря на это, Уайатт вернул Лайлу на место. И она продолжает быть молчаливым свидетелем всего, что происходит в доме, в то время как портрет Труманелл почему-то отсутствует.

Уайатт так и не приблизился к лестнице ни на шаг.

Стены гостиной внезапно обретают четкость, будто на них с жужжанием наводится невидимая камера. Там и тут приклеены бумажные обрывки, исписанные твердым наклонным почерком Уайатта, – мудрые изречения, которые ему каждый день нашептывает Труманелл.

Каждый раз, переступая порог этого дома, я вижу все больше цитатного мусора. В один прекрасный день «труманеллизмы», словно плющ, поползут на столы, стулья, пол, вверх по лестнице и вылезут из окон.

Перевожу взгляд с девочки на Уайатта с Лайлой. На любом другом я бы защелкнула наручники, как только увидела девочку на диване. Вызвала бы напарника. Не была бы одиноким копом, стоящим посреди комнаты и пытающимся принять решение.

За всем этим скрывается очень долгая история. Огромное чувство вины.

И конечно, моя большая ошибка. Совершенная три недели и два дня назад. Поэтому Уайатт теперь стоит тут, как истинный хозяин положения, а я направляю на него пистолет.

Та часть меня, которая ищет оправданий, говорит, что, если бы не существовало сотовых телефонов, если бы Финн обнял меня и позвал спать, если бы накал эмоций в телешоу не дошел до такой степени, что муж семь раз просил жену, с которой прожил шестьдесят четыре года, уменьшить громкость, и если бы техасский зной не выжег к чертям весь здравый смысл из воздуха, до бара бы дело не дошло.

Я бы не осушила пять рюмок текилы.

Уайатт не вышел бы из угловой кабинки и, проходя мимо, не задел бы мое голое плечо.

Случайно? Намеренно?

Имеет ли значение тот факт, что день с самого начала был полон антиромантики?

В шесть утра нас с напарником вызвали в дом, где муж избил жену до потери сознания за то, что та проверила сообщения в своем телефоне во время секса.

А несколько часов спустя я вынимала пистолет из трясущейся руки восьмидесятисемилетнего старика, чья жена все так же ровно сидела на выцветшем диване, не понимая, почему у нее в плече дырка от пули.

Мы с напарником убавили телевизор и жарились в этой гостиной при сорока градусах, пока симпатичные девушки на экране открывали шкатулки с денежными призами, которые никому не выиграть.

Когда я наконец вернулась домой, мне хотелось оказаться в самом холодном месте на планете или хотя бы в объятиях мужа. Оказалось, это одно и то же.

– Не знал, что тебя удивляет людская природа, – заметил Финн, лежа в постели и глядя, как я снимаю форму. – Мы убиваем без разбору – так было и так будет. Близких и чужих, сестер, братьев, жен, детей, закадычных друзей, соседей, крыс, змей. Палим из окон авто и охотничьих засидок ради забавы или минутной славы, оттого что на бампере написано: «Республиканец на ноль процентов» или чертов телевизор орет слишком громко. Хотел бы я сказать, что завтра будет по-другому, но нет, ничего не изменится. – Он отвернулся и закрыл глаза.

Финн – хороший парень. Я вышла за него главным образом потому, что, когда он лгал, у него на лбу пульсировала жилка. Так что он никогда не лгал.

Не то чтобы я была с ним не согласна. Но в тот момент мне не хотелось слышать, что все безнадежно. Не нужны были нравоучения от трезвомыслящего юриста, у которого тоже был паршивый день.

Поэтому я пошла в бар.

Уайатт задел меня, проходя мимо.

Я схватила его за руку, едва он успел открыть дверцу своего пикапа.

В тот миг, когда Уайатт вошел в меня на парковке, я ощутила давно желанную боль.

* * *

Сейчас Уайатт массирует руку, за которую я его схватила. Это ее сломал папаша, когда стаскивал его с трактора в десять лет. Уайатт говорит, что с тех пор рука дает ему подсказки.

А растирает он ее, потому что нервничает. Я знаю об Уайатте гораздо больше, чем хотелось бы. Столько оснований считать его невиновным, несмотря на то что на диване дрожит незнакомая девочка, а у меня к горлу подступает тошнота.

– Я нашел ее на обочине, – говорит Уайатт. – Она загадывала желания на одуванчиках, наверное хотела, чтобы ее нашли. Вот и вся история. Понятия не имею, как она там оказалась. Может, в бегах?

При этих словах девочка вскидывает голову. Я вижу опущенное веко, прищур, алую полоску. Изо всех сил стискиваю зубы, стараясь оставаться невозмутимой, потому что этого ожидала бы на ее месте.

Сердце неожиданно замирает. Сжимаю покрепче пистолет, все еще направленный на Уайатта, и поворачиваюсь к девочке:

– Все будет хорошо, милая. Как тебя зовут?

– Удачи, – говорит Уайатт. – Она ни слова не сказала. Я называю ее Энджел.

– Уайатт. Не отходи от Лайлы.

– Да ладно тебе, Одетта. – Уайатт делает шаг, сокращая пространство между нами. – Ты меня не пристрелишь. Тут и без оружия можно все уладить. Ты же знаешь, что будет, если вызвать подмогу. Я окажусь за решеткой. Всколыхнется все, что едва улеглось после дерьмовой документалки про Тру.

Волосы девочки растрепаны. Она босиком. Почему сразу не сообщил в полицию? Прикасался к ней? Все эти вопросы следовало бы себе задать, если бы на месте Уайатта был незнакомец.

– Я ее забираю, – говорю я официальным тоном.

– Нельзя отдавать ее в лапы системы.

– Я найду ее родственников. Это моя работа.

– Разве по ее виду похоже, что они хорошие люди? Ты поступишь как девушка, которую я знаю? Или как все остальные копы? Ей надо глаз лечить. Думаешь, социальные службы с радостью этим займутся? Дети в приюте ее разорвут. Попай. Дурной глаз. Черная Борода[13]. Отца как только не обзывали.

Замолчи. Сейчас же. Я отмахиваюсь от воспоминания о глазах Фрэнка Брэнсона: безжизненном карем и коварном сине-ледяном. Он заслуживал все обидные прозвища до единого.

Фрэнк мог себе позволить протез, идеально подобранный по цвету, такой, который не вываливался бы из глазницы, вместо дешевой подделки, которая была немногим лучше игрушечной стекляшки. Но отец Уайатта был больной тварью.

Однажды в кафе он убедил четырехлетнего Уайатта, что является плодом его воображения, а все потому, что клубничный коктейль официантка Уайатту принесла, а про отцову выпивку забыла.

Фрэнк Брэнсон получал удовольствие, издеваясь над неокрепшими умами тех, кто оказался в его власти.

У Энджел тоже неокрепший ум.

Уайатт – сын своего отца.

Утверждает, что подобрал эту одноглазую девочку в зарослях одуванчиков, а сам их ненавидит и истребляет на своем участке со злостью, переходящей в одержимость. Он ненавидел отца. Ненавидит этот город. Иногда даже меня.

– Где Труманелл? – спрашиваю я.

– Да вон сидит на лестнице.

Девочка впервые за все это время издает звук, похожий на мышиный писк.

Отрываю взгляд от лестницы. Зря спросила о Труманелл. Надо поддерживать нормальность для девочки. Для Уайатта.

– Покажи ей, что у вас есть нечто общее, – командует Уайатт. – Я с радостью отдам ее тебе и даже помогу увезти, если покажешь, что тоже кое-чего лишилась. Что ты не такая, как все. Я верю в тебя, Одетта. Не будь как остальные.

Девочка настороженно выпрямляется, не сводя взгляда с моего пистолета. Уайатт не встал лицом к стене с Лайлой, как я велела, но в качестве уступки поднял руки и теперь похож на кота, который открывает живот перед большой собакой, зная, что ситуация под контролем.

– Покажешь или нет? – спрашивает он.

Я многозначительно смотрю на него и убираю пистолет в кобуру.

Потом сажусь к девочке на диван и ободряюще улыбаюсь. Задираю плотную форменную штанину на левой ноге. Отстегиваю чехол. Стягиваю носок.

Энджел молча склоняется над протезом и проводит по нему пальцем.

Я не должна ничего чувствовать, но почему-то вздрагиваю.

7

В шестнадцать у меня были две ноги из плоти и крови. Я обвивала ими Уайатта за талию, и мы лежали так, глядя на ночное небо с луной, похожей на большую блестящую монету. Двое влюбленных в кузове грузовика.

В ночь исчезновения Труманелл я в последний раз бежала на двух ногах, спасая свою жизнь.

Вечером 7 июня 2005 года мы с Уайаттом должны были играть в скрэббл. Я даже отметила у себя в календаре, что это наше сорок шестое свидание. Мне все время не дает покоя мысль: насколько же это в духе вежливого Юга – прийти в чей-то дом, о тайнах и чудовищах которого прекрасно знаешь, и делать вид, что нет большей проблемы, чем засчитывается ли слово «пасиб», составленное из букв на доске, и лучший ли это лимонный пирог на свете.

В тот вечер я так и не попала в дом. В ответ на мой стук Уайатт приоткрыл дверь на щель и велел мне бежать, ни о чем не спрашивая. Я успела заметить панику на его лице и темный седан в тени на подъездной дорожке.

Я не слышала ни криков, ни выстрелов. Воздух казался густым и зловещим, будто вот-вот случится или уже случилось нечто ужасное. Запрыгнув в машину, я попыталась позвонить отцу, но связь в том районе была отвратительная.

Спустя час меня нашел водитель, проезжавший в двух милях от дома Брэнсонов. Пикап в кювете, нога сломана, радио трещит, кровь льется на траву.

Думаю, Уайатт спас меня той ночью, приказав бежать. Он же считает, что сломал мне жизнь. Себе так точно.

В то время, когда хирург резал мне ногу, Уайатта нашли у озера. В невменяемом состоянии он бродил по берегу и бормотал какую-то бессмыслицу. Говорили, что этот факт вкупе с пятнами крови возле дома явно указывал на то, что Труманелл и Фрэнк Брэнсон мертвы, а убил их Уайатт. Но доказать ничего не могли.

Как ему удалось избавиться от двух трупов и убрать все следы за такое короткое время? Зачем ему убивать свою обожаемую сестру? Эти вопросы вежливо задавал мой отец всем горожанам, которые звонили нам домой на протяжении нескольких лет, возмущались, твердили, что он-то должен что-то знать, раз первый прибыл на место преступления, а его бедняжке-дочери удалось уйти оттуда живой.

Отец умел так повернуть разговор, что в итоге они с собеседником приходили к выводу, устраивающему обоих: Уайатт – самый хитрый раннинбек в истории города, а Фрэнк Брэнсон – тот еще сукин сын. С этим было не поспорить.

Бабушка дала отцу прозвище Строго-на-север, но я думаю, она ошибалась. Внутренний компас отца мог показать любое направление.

Спустя десять лет Уайатт по-прежнему на свободе, все такой же хитрый, и упорно молчит о том дне. Фрэнк Брэнсон по-прежнему оскверняет землю тем или иным способом.

Я натягиваю носок. Опускаю штанину. Говорят, мне повезло, что ногу пришлось отнять до колена, а не выше. Не знаю, успокаивал ли девочку кто-нибудь тем, что она потеряла один глаз, а не два.

Кем бы она ни была, меня кое-что настораживает. Не отсутствующий глаз, а здоровый, который изо всех сил старается не выдать никаких эмоций. С ней будет непросто. И она никак не облегчит мне задачу.

Уайатт снова потирает руку.

Резко встаю, поднимаю девочку на руки.

– Одетта?

– Мы уходим. Сиди в доме, пока не вернусь. Если выйдешь, у меня не останется выбора.

– Она ходит не хуже тебя, – говорит Уайатт. – Не ведись на ее вид.

Ему явно невыносимо смотреть, как я сама ее несу. Распахиваю дверь и кладу девочку на заднее сиденье. Уайатт стоит на крыльце; его долговязый силуэт кажется пятном на фоне всей этой белизны.

Отъезжаю на две мили и только тогда жму на тормоз и делаю глубокий вдох.

Я не стала заявлять о возможном похищении или пропаже человека. Не сообщила в больницу, чтобы девочку могли осмотрели врачи. Не изъяла никаких улик из дома и грузовика. Не обозначила возможное место преступления.

Понятия не имею, как все повернется, если я не заявлю о найденной девочке, но точно знаю, что будет, если я это сделаю. Горожане наконец привяжут Уайатта к столбу, сложат костер и бросят зажженную спичку. Будут говорить, что этого и следовало ожидать, мол, надо же, ровно в десятилетнюю годовщину, и что даже если эта девушка – первая после Труманелл и Уайатт к ней не прикоснулся, его психическое состояние может еще ухудшиться. Он же разговаривает с призраком!

В конце концов Уайатта либо будут судить за убийство Труманелл, либо снова отправят в психиатрическую лечебницу. А он говорил, что тогда покончит с собой. Однажды он уже чуть было не полоснул себе рыбацким ножом по запястью, сидя на той же диванной подушке, в которую две минуты назад упиралась ногами Энджел. Потом сказал мне, что Труманелл убедила его подождать.

А Энджел, попав в лапы системы, навсегда останется одноглазой девочкой, которая спаслась от ужасного Уайатта Брэнсона.

Телевизионщики уедут, а люди из девочкиного прошлого будут знать, где ее искать. Сутенер, мать-наркоманка, приемная мать, использующая ребенка для вымогательства денег у государства, торговец людьми, переправляющий подростков через границу, да тысяча прочих видов охотников за людьми, в существование которых невозможно поверить, пока не услышишь о них из уст всех этих девочек и мальчиков.

Беру телефон, лежащий на сиденье, и набираю номер.

Четыре гудка.

– У меня тут девочка, – говорю я. – Скоро приеду.

* * *

Беглянка молчит. Я тоже. Выключаю рацию, выставляю таймер телефона на десять минут и устраиваюсь поудобнее, давая девочке понять, что мы никуда не едем. Подстраиваю зеркало заднего вида так, чтобы хорошо видеть заднее сиденье.

Пять минут: она садится.

Шесть – подается вперед и проводит рукой по дверце без ручки. Семь минут – проделывает то же самое с другой стороной. Восемь – принимается не спеша потягивать воду из бутылки, стоявшей в держателе для стаканов, будто может сколь угодно долго сидеть в полицейской машине и смотреть из окна на корову, жующую траву.

Начинаю испытывать к ней уважение. У девочки есть выдержка. Она проницательнее большинства подростков, которые оказываются на заднем сиденье моей машины.

Худенькая, такая же, какой была я, но не от недоедания. Отчетливые мускулы на ногах означают, что она, скорее всего, быстро бегает. Ей лет тринадцать, может чуть больше. Не думаю, что Уайатт ей что-то сделал. Ее до дрожи пугал не он, а невидимая Труманелл.

Спустя десять минут я говорю:

– Молчание – сила. Я понимаю, почему ты молчишь. Но мне понадобится небольшая помощь, прежде чем мы поедем дальше. Уайатт прикасался к тебе? Сделал тебе больно? Кивни, если да. Мне нужна правда. Я буду действовать на основании твоих слов. Не дам тебя в обиду. Обещаю.

Сзади ни малейшего движения.

Я сжимаю руль.

– О’кей, поняла. Вот как мы поступим. Можешь молчать следующие сорок восемь часов. За это время решишь, доверять мне или нет. Я буду обращаться с тобой как с любой испуганной беглянкой, которая попадает ко мне в машину. Накормлю, одену и спрячу. Ты не станешь пытаться обокрасть людей, которые будут помогать тебе в эти сорок восемь часов. Отнесешься к ним с уважением. Не сбежишь. Взамен за это время ты заговоришь и расскажешь мне, кто ты и что случилось. А я решу, что делать дальше. У тебя будет право голоса, если решишь им воспользоваться. Но наш уговор потеряет силу, если окажется, что ты в базе пропавших детей и у тебя есть законные родители или другие родственники.

Плавно трогаюсь и еду на низкой скорости, твердо решив действовать по плану. И продолжаю говорить:

– В пяти милях отсюда – стоянка дальнобойщиков, куда раз в месяц приезжает мобильная лаборатория. Девочки приходят туда показать документы и сдать слюну на анализ. За это им дают четыре тамале[14] или чизбургер и банку «Доктора Пеппера», не задавая никаких вопросов. Все потому, что даже эти девочки понимают: лучше иметь образец ДНК в личном деле, чтобы их смогли идентифицировать в случае смерти. Все: копы, сотрудники лаборатории, сами девочки – понимают, что однажды им перестанет везти. То, что тебя нашел Уайатт Брэнсон, возможно, твоя самая большая удача в жизни. Но так считают не все, и у него могут быть неприятности. Если будут спрашивать, ты его никогда не видела. Это я нашла тебя на шоссе.

Никаких признаков, что меня услышали. Ни улыбки, ни кивка. Ни признаков облегчения и надежды, ни циничного ответа.

Следующий ход за девочкой. Большинство ее товарок уже бы заговорили: попросили бы рассказать про ножной протез с имитацией кожи и накрашенными ногтями, который они углядели в багажнике, когда я доставала плед, заехать в «Макдональдс» за чизбургером или в аптеку за тестом на беременность, одолжить пятьдесят баксов на ночлег в мотеле. Все это я делала.

Компания из трех мексиканских девчушек, которые однажды сидели на заднем сиденье, поедая ванильное мороженое в вафельных рожках, заявили, что имен у них нет. Они называли себя Hadas de la Carretera – «Дорожные феи». Эти девочки считали, что их жизнь будет более значимой и важной, если личности растворятся в мифах, образуя непрерывную цепь из тех, чьи останки никогда не найдут, и тех, кому еще только предстоит родиться и бродить по дорогам, подражая предшественницам.

Этому не будет конца. Так сказали «дорожные феи», перепачканные ванильным мороженым. Мой муж и эти храбрые девочки с циничным взглядом на жизнь прекрасно поняли бы друг друга.

Не знаю, сохранит ли девочка мой секрет про Уайатта. Я не вправе просить, чтобы она его защищала, но у меня нет выбора. Предпринимаю еще одну попытку объясниться:

– Сестра Уайатта… ушла из жизни… трагически. Он все еще пытается свыкнуться с потерей. С горем. Но я не считаю его сумасшедшим. Вот, скажем, я потеряла ногу, но я не инвалид. Ты лишилась глаза – и тоже не инвалид. Так и с Уайаттом. И со всеми, кто выжил в тяжелых обстоятельствах. Если принять случившееся, станет намного легче жить.

Ответа я и не ожидала. Я постоянно делюсь с девочками на заднем сиденье выжимками из жизненной философии, в которую по большей части верю сама.

Говорю им, что надо собраться с силами, быть уверенными, защищать себя. Не нянчусь с теми, кому лучше выживать самостоятельно, нежели в государственной системе, которая сломит их дух. Вне моей машины секундное замешательство может стоить им жизни.

Я кружу по пыльным сельским дорогам, пока окончательно не убеждаюсь, что за нами никто не едет.

8

Девочка бредет впереди: голова опущена, босые ноги обгорели на солнце. Тоненький подол рваного сарафана развевается на ветру, не прикрывая колен. Вокруг дымка из пыли, стук молотков и рев механизмов – идет строительство нового жилого комплекса, кирпичный остов которого значительно подрос.

Прошу свою подопечную идти чуть быстрее, пока какой-нибудь рабочий в оранжевой каске не обернулся и не запомнил дом, копа и неряшливо одетую девочку-подростка, весь вид которой говорит о том, что она идет куда-то не по своей воле.

Я привозила сюда девочек и раньше, в основном ночью, когда на улице пусто, как в заброшенном павильоне для киносъемок. Предыдущие две спаслись от сутенеров, продающих подростков в сексуальное рабство. Их накачали наркотиками, завернули в ковры, переправили через американскую границу и продавали, как игрушки на полуфинале техасского ковбойского турнира, где сам воздух пропитан тестостероном.

Этот приют не государственный и нигде не значится. Не какой-нибудь ангар, где беглянки находят временное пристанище, не лагерь с амбалами-охранниками и постоянным подвозом китайской еды.

Обычный одноэтажный дом на новой улице, местонахождение которой пока еще сбивает с толку гугл-карты.

Моя двоюродная сестра Магдалина, сокращенно Мэгги, открывает дверь после первого стука. Одной рукой она держит малышку, глаза которой сияют так же, как у мамы в тот день, когда я спасла ее от летучей мыши. Про Мэгги всегда говорили, что ей сопутствует Божье благословение и удача, что над ней кружат ангелы, а не летучие мыши, что так и должно быть, раз тебя назвали в честь святой.

На самом деле плохое случалось и с моей двоюродной сестрой.

Спустя два дня после того, как Мэгги исполнилось двенадцать, ее мать наглоталась таблеток и чуть не умерла. Когда я лишилась ноги, Мэгги переживала так, будто сама потеряла конечность. Ее старшая дочурка Лола родилась глубоко недоношенной с десятипроцентным шансом на выживание. Нет, моя двоюродная сестра не заговорена от бед. Так просто кажется из-за ее доброты и жизнестойкости.

Мэгги пропускает нас в дом, запирает дверь на замок и на цепочку и включает охранную сигнализацию. Подобные действия днем – знак того, что дом отличается от остальных.

Мэгги оценивающе оглядывает девочку рядом со мной, а та – свою новую территорию. Тонировочная пленка на окнах, которая не дает увидеть, что происходит внутри. Пластмассовые малышовые игрушки и грудничковые прибамбасы, кучка маленькой, почти кукольной одежды на стирку, пирамида из пачек подгузников. Голая малышка, с визгом наматывающая круги в заднем дворике и машущая руками, как птичка – крылышками. Включенный телевизор, на экране которого мультяшная акула преследует мультяшную рыбку.

Чуть дальше, на кухонном столе, ноутбук, испускающий голубое свечение. Стопки папок, фотографий, тетрадей и книг – Мэгги настолько глубоко погрузилась в тему незаконного пересечения границы детьми, что теперь учится в юридической онлайн-школе.

Взгляд останавливается на огромных крыльях ангела, вырезанных из дерева, над диваном. Мэгги, сторонница минимализма, повесила их только потому, что это был щедрый подарок свекрови на свадьбу. Они и дали кодовое название этому неофициальному приюту, номер телефона которого передают друг другу шепотом: Cielo или Небеса, в зависимости от того, по какую сторону границы ты родился.

В Мэгги все гармонично. Невысокая, с короткой стрижкой и не кротким нравом, который обычно проявляется, только когда нужно кого-то защитить. Она моя сестра, соратница и лучшая подруга. Мы выручали друга множество раз во всевозможных ситуациях: мы шутя спорим, у кого комплекс спасателя больше (у нее), кто кому задолжал помощь (я) и наследственная ли у нас черта – спасать других (да).

Наши отцы были столь слаженным тандемом, что в городе их называли не разлей вода. Мой проработал в полиции тридцать девять лет, пока в один из дней, сидя за рабочим столом, не уронил голову на руки, после чего уже больше не поднялся. Отец же Мэгги по-прежнему окунает в воду грешников, будучи пастором старейшей баптистской церкви города. Он настороженно относится к тому, что его внучки видят вереницу заблудших душ, хотя Мэгги выросла в точно таком же доме.

– Прошу прощения за беспорядок, – извиняется Мэгги. – У меня в работе три дела, и еще к экзамену готовлюсь. Род вырубился после дежурства в неотложке. – Она поворачивается к девочке. – Привет, милая. Добро пожаловать. Пусть тебя все это не смущает. Я добропорядочная студентка юридической школы и не всегда пахну детской отрыжкой. Я тебе помогу. А мой муж хорошо готовит. Если он когда-нибудь вообще проснется, то приготовит нам ужин… Вот дерьмо! – Мэгги вздрагивает от визга на заднем дворике и бормочет: – В буквальном смысле. У Лолы новый бзик. Снимает с себя все и какает в траве. Это все равно что не давать пьяному эльфу самоубиться.

– А новая няня где? – спрашиваю я.

– День рождения отмечает. Да и ее обязанности не включают беготню по двору с совком для какашек и заботу об этой вот милашке, которая вдруг решила, что дневной сон ей не нужен. Род каждую ночь спит на самом краю кровати, свесив руку в колыбельку, потому что Беатрис обязательно надо держаться за кого-нибудь, иначе она глаз не сомкнет. Хотя бы за палец, можно даже на ноге, и попробуй только его убрать. На днях Род на полном серьезе спросил, не знаю ли я, где можно достать ручной протез, но только теплый, как настоящая рука. – Мэгги протягивает Беатрис не мне, а девочке. – Подержишь чуть-чуть? – Это намеренный жест, поскольку Мэгги убеждена, что малыши творят чудеса.

Мы обе знаем, что хуже всего: ставить испуганную девочку в центр внимания. Надо продемонстрировать доверие. И не засыпать ее с ходу вопросами.

И все равно меня удивляет, как умело и естественно девочка пристраивает Беатрис к себе на бедро, будто та – недостающая частичка пазла.

– Лола! Иди сюда, сейчас же! – Мэгги раздвигает стеклянную дверь веранды.

– У тебя хорошо получается, – говорю я девочке, которая мягко покачивает довольную Беатрис. – Как мне представить тебя моей двоюродной сестре? Надо же как-то тебя называть, кроме как «девочка».

Чуть поколебавшись, она показывает пальцем на китчевые крылья над диваном.

– А, хорошо. Будем звать тебя Энджел, – говорю я. И ты не разговариваешь.

Из коридора показывается Род в мятой медицинской форме и проводит рукой по шевелюре, уже седеющей в тридцать с небольшим.

Наверное, его разбудило то, что происходит на заднем дворе. Радостный визг. Крики Мэгги. Вынужденная игра в догонялки. Теперь с применением садового шланга.

– Все время говорю Мэгги, чтобы не реагировала, не обращала внимания на поведение Лолы, – говорит Род, – но она уверена, что какашки во дворе и привычка ругаться, как пьяный матрос в обличье светловолосой малышки, – это не просто период такой и, если не пресечь это сейчас, Лола скоро сядет в техасскую детскую тюрьму. – Он улыбается Энджел. – Одетта, познакомь нас.

– Род, это Энджел. Энджел, это Род.

– Привет, Энджел. Добро пожаловать в наш цирк. Надолго к нам?

– На ночь, может, на две, – отвечаю я. – Говорить не хочет. Пока.

– Молчание – золото. Слышала, Беатрис? Молчание – золото. Пойдешь к папочке? – Он берет дочь на руки. – Энджел, располагайся в спальне прямо по коридору, третья дверь налево. Белье только что сменили. Беруши в ящике тумбочки, советую ночью ими воспользоваться. Там отдельная ванная. Можешь принять душ перед ужином и взять любую одежду в шкафу. Потом я взгляну на твой глаз. Просто немножко осмотрю, хорошо?

Это первое упоминание глаза Энджел, но оно звучит так буднично, будто сюда каждый день приходят одноглазые девочки.

– Ты проснулся. Слава богу!

В дом возвращается слегка запыхавшаяся Мэгги. На руках у нее Лола, похожая в пляжном полотенце на розовое бурито. Лола разглядывает лицо Энджел, ковыряя в носу и обсасывая большой палец.

– У тебя глаз зеленый, – говорит она Энджел, убирая палец изо рта. – Как арти-чок. И брокли. Шпи-на. Тур-неп. Ок-ра.

– Шпинат. Турнепс, – поправляет ее Род. – Няня-вегетарианка пытается заставить Лолу есть меньше оранжевых фруктов и овощей и больше зеленых, но она их почти всегда выплевывает.

– От капусты животик болит, – утверждает Лола. – У нее вкус говен…

– Ладно, Лола, – перебивает ее отец. – Пойдем поможешь. Будешь главной по макаронам с сыром.

– Всегда после смены в неотложке всеми командует, – поясняет Мэгги Энджел, как только Род выходит из комнаты. – Но я напоминаю себе, что, если он не будет командовать там, люди умрут, а переключиться дома трудно.

Спустя несколько минут мы с Мэгги сидим у нее на кровати. Из комнаты Энджел доносится тихий шум душа. Мэгги, как обычно, внимательно слушает мой рассказ и круглым почерком делает заметки в блокноте. Имя «Энджел» на верху страницы подчеркнуто трижды.

Только листки для заметок превосходят по количеству число подгузников в этом доме.

В комнате Энджел включается фен. Мэгги кладет листок на тумбочку и закрывает ручку колпачком.

– С радостью помогу, чем смогу. Попрошу Рода тщательно ее осмотреть, ну, насколько она позволит. Согласна, что глаз – важнее всего. Интересно, в каком возрасте она его лишилась. Наверное, это было крайне травматично. Тебе тяжело говорить о… таком? Будоражит воспоминания?

– Все нормально, Мэг.

Она кладет руку мне на плечо:

– Пожалуйста, перестань выгораживать Уайатта. Ты же видела фильм. В городе до сих пор все только его и обсуждают. Вспомни девушку, которая заявила, что он фактически изнасиловал ее в грязном туалете. Местную девочку и ее пугающее сходство с Труманелл. Откуда ты знаешь, что́ Уайатт сделал бы с Энджел, если бы ты не подоспела?

Нет смысла оспаривать факты, которые остались у всех в памяти после просмотра документального фильма. Размалеванные «модели» годами преследовали Уайатта. А девушка сказала то, что велела мать, которая к тому же заставила ее похудеть на семь килограммов, чтобы та предстала на общенациональном телевидении в образе дрожащей жертвы.

Мэгги нервно открывает и закрывает колпачком авторучку.

– Слушай, мы обсуждали это раньше. Нет смысла его защищать. Ты одержима делом Труманелл с тех пор, как вернулась. Но прошло пять лет, а ты так и не приблизилась к разгадке. Может, и ладно. Чем дольше я живу, чем больше залипаю в «Нетфликсе» и читаю нашумевших романов, тем больше склоняюсь к мысли, что значение концовки преувеличено. Знать начало и середину вполне достаточно. Ответы ничего не изменят. Не наладят твои отношения с отцом. Что до Уайатта… признай хотя бы, что он причиняет боль тебе и Финну.

– Финн уехал. Пять дней назад.

Мэгги обнимает меня за плечи:

– Ох, милая.

Я не могу сказать ей про секс с Уайаттом. Не выдержу разочарования в ее глазах, уже уставших и опухших после ночных кормлений. Она захочет узнать, зачем я это сделала. Мне и самой до сих пор неясно. Я откашливаюсь.

– Расскажу позже. Я правда очень ценю твою помощь с Энджел. Она тут ненадолго. Просто не хочу оставлять ее одну у себя или в участке, пока я занимаюсь ее делом. Каждый раз, когда привожу сюда девочку, переживаю, что это выльется во что-то нехорошее. Но перестать, кажется, не могу.

– Эта девочка должна быть здесь. Как и другие. А жизнь – это риск. Мои близкие могут выйти завтра на улицу, и на них упадет строительный кран. Предпочитаю верить, что зло сюда не явится. И пока что за все благодарна. Верь, Одетта. – Мэгги шутя пихает меня в руку. – Имя Божье не хули. – Она тычет пальцем мне в руку. – Ну же, это был наш лучший плакат. – Она снова тычет пальцем мне в руку. (Краткое пояснение: у нас с Мэгги в детстве была обязанность писать какие-нибудь поучительные изречения на доске объявлений у входа в церковь ее отца.)

– Не-а. Лучший плакат был: «А ты усердный член?» – возражаю я.

– Мы же не знали, что его неправильно поймут.

– Угу, конечно. Особенно после того, как какой-то хрен нарисовал на нем хрен.

– Тогда на воскресной службе был аншлаг. Ох и рассердился же отец. До сих пор чешусь, как вспомню, что за наказание он нам придумал. Выполоть сад у всех старушек-прихожанок.

– Нас искусали все комары и мошки в городе. «Каждый укус – это укус дьявола».

– «И знак того, что кровь грешников сладка», – заканчивает Мэгги. – У отца всегда наготове какое-нибудь нравоучение. По-прежнему знает кучу способов, как вселить в ребенка страх перед Богом. Лоле сказал, что Бог ведет счет ее ругательствам и потом передаст список Санта-Клаусу.

– А мне по-прежнему после каждого укуса мошки думается, что я попаду в ад.

– Давно видела моего отца? Он всегда интересуется, как там его любимая племянница.

– Вообще-то, он заезжал ко мне на прошлой неделе после того, как навестил твою маму в Санни-Хилс. Спросил, как работа. Сказал, что только копам и священникам известны все тайны города и что он беспокоится за меня. Наверное, ты ему что-то сказала.

Сзади слышится шорох. Мы обе оборачиваемся к двери. Вечер воспоминаний окончен. В проеме стоит Энджел: волосы гладкие, блестящие и немного темнее, чем казалось. На глазу повязан голубой шелковый шарфик. Топик лавандового цвета не скрывает загорелых плеч. Джинсы сидят мешковато, и она подвернула их снизу. На ногах черные «найки», как две угольные глыбы, которые придают ей устойчивость. У Мэгги куча таких кроссовок всевозможных размеров.

Застывшая в двери Энджел – смущенный и милый ребенок. Загадочный. Испуганный. Будто тот, кто за ней гонится, где-то рядом. Сдерживаю порыв ее обнять. Обойти дом с пистолетом.

– Давайте ужинать, – говорю я.

Спустя час ухожу, перешагнув через спящих девочек на полу гостиной. Малышка спит на спине, раскинув руки. Энджел, свернувшаяся калачиком на полу возле диванной подушки, держит ее за пятку. Голова Лолы лежит на коленях у Энджел. Мультяшная рыбка все так же удирает от акулы.

– Не чувствуй себя ответственной за Труманелл с Уайаттом, за меня и даже за эту девочку, – полушепотом говорит Мэгги. – Этот город должен был спасти Труманелл. Наши отцы должны были ее спасти. Ведь все знали, что в доме творится что-то неладное. Даже я, хотя была маленькой. Ты тоже была еще ребенком. Дело в людях, которым стало скучно жить и захотелось кому-то что-то доказать, и в бывшем бойфренде, про которого всегда, всю жизнь думалось: «В тихом омуте черти водятся». Ты ничего не должна ни ему, ни этому городу. – Помолчав, Мэгги добавляет: – Я боюсь за тебя. Пожалуйста, будь осторожна.

– Разве я только что не прослушала пламенную речь о необходимости рисковать?

Я заключаю Мэгги в крепкие объятия. Не хочу, чтобы она видела мое лицо, потому что никто больше не умеет так точно читать мысли по его выражению. А думаю я о том, что есть большая разница между просчитанным риском, о котором говорит Мэгги, и дерганьем черта за хвост. Пять лет поисков и топтания на месте, и все ради чего?

Энджел вскидывает голову.

Интересно, много ли она слышала из нашего разговора, если вообще спала.

За ужином ее взгляд был непроницаемым. Теперь же в глазу, как в глубоком зеленом озере, плещутся страх и мольба. Она и не представляет, как сильно она растревожила мои чувства к Уайатту. И воодушевила на дальнейшие поиски Труманелл.

– Я вернусь, – шепчу я ей. – Обещаю.

9

Уайатт отсасывает кровь из ранки на большом пальце.

– Порез закровил, – ворчит он.

Стою, уставившись на ровное поле, и думаю, не этим ли пальцем он оставил синяк на шее девушки из теледокументалки. По дороге я спросила его об этом напрямую. Он ответил, что не ожидал услышать от меня подобную хрень.

Уайатт не солгал про Энджел и одуванчики. Вот они, увядшие цветы, выложенные аккуратным овалом и напоминающие крошечных куколок с пушистыми шевелюрами. Меня пробирает дрожь, что странно для открытого пространства в июле, пусть даже солнце наполовину село. Контур «магического круга» нарушен отпечатком подошвы. Прикидываю на глаз, не от ботинка ли Уайатта.

Пастбище, небо, проволока. Пастбище, небо, проволока. Напишите эти три слова сто тысяч раз, и станет ясно, что чувствуешь на этом отрезке техасской автомагистрали, который фермеры-старожилы называют Плоское Брюхо, а дальнобойщики – Сонное шоссе, потому что он вгоняет их в транс.

Тем не менее Уайатт довольно быстро скомандовал остановиться.

Сказал, мне повезло, что Труманелл пометила нужное место. Выскочил из грузовика и достал из колючей проволоки клочок бумаги. Без объяснений сунул его в карман, а потом раздвинул особо острую проволоку с двойным витком. Он сто раз проделывал это для меня, но сейчас я впервые задумалась: вернусь ли?

Ранка больше не кровит, и теперь он потирает руку. Нервничает. Оглядываюсь на дорогу – ревущее, неистовое море большегрузов. До него не меньше полусотни ярдов. Чудо, что Уайатт вообще заметил Энджел. Не странное ли везение?

Энджел не раздвинула бы проволоку сама и не подлезла бы под нее, не изранившись. Нужны годы практики. И что-нибудь поплотнее тоненького сарафана. Значит, пришла с другого конца поля. Или ее принесли.

Взгляд останавливается на одинокой рощице в западной части поля. Возможно, на нас смотрят деревья. И телеграфные столбы. В наши дни техасские фермеры следят за пастбищами с помощью дронов и камер ночного видения, подобно охране стоянок у торговых центров.

Владельцы ранчо знают, что весь этот зной, небо и пустынные пространства сводят с ума даже самых стойких, – все живое под этим солнцем ищет место, где можно оторваться. Койоты, охотящиеся на жеребят, фрики с пулеметами, молодежь, жаждущая выпить, потрахаться и поиграть в «завали корову»[15].

На одной из камер может быть Энджел.

– Брось мне ключи. – Уайатт нетерпеливо протягивает руку. – Пойду в машину. Я сделал, как ты просила. Привез тебя сюда. Что так смотришь? Думаешь, смоюсь?

Неохотно кидаю ключи. Не знаю, что хуже – осматривать местность в одиночку или с Уайаттом, стоящим над душой.

– Возможно, ждать придется долго, – говорю я.

– Десять лет это делаю. С чего бы перестать?

Провожаю взглядом его огромную фигуру, пока она наконец не оказывается по другую сторону ограды.

Затем достаю телефон и принимаюсь фотографировать.

На экране круг из одуванчиков кажется очертаниями небольшой могилы. Муравьи спускаются в черные земляные трещины, будто шахтеры в забой. Внимательно рассматриваю отпечаток подошвы. Затем отступаю и делаю панорамный снимок заграждения и поля.

Обыскиваю квадрат за квадратом и постепенно захожу в густую траву, столь высокую, что оживает одна из детских фобий: потеряться в траве, как в море, только здесь вместо воды безжалостное солнце.

Насекомые неистово трут лапками о крылья, издавая пронзительный стрекот. У меня на ноге начинает трещать цикада; я содрогаюсь, как тогда, когда мальчишка впервые засунул мне такую за шиворот. Смахиваю цикаду и раздвигаю траву до корней, выискивая то, что одновременно хочу и боюсь обнаружить.

Рюкзак, туфля, телефон, искусственный глаз Энджел с серийным номером, отпечаток пальца, по которому можно установить, откуда она. Невидящие глаза в разлагающейся человеческой плоти, мутные, как небо, что смотрит на них сверху. Любой признак того, что Уайатт наткнулся на место убийства. Или сделал его таковым.

Выбираюсь из травы. Нужно не меньше сотни копов, чтобы как следует все обыскать в удушливом зное под тлеющим небом. Оглядываюсь на пикап, жалея, что выбрала для тонировки стекол слишком темный цвет. Наружу прорывается грохот хард-рока. Уайатт всегда любил врубить кондиционер и музыку на полную мощность.

Мне не по себе оттого, что он все это время ни в чем не идет мне навстречу. Нарушил мое распоряжение оставаться в доме. Его пикапа не было на месте. Я подумала, что Уайатт скрылся. Спустя полчаса я нашла его на западном пастбище, где он ремонтировал столбик ограды, и еще пятнадцать минут уговаривала сесть в машину. Он явно был не рад, что я вообще стою на его земле. И сейчас всем видом показывает, что и здесь он тоже находиться не хочет.

Небо вот-вот оставит меня без света. Раздумываю, не лучше ли вернуться в машину. Потом иду к деревьям, огибая одуванчики. Уайатт играл с Труманелл в игры с полевыми цветами. Неужели разыграл одну перед девочкой?

С одуванчиками у него проблема. Точнее, у меня, если быть объективным копом. Уайатт никогда не объяснял, почему испытывает к ним такое отвращение. Сейчас этот факт говорит скорее в его пользу. Преодолел отвращение, чтобы спасти девочку.

За дубами какое-то движение. Ворона терзает что-то на земле. Всегда побаивалась ворон, еще с тех пор, как отец сказал, что они запоминают лица.

Отсюда не слышно музыку Уайатта, но культя пульсирует будто в такт с ней.

Живот сводит от мысли, что за дубами может быть еще девочка, которой повезло меньше. Достаю пистолет. Ускоряю шаг.

Немного не дойдя до деревьев, выдаю ужин на землю.

За дубами не человеческие останки.

Две вороны. Одна дохлая. Другая с ней совокупляется.

Я слышала, что вороны спариваются с мертвыми сородичами. Вечные извращенцы, как и люди. Древние египтяне оставляли самых красивых и высокородных покойниц разлагаться на солнце перед захоронением, чтобы никто над ними не надругался.

Объяснения этому нет.

Целюсь в машущие крылья. Выстрел. От грохота насекомые замолкают. Когда они опомнятся, их будет ждать кровавый пир.

Осторожно пробираюсь обратно. В середине одуванчикового круга неуклюже опускаюсь на колени и делаю то, чего не делала десять лет, с тех самых пор, как Бог не до конца внял мольбе шестнадцатилетней девочки о помощи на ночной дороге.

Молюсь.

О том, чтобы Труманелл не оставили гнить в поле, как древнеегипетскую царицу.

И о том, чтобы первой выйти на преследователя Энджел, если он есть.

Солнце аккуратно улеглось в свою нору. Очертания машины еле видны в темноте. Колючая проволока будто исчезла. Запыхавшись, останавливаюсь прямо возле крошечных шипов.

Дьявольское вервие. Так дядя в своих проповедях называл колючую проволоку – коварное зло, почти невидимое, пока на него не наткнешься. Освенцим, Дахау, Бухенвальд – самые красноречивые свидетельства людской склонности к пороку.

Легко преодолеваю проволочную преграду. Она и близко не сравнится с теми, на которых я испытывала искусственную ногу. Никто не ожидает от меня проворства – преимущества для копа. В девяти случаях из десяти преступники целятся в протез. Но чтобы на самом деле меня ранить, надо целиться в здоровую ногу. Без нее – игра окончена.

Уайатта не видно в окне. Шоссе, по которому еще час назад все отчаянно куда-то спешили, уже засыпает.

– Ты кого убила? – доносится из темноты.

Хватаюсь за пистолет. Уайатт вышел из машины. Стоит рядом со мной. Лица в темноте не видно. Но я едва ли не чувствую вкус его мятной жвачки.

– Боже мой, Уайатт, – говорю я дрожащим голосом. – Предупреждать надо. Птицу я убила. Очень злую.

– Как скажешь, – отзывается Уайатт. – Ты коп. Копы решают всё. Поехали. Труманелл будет волноваться. Я не предупредил, что уеду так надолго.

Лучше бы не говорил ничего, кроме «Поехали». Имя Труманелл упало в пустоту, как бездумно зажженная спичка.

– Ты издеваешься? – говорю я тихо, еле сдерживаясь, чтобы не заорать.

– То есть? Это ты издеваешься!

– Прикалываешься надо мной? Насчет этого места, одуванчиков, Труманелл? Ты что, серьезно веришь, что она присутствует наяву? Собирает цветы, моет посуду, ходит с распущенными волосами, поет Адель, вольная как птица, цитирует чертова Шекспира и мистера Роджерса[16], чтобы ты не покончил с собой и не ушел к ней?

– Не назвал бы я ее вольной птицей, – помолчав, говорит Уайатт.

В темноте вскрикивает пересмешник. Перепутал день с ночью. Или предупреждает остальных птиц, что рядом убийца.

Уайатт подходит ближе. Пространство будто схлопывается по сторонам. Остается лишь расстояние между нами. Меня поражает его лицо, как и всегда.

Я вижу тень Труманелл. Тот самый взгляд, который делает тебя королевой городка независимо от твоего происхождения.

– Спроси то, что всегда хотела, – говорит Уайатт. – Я убил Тру или нет.

И тут он исчезает в ослепительном белом свете.

10

Невесть откуда взявшаяся фура рвет разметку и проносится слишком близко; волной воздуха меня отшвыривает, словно бумажную куклу. Уайатт подхватывает меня на краю обочины. И я уже не впервые осознаю, что мне страшно и в его объятиях, и без них.

Когда знаешь парня с детства – это связь на каком-то глубинном уровне. В голове мелькают картинки из прошлого, будто они – последнее, что я вижу в жизни. Серьезное личико Уайатта на фотографии нашей детсадовской группы. Записка, которую Уайатт-подросток вручил мне на похоронах моей матери. А вот он распевает «Лондонских оборотней»[17] за рулем грузовика и «О, благодать!»[18] в церкви, одинаково не попадая в ноты. Прыжок и победный пас на футбольном поле. Мы вдвоем в озере: мои ногти сияют бирюзовым лаком на его мокрой коже.

Фура давно умчалась, не ведая о том, что чуть не подтолкнула меня к окончательному поражению. Я все так же стою, зарывшись лицом в плечо Уайатта. Его рука гладит меня по спине, опускается на бедро. Старое, хорошо знакомое чувство, что мы одни в целом мире. Вина, желание, адреналин сливаются в гремучую смесь. Из-под кожи будто рвутся сотни пчел.

Уайатт отстраняется первым. Велит сесть в машину и вдохнуть поглубже. Говорит, что сам поведет. Резко выворачивает на шоссе, а я не понимаю, когда успела стать человеком, который допустил мысль: раз мы целовались детьми, то это не будет считаться изменой, что все уже предрешено где-то во времени и пространстве. Почему позволила вспышке страха вернуть нас к прежнему распределению ролей, в котором всем рулит Уайатт?

Он гонит вперед, обхватив руль сверху одной рукой и врубив попсовую песню, которую терпеть не может. Это означает, что обсуждать случившееся мы не будем. Уайатт всегда был немногословен, разговорчивость в нем просыпается, лишь когда он что-то замышляет. Как-то раз сказал, что «лишние слова скрывают ложь».

Я опускаю стекло и погружаюсь в созерцание бегущей дороги, которая однажды чуть не поглотила меня целиком.

Мне снова шестнадцать. Ноги здоровые. Трава щекочет колени.

Набираю в рот побольше воздуха и дую что есть силы. Сотни пушинок-вертолетиков взмывают в воздух, готовые расплодиться повсюду, как кролики. Уайатт не смотрит на меня, а, как всегда, настороженно оглядывает окрестности.

Осталась одна неподдающаяся пушинка, как последний несговорчивый присяжный в суде. Хочу, чтобы Уайатт любил меня всегда. Дую снова, хотя уже проиграла.

Пушинка дрожит. Но не отрывается. Ответ ясен. Желание не исполнится.

Тут Уайатт оборачивается, видит пушинку и сердито выхватывает у меня стебель.

Так и не знаю почему.

Снова принимаюсь смотреть в окно – не хочу ничего вспоминать.

В свете фар окна в доме Брэнсонов кажутся непроницаемо-черными прогалами глаз. Уайатт глушит мотор, выскальзывает из машины и закрывает дверцу. Пытаюсь в полутьме разглядеть, куда он идет. Свет в доме не загорается.

Вздрагиваю от резкого стука в окно. Уайатт. Он держит что-то в руке и жестикулирует.

Хочет, чтобы я опустила стекло. Опускаю наполовину.

Уайатт просовывает мне бумажный пакет:

– Энджел оставила. Давай попрощаемся, Одетта. Окончательно.

– Что за хрень у тебя с одуванчиками? – вырывается у меня.

– Прощай, Одетта. – Уайатт растворяется в темноте.

В ярости распахиваю дверцу. Не ему решать.

– Ты убил Труманелл? – ору я. – И отца? Что ты собирался сделать с Энджел?

Ответа я не ожидаю. Перебираюсь на водительское место и захлопываю дверцу. Звук отдается в животе, как когда мы хлопали дверьми, ссорясь по гораздо менее значительным поводам, чем убийство.

Сжимаю руль. Мотор не завожу. Жду, когда в доме загорится свет, потому что так поступают воспитанные жители маленьких городков, подвозя кого-нибудь домой.

Пять минут. Десять. Пятнадцать.

Все та же чернота.

С ним все нормально?

А со мной?

Беру пакет с пассажирского сиденья. Достаю оттуда шарф. Дешевые пайетки поблескивают, словно раскаленные угольки.

Золотые блестки. Каждая четвертая отвалилась. Вспоминаю Энджел с голубым шарфом, стоящую в дверях у Мэгги. Я знаю, почему она его повязала, и от этого больно.

Этот шарфик – как те мини-юбки, которые я так никогда и не надела. Нащупываю этикетку на обратной стороне из черного полиэстера. Стерлась до нечитаемости. А что я ожидала найти? Имя, написанное маркером? Адрес?

Окна дома наконец-то вспыхивают желтым, одно за другим. Минута, две – и оба этажа залиты светом, будто некое происшествие перебудило всех обитателей. Каждый коп знает: слишком много света – тоже тревожный знак.

Уайатт обошел все комнаты? Повключал везде свет? Звал Труманелл? Думаю о том, что замкнутый мальчишка, делавший вид, будто не живет в постоянном ужасе, стал столь же загадочным мужчиной, который лишился всего, включая меня, возможно и разума, а ведь ничего из этого не должно было случиться.

Щеки пылают; душа полна решимости.

Я больше не пассажир в его жизни.

Я – водитель в своей.

Что бы там ни думал Уайатт, наша история не закончена.

11

Мои пальцы на мгновение задерживаются на лице Труманелл.

У местных копов есть негласный ритуал – заходя в участок, слегка провести рукой по ее портрету, будто пропавшая любимица города приносит удачу.

Как моя бабушка прозвала Труманелл? Костяной Фарфор. Нос, скулы, шея, плечи словно высечены изящным резцом. Поэтому Труманелл выглядела столь поразительно с высоким пучком, в то время как для нас, остальных, что симпатичных, что нет, забрать волосы наверх означало подчеркнуть недостатки. Кривоватый нос, сглаженный подбородок, уши как у клоуна, назревающий прыщ, юношескую тоску.

Костяной Фарфор. Иногда мне снится, что кости Труманелл свалены в ящик, словно битые миски и блюдца, и зарыты так глубоко, что мы их никогда не найдем. В больнице, после укола морфина, я видела во сне, что отец выкопал ее «фарфоровый» череп: мы пили из него кофе на кухне и земля хрустела на зубах, как горький кофейный жмых.

Портрет Труманелл на стене – увеличенный снимок из протокола о ее задержании. Нестандартный вариант для объявления о пропавшем человеке. Но мне нравится. Фотография красивая и нетривиальная: легкая торжествующая улыбка, распущенные волосы, корона школьной королевы красоты сдвинута набок. Обычно в полиции Техаса задержанных фотографируют без короны, будь она хоть бриллиантовая, хоть с надписью «МАГА»[19]. Но это же Труманелл, для нее сделали исключение.

По городской традиции, которой более шестидесяти лет, школьная королева красоты гуляет на вечеринках, машет рукой «подданным» с заднего сиденья пикапа и правит в своей короне со стразами до рассвета. В ней Труманелл и была, когда, согласно полицейскому отчету, отдававшему должное ее усилиям, около трех ночи чуть ли не до полусмерти избила юнца. В одиночку помешала футбольному лайнбекеру из выпускного класса изнасиловать худенькую девятиклассницу на послематчевой вечеринке у озера.

Это одна из тех историй, которые в городке любят пересказывать приезжим, наряду с легендой обо мне, трехлетней Бэтгерл. Такую же сенсацию раздули бы и из новости про одноглазую девочку на обочине, если бы я это допустила.

Труманелл дали три недели общественных работ, да и то потому, что побила парня основательно. Тому уже исполнилось восемнадцать, так что его судили как взрослого и отправили в Хантсвилл[20] по соглашению о признании вины после того, как еще три жертвы рассказали о нападении своим отцам. В нашем городке девочки – любимицы отцов, так что сыновьям иногда приходится очень туго.

На стекле, за которым Труманелл улыбается с фотографии, тысячи следов ДНК: в участке считается, что протирать его – не к добру. Ни один же из образцов, отправленных в лабораторию по ее делу, не дал результатов.

– Эй, Труманелл, – тихо говорю я. – Мы знаем, ты боролась.

В участке непривычно тихо. Дежурная по прозвищу Мамаша Разрешите, почти не глядя на меня, бурчит: «Привет!» У шефа темно и дверь закрыта. Дешевые настенные часы с крупными цифрами показывают 10:07. Все либо в патруле, либо дома с семьей. Даже Расти, в паре с которым я обычно работаю.

Иду в дальний угол, к своему рабочему месту. Только над одним из восьми столов висит портрет отца. Загорелое лицо. Белая бейсболка с эмблемой Стетсонского университета[21]. На груди – медаль «За доблесть»[22]. В мой первый день на работе папины коллеги встретили меня в этом кабинете с дешевым тортом из «Уолмарта» и глянцевыми воздушными шариками с изображением Бэтмена, привязанными розовой лентой к ножке папиного стола. Шариков с Бэтгерл в продаже не оказалось.

Портрет повесили исключительно для меня. Сказали, что ничего на столе не трогали, прямо как на месте преступления. Не сдвинули ни листочка. Я, разумеется, не поверила ни на секунду.

Отец не испытывал желания быть боссом и формально им не был, но все знали, что именно за ним остается последнее слово, особенно в деле Брэнсона. Он решал, что́ сообщить общественности, ФБР и прессе, а что унести с собой в могилу.

Бросаю пакет с шарфиком Энджел на наш с папой стол, рядом с прозрачной запечатанной упаковкой с бутылкой, из которой она пила у меня в машине.

И сажусь за работу под присмотром отца.

Вбиваю в поиск всевозможные комбинации, но база данных упорно выдает, что за последние пятнадцать лет в Штатах не пропадала одноглазая девочка.

Неправда, потому что одна такая сейчас спит в доме моей кузины. Результаты, конечно, точны ровно настолько, насколько постарались копы с одной стороны и жаждущие кого-то найти – с другой. Коллегам я по большей части верю. Остальным – нет. Интуиция подсказывает, что те, от кого сбежала Энджел, предпочли бы найти ее первыми или не найти вовсе.

Убираю из поиска «один глаз отсутствует», оставив только краткое описание внешности: белая, рост 160, черные волосы, вес от 40 до 50 кг, а возраст и год пропажи не заполняю. Программа выдает десять тысяч девочек. Сужаю район поисков до Техаса и получаю тысячу. Указываю только последний год. Восемьдесят две. Ни одна не похожа на Энджел. Охват далеко не полный, но я продолжаю.

Владелец участка, где обнаружена Энджел, находится легко, но ничего не проясняет. Корпорация из Саудовской Аравии. Ничего подозрительного. Права на добычу воды и нефти в Техасе достаются тому, кто больше даст на аукционе. Однако будет почти невозможно получить съемку с камер наблюдения, если они в том поле вообще есть.

Гуглю «искусственный глаз», «врач по стеклянным глазам». Наконец мои дилетантские попытки вознаграждаются новостной статьей под заголовком «Глазной Гудини» про офтальмолога-протезиста из Далласа. Так называется тот, кто создает глазные протезы посложнее, чем стеклянная имитация.

Чувствую острую необходимость помочь этой молчащей, загадочной девочке, а также узнать, почему она оказалась в поле. Оставляю голосовое сообщение своей протезистке, чей номер у меня в быстром наборе уже десять лет, на случай если разболтается винтик в голове или ноге. Умоляю ее использовать все связи и договориться о приеме для Энджел.

Повинуясь импульсу, открываю почту и пишу шефу короткую записку: извиняюсь, что не предупредила заранее, и прошу неделю отпуска, чтобы разобраться с ногой (ложь). Ему неудобно спрашивать о том, что я скрываю под форменными брюками, так что подробностями он не интересуется. Сомневаюсь, что его взгляд хоть раз опускался ниже моего пояса.

Скорее всего, ничего из этого не выйдет, но я ставлю в копию адрес моего напарника, Расти, чтобы не доставал в отъезде. Он постоянно подозревает, будто я от него что-то утаиваю, и в этот раз будет прав. Пишу отчет об Энджел и найденной улике. Загружаю фото поля с телефона. Нажимаю на «сохранить», а на «отправить» – нет. Прячу отчет в папке.

Минутная стрелка настенных часов уже совершила два полных оборота. Полночь. А я все еще на взводе. Ничего необычного.

В нерабочее время я постепенно перебрала все старые зацепки по делу Труманелл, и каждый раз – тупик, хлопанье двери, снисходительный взгляд на мою ногу и фраза «ты принимаешь все слишком близко к сердцу, детка».

И в обычной жизни, и в профессиональной я давным-давно перестала придерживаться общепринятых правил. Особенно меня заинтересовал вопрос спасения таких девочек, как Энджел, которые оказываются на перепутье в округе, где, возможно, скрывается убийца.

Отцу бы это не понравилось.

Пальцы скользят по серебряной цепочке на шее к простому кусочку железа, который раньше прятался в волосках на отцовской груди. Большинство копов носит медальон с архангелом Михаилом или крест, мой же отец выбрал нечто другое.

Я верю, что вещи обретают сердце. Как этот ключ.

Срываю с себя цепочку. Вставляю ключ в замок выдвижного ящика – кроме него, отец никогда и ничего не запирал.

И как всегда, надеюсь найти что-то, чего не заметила раньше.

12

Первой достаю из ящика ополовиненную бутылку водки «Тито»[23]. Откручиваю крышечку и делаю глоток – уже в который раз. Затем вытаскиваю дешевую рубашечную коробку. На крышке нарисован уродливый мультяшный Санта-Клаус, который когда-то, много лет назад, злобно ухмылялся из-под рождественской елки у нас дома.

Ставлю коробку и бутылку на стол.

Вот и все, что отец хранил под замком. Когда я впервые выдвинула ящик на третий день работы, то ожидала найти там нечто ужасное. «Фарфоровый» череп Труманелл. Признание отца или Уайатта, испачканное кровью и грязью. Одного взгляда на него хватило бы, чтобы мое сердце не выдержало.

Когда любишь скрытного мужчину, чувствуешь себя как на качелях. Такой никогда не расскажет всего. Постоянно приходится гадать, правда ли крошечное алое пятнышко на рубашке – от спагетти, что были на ужин. Но затем он спасает птенца, выпавшего из гнезда. Тонущего ребенка.

И все. Ты веришь, что это соус, а не кровь.

Открываю коробку с Сантой и перебираю письма и записки, которые мой отец счел нужным сохранить за те шестьдесят два года, что прожил на этом свете. Аккуратно выкладываю все на стол, словно материалы дела, к которому я возвращаюсь снова и снова.

Пустые угрозы от реднеков в духе «Я всем покажу» и «Ты у меня узнаешь». Бурные изъявления благодарности от матерей и бабушек, предпочитающих открытки с крупными фото люпинов или портретами лошадей.

Записка с извинениями, которые я неумело вывела печатными буквами в первом классе. Мой рисунок на День отца, где отец выше нашей лошади, а пистолет – больше его головы.

Фото, на котором молодой папа целует маму перед Эмпайр-стейт-билдинг.

Коробочка с медалью «За доблесть». Статья из «Даллас морнинг ньюс», где его хвалят за то, что он задержал двоих подозреваемых в тяжком убийстве, которые по пути из Теннесси заехали в наш городок съесть по гамбургеру.

Пачка «Лаки страйк» без одной сигареты.

Серия из пяти датированных снимков, сделанных в разные годы. Я убираю золотистую скрепку.

На всех изображениях дядя окунает отца в озеро. Нет, не в детстве из шалости, а в сознательном взрослом возрасте.

Дядино белое облачение посерело от воды. Ключ на голой груди отца висит прямо под красным солнечным бликом в форме треугольника, напоминающим клеймо.

Каждый раз после того, как отцу приходилось стрелять в кого-то на поражение, он просил дядю провести обряд очищения от грехов. Я сама была свидетелем двух таких омовений. Отец хотел, чтобы младший брат, которого он когда-то из вредности держал под водой, пока тот не начинал задыхаться, теперь таким же образом спас его душу.

Эти фотографии кажутся мне хронологическим свидетельством того, как зло постепенно подтачивало отца изнутри: мышцы становились все более вялыми, живот расплывался как квашня, волосы седели – невидимая рука готовилась сжать его сердце.

Дядя же и произнес надгробную речь на похоронах отца. На кладбище он положил руки мне на плечи. По моим щекам текли слезы, и я видела только бисеринки пота на дядином носу. Розы на крышке гроба за его спиной сливались в сплошное желтое пятно, которое постепенно уменьшалось, как солнце в последние мгновения заката.

– Он прожил хорошую жизнь, – успокаивал дядя.

А что значит «хорошая жизнь»? Беру сигарету из пачки. Подношу ее к носу и вдыхаю запах отца. Зря. Дыхание перехватывает. Я снова стою в его любимом месте на берегу озера и задыхаюсь. Пепел из пригоршни, которую я только что развеяла, из-за ветра летит мне в лицо, застревает в горле.

Засовываю сигарету обратно в пачку. Папа любил то место. Там он обретал душевный покой, даже после того, как прошарил все озеро в поисках Труманелл. Там учил меня нырять с двумя ногами. И с одной.

«Не бойся достать до дна», – наставлял он меня в последний раз.

Я стояла на коленях на краю мостка, подняв руки над головой, будто в молитве.

Он думал, что нога дрожит от страха.

Да, я боялась.

Но не из-за отсутствия ноги. Я никогда особо не сомневалась, что сумею выплыть. Руки крепкие. И воля тоже.

Глядя в мутную воду, я думала, что, возможно, там лежит Труманелл и рыбы обкусывают ее красивые губы.

Меня вдруг пронзила мысль: что, если отец этому поспособствовал?

А потом я нырнула.

Несчастье в доме Брэнсонов. Такой анонимный вызов отец, по его словам, принял 7 июня 2005 года.

В участке он был один, записи разговора нет. Я читала протокол. Дом пуст, свет горит, следы крови ведут в поле. Папа запросил подмогу в 22:08, примерно через пять минут после прибытия на место.

Он обыскал дом и вышел в поле один, поскольку никто из Брэнсонов и коллег не появился. Его призыв утонул в хаосе ночи. Говорят, нет ничьей вины в том, что место преступления не кишело полицией еще два часа.

У всех копов и пожарных города была другая первостепенная задача: вытащить окровавленную, еле живую дочь товарища из перевернувшегося пикапа. Они отчаянно старались не выдать новость об аварии в эфир и сохранить жизнь моего отца такой, какой он ее знал, как можно дольше.

Эту историю я слышала десятки раз.

Теперь я знаю, что по пути в дом Брэнсонов отец проехал мимо меня, лежащей в темной канаве. Я истекала кровью, смиряясь с тем, что больше его не увижу, а он был одним из проблесков надежды – светом фар, промелькнувшим в зеркале заднего вида. Мы никогда об этом не говорили.

Только на четвертой неделе в больнице отец сказал мне, что Труманелл и Фрэнк Брэнсон пропали, и объяснил, почему Уайатт в психиатрическом отделении, а не у моего изголовья. Новость об Уайатте я приняла спокойно. Даже с облегчением. Мысль, что он увидит меня с культей, была невыносима. Я радовалась, что он жив, но не знала, хочу ли жить сама. Отец уверял, что Труманелл найдут.

Опиоидные обезболивающие тогда еще были моими лучшими друзьями, кнопкой, нажатие на которую по моему желанию размывало границы разума. Сейчас я думаю, что дверь к знанию о том, что случилось с Труманелл, захлопнулась еще до того, как я очнулась.

Для отца жить дальше означало не оглядываться на прошлое. Та ночь возвела между нами железную преграду. Смутно помню, как меня допрашивал агент ФБР, когда лекарства еще плавали у меня в крови, а отец кричал ему, чтобы он убирался, она ничего не знает, нам нечего скрывать.

Эта мысль возвращает меня к ящику стола. Зачем, ну зачем держать его под замком, если не запираешь даже дверь черного хода в доме, где спит твоя дочь?

Пора расчистить этот чертов ящик. Отмыть. Вытравить все запахи. Сложить в него ланч-бокс, тампоны, важные улики. Перестать искать там несуществующий папин ответ.

Захлопываю пустой ящик. Он выдвигается. Снова захлопываю. Опять выезжает.

Присмотревшись, замечаю возле замочной скважины царапинки, тонкие, как следы от коньков на льду.

13

На столе пляшет телефон – мигает и пищит. Еще раз. И еще. Что-то срочное. Или сообщения от Мэгги – она всегда присылает по три за раз, потому что пальцы не поспевают за мыслями.

Род осмотрел Энджел. Обезвоживание, несколько царапин, но все в порядке. Даже глаз. Травма старая. Все еще не говорит. Милая улыбка. Испугана . Какой план?

Лола и Энджел сделали себе по пиратской повязке. С пайетками.

Что делаешь??? Беспокоюсь.

Набираю короткий ответ и неуклюже опускаюсь на пол. Между стеной и столом тесно, спина плотно прижата к стене, нога не слушается. Включаю фонарик в телефоне и направляю его на царапины. Определенно, попытка взлома. Действовали впопыхах, вероятно, потому, что вокруг всегда полно людей, которым по долгу службы положено проявлять любопытство. Царапин не было, когда я открывала папин тайник в прошлый раз. Месяцев пять назад? Полгода?

Осматриваю всю переднюю поверхность. Отчетливый отпечаток пальца. Возможно, мой.

Коп бы его стер. Как и любой, кто смотрит телевизор.

Задвинуть ящик до щелчка не получается. Ложусь на живот. Теперь все ясно. В пазу белеет что-то крошечное, наверное одна из напоминалок, которые писал себе отец. Я дергаю – и бумажка отрывается.

На ней пять цифр: 3-5345. Выковыриваю оставшуюся часть. 3 – это половина восьмерки. В общей сложности десять цифр. Номер телефона? Имени нет. Направляю фонарик под столешницу. К ней что-то приклеено скотчем. Забытые запасные винтики?

Старый скотч прочно затвердел. Ломаю ноготь, пытаясь поддеть край. Как я раньше не увидела?

– Что за херней ты тут страдаешь?

Резко выпрямляюсь, сердце колотится. Мамаша Разрешите потягивает колу из одной банки, а вторую ставит мне на стол.

– Да обычной, – выдыхаю я. – Почти. Что-то с ящиком. Из пазов, что ли, выскочил. Спасибо за колу.

– Эта отцовская железяка – полный отстой. Я ведь говорила, скажи только слово, и я выбью тебе новый стол. Все уже старье поменяли. Ты на часы смотрела? Милая, тебе двадцать шесть, а не сорок. Давно пора домой, к мужу.

– Уже ухожу. Честно.

Дожидаюсь, когда Мамаша взгромоздится обратно на свой насест, и достаю из-под ноги маленький полиэтиленовый пакетик. Не винтики. Отец скрывал… траву? Я разочарована и немного растеряна. Открываю пакетик и принюхиваюсь к содержимому. Нечто бурое, измельченное. Пахнет затхлым. Очень старая трава.

Не все я про тебя знала, папа. Засовываю пакетик в карман, к бумажке с номером телефона. А что, возьму и покурю перед сном. Может, пообщаемся в каком-нибудь междумирье.

Культю сводит, внутри нарастает боль, которую обычно трудно унять. Вдавливаю пальцы в мышцу как можно сильнее.

На этот раз ящик задвигается. Надеюсь, только я нашла здесь нечто новое. Поднимаюсь с пола. Достаю из-под стола большой пластмассовый контейнер и складываю в него коробку с Сантой, водку, бумажный пакет с золотым шарфиком. Сбоку ставлю бутылку воды с ДНК Энджел, которые я аккуратно сняла с держателя для стаканов, предварительно надев латексные перчатки.

Никогда ничего не пейте в присутствии копа. И не говорите ни слова. По крайней мере, со вторым пунктом Энджел справилась.

Пью кока-колу, глядя в глаза Труманелл на противоположной стене. Я ежедневно смотрю на ее лицо и объявление о пропаже. Стоит поднять взгляд от стола – там Труманелл. Обернуться – отец. Без меня они смотрят друг на друга.

Отсюда кажется, что Труманелл вполне могла бы быть актрисой из рекламы нового ромкома. Красивая девушка. Непослушная копна волос, корона, сдвинутая набок, загадочная улыбка.

Если бы не надпись кричащими крупными буквами: «МЫ НАЙДЕМ ТЕБЯ». Угроза убийце и обещание Труманелл.

3 слова.

20 000 объявлений.

7478 звонков.

406 свидетельств «очевидцев».

52 ДНК-экспертизы костей.

11 раскопанных участков.

Никому не хочется множить цифры, которые ни к чему не ведут.

Ключ все еще в замочной скважине, цепочка свисает с ящика.

Повинуясь порыву, снова надеваю ее, прикосновение холодного ключа обжигает, словно клеймо.

На выходе задерживаюсь возле фотографии Труманелл.

Прощаюсь и провожу пальцем по стеклу, будто заправляю прядь волос ей за ухо.

В пяти минутах от дома резко сворачиваю с дороги. Достаю из кармана пакетик и рассматриваю в свете фонаря. Я снова ребенок, загадывающий желание в поле. Солнце печет голову. В ушах звенит сердитый голос Уайатта. Руку жжет в том месте, по которому он хлопнул.

Мутит меня сейчас от изнеможения. Было бы сумасшествием думать иначе.

Эта измельченная бурая трава, которую отец прилепил к ящику, одуванчики?

14

Я будто вижу себя шестнадцатилетнюю. Энджел напряженно застыла в кресле протезиста. Унижение, беззащитность, злость и желание исчезнуть.

Пятнадцать минут ушло на то, чтобы уговорить ее снять солнцезащитные очки. Я прихватила их дома из комода, перед тем как забрать Энджел у Мэгги этим утром.

Крупные линзы «кошачий глаз», черепаховая оправа, темное стекло – идеально, чтобы скрыться за очками во время поездки на машине.

И как оказалось, надеть на себя типичную подростковую маску крутости. Именно это Энджел и сделала, как только увидела очки на пассажирском сиденье. И как я раньше про них не вспомнила? В очках она заулыбалась.

Теперь же ее лицо снова ничем не защищено, пустая глазница подрагивает, а я – худший враг, который дразнит очками, как конфеткой.

Кто или что сделал ей так больно? Как? Зачем? Когда?

Наверное, ее сердце бьется в такт ноге, отстукивающей чечетку по кафельному полу.

Мне ужасно хочется сейчас же вытащить ее из этого кресла, пусть даже я сама ее туда и посадила.

Протезист обещает грандиозный результат. Преображение. Меня передернуло от этого слова. Мой протез подгоняли целый год – культя, заживая, уменьшалась, и я долгие месяцы мучительно училась снова ходить и бегать.

Как бы ни превозносили этого специалиста (один из пациентов назвал его «глазным Пикассо»), я в такое не верю. Хочется задрать штанину джинсов и сказать, мол, не парь мне мозги, все это я уже слышала.

Ты бирюза, которую изъян только украшает, сказала как-то тетка в очереди в продуктовом магазине, тыча мне в лицо своим кольцом.

Эмпуса – греческая полубогиня с медной ногой, меняющая облик (преподаватель по истории, который подкатывал ко мне в колледже).

Кинцукурои – разбитая японская ваза, которая становится еще ценнее с трещинками, подчеркнутыми золотом (моя двоюродная сестра Мэгги).

Ну подумаешь, слегка покоцанная (Расти, напарник).

Я помалкиваю. Напоминаю себе, что протезист мягко и аккуратно сделал слепок глаза и участливо предупредил, что протез необходим, чтобы мышцы глаза не атрофировались. Нам повезло, что такой талантливый профессионал согласился принять Энджел на следующий же день.

Он сидит к ней так близко, что едва не касается ее лица, и всматривается в дымчатые зеленые глубины здорового глаза. Его взгляд невыносимо пристален. А Энджел напряжена и всем телом вжалась в спинку кресла.

Рядом с протезистом – палитра, сияющая красками. В одной его руке тонюсенькая кисточка, в другой – предмет, который, по его словам, преобразит Энджел: акриловая основа, которая подгоняется таким образом, чтобы протез в точности имитировал здоровый глаз. После росписи и обжига эта штуковина встанет на нужное место, как огромная непрозрачная контактная линза.

Что бы ни произошло с глазом Энджел, травма давняя. Оставшиеся мышцы и ткани сохранил довольно умелый хирург. Кто-то уже однажды позаботился о ней. Воспаления удалось избежать. Очевидно, она уже носила протез раньше, иначе глазная мышца не была бы в таком хорошем состоянии.

Но сейчас она вжалась в кресло, щеки пылают, и ничто в ее поведении не выдает, что процесс изготовления протеза ей знаком. Мне – точно нет.

Я думала, что новый глаз сделают круглым, как стеклянный шарик, что будет 3D-принтер и мощный компьютер с цветоподбором, а не человек с тоненькой кисточкой, который попросил нас называть его Тушар, а не доктор, потому что он – не врач.

Тушар откатывается на стуле и кладет кисточку.

– Энджел, тебе нужно отдохнуть. Прервемся ненадолго. – Он нарочито медленно моет руки над раковиной.

Вытирает их бумажным полотенцем. Комкает его и бросает в мусорную корзину.

Плечи Энджел расслабились. Тушар возвращается и кладет ладонь ей на руку.

Его глаза, под которыми разбегаются морщинки, – совершенно одинаковые серо-голубые самоцветы, резко контрастирующие с карамельного цвета кожей и плоской шапкой седых волос. В каждом глазу сеточка красных сосудов. Когда мы пожимали друг другу руки при встрече, меня удивило, что у человека, который делает глазные протезы, свои глаза настолько красивые.

Он подносит руку к лицу. Одно веко опущено, как у Энджел. На ладони Тушара – голубая оболочка. Он дает нам возможность взглянуть на нее, потом возвращает на место. Моргает.

– Несчастный случай на охоте в шестнадцать лет. Ружье друга случайно выстрелило. Я собирался пойти в армию. Учился в академии Вест-Пойнт[24]. Мечта не сбылась. Я бы назвал это событие судьбоносным, поскольку в итоге стал помогать людям жить более счастливой жизнью, а не придумывать, как с ней покончить. – Он улыбается. – Ты доверяешь мне, Энджел? Вернемся к работе?

Энджел кивает. На этот раз она не съеживается в кресле, когда Тушар наклоняется к ней так близко, что наверняка чувствует ее дыхание на своей щеке. Он рисует, потом подносит заготовку к глазу Энджел и снова рисует. Окунает кисточку в золотой, голубой, коричневый, бормоча, что зеленый – это не просто зеленый и синий – не просто синий. Все на земле сложнее, чем кажется.

Он очень мягко поинтересовался у Энджел, что с ней случилось, но ответа не получил и принялся рассказывать, мол, некоторые клиенты никому не признаются, что у них нет глаза: лучший баскетболист колледжа, который не хочет, чтобы соперники оборачивали это знание против него, подбираясь со слепой стороны, знаменитая актриса, чье лицо нам точно знакомо, королева красоты Техаса, ближневосточная принцесса, чей муж счел бы ее порченой и никогда не женился бы на ней, если бы узнал, что невеста наполовину слепая от рождения. Она приезжает в Техас каждые несколько лет «за покупками» и увозит с собой множество драгоценностей, включая новый красивый глаз золотисто-карего цвета. После четырех таких поездок и двадцати двух лет совместной жизни супруг по-прежнему ничего не подозревает.

– Энджел, как думаешь, попал бы я в мишень так же точно, как когда был лучшим стрелком в Вест-Пойнте? – спрашивает Тушар.

Энджел снова кивает.

– А вот и нет. Теперь я стреляю еще лучше. – Он откидывается на спинку стула. – Почти закончили. Ты имеешь право хранить свой секрет, Энджел. Только мы с тобой решаем. Не позволяй никому убеждать тебя в ином.

Я же ему поверила! А что теперь? Какой опрометчивый и контрпродуктивный совет! Мы же поговорили заранее с глазу на глаз, он точно знает: надо, чтобы Энджел открылась мне, а не молчала дальше. Как может взрослый ответственный человек советовать подростку замкнуться в себе от стыда и утаивать жизненно важный факт?

Это во мне говорит коп. Но одновременно я – девочка в том кресле.

Если бы тебе дали ногу, которая по ощущениям и внешне была бы совсем как настоящая, разве ты не скрыла бы правду? Не была бы счастливее, если бы о тебе судили не по тому, что ты калека?

Тушар отъезжает на стуле.

– Закончили. Сходи пообедай. А когда вернешься, новый глаз будет готов. – Он улыбается Энджел. – А, еще кое-что. Иногда я рисую что-нибудь личное на внутреннем уголке протеза, что-то крошечное. Секретик. Его не увидит никто, кроме тебя, да и то когда будешь вынимать протез. Буква, слово, животное – что угодно. Сделать тебе такое? Нечто вроде подписи на картине?

Я предупреждала его, что Энджел не разговаривает.

И не сомневаюсь, что идея покажется ей ребяческой.

– Одуванчик, – отвечает она.

15

Одно тихое слово, произнесенное со слегка протяжным выговором.

Я сохраняю непроницаемое выражение лица. Стараюсь сполна ощутить всю странность происходящего.

Одуванчики в поле, где нашли Энджел, погубленные ради загадывания желаний. Бурая измельченная трава в пакетике из папиного стола. Желтые цветы и пушинки-семена, которые Уайатт уничтожает по весне с почти религиозным фанатизмом. Все это как-то связано?

Как только за нами закрывается дверь кабинета, Энджел выхватывает у меня солнцезащитные очки. Не говорит ничего в лифте, на улице, в машине, явно давая понять, что вновь вернулась к молчанке.

По крайней мере один факт становится понятен благодаря этому слову. Энджел не из Нью-Джерси.

Она кивает с облегчением, когда я не давлю на нее, а предлагаю взять по бургеру в автовыдаче и поесть в машине. Пока я не узнаю, чего именно она боится, лучше избегать открытых пространств.

Энджел наслаждается каждым кусочком бургера. Мэгги сказала, что после завтрака ее вырвало – так сильно она нервничала перед приемом. Показываю ей на себе, что у нее на губах осталась горчица, и она вытирает ее тыльной стороной руки.

Нерешительно наклоняюсь и салфеткой убираю остаток горчицы с щеки. Энджел не сопротивляется.

Мне хочется обнять ее за плечи. Задать тысячу вопросов. Умолять ответить.

Но и это уже прогресс.

Я чуть было не испугалась.

Энджел растянулась на полу, прижав ладонь к больному глазу. Очки с треснутой линзой валяются далеко под стулом. Виновницы – две одинаковые малышки с короткими светлыми кудряшками. Они играли в догонялки и бросились Энджел под ноги со слепой стороны, когда она входила в приемную.

Быстро подбираю очки и протягиваю их Энджел. Она торопливо их надевает.

Женщина лет тридцати с небольшим, тоже в солнцезащитных очках, отшвыривает журнал и с извиняющейся улыбкой вскакивает с места.

– Лиза, Рене! Говорила вам, прекращайте. Девочки, попросите прощения! А потом сядьте на место. – Она достает кошелек. – Я заплачу за очки.

– Не надо, – отказываюсь я. – Они нечаянно.

Энджел опустилась на стул в дальнем углу, пытаясь прийти в себя. Двойняшки устроились на стульях напротив и взялись за руки.

– Мы просим прощения, – говорит одна малышка, потом трогает себя пальчиком под глазом и спрашивает: – Что с тобой случилось?

– Рене! – Мать по-прежнему прячет глаза за темными линзами очков. – Помнишь, что мы говорили о личном пространстве?!

Девочки не отходят от Энджел.

Энджел медленно опускает очки на переносицу, чтобы малышки увидели глаз. Я знаю, что она делает, потому что сама проделывала то же самое – эпатажно отстегивала протез, являя грубую, уродливую правду незнакомцу, который на это напросился. Энджел хочет преподать девочкам урок вежливости. И правильно.

Только это не срабатывает. Сестрички совсем не удивлены. Пристроив очки на колено, Энджел наклоняется к девочкам почти так же близко, как Тушар, когда расписывал глаз.

Энджел поняла все раньше меня. Пациентка – не мать, которая достает из сумочки пачку двадцатидолларовых купюр.

Энджел касается девочкиной щеки под красивым карим глазом, будто беззвучно задавая тот же вопрос: Что с тобой случилось?

– Мячик от пинг-понга, – отвечает вторая сестричка. – Я попала мячиком.

Энджел снова сидит в кресле Тушара, слегка откинув голову. На этот раз от нее исходит еще большее напряжение, хотя куда уж больше. Тушар устанавливает протез на место. Мысленно обращаюсь к Богу, который не всегда отвечал на мои молитвы: Пожалуйста, пусть все получится. Тушар говорит и говорит.

Сосуды сделаны из тончайших красных шелковых нитей и при обжиге впечатаны в акрил.

Поворачивай голову, когда смотришь на что-то. Так люди будут думать, что искусственный глаз тоже двигается.

Протез на месте. Энджел часто моргает. Тушар ставит перед ней зеркало и закрывает мне обзор. Энджел не двигается, кажется, целую вечность.

Потом поворачивается, и я смотрю в два одинаковых зеленых омута с солнечными искорками, на лицо, с виду незнакомое не только потому, что глаза два, но и потому, что оно сияет от радости. С удивлением понимаю, что ее глаза напоминают… озеро.

– Это… чудо, – произношу я, запинаясь.

– Не чудо, – поправляет меня Тушар. – Красивая иллюзия.

Энджел зачарована своим отражением в зеркале. Минуты проходят в молчании.

Всхлип. Она бросается обнимать Тушара. Меня. Все вытирают слезы.

– На киносъемках режиссер бы сейчас возвел глаза к небу и вырезал сцену, мол, слишком наигранно, – говорит Тушар. – Но это не игра, это жизнь. И так каждый раз.

Далее он проводит получасовой инструктаж и вкладывает визитку в ладонь Энджел.

– Никто не заметит разницы, если сама не скажешь. Догадываюсь, что с прошлым протезом было не так. Но все же бдительности не теряй. Не забывай компенсировать потерю бокового зрения слева. Ты ведь понимаешь, что опасность повсюду. Тележка в супермаркете, невесть откуда взявшаяся машина, чей-то локоть… Смотри на тени. Малышам, которые сидят в этом кресле, я говорю, что большинство людей тени пугают. Но с такими, как мы, – разговаривают. Спасают жизнь.

Этому человеку не известно ничего о прошлом Энджел, но он знает достаточно. И понимает, что глаз – не просто красивая иллюзия. А маскировка. Если кто-то выслеживает одноглазую девочку, то теперь найти ее станет гораздо сложнее.

16

В три года я впервые увидела, как бабушка вытирает бурые следы с пола на кухне, будто это кетчуп, а не кровь с места преступления, которую папа принес домой на ботинках.

В семь лет – узнала, что преступник, которого отец помог упечь за решетку, вышел по условно-досрочному и в тот же день спрятал под нашим крыльцом самодельную бомбу. В десять я научилась взводить курок. А однажды в тринадцать лет была дома одна и, услышав шум, держала на прицеле входную дверь, пока не вошел папа.

Глушу мотор и опускаю стекло. Дом утопает в сумеречных тенях раскидистого старого дуба, на который в детстве лазили папа с дядей задолго до нас с Мэгги. Единственный фонарь освещает флаг Техаса с большой белой звездой на красно-бело-синем фоне. Легко нарисовать, и всем нравится. Так всегда говорил отец. Флаг висит над крыльцом этого дома с тех пор, как я, еще малышкой, научилась ему салютовать.

Мой родной дом известен всем как Синий не потому, что выкрашен в такой цвет (на самом деле он бледно-желтый), а потому, что в нем жили четыре поколения копов. Он стал моим после смерти папы. Мысль о продаже была невыносима, хотя мне и без всяких объявлений трижды предлагали за него деньги.

Пять лет назад я попросила мужа оставить частную адвокатскую практику в Чикаго и начать совместную жизнь здесь, и он уступил. А сейчас собираюсь с духом, чтобы войти в дом. Папы нет. Финна тоже. На кухонном столе, где раньше стояли их тарелки, теперь злобно ухмыляется Санта с картонной коробки.

Из кухонного окна на дорожку лился бы теплый свет, если бы Финн был дома. Он бы разложил содержимое коробки с Сантой на кухонном столе и предался воспоминаниям. Потягивал бы любимое местное пиво с одним из остроумных названий: «Секс в каноэ»[25] или «Кровь с медом»[26].

Потом посмотрел бы на меня и спросил: «На сегодня у тебя все с работой?» Захотел бы заняться любовью без железяк: протеза и ключа. Он терпеть не мог, когда это крошечное холодное напоминание о моем отце ударялось об его грудь.

Финн вскрыл бы тот пакетик из ящика, и мы бы попытались словить кайф от содержимого, чем бы оно ни было. Он включил бы Black Eyed Peas[27] и сказал, мол, а пусть в дыме растворится все: Труманелл, Уайатт, папа, Энджел с одним глазом и город, что превращает девушек в окаменевшие мифы.

Но нет, остался только дом, который давит на меня тяжестью своего прошлого и пустотой. Велит довести дело до конца. Разгадать все тайны. Будто говорит: «Финн ушел, и тебе больше нечего терять».

До дедушки и отца в этом доме вырастил пятерых детей первый шериф городка. В прихожей висит его портрет: угрюмый человек, который, похоже, и спал в форме. Он давно лежит на Уайторнском кладбище в пяти милях от города. Как и все остальные, кто рос под этой крышей, кроме нас с дядей. Я назначена последней обитательницей Синего дома. Дядя разорвал путы, уйдя из дома и став пастором.

Правильно, что не привезла Энджел сюда. Это было бы эгоистично. Когда я уходила, она снова свернулась калачиком на диване у Мэгги рядом с Лолой, которая положила на нее руку. Мы отметили новенький глаз пиццей, виноградной газировкой и бесформенными капкейками, в создании которых поучаствовала Лола.

Эта сценка на диване олицетворяла безопасность. Счастье. В Синем доме иногда ощущалось счастье. Но безопасность – никогда. В дверь могли постучать глубокой ночью. Папа всем открывал в полосатом халате, тапочках и с пистолетом.

Если он выходил на крыльцо и закрывал за собой дверь, я понимала: дело плохо.

Телефон на сиденье рядом оживает и принимается настойчиво мигать.

Впервые не хватаю его сразу же. Пропускаю звонок. Вновь откидываюсь на сиденье и погружаюсь в сожаления, не понимая, что я за человек такой.

Финн шел на компромиссы. По утрам ел хлопья в мрачном соседстве с репродукцией «Тайной вечери» на кухонной стене. Каждый раз ранился ржавой бабулиной овощечисткой. Занимался любовью на шаткой старой кровати, которую терпеть не мог и которая требовала большой осторожности, потому что от нее тряслось старое мутное зеркало на стене.

Уайатт бы сделал так, чтобы зеркало упало и разбилось, а не пытался бы примириться с его существованием. Не обращался бы со мной как с хрустальной вазой. Вытряс бы из меня все общие секреты, которые мы храним от других и друг от друга.

Я не говорю, что хотеть такого правильно и что я хочу. Но кажется, мне это нужно.

Рядом мигает экран телефона.

Распахиваю дверь, и свет от телефона прорезает темноту коридора.

На экране слово «Г… нюк». Напарник.

Подношу телефон к уху:

– Привет, Расти.

– Ты где была? Мы арестовали Уайатта Брэнсона.

– Когда? – Я замираю в дверях.

– Пять… шесть часов назад. Тебя зовет.

– А почему ты тогда не позвонил?

– Ты ему нянька, что ли? Я думал, ты в отпуске. И пять часов назад он не просил тебя позвать. Бухой был.

– Ты арестовал его за хулиганство? Или за вождение в нетрезвом?

– Да, но вышло случайно. Он следил за Лиззи Рэймонд, когда та шла домой с тренировки по чирлидингу. Да ты девчонку знаешь: вылитая Труманелл Брэнсон при определенном освещении. Еще в документалке снималась. На этот раз с ней была подружка, так что есть свидетель. Только заходи с черного хода. На месте поймешь почему.

17

У полицейского участка ревет воинствующая толпа. Расти ведет меня к камере Уайатта, позвякивая ключами, – мы в унисон шагаем по белому плиточному полу. На самом деле никакой слаженности между нами нет. Мы оба знаем, что, как только я переступлю порог камеры, это станет точкой невозврата, шагом за черту, и пути назад может не быть.

Расти всегда высказывался предельно ясно. Он убежден, что Уайатт – ходячее зло: смазливый Тед Банди[28], рыщущий повсюду в поисках жертв, Перри Смит[29], устроивший резню в идиллическом фермерском доме, таинственный Джек-потрошитель, торжествующе ухмыляющийся из могилы.

– Уайатт Брэнсон – дальновидный сукин сын, – сказал Расти пять лет назад во время нашего первого совместного дежурства. – Возомнил себя бродвейским гастролером (далековато отъехал из чертова Нью-Йорка) и надеется, что шоу будет длиться вечно. Ждать я умею. Знай: с делом Брэнсона я разберусь и лавочку ему прикрою. – Расти обожает изъясняться пространными метафорами.

Наша с отцом безоговорочная поддержка Уайатта ни для кого не была секретом. Закономерно было бы ожидать, что я и Расти не сработаемся и наши пути в итоге разойдутся. Однако оказалось, что только он вызвался пойти ко мне в напарники. Никто больше не хотел работать с одноногой неопытной девчонкой.

Спустя несколько лет, после нескольких рюмок текилы, я спросила Расти, не потому ли он меня выбрал, что рассчитывал с моей помощью прославиться.

– Думаешь, все ответы по делу Труманелл здесь. – Я постучала себя по виску, чуть не промахнувшись спьяну. – Поэтому согласился работать с калекой. И выбрал меня.

– Я тебя выбрал, потому что ты мгновенно звереешь, когда нужно, – протянул он. – И симпатичная. Полезные штуки в коповском арсенале.

Нет, разумеется, он устроил мне предварительную проверку. Пригласил на свой участок и наблюдал, как я дырявлю мишень из шести пистолетов, которые он передо мной выложил.

Потом сказал, мол, он слышал, что у меня олимпийский беговой протез, как у Оскара Писториуса[30], и предложил вместе пробежать десять миль вокруг участка. На финише, согнувшись пополам и пытаясь отдышаться, он отчитал меня за то, что давала ему поблажку.

– Я знаю, на что ты способна. Никогда не играй в поддавки. А если уж пытаешься обдурить кого-то типа меня, так хоть постарайся. Папа тебя этому не научил, что ли?

Уайатт ссутулился на скамье в тесной камере. Внутри дружные вопли протеста звучат еще резче и громче, усиленные эхом. Жители городка точно знают, как спроектирована тюрьма. Ненавистники Уайатта собрались на углу здания, как можно ближе к его камере.

Расти распахивает дверь. Уайатт все так же сидит, опустив голову и беззвучно шевеля губами. Расти, наверное, думает, что Уайатт прикидывается. Но я-то знаю. Молящийся Уайатт притягивал девушек как магнит. Не было никого сексуальнее, чем парень, который может уложить любого придурка на лопатки и при этом не считает себя центром вселенной. Только в своей вере в невидимого, но всевидящего и всемогущего Господа Уайатт всегда оставался искренним.

– Как я уже сказал, тебя попросил позвать, а дальше – молчок, – говорит Расти. – Давай только недолго. – Он наклоняется к моему уху. – Помни, что ты коп. И что девушки гибнут.

«Девушки» во множественном числе, потому что в воображении моего напарника Уайатт горстями раскидывает вокруг человеческие кости.

Вентиляция в потолке гонит воздух, похожий на горькую холодную тюрю. Растираю руки, чтобы унять дрожь. Мамаша Разрешите, которая отвечает за кондиционер, нарочно выкручивает его на максимум, используя все методы, чтобы действовать Уайатту на нервы. Для нее нет никого хуже, чем тот, кто обижает девушек. Мои коллеги, конечно же, не предложили Уайатту ни еды, ни воды, ни сходить в туалет. На ржавом писсуаре в углу камеры табличка, что он сломан, но это враки.

Уайатт поднимает голову и кивает на камеру, мигающую зеленым.

– На нас смотрят, – подтверждаю я.

Выглядываю в коридор. Пустой. Три соседние камеры – тоже. Двери в обоих концах коридора закрыты.

Поворачиваюсь к камере затылком:

– Аудиозапись не работает уже два месяца. Так что я буду говорить. А ты – слушать. Это Нэнси Рэймонд позвонила в полицию после того, как ее дочь Лиззи вернулась домой из школы. Лиззи я знаю. Она нянчится с детьми моих соседей. Я только что прочла ее показания. Давала она их неохотно, как и в документалке. Мать говорит, мол, дочка боится тебя разозлить и исчезнуть вслед за Труманелл.

Ноль реакции. Делаю глубокий вдох.

– Лиззи в показаниях говорит, ей кажется, что ты несколько раз следил за ней, но, возможно, она спутала тебя с каким-нибудь репортером. На этот раз есть свидетель. Ты подъехал к девочкам, когда они возвращались с тренировки. Спросил, по-прежнему ли фото Труманелл висит в раздевалке. Сказал Лиззи, что она настолько похожа на Труманелл, что ты поначалу подумал, что перед тобой – твоя сестра. Потом ты сфотографировал Лиззи без спроса. У полиции есть доказательство: твой телефон. Пока мы разговариваем, кто-то изучает твои поисковые запросы.

Даю Уайатту время осмыслить услышанное. На земле нет ни одного человека, которому не хотелось бы скрыть некоторые свои поисковые запросы. Для копа мобильник – золотая жила, откуда по крупицам добывается информация, которой можно шантажировать. Человеку, связанному с расследованием, никогда и ни при каких обстоятельствах не стоит носить с собой телефон.

Загорелая кожа Уайатта кажется бледной в ярком люминесцентном свете. На лице – ноль эмоций. Я старалась говорить как можно спокойнее. Но внутри кипит ярость. Я хочу, чтобы и он, и те, кто смотрит это немое кино, гадали, на чьей я стороне.

– Да что, черт побери, с тобой не так, Уайатт? Напиваешься. Пугаешь до полусмерти девчонок. А с Лиззи ты как обошелся? Жестоко. Милая, застенчивая девочка, которую дразнят из-за сходства с Труманелл со средних классов школы. Всем известно, что она поэтому волосы обесцветила и линзы цветные носит. И подумывает сделать операцию на носу, хотя он у нее идеальный. Да мне, как и всем остальным копам в участке, не верится, что ты не искал ее специально, чтобы спровоцировать…

– Мне нужно было увидеть ее своими глазами, – перебивает меня Уайатт. – После фильма.

– Не говори. Ничего. Что бы там тебе ни было нужно, это самоубийство. За каждым твоим шагом следят. Мой напарник, Расти, собирается тебя допросить. Он тебе не друг, хотя скажет, что мы с ним – друзья. С ним будет еще один коп, который тоже тебе не друг, да ты и сам сразу поймешь. Решишь, что сто раз видел по телевизору игру в «хорошего-плохого полицейского» и с тобой этот номер не пройдет. Но в реальности не попасться очень трудно, Уайатт. Они сыграют на каждом нерве. Сломать можно любого. Любого. Тебе захочется все как следует объяснить, и тогда один из них сделает вид, что хорошо тебя понимает. Не ведись. – Я снова делаю глубокий вдох и шумно выдыхаю.

Удивительно, что в таком холоде еще не идет пар изо рта.

– «Я отказываюсь отвечать на вопросы без адвоката». Вот что ты им скажешь, вместо того чтобы дать в морду. Они постараются разбудить в тебе зверя. Им только подавай таких мускулистых подозреваемых. Они даже шутят между собой, перед тем как зайти в допросную, мол, я пошел за сахаром. А знаешь, кто придумал это выражение? Мой прадедушка, в честь Сахарного Рэя Робинсона[31]. Фанатом его был. И сам тут свои боксерские навыки применял. – Я задумчиво перевожу взгляд на потолочную камеру.

Мне известно, где у нее слепая зона. Но насколько сильно можно взбесить Расти?

– Сдвинься на край. – Я хватаю Уайатта за руку. – Серьезно. Ладонь давай.

Уайатт медленно разгибает пальцы. У нас есть кусочек пространства, настолько крошечный, что моя нога упирается в колено Уайатта. Я пишу на его ладони шариковой ручкой, сначала слабо, потом – с нажимом, преодолевая изгибы и мозоли.

– Это сотовый моего мужа. Как ты знаешь, адвоката. Очень хорошего. Я позвонила ему, он едет, но будет здесь через час с лишним. Пока что тебе вменяют пьянство, нарушение общественного порядка и ненасильственные действия сексуального характера. Надеюсь, больше ничего не добавят. Родители девочки весьма расстроены, и у них много друзей в церкви, так что шумиха дальше не пойдет. Тебе лучше переночевать здесь, чтобы толпа выдохлась, а рано утром ходатайствовать об освобождении под залог.

Так советовал Финн.

Я не ожидала, что он пообещает приехать. Думала, пошлет коллегу. А позвонила, потому что в фирме ему несколько лет намекали, что неплохо бы засветиться в деле Брэнсона. Каково это – быть женатым на участнице легенды? А заниматься сексом с одноногой? Второй вопрос никто вслух не задавал, но он подразумевался. Я сочла, что звонок Финну – меньшее, что я могу сделать для него после своего ужасного поступка. Так у него будет возможность преподнести партнерам громкое дело, за которое любой техасский адвокат взялся бы совершенно бесплатно.

– Финн знает. О нас, – говорю я спокойно, глядя на плиточный пол.

Толпа скандирует все более оскорбительные лозунги. Я разбираю отдельные слова и фразы: «Лиззи», «убийца», «Спасите наших девочек!». Непохоже, чтобы кто-то выдохся. Снаружи собрались мстители худшего сорта. Они носят серебряные крестики на цепочке, кепки и футболки с надписью: «Живи правильно». До полуночи мастерят своим первоклашкам макеты форта Аламо из сахарных кубиков для школьного проекта, отменяют круиз на День благодарения, чтобы принести индейку бабуле в больницу, тратят месячную зарплату на операцию для любимого пса. Любят Бога и семью столь же истово, сколь ненавидят чужих.

– Не знаю, выходит ли сейчас Труманелл за пределы ранчо, – говорю я тихо, – но здесь с ней не разговаривай. Это сильно осложнит выход под залог.

– Что ты сделала с Энджел? – сдавленно спрашивает Уайатт, неотрывно глядя мне в глаза.

В камеру нас по-прежнему не видно. Представляю, как Расти ерзает на стуле и чертыхается от вида пустой скамьи на экране.

Наклоняюсь ниже:

– Энджел вчера получила новый глаз. Блестящий, красивый. Это изменит ее жизнь. Но если кто-то спросит, ты не знаешь никого даже близко похожего. Никогда не подкатываешь к девушкам. Ходишь в рейсы. Чинишь забор. Ешь. Спишь.

Сквозь тонкую дверь, отделяющую диспетчерскую от камеры, доносится смех моего напарника. Нарочито громкий, предназначенный для особых случаев. Дружеское предупреждение, что время на исходе.

18

Мерю шагами крошечную камеру. Прошло еще пять минут, а Расти все нет. Никто так не умеет мариновать подозреваемого, как он.

Уже не впервые думаю, что меня Расти тоже маринует все эти годы.

Позволил мне так долго пробыть наедине с Уайаттом не просто так. Не из благодарности за все банки «Доктора Пеппера», которые я оставляла на его столе во время полуночных дежурств или за тот раз, когда я пристрелила нарика, который выскочил из ванной и приставил пистолет к его груди.

И Расти, и Уайатт отнимают у меня время, которое я могла бы потратить на спасение живой загадочной девочки. И все же я не могу просто уйти из этой камеры. Беру Уайатта за другую руку и на ней тоже пишу.

– Это телефон моей кузины Мэгги. Его знают всего несколько человек. Мы с ней постоянно на связи. Запомни номер. Плюнь и сотри. Не звони и не спрашивай меня напрямую. Не хочу, чтобы меня отстранили от расследования. Пока что я нужна Расти. Он считает, что я что-то знаю. И будет со мной работать.

Вместо того чтобы отпустить его ладонь, я сжимаю ее сильнее.

– Не могу объяснить, но когда позвонил Расти… моим единственным побуждением было защитить тебя. Это я и делаю. Если ты когда-нибудь меня любил, докажи, что я не ошиблась.

От этой фразы я вновь становлюсь шестнадцатилетней.

Зря.

По руке, которая сжимает ладонь Уайатта, пробегает холодок.

Стены камеры начинают кружиться и двоиться – белые квадратики пола, лицо Уайатта, бледное граффито, изображающее петлю висельника. Закрываю глаза. Тоже зря.

Непроизвольно, как и всегда, вспоминается та ночь.

Машина сделала всего один оборот, как железная кабинка карусели. И затормозила в темноте, окном уставившись на узкий полумесяц. Израненная нога застряла в зазубренных, как горные пики, осколках стекла. Я пыталась ее высвободить, но тело не слушалось. Я молилась в эту черную дыру, чтобы меня нашли. Но Бог был где-то далеко.

Когда меня осторожно занесли на носилках в карету «скорой помощи», я была похожа на ледяную скульптуру, доставленную на банкет. Все знали: еще несколько часов – и я бы растворилась во времени, ушла навсегда. Все тело ощущалось заледеневшим, как сейчас рука.

Так помню все я.

На самом деле в небе была полная луна. Мне сказали, что грузовик перевернулся не один раз, а по меньшей мере три, нога застряла в разбитом окне и несколько раз ударилась о дорогу. По словам моего дяди, пастора, Бог все время был рядом, потому что ветеринар, которого вызвали на сложные роды у коровы, ехал медленно, высматривая нужный поворот. Он увидел машину в кювете, белеющее запястье в разбитом окне и наложил жгут мне на ногу, иначе я бы умерла. Нога оставалась в таком положении до тех пор, пока хирург не достал пилу.

Все сошлись в одном. Слез не было, совсем, но потом я случайно услышала, как врач в больнице прошептал: «Ампутация». Отец сказал, что если он попадет в ад, то там будет безостановочно проигрываться звук, который я издала в тот момент.

Сейчас же за окнами тюрьмы звучит «О, благодать!». Толпа выбрала воодушевляющую версию этой песни, и теперь она просачивается внутрь сквозь каждую трещину в стенах.

Дядя рассказывал, что этот христианский гимн написал работорговец в 1700-е годы. Бо́льшую часть своей жизни, а может, и всю этот человек вел себя отвратительно. Мы же восхищаемся этим гимном. Он спасает наши души. Мы поем его на похоронах. Здесь как и во всем остальном: под привязчивой мелодией скрывается неприглядная правда.

– Одетта, все нормально?

– Мне надо идти. – Я выдергиваю руку из ладони Уайатта.

Я уже вожусь с замком камеры, и тут Уайатт плюет на ладонь.

– Я твоего мужа ни разу не видел, но если он приедет меня защищать и не приставит мне пушку к голове, то такому человеку не стоит изменять на парковке, – протяжно говорит Уайатт.

В его голосе больше нет беспокойства.

Медленно поворачиваюсь, голова все еще слегка кружится. Уайатт растирает плевок на ладони, как я и просила. Чувственно. Иронично.

Уайатт будет стоять на своем и в присутствии Расти с Финном. И возможно, даже победит.

Я же точно проиграю. И лишусь одного из них. Или обоих.

– Давай проясним. – Мой голос глухо прорезает стылый воздух. – Финн не на твоей стороне. Но почему-то еще на моей.

19

Я лежу среди скомканных простыней; в полусне, под закрытыми веками будто проигрываются кадры кино.

Из-под рождественской елки скалится коробочный Санта.

На солнцепеке в стеклянном гробу лежит Труманелл – запястья и лодыжки крепко оплетены одуванчиками.

Я в парке ловлю крошечный красный мячик, в котором заключен голос Энджел.

Усилием воли задерживаюсь во сне и возвращаю себе контроль над ситуацией.

Затыкаю Санте рот ладонью. Разбиваю молотком стеклянный гроб и освобождаю Труманелл. Ловлю и проглатываю крошечный мячик, который дает мне способность говорить за Энджел.

Но слова не идут из горла, и я распахиваю глаза, задыхаясь. Где-то шумит вода. Душ. Но я осталась одна. Значит, в Синий дом кто-то вошел.

Я в постели и без протеза – максимально беззащитное состояние. Резко нахлынувшая паника, которую невозможно объяснить тем, кто за считаные секунды может вскочить с кровати.

Не знаю, в приступе ли ярости Оскар Писториус всадил в свою подругу четыре пули через дверь ванной. Это известно лишь ему. Но один из аргументов защиты мне понятен: безногий человек проснулся посреди ночи и запаниковал.

Сквозь жалюзи пробивается рассвет. Я хватаю со стола пистолет. Сползаю с кровати и, опираясь на костыли, ковыляю мимо протеза, который бросила на пол вместе с формой, когда вернулась из участка каких-то несколько часов назад. Дверь ванной приоткрыта. Слегка толкаю ее локтем.

Финн стоит в душе, прислонившись к стене. Глаза закрыты, струи воды текут по лицу. В каком же неустойчивом состоянии мой ум и мой брак, если мне даже в голову не пришло, что это может быть он!

Финн проводит ладонью по мокрому лицу. Открывает глаза и, похоже, совсем не удивляется, увидев разъяренную жену с пистолетом. Он смотрит на меня сквозь стеклянную створку душевой кабины тем же пристальным взглядом, как когда я впервые при нем сняла с себя все, включая протез. Он мог выбрать любую другую девушку в баре, где мы встретились. Большинство из них извивались на танцполе.

– Ты красивая, – сказал он мне в ту ночь. – Само совершенство.

Я кладу пистолет на край раковины, сердце все так же бешено стучит. Открываю дверцу душа и отбрасываю костыли. На мне старая футболка Финна с «Чикаго кабс»[32], которую я вытащила из грязного белья после его ухода. Он подхватывает меня, потому что я не оставила ему выбора.

Я обнимаю его, струя воды ослепляет, футболка прилипла к телу, как вторая кожа.

– Ты меня напугал.

– Должны быть правила, – бормочет он, прижимая меня к себе. – Я не останусь.

Я киваю.

– Ты его любишь? – Не дожидаясь ответа, Финн наклоняется и целует меня.

Спустя минуту мы, совершенно мокрые, падаем на кровать – размытый вихрь движений в старом зеркале, которое Финн ненавидит. Мы – звезды старого кино, которые выбрались из пенных волн бушующего океана и упали на песок. Юные влюбленные, убежавшие от дождя.

Финну никогда не нравилась эта фантазия.

Он знает, что под дождем я поскользнусь. И что не устою в волнах прибоя.

Он всегда понимал, что главное для меня и для таких, как я, – не упасть.

Долгое время он видел во мне совершенство, нечто такое, что страшно сломать. Я же считала себя чем-то сломанным и не нуждающимся в починке. Оба оказались не правы.

Финн стаскивает с меня мокрую футболку. Я притягиваю его голову к своей груди, вдыхаю знакомый мускусный запах его шампуня, и глаза начинает щипать от слез. Я боюсь, что мои несколько минут с другим мужчиной – глубоко въевшееся пятно.

Напористость и гнев Финна, мой стыд и молчаливая мольба, мои мокрые холодные волосы, шлепнувшие по лицу, жар его тела – все это создает электрическое напряжение, которое одновременно восхищает и пугает. В том, что сейчас происходит, нет ничего осторожного и сдержанного.

Но я же этого хочу?

Зеркало падает на пол и разбивается.

Для нас это либо хорошая примета, либо очень-очень плохая.

Меня будит нога.

В ней нож.

Воображаемый. Мой мозг навсегда запечатлел, как выглядела нога, которую отец забрал у хирурга и закопал, но где – никогда не говорил. Иногда, как сейчас, отсутствующая нога кажется более реальной, чем та, которую я могу потрогать. Прищурившись, гляжу на часы: 08:32 утра. Делаю несколько глубоких вдохов и выдохов, чтобы слегка унять боль.

Аккуратно убираю руку Финна со своей талии – он поворачивается на бок, мыча что-то во сне и не желая просыпаться. А может, не готов посмотреть мне в глаза. У меня есть вопросы, на которые он имеет полное право не отвечать. Что теперь будет с Уайаттом? А с нами?

Когда я вышла из камеры шесть часов назад, Расти коротко кивнул. Габриэль – не особо приятный новичок – взгромоздился на стол Расти и следил за каждым моим шагом. В качестве прощального жеста Расти показал мне средний палец. Я же вместо ответа ненадолго приложила ладонь к лицу Труманелл на фотопортрете.

И Расти, и Габриэль были первыми в списке тех, кого я подозревала во взломе отцовского стола. Мне не давала покоя мысль, что кто-то из находящихся в кабинете забрал недостающую частицу разгадки.

Полулежа в машине, я дождалась, когда фары Финновой «бэхи», прочертив дугу в темноте, замрут у задних ворот. Он скрылся в дверях участка, а я резко повернула в сторону дома.

В ноге пульсирует боль. Как же хочется вытащить этот несуществующий нож!

Раньше я считала, что Уайатт сочиняет, будто рука, которую ему сломал отец, «предчувствует» беду. Но это было до. Теперь же думаю: может, его рука и моя нога могли бы сообща подсказать, как действовать?

После исчезновения Труманелл я рассталась с Уайаттом. Доучивался он при реабилитационном отделении психиатрической больницы, выторговав эту возможность у адвокатов, копов и психиатров. Я навестила его дважды за два года. Он сидел в саду с аккуратными кустиками красного и белого бальзамина, а трава была ядовито-зеленая, а не буроватая, как родное поле.

– Это не я, – сказал он тогда.

– Знаю, – ответила я.

Он вернулся домой, а я уже училась в чикагском колледже: участвовала в зарубежных студенческих программах, проходила стажировки, пыталась быть цельным человеком, несмотря на отсутствие ноги.

Уайатт красил дом краской «Кружева шантильи», разговаривал с Труманелл и спал с миловидной мексиканкой по имени София. У нее была татуировка в виде полумесяца, а еще она регулярно окуривала дом благовониями. По крайней мере, так София сама рассказывала в интервью «Даллас морнинг ньюс» на следующий день после того, как подростки выжгли на поле Уайатта такую огромную свастику, что о ней писали в соцсетях пассажиры «Американ эйрлайнз».

Я слушаю дыхание Финна, размеренное и успокаивающее, как гул сушильной машины. Безмолвно прошу прощения за то, что впустила Уайатта в нашу постель.

На комоде вибрирует телефон. Номер скрыт.

Хватаю его, не желая разбудить Финна.

– Алло? – говорю я тихо.

Секунды тикают. Я жду, затаив дыхание. Потому что чувствую: на другом конце – Труманелл.

Тишину прорезают тяжелые, прерывистые всхлипы.

Сквозь шум я разбираю лишь одно слово.

Ее имя.

20

– Кто это? – выдыхаю я.

Мой шепот уносится в пустоту. Повесили трубку. Слово «Труманелл» убило последнюю глупую надежду на то, что она жива.

Голос был мужским, причем незнакомым.

Сползаю на край матраса, по-прежнему стараясь не потревожить Финна.

По всхлипам тоже непонятно, кто это.

В полиции я узнала, что плач – почти такая же уникальная особенность человека, как голос и отпечаток пальца. Вопли, рев, причитания, скулеж, стоны, всхлипы – никогда не знаешь, какая его разновидность вырвется изо рта человека. Здоровенные мужики, разговаривающие басом, могут тоненько захныкать. Коротышки – издать звериный рев. Женщины особенно хорошо изображают разные виды плача.

Всхлипы в телефоне не тронули меня, не вызвали жалости и не показались фальшивыми. От них исходила угроза.

Раздумываю, не разбудить ли Финна. Но что он сделает? Хватаю костыли и обхожу осколки зеркала. Включаю душ и стою в горячей воде, пока телефонный плач не перестает крутиться в голове. Минут двадцать стою нагишом у зеркала и прочесываю пальцами длинные локоны. Спокойно наношу светлый блеск для губ.

После потери ноги я научилась плакать по-другому. Тихо, чтобы папа не слышал. Девочкой я рассматривала культю в этом зеркале, и постепенно слез не осталось.

Я никогда не слышала, как плачет Финн. Отец говорил ему, что, если хочется плакать, нужно изо всех сил щипать себя за кожу между большим и указательным пальцем и мысленно перечислять названия планет Солнечной системы.

Как плачет Уайатт, я слышала лишь однажды – из-за двери реабилитационного центра, когда захлопнула ее за собой в последний раз.

Закрываю дверцу шкафа и опускаюсь на табуретку.

Труманелл – фантом.

Энджел жива.

Надо сосредоточиться.

Набираю старый знакомый номер. Встретимся у озера. Через два часа.

Начинаю процедуру пристегивания к ноге холодной титановой железки.

Далеко не впервые хочется, чтобы ощущения всегда были одинаковыми. Будто пристегиваешь лыжи и скользишь по пухляку. И ускорить этот ритуал невозможно. Каждое утро один и тот же набор монотонных действий.

Нанести мазь, чтобы нигде не натирало. Натянуть на культю чехол, а поверх него – носок. Пристегнуть протез. Походить по ковру в прихожей, чтобы все село как надо.

Атмосферное давление, жара, холод, мозоли, утро или вечер, то, как мой мозг воспринимает боль и эмоции, – от всего этого и не только зависит, хорошим или плохим будет день. Говорят, когда-нибудь человеческая плоть и компьютерные технологии станут единым целым, что полностью изменит жизнь ампутантов. Явно не сегодня.

Финн все еще спит, лежа на животе, голый и беззащитный. Часть меня хочет провести пальцем вдоль его позвоночника, поцеловать гладкий белый изгиб бедра, обнять и не отпускать. Другая часть спихнула бы этого мужчину с безупречным телом с кровати и спросила, что он на самом деле тут делает. И зачем вообще был здесь.

Образованный. Справедливый. Обаятельный. Я слышала все эти эпитеты в адрес своего мужа. Он страшно удивил всех знакомых, бросив успешную практику в Чикаго и женившись на мне – студентке последнего курса, девчонке на шесть лет младше, про которую его родители всем говорили, мол, «у нее есть физический недостаток».

Все произошло так быстро. Мы понежничали друг с другом в баре. Папа умер за рабочим столом. И вот я уже стою с Финном перед скучающим регистратором в мэрии Далласа и клянусь хранить верность супругу.

– Восемь минут, – бросила я Финну во время последней ссоры. – Каких-то восемь дурацких минут.

– Пять лет, – парировал он. – Пять чертовых лет брака. – А затем недоуменно спросил: – Ты что, время засекала? Вот тебе лайфхак: измена – это миг. Даже меньше.

Все слова тогда застряли в горле. «Я тебя люблю. Не уходи, прошу. Мне очень, очень жаль».

Что-то не дало мне их сказать. Какая-то непонятная нотка в его голосе. Глубокое разочарование оттого, что его вложения не окупились?

Я впервые подумала: вдруг Финн лгал в ту ночь, когда подсел ко мне в баре? И точно знал, что соблазняет не просто какую-то одноногую девушку, а ту самую – из кровавой техасской легенды?

Может он, подобно Расти, всегда хотел возвыситься за счет пропавшей девушки? И привлекла его не я, а лежащий на мне отблеск чужой славы?

Я думала, Труманелл не имеет никакого отношения к моему браку, а Финн – мой решительный шаг в другую жизнь. А она, похоже, все время была рядом – невидимая подружка невесты, постоянно переписывающая наши брачные клятвы.

Ясно одно: истинные мотивы своего участия в деле Труманелл скрывали все. Папа. Уайатт. Расти.

Финн.

Я.

21

Провожу пальцем по истрепанному переплету бабушкиной поваренной книги Бетти Крокер[33]. Томик в красной обложке стоял на полке под кухонной раковиной, сколько я себя помню.

Бабушка называла ее «Красная книга», в которой есть все, что нужно знать о том, как резать, варить, отбивать.

И еще говорила, мол, готовка – жестокое искусство.

Интересно, что бы она сказала про Красную книгу сейчас. И про меня заодно.

Надо поторопиться. У меня есть минут пятнадцать на книгу, а потом Финн придет за кофе. И час – до поездки на озеро.

Усаживаюсь на стул и открываю книгу.

На первой фотографии – малиновое варенье. Только не на бутерброде, а на розовой незастланной кровати Труманелл. Криминалисты сначала приняли его за кровь. Однако насчет пятна в ванной первого этажа не ошиблись. Вот оно, ярко-алое, на следующей фотографии.

Пролистываю газетные вырезки из материалов дела и тайком скопированные протоколы. Задерживаюсь на смешном стишке Труманелл, озаглавленном «Почему не болит голова у дятла?».

Дотрагиваюсь до трех полиэтиленовых пакетиков, скрепленных степлером.

В первом лежит помада оттенка «Снежная вишня», которую Труманелл передала мне в церкви, положив в блюдо для пожертвований; во втором – заколка-невидимка и прядь каштановых волос, а в третьем, будто пыльца, рассыпаны крошечные золотые блестки.

Трехлетняя разница в возрасте – слишком много для близкой дружбы. И все же Труманелл незаметно сунула мне помаду. Я была девушкой ее брата – весомый статус.

В душе снова зашумела вода. Финн встал, надо поторопиться.

Открываю последние страницы с моими беспорядочными записями, своего рода дневником. Копирую с телефона GPS-координаты участка, на котором Уайатт нашел Энджел. Составляю список тех, кто мог взломать ящик стола. Записываю время и дату звонка, во время которого плакал мужчина.

Открепляю пришпиленный кнопкой под сиденьем стула пакетик из отцовского ящика. Пишу на нем маркером «неопознанный органический материал» и подклеиваю скотчем к странице. На полях рисую одуванчик, от которого вместо пушинок разлетаются вопросительные знаки.

Душ смолкает. Открывается и закрывается дверца шкафчика с аптечкой. Ставлю «книгу убийств» на полку строго вровень с остальными корешками.

Финн никогда не трогал эту поваренную книгу. Его представление о готовке сводится к тому, чтобы загуглить в телефоне «простой рецепт курицы с овощами». Он и не подозревает, что все эти пять лет питался в компании моего кровавого творчества.

В семнадцать лет я выдрала из книги страницы с рецептами и выбросила их в мусор. Бетти Крокер во время этого процесса по-матерински одобрительно улыбалась с внутренней стороны обложки. Я это оценила и портрет не тронула. Точно так же мило она улыбалась, когда я начала заполнять страницы нынешним мрачным содержимым.

На самом деле эта книга – никакое не доказательство. И скорее альбом с иллюстрациями многолетних душевных страданий, чем объективные заметки профессионала. Я никогда не показывала ее Финну, потому что знала: смотреть на меня прежними глазами он уже не сможет. И отцу тоже – боялась, что книга станет миной, на которой подорвемся мы оба.

Кофейник испускает предсмертный хрип. Пора на озеро. Но я хочу закрепить эту ночь прощальным поцелуем. Хочу, чтобы у нас все получилось. Мой брак для меня – темный лес. Впрочем, чужие браки – тоже.

Чем дольше нет Финна, тем сильнее кухня на меня давит. Двуличная Бетти Крокер на полке. Санта, скалящийся с папиной коробки. Иисус на «Тайной вечере» на стене.

Меньшее, что я могу сделать для Финна, – убрать ненавистную ему картину. Снимаю ее с гвоздя и кладу на стол изображением вниз.

Финн не знает, что у меня с ней связана очень личная история. Отец всегда заставлял меня сидеть на этом стуле и смотреть на стену с этого ракурса, когда считал, что мне надо подумать над своим поведением.

За множество часов, проведенных таким образом, я запомнила каждый мазок на этой фреске да Винчи, вплоть до солонки, опрокинутой Иудой, отчего рассыпанная соль стала считаться дурной приметой.

Одна из наиболее запоминающихся проповедей дяди называлась «Демон и соль». Он внушал нам, что, если просыпать соль, ее шорох будит демона, спящего на левом плече. И надо его ослепить, бросив в него щепотку соли. Главное – не перепутать, на каком плече он сидит. И не промахнуться.

Я до сих пор машинально бросаю несколько крупинок соли через левое плечо. И не единожды попадала Финну в глаз.

Отец называл да Винчи величайшим детективом. Говорил, что язык тела можно досконально изучить по этой фреске, запечатлевшей мгновение после того, как Иисус сказал ученикам, что один из них собирается Его предать. Поворот головы, дрогнувшая губа, дернувшийся локоть предателя.

Пока я приходила в себя после аварии, да Винчи незримо присутствовал в моей комнате. Я читала о его одержимости человеческой анатомией в то время, когда мне не давало покоя мое собственное тело. Рисунок за рисунком, вскрытие за вскрытием… Да Винчи описывал загадочную человеческую физиологию задолго до того, как по капле крови стало возможным определить цвет кожи, глаз и форму носа.

«У сидящего человека расстояние от сиденья до макушки головы больше половины роста на длину и ширину яичек».

Мы с Финном как-то проверили это утверждение после нескольких «маргарит».

Он водит шваброй по деревянному полу спальни. Осколки со звоном падают в мусорное ведро. Скрипит раздвижная оконная рама. Матрас издает жалобный вздох, как бывает, когда на него встают коленом. Похоже, Финн заправляет постель, хотя обычно этого не делает.

Торопливо прослушиваю голосовые. Расти просит встретиться возле участка в десять вечера. Мэгги собирается везти Лолу и Энджел в кино и велит мне выспаться.

Из спальни больше не доносится ни звука. В собственном доме я испытываю унизительное ощущение, будто это был секс на одну ночь. Финн ждет, когда я уйду.

Однажды я случайно услышала, как он сказал кому-то: «Иногда мне кажется, что Одетта вся из титана».

Но это не так.

«Прощаюсь» как можно громче. Ополаскиваю кофейную кружку и с грохотом ставлю ее на подставку, «случайно» включаю будильник на айпаде, перед тем как поставить его на зарядку, захлопываю дверцу шкафчика. На меловой доске для заметок рисую кособокого человечка на одной ножке, посылающего воздушный поцелуй, – мое обычное сообщение Финну.

Засовываю «Тайную вечерю» под мышку, в другую руку беру коробку с Сантой. В прихожей открываю шкаф, все еще забитый старыми формами и охотничьими куртками отца. Ставлю «Вечерю» к стенке шкафа под полу пальто. Опускаюсь на колени и запихиваю Санту поглубже, но что-то мешает.

После похорон отца Мэгги решительно перетряхнула все шкафы. Вплоть до содержимого карманов и последней коробки. Но мне была невыносима мысль о том, чтобы избавиться от его форменной одежды. Я заставила Мэгги повесить ее обратно, точно так, как было.

С тех пор я хранила в этом шкафу все, что хочу, но не могу выбросить. Неудивительно, что в конце концов он взбунтовался. Задевая щекой грубую шерсть с латунной пуговицей, лезу вглубь, чтобы понять, в чем дело.

В дальнем углу – ботинок. Нащупываю второй и тогда узнаю́. Любимые ботинки отца. Из кожи гремучей змеи. Ему нравилось носить вещи из трофейных шкур.

Однако мне он говорил, что выбросил эти ботинки. Сказал, что испортил их в ту ночь, когда искал Труманелл в грязном поле.

На подошвах засохшая грязь. Спереди и по бокам сплошь бурые пятна. Я знаю, как выглядит грязь. И кровь.

На этих ботинках есть и то и другое.

Кровь оленя?

Труманелл?

Фрэнка Брэнсона?

Я искала Фрэнка Брэнсона так же долго и упорно, как и Труманелл. Загадывала желание на каждой выпавшей ресничке, куриной косточке, монетке, белой лошади, радуге, на каждом чертовом одуванчике.

Хотела найти его живым, чтобы он во всем сознался.

Если Труманелл мертва, пусть убийцей будет Фрэнк Брэнсон.

Я молюсь об этом сейчас, когда отцовы ботинки мертвым грузом лежат в моих руках.

22

Смахиваю комочек засохшей грязи с рубашки и завороженно смотрю на длинный черный след на голубой ткани.

Земля от отцовых ботинок. С могилы Труманелл?

Нет, не могу так думать. Это бессмыслица. Отец не стал бы хоронить Труманелл один и не оставил бы гнить в земле. Красивую, любящую девушку. Щеки мокреют. Пытаюсь зашвырнуть коробку с Сантой на верхнюю полку; крышка открывается, памятное содержимое сыплется на пол. Поскальзываюсь на листках бумаги, потому что одна нога навеки онемела.

С грохотом падаю, ударившись об стену. С трудом сажусь на полу и отлепляю со щеки фотографию.

Дядины руки вскинуты кверху, лицо обращено к небу в религиозном порыве. Отец, погруженный в озеро по пояс, смотрит прямо в камеру, на меня, будто зная, что этот момент наступит.

Он велит мне сейчас же встать.

Спасаться.

Забираю ботинки.

Оставляю россыпь воспоминаний на полу.

Уже из-за двери слышу, как Финн зовет меня.

Сворачиваю от шоссе к озеру. Тереблю серебряную цепочку на шее, зажимаю ее в зубах. У ключа привкус металла. Или крови.

Раньше я делала то же самое с другим кулоном – серебряным сердечком. Его подарил Уайатт. Цепочка свисала у меня изо рта, когда я училась, смотрела телевизор и волновалась, потому что слышала перестрелку по рации, оставленной в спальне, а отца еще не было дома.

Тот кулон был на мне в ночь аварии. Каждый раз, когда я надевала его после, он будто обжигал мне шею.

По совету Мэгги я оставила его на красной бархатной скамье в церкви Святейшего Сердца Марии на Черч-стрит.

Мы с Мэгги решили, что добрый краснолицый католический священник лучше всех распорядится тоненькой цепочкой, которой завладела злая сила. Не дядя. Он бы сказал, что мы глупые девчонки и только умножаем власть дьявола.

Не представляю, что отец Дэннис сделал с цепочкой, но вряд ли даже он смог бы изгнать дьявола из того, что сейчас лежит на заднем сиденье.

Отцовы ботинки. Шарфик Энджел с золотыми блестками.

Но мне все равно. Мне от них нужны лишь ответы.

Доктор Камила Перес ждет на скамейке в парке, как и обещала. Позади нее – озеро, тепловатое и тусклое, будто у него нет никаких тайн.

Доктор, в оранжевой рубашке и ярко-желтых брюках, похожа на экзотическую птицу – очень жизнерадостный подбор цветов для человека, который бо́льшую часть жизни проводит за исследованиями фрагментов тел, по которым уже и не скажешь, что они человеческие.

– Ничего лишнего в образцы не попало? – спрашивает она, критически оглядев два коричневых пакета у меня в руках. – Погоди. Ты что… плакала?

– Все хорошо, – говорю я, чтобы убрать беспокойство с ее лица. – Да, я была осторожна. Слушайте, надо было еще по телефону сказать… иначе нечестно. Можете не помогать. Никаких обид. Вы мне ничего не должны.

– Я у тебя в вечном долгу. – Доктор Перес хлопает ладонью по скамье, приглашая меня сесть рядом. – Дочка вернулась в университет. Благодаря тебе и письму, которое ты написала судье, парню сидеть еще как минимум три года. В голове по-прежнему не укладывается: вытолкнуть мою малышку из машины на скоростном шоссе, посреди ночи, потому что она хотела с ним расстаться! Думать не хочу, что бы случилось, если бы вы с напарником ее не нашли. Не могу гарантировать, что ее братья не доберутся до парня, когда он выйдет.

– Ни слова больше. Я этого не слышала.

– Что принесла?

Я протягиваю ей пакет с вещами Энджел:

– Дело номер один: бутылка воды и шарф с золотыми блестками. Шарф грязный, лежал в поле. Пыль и частички бог знает откуда, наверное еще с доисторических времен. Из бутылки пила только девочка, так что там все должно быть предельно ясно. Знаю, потому что сама дала ей воду. Нужна ДНК с бутылки и любая информация по шарфику.

– Девочка… жива?

– Надо установить ее личность. Пожалуйста, больше ни о чем не спрашивайте. – Я ставлю пакет на скамейку и протягиваю другой. – Дело номер два. Ботинки. Тоже ДНК. Возможно, нескольких человек. И опять же что обнаружится. Земля, навоз, укусы насекомых – все, что прояснит, где эти ботинки побывали.

Доктор откашливается.

– Сейчас я работаю в частной лаборатории, так что свободы действий у меня чуть больше, но не настолько. Несколько моих знакомых судмедэкспертов постоянно помогают друзьям неофициально. По мелочи. Амурные дела. Проштрафившиеся отпрыски. Но не крупные расследования. – Она ненадолго замолкает, глядя на мою ногу. – Короче, если что-то из этих улик имеет отношение к Труманелл Брэнсон, я не хочу этого знать. Хочу остаться инкогнито. Я видела, что пресса делает с моими коллегами, которые хоть как-то соприкасаются с этим делом. – Доктор смотрит мне в лицо, и ее взгляд смягчается. – Я знаю, ты не можешь не думать о нем. Мы с дочкой смотрели документальный фильм. Несправедливо со стороны того агента ФБР намекать, будто ты видела, что случилось с бедной девочкой, и кого-то покрываешь. А для тех, кто слил твои фотографии после аварии… в аду отдельный котел.

В голове всплывает изображение девушки, которую я не узнаю́. Лицо залито кровью. Взгляд почти безжизненный.

Не могу возвращаться туда. Нельзя, чтобы сочувствие этой женщины, Уайатт, молчащая девочка, чертовы отцовские ботинки снова утянули меня на дно.

– Поняла, – быстро говорю я. – Все сугубо между нами. Больше никто не узнает.

– Что смотреть в первую очередь? – резко спрашивает доктор.

– Все.

Она возводит глаза к небу.

– Сколько времени это займет? – настойчиво спрашиваю я.

– Наберись терпения.

– Серьезно?

– Дай неделю на предварительные выводы. – Доктор касается пальцем пятна на моей рубашке. – У меня должны быть салфетки. Попробуем оттереть?

Она роется в сумочке, а я чувствую, как вверх по ноге, туда, где культя соединяется с металлом, лезет остервенелый гнус. Ощущение очень явственное, хотя я знаю, что, если сорвать с себя брюки, там будет бледная нетронутая кожа. Борюсь со странным желанием прыгнуть в озеро и залечь на холодное дно, куда не проникает солнце.

Вода идет рябью от легкого ветерка. А в памяти всколыхнулись воспоминания. Совсем недалеко к западу отсюда – рощица, в которой Труманелл наткнулась на парня, насилующего девушку.

Еще дальше – место, где в невменяемом состоянии бродил Уайатт в ту ночь, когда пропали сестра с отцом. А здесь мой отец проходил обряд очищения, возрождаясь вновь и вновь. Я бросила горсть его пепла в эту воду, и крупинки расплылись по поверхности, словно корм для золотых рыбок.

Этот парк всегда был местом встречи добра и зла, где все случается в первый раз и в последний.

23

В миле от города я сворачиваю на стоянку. В кабинке туалета срываю с себя джинсы и рубашку. Стягиваю чехол с протеза, обнажая металл. В процессе изгибаюсь по-всякому, стараясь не задеть стен. Чувствую себя так, будто раздеваюсь догола в липкой ловушке для насекомых.

Это жалко и похоже на паранойю, но я так яростно сдираю с бедра и протеза невидимых насекомых, что ломаю ноготь.

Судорожно вдыхаю. Еще раз.

В кабинке слева наркоманка ловит кайф, в кабинке справа маленькую девочку рвет, а я в одном белье сижу на крышке унитаза и массирую культю.

Закрываю глаза и слушаю, как мать успокаивает дочку, которая чуть ли не выкашливает легкие.

Чувствовала ли когда-нибудь Энджел такую любовь, когда болела, грустила, лишилась глаза? Представляю, будто женщина обращается и ко мне тоже. Все будет хорошо. Я помогу. Зуд в ноге затихает, я вытираю пот со лба туалетной бумагой и переодеваюсь в обтягивающий фитнес-комбинезон, который принесла в спортивной сумке из машины.

Мы с малышкой выходим из кабинок одновременно. В зеркале наши лица одинаково бледны. Она указывает пальцем на мою туфлю. К подошве прилипли клочки туалетной бумаги. Улыбаюсь в знак благодарности.

Отлепляю один клочок, грязный. Потом другой. Не туалетная бумага. Две половинки номера телефона из ящика отца. Бумажка выпала из кармана джинсов, пока я переодевалась.

Кидаю ее в мусорное ведро.

Мою руки в холодной воде так долго, что они немеют.

Возвращаюсь в машину и только там набираю номер.

Сворачиваю в безлюдный, изрезанный оврагами район, посреди которого серебристой лентой вьется река Бразос[34].

Когда в трубке отозвались, меня будто пронзило током, и я нажала отбой. Голос Андреа Греко невозможно спутать ни с чьим другим: он неожиданно высокий для женщины, обладающей такой интеллектуальной мощью. Одно мелодичное «алло» тут же вернуло меня в синее кресло, в котором я сидела десять лет назад, ощущая пустоту в животе и глядя на небоскребы из окна.

Я не общалась со своим детским психотерапевтом с шестнадцати лет, когда ногти, изгрызенные до крови, болели не меньше, чем нога. Учитывая то, как прошла последняя встреча, поразительно, что отец оставлял за собой возможность ей позвонить, не говоря о том, чтобы хранить ее номер телефона в ящике стола с самыми сокровенными вещами.

Спустя четверть часа, немного погуглив, я набрала номер снова.

Разговор вышел коротким. Я сказала, что мне нужно с ней увидеться. Она продиктовала адрес дома где-то посреди гор, в двух часах езды отсюда, так, будто мы виделись на прошлой неделе.

Дом доктора вызывает то же пугающее ощущение, что и ее сеансы терапии когда-то: много стали, резкие перепады высот, непрозрачные стекла, открытые обзорные площадки. И что будет в итоге – непонятно.

Доктор стоит на террасе и внимательно наблюдает за тем, как мой пикап останавливается, хрустя колесами по гравию. Распущенные волосы растрепаны. И вот она осторожно спускается по лестнице с крутыми поворотами.

Нет больше туфель-лодочек от «Прада». Сшитых на заказ деловых костюмов, чтобы вписываться в общество именитых мужчин-психологов. Пышных укладок, чтобы производить впечатление на присяжных, которым больше нравятся «ухоженные» техасские женщины.

Деловые брючные костюмы, очки с тонкой черной оправой в стиле доброжелательной телеведущей-интеллектуалки, диплом Брауновского университета[35] – все это, по ее словам, было защитной броней.

– Она нужна каждому, – заверяла меня доктор. – Выясним, какая подойдет тебе.

И какая ирония: два года назад она покинула свой угловой кабинет в далласском небоскребе, откуда люди внизу казались букашками, и сама стала букашкой посреди пустынного пространства.

Дорого заплатила за то, что участвовала в рассмотрении скандальных дел, связанных с детьми.

Из интернета я узнала, что доктор была помешана на запретительных предписаниях.

Родители-садисты, против которых она свидетельствовала в суде. Подросток-психопат, пытавшийся переехать ее на мотоцикле. Преследователь, который слал ей любовные письма с сердечками, раскрашенными кровью. Бывший муж, который развлекался тем, что в ее отсутствие тайком пробирался к ней домой в Тертл-Крик[36] и передвигал там мебель.

В интервью она сказала, что оставила работу, чтобы написать книгу.

Интересно, кем я кажусь ей, выходя из машины с оголенным протезом, – этакий черный паук на фоне скал и неба. Убийцей из апокалиптического триллера?

Доктор делает шаг на последнюю ступеньку, и тонкая хлопковая блуза надувается пузырем над потертыми джинсами. По-прежнему носит с собой пистолет?

Один раз я мельком углядела сверхкомпактный револьвер. У нее на поясе. Она искала на полке в кабинете перевод древнеиндийской поэмы о Вишпале, царице-воительнице, которая лишилась ноги в бою, но продолжила участвовать в битвах с железной конечностью.

– Все это сказки, – сердито бросила я тогда. – Никто бы не смог ходить с тяжелой железной ногой, не говоря уже о том, чтобы бегать. В те времена никто не считал, что женщина способна сражаться. Да и сейчас тоже.

– Поэма о Вишпале – первое письменное упоминание о протезе в мировой истории, – ответила доктор. – Тысячи лет назад. – Она села рядом со мной на кушетку и положила ладонь на неприкосновенную территорию: остаток ноги выше колена. Я это запомнила, потому что больше никто так не делал. – Задумайся, – говорила доктор. – Рыцари носили тяжеленные железные доспехи. Требовалось вдвое больше сил, чтобы ходить в таком облачении, не говоря о том, чтобы сражаться не на жизнь, а на смерть. Современный солдат в Афганистане носит на спине груз весом несколько десятков килограммов, причем в жестких условиях пустыни. Но он это делает. Твоя новая нога ощущается как тяжесть, но сколько она весит? Чуть больше двух килограммов? Многое из того, что кажется невозможным, на самом деле реально, Одетта. Разница между пациентами, которые борются вопреки всему, и теми, кто – нет, сводится к какому-то внутреннему качеству, которое нельзя описать словами. Ты сама определяешь свою жизнь.

Поднимайся, черт возьми! И не ной. По сути, это она говорила на втором сеансе. Отцу бы точно понравилось. А весь следующий месяц она неустанно применяла ко мне ДПДГ[37] (десенсибилизацию и проработку через движения глаз).

Доктор водила синим карандашом из стороны в сторону, а я следила за ним взглядом. Закрывала глаза и слушала, как она ногтем стучит по стеклу (тук-тук-тук).

Что было дальше, что было дальше, что было дальше? Что чувствуешь, что чувствуешь, что чувствуешь? Почему, почему, почему? Доктор обещала, что, если прокрутить в голове свое страшное кино много-много раз, оно перестанет напоминать черновой монтаж и превратится в старый фильм, виденный сотни раз. И в конце концов я смогу пересказать его содержание, не чувствуя себя при этом так, будто меня пропустили через молотилку.

Только вот я каждый раз выходила из ее кабинета с красными глазами и совершенно измочаленная.

На следующий день после седьмого сеанса я услышала, как мой отец говорит ей по телефону: «Вы калечите ее морально. Что, черт побери, вы пытаетесь из нее вытянуть?»

Больше он меня к ней не повез.

Я всегда думала: а что было бы, если бы я посмотрела свое кино вместе с ней еще раз? Два раза? Три? Что успела бы разглядеть в тот миг, когда Уайатт приоткрыл дверь? Смогла бы назвать номер седана, стоявшего в темноте у сарая? Доктор уверяла и меня, и отца, что это не гипноз.

Всегда считала, что я что-то знаю?

Верила, что я как-то замешана в убийстве Труманелл?

Этот червячок гложет меня до сих пор. Я день и ночь думаю: а вдруг у всех за улыбками и дежурными фразами скрывается подозрение, что я чего-то недоговариваю?

24

С «Джонни Уокером» проще начинать дерьмовые разговоры. Доктор Греко налила в бокалы виски на два пальца. Сейчас откинется на спинку кресла и будет ждать. Как всегда.

Мы сидим на балконе, который так далеко выступает над каменистым обрывом, что голова кружится. Не могу отделаться от ощущения, что стоит чуть громче поставить бокал на стол – и половина дома рухнет в пропасть вместе с нами.

Бутылка виски стояла на месте, а кресло смотрело на жгучее лимонное солнце еще до того, как я подъехала к дому. Второе кресло – на приличном расстоянии от моего: признак закономерного недоверия роду человеческому.

Поздоровавшись, доктор первым делом спросила, служу ли я еще в полиции. Затем – есть ли оружие. Я медленно повернулась на месте, вытянув руки. Доктор внимательно оглядела мой обтягивающий спортивный костюм, под которым ничего не утаишь. Я кивнула на свою машину – хранилище моего скромного арсенала. Похоже, это ее успокоило.

Она тянется за бокалом, и под тонкой хлопковой блузой проступают очертания пистолета. Солнце стирает мелкие морщинки, но подсвечивает каждую седую прядь. Доктор выглядит минимум на шестьдесят. А ведь десять лет назад в журнальной статье о самых желанных женщинах Далласа утверждалось, что ей тридцать пять.

Она кладет ногу на ногу. Даже спустя столько лет я помню, что это значит. Собирается меня удивить. Заговорит первой.

– Не думай, что я забыла тебя, Одетта. И не сожалела, что не смогла в полной мере тебе помочь. Любопытно, что ты выбрала пойти в полицию. Вернулась в город, который чуть не сожрал тебя заживо. Никогда бы не подумала. Очень бы хотелось поговорить о том, что подтолкнуло тебя к такому решению.

– Я пришла не ради себя, – прямо говорю я. – А спросить…

Внутренний голос говорит: Подожди.

Переставь кресло, чтобы не щуриться от солнца.

Придвинься ближе.

Расслабься.

Не начинай сразу об отце.

В голове возникает образ Энджел, а еще – маленького мальчика, о котором я не вспоминала много лет.

– У вас в приемной сидел ребенок, который не разговаривал, – медленно произношу я. – Мальчик. Мы общались. Не словами. Играли в «виселицу». И в крестики-нолики. Ему нравилось… смотреть на мою ногу. У меня вопрос про него.

– Он связан с каким-нибудь расследованием? – Доктор поднимает руку. – Не отвечай. Я не имею права обсуждать пациентов, что нынешних, что бывших. Ты ведь знаешь.

– Дело не в нем самом, – упорствую я. – Я хочу понять, что заставляет ребенка замолчать.

Доктор издает хриплый смешок:

– Таких желающих – целая очередь. Как и все остальное, это зачастую загадка, все индивидуально. Зачем нужна я, Одетта? Есть книги. Тысячи других психологов, не на пенсии. Штука под названием «Интернет». Я сталкивалась с таким время от времени, но на звание эксперта в этой области не претендую.

Я пожимаю плечами:

– Вы специалист по трудным детям. Нужно, чтобы девочка-подросток заговорила, но она молчит.

– Слишком мало информации.

– Хорошо, это связано с расследованием, – говорю я осторожно. – Неизвестная девочка, которая молчит практически все время с тех пор, как ее нашли. Она получила… физическую травму. Нужно, чтобы она заговорила.

– Действительно нужно? Или это только твое желание?

– Иначе я не смогу защитить ее от того, что может произойти.

– Ты лучше остальных знаешь, как это бывает. То, что произойдет, нельзя представить. Просто нельзя – и все. Будущее никогда не соответствует нашим ожиданиям. – Последняя фраза прозвучала с горечью.

Не помню ее такой.

– Я здесь не ради себя, – повторяю я.

– Не верю. Но ладно, Одетта, подыграю. Девочка не проявляет эмоций? Не реагирует? Асоциальна?

– Нет. Очень умная. Понимающая. Все отражается у нее на лице. Постоянно оценивает окружающую обстановку. Хорошо ладит… с маленькими детьми.

– Как давно ты ее знаешь?

– Два дня.

– Ты говоришь, что она молчит почти все время. Значит, что-то все-таки сказала?

– Одно слово.

– Ты подталкиваешь ее к разговору?

– Да.

– Перестань. По моему опыту, дети замолкают не специально. Они отчаянно хотят говорить, но не могут. Большинство судит о таких детях по фильмам. Ганнибал Лектер в детстве видит, как его сестру убивают и съедают, и перестает говорить, чтобы сохранить свой мир. Парень из «Пятидесяти оттенков», Кристиан Грей, в очень раннем возрасте оказывается взаперти с умершей матерью. Бедные маленькие гаденыши, да? Но разве они могли вырасти другими? Представление о мутизме, избирательном мутизме, молчании как о форме протеста, – чушь собачья. В случае девочки рано делать выводы. Какое слово она произнесла?

– Одуванчик.

– И как выглядела после?

– Испуганной. Слегка сердитой. Будто ей больно слышать свой голос.

– Знаешь, чем это слово важно для нее?

– Ни малейшего понятия.

– Предлагаю вести дневник. Понаблюдай за ее телодвижениями и определи, какие темы, предметы, слова и звуки вызывают у нее эмоции. Узнай, есть ли определенные люди или предметы, с которыми она говорит. Ты сказала, что она любит детей, так что, возможно, ребенок. Собака. Говорящая штуковина от «Амазона» – «Алекса». Типичных случаев не бывает. Ребенок может свободно болтать с незнакомцами или с компьютером, но быть не в силах сказать ни слова самому любимому человеку.

Солнечный луч рассекает бутылку. Доктор Греко подливает золотистой жидкости в мой бокал, хотя он еще на четверть полон.

– Помню один ужасный случай. – От виски южный выговор стал еще протяжнее. – Не мой, коллеги. Мать пригрозила дочери утопить ее в ванне, если та раскроет кому-нибудь семейную тайну. И каждый раз, когда малышка слышала собственный голос, ее охватывал ужас. Ей казалось, что секрет выпрыгнет изо рта, как лягушка из пруда. И при каждой попытке заговорить девочка начинала давиться. Не могла дышать. Будто уже погрузилась в ванну, где мать пообещала ее утопить. Так она и замолчала. Навсегда.

Я и сама будто под водой. Солнце и спиртное устроили световое шоу, от которого кружится голова и тошнит.

– Что с ней случилось? – спрашиваю я.

– Зарезала родителей. Пока они спали. Но и после не заговорила. Не выдала тайну. Вообще ни единого слова больше не сказала. С присяжными и судьей ей не повезло. Отбывает пожизненное.

Доктор Греко перекатывает кубики льда в бокале – нервное, ритмичное позвякивание.

– Что на самом деле привело тебя сюда, Одетта? – В ее голосе неожиданно прорезаются стальные нотки – их я помню.

– Хочу узнать, почему мой отец хранил ваш номер телефона в ящике стола под замком, – импульсивно парирую я. – О чем вы с ним говорили и имеет ли это какое-то отношение к Труманелл.

– Тогда разговор будет очень коротким, – отвечает доктор. – Потому что твой отец больше мне не звонил.

Я вытираю собственную рвоту с черно-белого плиточного пола докторской ванной. Сколько раз она подливала мне из бутылки? Три? Четыре?

Попросила называть ее Энди. Не Андреа и не доктор Греко, но это как-то неправильно, слишком фамильярно. В какой-то момент разговор принял неожиданный оборот. Не помню, как я это допустила. Обрывки разговора всплывают в голове.

Я наговорила всякого.

Уайатт Брэнсон видит призрак сестры и точно знает, что сегодня на ней: золотые серьги-кольца или перламутровые гво́здики, лиловые шлепанцы или туфли с выпускного, алая помада или бесцветный бальзам для губ.

Папа засовывает ботинки в дальний угол шкафа.

Мои абсурдистские сны. Иисус с окровавленными ступнями сходит с картины на стол и велит мне не забывать, что Иуда предал Его поцелуем. Труманелл просыпается в стеклянном гробу и прижимает ярко-алые губы к крышке.

На балконе все так же ослепительно сияет солнце, вонзая в голову крошечные серебряные иголки. Доктора нет. Моего бокала и бутылки – тоже, на их месте ледяная бутылка колы. Голос доктора Греко – едва различимое бормотание из-за двери кабинета-библиотеки, которую я видела мельком по пути в ванную. Голос один. Логичные паузы. Говорит по телефону. Разве был звонок?

Мы по-прежнему одни в доме.

Беру бутылку; ледяная кола обжигает горло – жидкий кайф. Пять минут. Десять. Двадцать. Теперь все вокруг крутится не бешено, а плавно, как на карусели.

Цепляюсь взглядом за единственный предмет передо мной – изящную азиатскую вазу, оплетенную плющом. Так лучше.

Трогаю пальцем листик, чтобы убедиться, что он настоящий.

И замечаю.

Крошечную, едва различимую точку в самом центре изображения бирюзового павлина, распустившего хвост.

Камера.

Доктор меня записывала.

25

Не прощаюсь. Выхожу из дома доктора полупьяная; горизонт накренился. Мне нельзя вести машину, но я еду, и все слова, что я не должна была говорить, тянутся за мной, как шлейф от грязного выхлопа. Где-то через час муторного пути домой в голове вырисовываются два вопроса.

Доктор записывает всех, кто сидит у нее на балконе, или только мне выпала такая честь?

Что за книгу она пишет?

Когда я наконец подъезжаю к Синему дому, мне хочется только отстегнуть протез, выпить литр воды и поспать, чтобы прошла пульсирующая боль в правом виске. Вместо этого меня встречает немая сцена на крыльце.

Финн прислонился к колонне, скрестив руки на груди. У его ног – рюкзак, все еще покрытый белесой пылью после нашего медового месяца в Марокко.

На моем красном садовом кресле восседает тощая пергидрольная блондинка, каких сотни тысяч; нога закинута на ногу, юбка задралась, почти полностью открыв бедро.

Кувшин с чаем позволяет сделать кое-какие выводы. На поверхности плавают кусочки подтаявшего льда, словно крошечные айсберги.

Ожидание затянулось.

У обочины припаркован белый внедорожник с наклейкой «Вперед, „Лайонс“!» на заднем стекле. Очевидно, машина принадлежит незнакомке, и, судя по наклейке, она местная.

Осторожно паркуюсь рядом с Финновым синим кабриолетом. Немая картина оживает: Финн закидывает рюкзак на плечо и направляется ко мне. Блондинка так и сидит позади него на крыльце, прикусив длинный темно-синий ноготь.

Грудь выпирает из розового топа, как два шарика карамельного мороженого. Две подтянутые ноги с изящными ступнями. Все остальное тоже в комплекте. Щиколотку дважды обвивает татуировка: крошечная змейка с красной головкой или стебель розы с бутоном – отсюда не разобрать.

Финну такие не по душе. Значит, они не вместе. Или решил поменять предпочтения?

– Ты где была? – Финн в двух шагах от меня; в голосе явное раздражение. Слишком близко.

Надеюсь, запаха спиртного не почувствует.

Хочется ответить: «Выясняла, где побывали отцовские ботинки. Отслеживала телефонный номер из ящика его рабочего стола и уперлась в глухую стену в чистом поле». Но я молчу.

– Почему на звонки не отвечаешь? – требовательно спрашивает Финн. – А, ладно. Не важно. Я внес залог за Уайатта Брэнсона. Отвез его домой пару часов назад – он без машины. Пикап отбуксировали с Берч-стрит в восьми кварталах от дома девочки на штрафстоянку в Далласе. Чтобы не расслаблялся.

В голове возникают две картинки.

Уайатт с Финном едут вместе по проселочным дорогам в тесном пространстве двухместного «БМВ» с невидимой мной посередине.

И Уайатт снова заперся в своем доме. Один.

– Партнеры просили поблагодарить тебя за рекомендацию. Ты, возможно, удвоила мою годовую премию. Уайатт даже говорит, что может заплатить. – Голос Финна звучит холодно и напряженно, будто его язык не был в моем пупке прошлой ночью.

– Ты правда собираешься сам его защищать? – недоверчиво спрашиваю я.

– Вопрос решится сам собой, если Уайатт не будет осторожен, – спокойно отвечает Финн. – Полиции пришлось привлечь дополнительных операторов, чтобы справиться с наплывом звонков. Люди открыто угрожали разделаться с Уайаттом, если копы его отпустят. А теперь он свободен. Если Уайатт убьет кого-нибудь в этом городе, обороняясь, даже если будет стрелять с собственной постели, это ничего не изменит. Здесь правят не законы, а инстинкты. Как сказал твой напарник, «он разворошил змеиное гнездо».

– Ты же знаешь Расти. Он сам до конца не верит в свое деревенское бахвальство. Может, из обвинений ничего не выйдет.

Однако в душе я знаю, что Расти не так уж не прав. Документалка про Уайатта зажгла спичку. А инцидент с Лиззи плеснул бензина в костер.

Сердце Труманелл сотрясает землю под нашими ногами. Город готов любой ценой перевернуть последнюю страницу этой страшной сказки.

– Ладно, услышала, – говорю я. – Правда. Я поговорю с Расти, чтобы выделил Уайатту какую-нибудь охрану. Но… мы сможем на днях найти время и поговорить? О… прошлой ночи.

Финн не отвечает, и я показываю на крыльцо:

– О ней стоит беспокоиться?

– Я вернулся взять вещи первой необходимости. Тарелки. Кружки. Молоток. Дама подъехала, когда я уже уходил.

Тарелки. Кружки. Молоток.

Я. Бросаю. Тебя.

– Сказала, что у нее дело лично к тебе, – продолжает Финн. – Я остался ждать, потому что она была очень расстроена. Еще минут пятнадцать назад нервно ходила туда-сюда. А когда искала в сумочке жвачку, я углядел пистолет. В этом чертовом штате все женщины носят с собой оружие?

– Как ее зовут?

– Ничего не сказала. Только то, что в чае мало сахара.

Финн забрасывает рюкзак на пассажирское сиденье кабриолета, перекидывает длинную ногу через порог и усаживается за руль.

Он выглядит точь-в-точь как убийственный далласский адвокат, а не как выходец из семьи чикагского сантехника с несколько расистскими взглядами и библиотекарши, любящей Марка Твена. Не мальчик, который водил соседа-аутиста в католическую школу каждое утро, и не парень, который слегка напоминал Джона Красински[38], когда уселся на барный стул в Гайд-парке[39], чтобы пофлиртовать с единственной одноногой девушкой в зале.

Так хочется попросить его остаться! Но у меня нет на это права. Я ему изменила. Поставила на последнее место после Уайатта, папы и Труманелл.

Финн заводит мотор и поправляет крутые солнцезащитные очки. Щеки его втянуты, отчего скулы заостряются, а под ними образуются впадинки.

Верный признак: мне не понравится то, что я сейчас услышу.

– Хочешь знать, что мне сказал Уайатт Брэнсон во время нашей поездочки? – Финн смотрит прямо перед собой, сквозь стекло. – Про твои чувства к нему? Не путать горе с любовью. Вину со страстью. Тот еще сукин сын. Но это не означает, что он не прав. Осталось понять, насколько это важно для меня.

26

Девять ступенек крыльца вдруг превращаются в бесконечное восхождение. Сдерживаю слезы, вызванные прощальными словами Финна. В висок будто вколачивают гвоздь в такт клацанью протеза по дереву.

Чем ближе подхожу, тем крепче уверенность, что я ничего не знаю про женщину на крыльце. Но если она в числе 10,8 миллиона человек, кто в прошлом месяце смотрел «Настоящую историю», значит думает, что обо мне ей известно больше чем достаточно.

И не важно, что журналюга оговаривался, мол, во многом его репортажи поддерживают существующие мифы.

Например, будто каждое седьмое июня – в годовщину исчезновения Труманелл – я вплетаю в волосы полевой цветок, но так, чтобы он не бросался в глаза.

Или что у меня есть особый протез, из которого можно стрелять.

А еще – под Синим домом тайно захоронены негодяи, застреленные местными копами, которые время от времени брали правосудие в свои руки.

Алкоголь все еще плещется внутри, подпитывая злость. Меня внезапно накрывает паника. Что, если эта особа с личиной хрупкой блондинки явилась за Энджел? Местная болельщицкая наклейка говорит об обратном, но нельзя знать наверняка. Она может быть из опеки. Возможно, от нее Энджел и скрывается. Или ее подослали, чтобы вернуть девочку домой.

Я не готова ни к тому, ни к другому.

Господи, пожалуйста, сделай так, чтобы она приехала по личному делу.

А выпустите мужа из тюрьмы? Не так уж и сильно он меня ударил.

Не могли бы вы убрать запись о вождении в нетрезвом виде из личного дела моего сына? Иначе он не станет выпускником престижного университета в шестом поколении.

А можно отменить запретительное предписание до слушаний по разводу? Я не воровала собаку у мужниной подружки, просто взяла на время.

Добираюсь до верха крыльца, а незнакомка при этом пялится на мою ногу. Я же не могу оторвать взгляда от ее груди, наполовину вывалившейся из майки.

– Не туда смотрите, – говорю я сухо, в свою очередь отводя взгляд. – Чем могу помочь?

– Я просто никогда раньше не видела такого. – Блондинка кивает на мою ногу. – Хотя у моей тети лишний палец на ноге. А у племянницы – три соска.

– Вы серьезно?

Она решительно делает шаг ко мне:

– Серьезнее некуда. Я Гретхен Макбрайд, из автосалона «Макбрайд шевроле». Передайте Уайатту Брэнсону: пусть держится подальше от моей дочери или я ему чертовы яйца отстрелю.

* * *

– Для начала выньте руку из сумочки, – приказываю я. – Медленно.

С болью осознаю, что пистолет остался в машине, а крыльцо – бетонное. Не уверена, что смогу ее обезвредить, не покалечив нас обеих.

Кто она? Не мать Лиззи Рэймонд, девочки, в преследовании которой обвинили Уайатта, – с ней я встречалась. Мать подружки, которая шла домой вместе с Лиззи? Пытаюсь вспомнить, какое имя упоминалось в полицейском протоколе. Не получается.

– Простите. – Гретхен опускает руку вдоль тела. – Привычка тянуться к пистолету, когда нервы сдают. Брат говорит, это кончится тем, что меня застрелят или от десяти до двадцати лет дадут.

– Прислушайтесь к брату. Это ваша дочь шла домой с Лиззи Рэймонд?

– Шутите? Я, по-вашему, настолько стара, чтобы быть матерью подростка? Я Гретхен Макбрайд, третья жена Мака Макбрайда, владельца салона «Макбрайд шевроле». Мне тридцать два. Дочке девять, она в четвертом классе. Зовут Мартина Макбрайд, как певицу[40]. Муж захотел ее так назвать, потому что я распевала «День независимости» во время секса. Правда, моя Мартина поет как жаба – придется поискать другие способности. В церкви слишком добры и говорят, что у нее низкий альт.

– Уайатт Брэнсон приставал к вашей дочери? Если да, заявите об этом в полиции, а не здесь на крыльце.

– Нет. Пока не приставал. – Гретхен оглядывается по сторонам. – Это личное, как на исповеди. Вы сами сказали: я у вас на крыльце, а не в участке. Это по-дружески. Вон и сладкий чай. Вы ведь никому не расскажете?

Узнаю этот тип людей – она выговорится, что бы я ни сказала. В таких случаях почти всегда лучше промолчать.

Гретхен вздыхает, не замечая, что ремешок сумочки соскальзывает с плеча, и снова опускается на стул.

– Дело в том, что я переспала с Фрэнком, отцом Уайатта. Всего раз – за несколько месяцев до того, как он и его дочь исчезли. На мужа разозлилась. Как обычно, не получила с ним никакого удовольствия. Пошла в бар, а там Фрэнк со своей пиратской повязкой на глазу. Я слышала, что у него хрен о-го-го для его возраста, а муж мой сам хрен ходячий. Я позволила Фрэнку меня угостить. Он рассказал, что лишился глаза на войне, спасая друга, который наступил на мину. Ну и все само собой вышло. Я подумала, что не грешно переспать с настоящим героем, понимаете?

Меня неизменно удивляют люди, которые восхищаются патологическими лгунами.

Фрэнк Брэнсон не был героем войны. А ослеп наполовину в двенадцать лет, когда друг «нечаянно» ткнул ему палкой в глаз.

Многое из того, чем он бахвалился в разговорах, было выдумкой.

Он не был тем братом, что выжил за счет сердца мертворожденной сестры-близнеца. Военные не держали полгода секретную базу НЛО на его сорока акрах. И уж точно не было у него ничего с Рене Зеллвегер[41] в туалете «Уолмарта», когда та навестила свой родной городок Кэти в Техасе.

Гретхен рассеянно рисует сердечко на запотевшем бабушкином кувшине.

Я завороженно смотрю на ноготь, скользящий по стеклу так чувственно, будто по человеческой коже. На прозрачно-зеленый оттенок кувшина, такой же красивый, как глаз Энджел.

Интересно, ощущает ли бабушка, паря на каком-нибудь облачке, это легкое щекотание? Уже придумала прозвище для Гретхен? Острый Коготок. Мадам Шевроле.

– Мне нравятся мужчины со стержнем. – Гретхен резко возвращает меня в реальность. – Знаете вопрос из «Фейсбука»[42] про выбор между спасением двух жизней? Тонут незнакомец и ваша любимая собака. Кого спасете? Если бы рядом не было никого, кроме моего мужа, утонули бы оба. Вы, как коп, спасли бы человека?

– Человека, – подтверждаю я. – Даже если не была бы копом.

– Мне рассказывали, что у вас вся семья такая. Черно-белый взгляд. Высокоморальные. Но можно я скажу кое-что? Ваша нога не делает вас святой. Вы ничем не отличаетесь от меня. Например, в душе считаете, что собаки лучше людей. К тому же переспали с представителем того же семейства. Я знаю про вас с Уайаттом Брэнсоном. Ох как трудно устоять перед этими Брэнсонами. Когда я раздела Фрэнка в мотеле, мне было наплевать, один у него глаз или четыре, пятьдесят два ему или восемнадцать.

Я раньше думала, что люди нападают на меня без повода, потому что от моей ноги у них срабатывает «переключатель», запускающий агрессивное поведение. Но за пять лет в полиции поняла: копы просто имеют дело с немалой долей неприятных человеческих особей. Которые, как эта женщина, зачастую оказываются правы. Во всем.

– Вы ведь понимаете, к чему я клоню, – продолжает Гретхен. – Я сделала ДНК-тест. Отец моей дочки – не муж, а Фрэнк Брэнсон. Так что, если его умственно отсталый сынок, который ищет замену своей сестрице, посмеет приблизиться к моему дому, это плохо кончится. В общем, передайте ему, чтоб держался подальше. Взамен я намекну, кто, по моему мнению, прикончил Фрэнка Брэнсона и изрубил его на такие мелкие кусочки, что вы их никогда не найдете.

Звучит излишне натуралистично. Гретхен достает коробочку с коричными леденцами, открывает и протягивает мне. Похоже, мое согласие взять конфетку будет равносильно рукопожатию.

– Держите наводку, – говорит Гретхен. – Расспросите маму Лиззи. Я думаю, ее распирает после документалки. Репортеру не удалось ее расколоть, но вы точно сможете. Не случайно Уайатт Брэнсон приставал к Лиззи, а она – просто призрак Труманелл. За этим скрывается куча дерьма.

Ничего особо ценного в этой информации нет. Все и так знают, что Фрэнк Брэнсон повсюду оставлял свое семя.

В этом городе может быть полно маленьких Фрэнков и Франсин, чья тайна рано или поздно всплывет на сайте по поиску предков или в пьяном разговоре.

Просто о Лиззи судачат больше всех. Дело против Уайатта всегда было кошмаром для стороны обвинения ровно поэтому – нашлась бы куча желающих прострелить Фрэнку Брэнсону оставшийся глаз, кристально-голубой, будто позаимствованный у Брэда Питта, и навсегда прекратить его треп.

Но зачем Труманелл погибать вместе с ним?

Гретхен встает и натягивает юбку на ляжки с варикозной сеткой вен. Какими бы упругими ни были мышцы и замысловатой – татуировка, запоминается только эта синеватая паутина.

– Про Фрэнка всякие ужасы болтают, – говорит Гретхен. – Что он убил жену и ему это сошло с рук. И Труманелл убил и покончил с собой, а сын похоронил их обоих. Или убил Труманелл и унес свою задницу в Мексику. Я знаю одно: Фрэнк был нежным. Даже всплакнул, когда рассказывал, что не может забыть лицо умирающего друга. Если бы Фрэнк воскрес, я бы не задумываясь переспала с ним снова. И спасла бы его, а не любимую собаку.

Длинные синие ногти впиваются в бедро.

Синяя Паучиха. Вот как назвала бы ее бабушка.

27

Машина мадам Шевроле скрывается за поворотом, и я захлопываю дверь.

Со стены прихожей на меня смотрит полицейский, построивший Синий дом в 1892 году. Первый шериф городка висит здесь на почетном месте со дня своей смерти. Мы не родственники, но именно он первым укоризненно глядел на меня, когда я поздно возвращалась домой. И при этом ухмылялся, будто знал обо мне все.

Не глядя на него, читаю сообщения. Мэгги напоминает, что она ведет Лолу и Энджел в кино и куда-нибудь поесть. Расти спрашивает, можно ли перенести «разговорчик про твоего мальчика» на полночь, потому что дежурит допоздна. Финн два часа назад четыре раза спросил, где меня черти носят. Ну, теперь знает.

Отвечаю Расти, отправляю сердечко Мэгги. Удаляю все сообщения Финна.

Кровать в спальне заправлена безупречно: уголки покрывала подоткнуты под матрас так, как ни один из нас не делал за все пять лет брака. Финн постарался. Вот так после расставания и узнаёшь, на что способен супруг.

В припадке ярости сдираю покрывало, разбрасываю подушки, комкаю простыни. В открытом шкафу – ряд пустых вешалок. Захлопываю дверцу.

Переставляй ботинки по одному. Так отец всегда говорил девочке, которой я когда-то была.

Я скучаю по ее дисциплинированности и мужеству, по тому, как она умела превращать хаос и страх в тихий гул пролетающих над головой самолетов. Просыпалась каждое утро, выбирала жизнь, а не смерть, писала себе наставления на день. Теперь эти самолеты отбрасывают на землю тени-облака, от которых я не могу убежать.

Тело молит об отдыхе, но я тащусь на кухню. Достаю с полки Бетти Крокер, раскрываю на последней странице и принимаюсь писать так лихорадочно, что перестаю разбирать собственный почерк.

Внизу жирными печатными буквами вывожу: «Не сдавайся».

Резко открываю глаза. Откуда-то доносится отголосок звона, который меня разбудил. Голова тяжелая, соображается плохо, будто я задремала на пять минут.

Тянусь выключить будильник в телефоне, поставленный на 23:30. Но он молчит. Часы поверх фотографии широко улыбающейся Лолы показывают 23:02. Я вырубилась на четыре часа.

Звенел не будильник.

Упала монетка? Звякнули ключи? Пистолетом задели ручку входной двери?

Протез отстегнут.

Паника. Безотчетная. Непрекращающаяся. Дергаю здоровой ногой, но она застряла в простынях, которые мне так хотелось скомкать.

И тут звон раздается снова: громкий и отчетливый. Звонок в дверь. Кто-то нетерпеливо и настойчиво давит на кнопку. Четыре раза. Шесть. Лучше не Финн. И не Уайатт.

А то прибью.

Высвобождаю здоровую ногу из простыней. Хватаю пистолет с тумбочки. Тянусь за костылями. Остановись. Подумай. Опускаюсь на пол и ползу.

Под звук собственного прерывистого дыхания нащупываю протез в темном шкафу. Пристегиваю ногу за рекордно короткое время.

Глазка в двери нет. Из окна крыльцо не видно. Варианта два.

Выскользнуть через заднюю дверь и зайти с тыла.

Или распахнуть парадную дверь с улыбкой и с пистолетом в руке, как делал отец посреди ночи.

Приоткрываю дверь. Тихо. Распахиваю настежь. Фонарь на крыльце с верным постоянством освещает флаг Техаса.

И еще кое-что, прислоненное к белой колонне.

Новая лопата. Лезвием вверх.

На алюминии аккуратно выведено красным уравнение:

70 × 7

Что это значит?

Стою на крыльце полуодетая, с пистолетом на изготовку, и понимаю, что ничего хорошего.

28

Мигалки и сирены возле Синего дома.

Новость уже во всех рациях, «Твиттере» и местной мамской группе в «Фейсбуке», которой, по словам Расти, пора поручить отслеживание террористов.

Я позвонила Расти, сообщила про лопату на крыльце, надпись на которой, похоже, сделана кровью, и Расти не стал сдерживаться в выражениях.

– Ты как, нормально? – спросил он уже в третий раз. – Как будто все еще дрожишь. Хотя на улице адское пекло.

– Такое ощущение, что я слишком бурно среагировала на простой пример, который легко решала в уме лет с семи, и лопату, исписанную красным лаком для ногтей.

Мы укрылись под поникшими ветвями старого дуба, занимающего изрядную часть двора; толстые извилистые корни уходят глубоко под фундамент. На одной из верхних веток остался обрывок веревки с узлом от моих детских качелей.

– Все на взводе, Одетта, – говорит Расти. – Дай себе передышку. Честно говоря, мне тоже все это не нравится. Молодец, что сообщила.

Соседи в спортивных штанах и халатах призрачными парами и тройками бродят по своим участкам. Копы снимают отпечатки пальцев с крыльца, а мимо тянется вереница машин – все глазеют на дом, будто он увешан безвкусной рождественской иллюминацией.

Габриэль с особой тщательностью упаковывает лопату в пакет.

Чуть ли не все копы города вылезли из своих постелей ради меня. Может, стоит взглянуть на Габриэля по-другому? Забыть про заносчивость и про тот раз, когда он чмокнул Труманелл на плакате в губы и расхохотался.

– Правда никаких предположений, кто это оставил? – спрашивает Расти. – Что значит семьдесят на семь?

– Нет, но есть что-то знакомое, будто я должна это знать.

– А число четыреста девяносто тебе ничего не говорит?

– То же ощущение.

– Если бы город не стоял на ушах, я бы подумал, что тебе по-соседски намекают, мол, пора привести двор в порядок. Может, тебе надо скосить лужайку размером семьдесят на семь? Газонокосилка-то хоть есть? – Расти затягивается из вейпа – он почему-то уверен, что это безопаснее, чем курить обычные сигареты. – Ребячество какое-то. Но интуиция подсказывает, что это не дети. Есть еще что-нибудь, о чем мне нужно знать?

Прикидываю, насколько драматичным и подробным должен быть ответ. Я тайно опекаю потерявшуюся одноглазую девочку. От меня ушел муж. Отец солгал про ботинки, испачканные кровью и грязью. Мы с Бетти Крокер и Труманелл регулярно устраиваем девичники.

Шершавая кора царапает спину.

– Утром был странный звонок. С неизвестного номера. Кто-то рыдал. И произнес имя Труманелл. А может, я не так расслышала и там было «Чтоб твой дом сгорел»… В любом случае рыдания были какими-то… истерическими. Он почти сразу трубку бросил.

– Так это был мужчина?

– Думаю, да.

– Но не уверена?

– Не уверена, – подтверждаю я.

Расти корябает что-то в блокноте, хотя у него самая острая и цепкая память из всех, кого я знаю. Обычно блокнот у него – просто реквизит, дополнительно нервирующий подозреваемых, ведь на бумаге нет кнопки «удалить».

– Попробуем отследить номер. На личный звонили?

Я киваю.

– Ладно. Что еще происходило?

– У меня была несколько неприятная гостья по имени Гретхен Макбрайд. Знаешь такую?

– Мужа знаю. Мы, скажем так, приятели по охоте на горлиц. Он мне скидку на пикапы, я ему – на штрафы за превышение скорости. И, зная его, чувствую, что скоро он будет искать четвертую миссис Макбрайд. – Расти делает особый акцент на слове «четвертую».

Не улыбаюсь в ответ, как он наверняка ожидал. Не нужно без необходимости вмешивать в дело девятилетнюю малышку. Или заявлять, что у его приятеля, торгующего пикапами, был веский мотив убить Фрэнка Брэнсона, да, я думаю, он и так это знает.

– Миссис Макбрайд просила помочь ей с кое-каким личным делом, – поясняю я. – Вряд ли лопата имеет к ней отношение. Да и оттенки лака она предпочитает нетривиальные.

Расти захлопывает блокнот и кладет авторучку в карман.

– Мы отпустили Уайатта Брэнсона, – говорит он.

– Слышала.

– Шеф решил. Я бы так не сделал. Не ищу того, кто доделает работу за меня. Хочу, чтобы ты это знала. Я верю в закон.

– Принято.

На другом конце двора Габриэль засовывает упакованную лопату в багажник полицейской машины и машет нам рукой.

Формально его начальник – Расти, но сейчас рядом я, и он вопросительно смотрит на меня.

– Похоже, кто-то очень хочет, чтобы ты его простила, – ухмыляется Габриэль. – Семейная ссора?

– О чем ты, черт побери? – угрюмо спрашиваю я.

– Ну же, такая добропорядочная баптистка, как ты, должна знать.

Непонимающе смотрю на него.

– Лопата. Евангелие от Матфея, глава восемнадцатая. Сколько раз прощать ближнему моему, согрешающему против меня? До семи ли раз? И ответил Иисус: «Не говорю тебе: до семи раз, но до седмижды семидесяти раз».

Ну конечно!

Габриэль захлопывает багажник.

– Увидимся в участке, Расти.

– Он, конечно, тот еще баламут, но ум у него острый, – протяжно говорит Расти, выждав, пока Габриэль отъедет от дома.

– Мне он не нравится.

– Ну я так, для полноты картины. Поеду в участок, составлю протокол. Наша беседа все еще в силе, но давай не в участке. Шеф слегка нервничает из-за твоей связи с Уайаттом Брэнсоном. И рад, что ты в отпуске. Встретимся в обычном месте. Через час. Только ты, я и деревья.

Еду по ухабистой дороге в кромешной темноте – вторая поездка в парк за сутки.

Без солнечного сияния пейзаж выглядит совсем по-другому. Бумажный месяц взобрался на черное небо. Детально прорисованные ветви напоминают растопыренные пальцы. Непроглядная темнота вокруг будто бы полна невидимых зрителей, замерших в ожидании.

Расти встал где-то на обочине и выключил фары – хищник в засаде. Не повезет тому, кто по ошибке забредет сюда сегодня, возможно даже мне. Я всегда настороже: неизвестно, что еще Расти выкинет.

В последнее время он регулярно подкидывает мне подарочки, как кот, что кладет у твоих ног крысу с остекленевшими глазами. Говорит, что это не он, но я-то знаю.

Выдвигаешь из-под стола стул, а там – старая характеристика от психиатра, где Уайатт назван подростком с признаками шизофрении и эмоциональной нестабильности.

Фотография кукурузного стебля, испачканного кровью Труманелл.

Отчет о неопознанном образце ДНК с рубашки Уайатта, в которой он той ночью брел по проселочной дороге в невменяемом состоянии.

Коллаж из таблоидных заголовков: «Брэнсон-Мэнсон!»[43], «Истина где-то рядом!», «Пришельцы похитили еще двоих с техасской фермы!».

Все это – распечатки материалов из официального дела Брэнсона, которое я перечитывала десятки раз с тех пор, как умер папа. Я аккуратно складываю все «подарки» Расти в поваренную книгу Бетти Крокер.

Проезжаю поворот к озеру и попадаю в самую темную часть парка, где деревья сгрудились тесными кучками. Городские власти пытались установить здесь сенсорные фонари, но их разбивают почти сразу. Мамаша Разрешите прозвала этот участок «Сумеречная зона»[44], и название прижилось. Здесь бродят неприятности, а уборщики парка черпают сюжеты для своих лучших баек.

Кроме жены Расти, только я знаю, почему он так привязан к этому месту.

С недавних пор свет стал врагом Расти: слепящее техасское солнце, безжалостные люминесцентные лампы, вытягивающие признания, резкий свет дальних фар, внезапно появившихся из-за холма.

В участке все так привыкли к Расти в солнцезащитных очках, что обращаются к нему не иначе как Уандер и Малыш Стиви[45].

Зато всякие мрази не могут заглянуть мне в душу.

Так он отвечает на издевки коллег.

Кто считает, что он круче меня, – пусть докажет, протяжно говорит Расти, если насмешки не утихают, но никто не осмеливается ответить.

Я храню секрет Расти. Фотофобия – чувствительность к свету, доходящая до физической боли. Я гуглю симптомы и методы лечения в телефоне и зачитываю Расти во время дежурств. Расти говорит, что врача не надо, само пройдет. А пока что выпивает по четыре рюмки виски перед сном.

Может, виновата эта бесконечная работа вкупе с хроническим недосыпом после незапланированного рождения близнецов в возрасте за сорок.

– Младенцы – единственные звереныши, которые выходят на свет недозрелыми, – ворчал он, когда малышкам исполнилось два месяца. – Им бы еще посидеть в животе. Вон теленок: сразу встал на ноги и пошел. А младенцы только орут и какают.

Может, Расти просто не способен совместить плач своих маленьких дочек в кроватках с рыданиями девочки, которую мы нашли на прошлой неделе, – та стояла на коленях возле застрелившейся матери и теперь всю жизнь будет гадать, как та могла ее бросить, – или с замолчавшей малышкой в автокреслице посреди дороги, после того как в машину врезался пьяный водитель.

«Чудо, что мы все не одноногие», – не раз бормотал Расти в моем присутствии.

Вскоре свет фар выхватывает из темноты патрульную машину. Если бы не неподвижный силуэт за рулем, можно было бы подумать, что ее бросили на обочине. Медленно подкатываюсь сзади и глушу мотор.

Мы оба знаем, о чем будет «разговорчик». Расти считает, что сможет, пока не поздно, убедить меня в виновности Уайатта. Есть что-то трогательно-снисходительное в его вере, что меня можно спасти от себя самой.

Гравий хрустит под ногами. Распахиваю дверцу с пассажирской стороны, где обычно сижу. Расти не поворачивает головы. Сидит не шелохнувшись, хотя играет его любимая застольно-зажигательная песня «Трубадуров»[46] про надежду незаметно проскользнуть в рай, пока дьявол не прочухал, что ты помер.

Очки лежат на приборной панели. На голове – черная форменная бейсболка с крупной белой надписью: «ПОЛИЦИЯ». Веет мускусом и тестостероном. Охотник в поисках добычи.

– Залезай, – бросает Расти.

Куда едем, не говорит, но я и так знаю.

Едва мы подъезжаем к загону, мутноватый свет фар выхватывает из темноты три прижавшихся друг к другу пикапа. Короткая трель сирены – и они заводятся, разворачиваются на месте и, взвизгнув шинами, уносятся прочь.

Красные габаритные огни удаляются в зеркале заднего вида. Догонять нет нужды. Передняя и задняя камеры патрульной машины уже распознали номера.

Наши взгляды прикованы к кое-чему другому – растяжке поперек ворот с надписью большими объемными буквами. Ленты на столбах хлещут по ветру, словно разноцветные плетки. Похоже на самодельный чирлидерский баннер из бумаги, какой команда прорывает перед началом пятничного матча. Вот только на этом поле нет тренера, который вмешается до того, как кого-нибудь убьют.

– Могли бы пооригинальнее что-нибудь придумать, – задумчиво произносит Расти. – Минус балл за правописание. – Он достает из кармана пачку сигарет, припасенную для крайних случаев.

Вглядываюсь в темноту за баннером. Ночь накрыла дом Брэнсонов грязным покрывалом. Даже на крыльце не мигнет огонек – был бы какой-никакой ориентир.

Если Уайатт дома, он смотрит это кино с дивана: на экране телефона мерцает ночная картинка с камер наблюдения, рука замерла на дробовике, лежащем на коленях, мозг просчитывает варианты действий в ответ на надпись, кричащую: «Сдесь живет убийца!»

Расти вырубает рацию.

– Одетта, знаешь, что Уайатт сказал мне до того, как твой муж велел ему хранить молчание?

За всю дорогу Расти не проронил ни слова – ждал, когда я сама заговорю.

– Мы с Финном не обсуждаем его дела, – сухо говорю я. – А с Уайаттом я больше не разговаривала.

– Он признался, что убил Труманелл.

– Готова поспорить: он этого не говорил.

– Сказал, что это – его вина. Почти признание.

– Уайатт всю жизнь старался защитить сестру, но той ночью не смог. А почему – не помнит. Сколько можно спорить об этом?

– Пока ты не признаешь, что я прав. Я пересмотрел все до единой записи с допросов. По три, по четыре раза. Он ни разу не сказал, что не помнит. Просто уходит от ответа. Пляшет вокруг да около. Но, Одетта, мне кажется, это скоро кончится. Он вот-вот расколется. В одном мы с тобой сходимся. Труманелл пора похоронить.

Я отстегиваю ремень безопасности.

– Баннер снять поможешь?

– Лучше ошибку исправлю.

Я распахиваю дверцу, сопротивляясь ветру сначала ногой, а потом – всем телом. Ветер на этой голой равнине встает на моем пути, как задира, для которого нет преград. Седьмого июня 2005 года он тоже пытался меня остановить, но не смог, и я удрала от него на машине, бросив Труманелл.

Направляю фонарик на баннер – рукотворное воплощение ненависти.

Размер рассчитан так, чтобы полотно не порвалось при открывании и закрывании ворот. Винил, а не бумага, чтобы надпись не размазалась от дождя. Красная, белая и синяя клейкая лента – в духе правоверных американцев.

Ветер продолжает напирать. Почему я не ненавижу Расти? Не заявляю о домогательствах из-за его поведения и подарочков на стуле? Это продолжается уже пять лет, почему я не прошу дать мне другого напарника?

Наоборот, я хочу, чтобы меня прикрывал он, щурящийся от света, полуслепой, регулярно говорящий обидные вещи, думающий, что я вру ему, и знающий, что сам врет мне.

Вытаскиваю нож из-за голенища.

На плечо ложится чья-то рука. Резко оборачиваюсь.

– У нас тут пальнешь, а отдастся где-нибудь, где не надо, – протяжно произносит Расти.

– В смысле?

Он делает еще одну глубокую затяжку и затаптывает окурок.

– В смысле, жизнь длинна и несправедлива. Давай пока не будем трогать надпись. Сперва поднимемся в дом. Убедимся, что приехали не слишком поздно. И что наши рукоделы ограничились плакатом.

29

Земля напирает со всех сторон жадной черной волной, готовой нас поглотить.

В безмолвную ночь кукуруза издает особый, таинственный шелест. Он слышится очень отчетливо, хотя я прекрасно знаю, что позади пустота – Уайатт скашивает поле подчистую уже десять лет.

Расти задевает головой старую подвеску с вилками и ложками вместо колокольчиков, которая висит на крыльце Уайатта, сколько я себя помню, и та издает нестройный напев, как оброненная кем-то флейта.

Мне кажется, будто в моей груди колотится сердце отца – так же, как тогда, когда он стоял на этом самом крыльце, ужасно боясь, что алый отпечаток небольшой ладони на косяке двери – мой. На самом же деле в ту минуту я прощалась с ногой за милю отсюда, а моя кровь рисовала на траве хаотичный узор в духе Джексона Поллока[47], будто меня обстреляли из проезжавшей мимо машины.

– Главное, ты жива, – прошептал папа, склонившись тогда над моей больничной койкой.

Каждый раз, когда я вижу где-нибудь на холодильнике детсадовский рисунок ко Дню благодарения – индейку из обведенной детской ладошки, я невольно представляю Труманелл, схватившуюся за дверь в панике и с трепыхающимся, как у птички, сердцем.

«Сердце колибри совершает тысячу ударов в минуту, – сказал Уайатт, прижавшись ухом к моей груди, после того как мы впервые занимались любовью. – А у кита – всего восемь».

– Полиция! Откройте! – Расти барабанит кулаком в дверь в том самом месте, где под слоями белой краски навсегда отпечаталась ладонь Труманелл.

В первый раз я увидела фотографию отпечатка в кабинете отца, среди бумаг, беспорядочно разбросанных на письменном столе. Счет за электричество, старая рождественская открытка с церковью в белых блестках, кровавый отпечаток ладони Труманелл на двери ее дома.

Расти поворачивает ручку и приоткрывает дверь.

– Не заперта, – констатирует он. – Странно?

Мотаю головой. Да он и так знает. В этих краях до сих пор не запирают двери, что бы там ни полыхнуло в остальной Америке. А оружие прячут в коробках из-под тампонов и хлопьев с отрубями, куда не полезут дети: к тому времени, как те до этого додумаются, уже сами будут уметь обращаться с оружием. Если в их жизни и есть ужас, он либо спит с ними в одной постели, либо записан в генах. Скорее всего, они будут хранить его в тайне, пока он не состарится и не умрет. И уж тогда похоронят его, сопроводив елейными речами.

Расти открывает дверь пошире:

– Уайатт Брэнсон! Полиция! Со мной Одетта. Мы просто проверить. Убедиться, что ты в порядке. Не с целью разборки.

Расти с пистолетом в руке обычно не бывает так многословен.

Никакого ответа. Вилки и ложки теперь издают не мелодичный звон, а скрежет, будто по стеклу водят ржавыми железными когтями.

– Какой план, Одетта?

Прерывистый луч фонарика выхватывает из темноты огненно-красный капот грузовика, припаркованного сзади.

– Тягач здесь, пикап еще на штрафстоянке. Значит, он должен быть дома. – Проталкиваюсь мимо Расти в гостиную.

– Уайатт, это Одетта!

Воздух густой и затхлый. Кондиционер не работает. Из вазы, переполненной цветами, тянет гнилью. Распахиваю окно и судорожно вдыхаю свежий воздух.

Если Уайатт не знал, что мы здесь, теперь точно знает.

– Ты как? – спрашивает Расти. – Можем вызвать подмогу.

– Не надо. Все нормально.

Нащупываю настольную лампу рядом. Не работает. Выключатель на стене. То же самое.

Расти водит фонариком по гостиной, дивану, на котором недавно лежала Энджел. Луч замирает на стене с цитатами.

– Это еще что за хрень? – Расти перешагивает через пуфик и подходит ближе. – Будто пакет дурацкого печенья с предсказаниями взорвался. Ты видела?

Билли Грэм, Эмили Дикинсон, Будда, Гарри Поттер, Джон Ирвинг, Дейл Карнеги, Платон, Иисус Христос, Игнатиус Дж. Рейли, Снупи, мистер Роджерс[48], Александр Солженицын, Шекспир. И сама Труманелл.

Я читала их все.

– Чертова стена в доме серийного убийцы прямиком из сериала про чертовых серийных убийц, – бормочет Расти. – Скажешь что-нибудь, Одетта? Что это за цитаты?

– Советы по выживанию, – отвечаю я.

Расти срывает одну из полосок. Вздрагиваю, будто она была приклеена к моей коже.

– «Минута ярости сулит годам любви забвенье»[49]. Жаль, не знал, когда первый раз женился. – Клочок бумаги выскальзывает из пальцев Расти.

Он берется за следующий.

Это все равно что отрывать крылья мотыльку. Не представляю, что чувствует Уайатт. Молюсь только, чтобы он не смотрел, не клюнул на приманку.

– «Насилию нечем прикрыться, кроме лжи, а ложь может держаться только насилием»[50], – читает Расти. – По мне, так готовое признание.

– Хватит, – шиплю я. – Оставь стену в покое. Коридор – твой.

Луч моего фонарика уже блуждает по углам столовой. В одном из них стоят напольные часы, на которых всегда три часа сорок одна минута.

Труманелл показывала маленькому Уайатту на пальцах «три-четыре-один» с другого конца комнаты, под столом, в окно. Условный знак означал: Уходи. Беги. Прячься.

В навозном хлеву, в опрятной кладовке, где, как на выставке, выстроились баночки с вареньем бабули Пэт, или в этих самых часах.

До трех лет он мог свернуться там калачиком и прикрыть за собой дверцу.

Уайатт рассказал мне об этом на главной ярмарке штата, когда мы сидели в кабинке колеса обозрения, как два голубка в клетке, а только что съеденные жирнющие масляные булочки и сладкий батат на палочке просились наружу.

Бедром натыкаюсь на угол кленового стола – длинного и гладкого, будто крышка гроба. Стулья аккуратно задвинуты под него.

Посередине стола возвышаются два начищенных серебряных подсвечника, напоминающие остроконечные шпили лондонских соборов. Фрэнк Брэнсон любил порядок во всем.

Останавливаюсь у порога кухни. Совсем забыла, что пол здесь накренен – результат того, что земной пласт ворочается во сне. Мы с Уайаттом катали тут стеклянные шарики.

Луч фонарика скользит по сушилке, в которой аккуратно сложены одинокая кофейная кружка и миска с зигзагообразной трещиной. Миска пострадала во время одной из вспышек гнева Фрэнка Брэнсона. На Труманелл в тот день была чирлидерская форма с большой буквой «Л» от названия команды «Лайонс». Труманелл провинилась тем, что проспала и не успела собрать волосы в пучок. Даже на вечерней игре ее глаза оставались красными и опухшими.

На полке над раковиной аккуратными рядами выстроились коробки с хлопьями. Типичный Уайаттов ужин, чередуются только разновидности: цельнозерновые, изюм с отрубями, пшеничные, фруктовые колечки, диетические, хрустящие кукурузные шарики и любимые хлопья Труманелл – фигурные с зефирками. После смерти бабули Пэт обязанность готовить ужин по будням легла на Труманелл. Так приказал отец.

Молоко в кувшине, подлива в соуснике, булочки в корзинке. И много мяса. На огромной тарелке громоздились куски жаркого из всевозможных видов мяса: свинины, говядины, курятины, оленины, крольчатины. Труманелл звала это блюдо «Погребальным костром».

Она ненавидела мясо, говорила, что съест разве что страуса в отместку тому, который ворвался на ферму Брэнсонов и задрал щенка. У Труманелл на ноге остался длинный шрам от страусиного когтя – белая полоса на загорелой коже. Я еще думала, что ее можно опознать по этому шраму.

Расти куда-то исчез и замолчал. Древний холодильник в углу поворчал и со звяканьем сбросил кубик льда в лоток. Еще капает вода из крана.

Направляю фонарик на раковину. Она переполнилась – вода беззвучно переливается через край на плотный коврик. Пол блестит, как озеро в лунном свете. И еще на нем монетки. На темном линолеуме поблескивают медяки – десятка два, не меньше.

В отношениях отца Уайатта с монетками было что-то жестокое.

Некогда об этом думать.

Враг Расти – свет, а мой – вода.

Нельзя поскользнуться.

Рывком перемещаюсь к раковине и выкручиваю кран. Сую руку внутрь, чтобы вытащить пробку, и натыкаюсь на что-то мягкое, похожее на губку.

Расти подает признаки жизни – с шумом сдвигает кольца занавески в душевой.

Именно там десять лет назад полиция извлекла из слива шесть прядей волос Труманелл, немного ее крови, частички кожи и щепотку золотистых блесток.

Уайатт как-то сказал, что это неплохой тайник.

30

Жду, что сейчас раздастся выстрел.

Три секунды. Пять.

– Чисто! – кричу я из-за кухонной двери, отчаянно надеясь, что мне ответят.

– Чисто! – отзывается Расти.

Ни выстрела. Ни Уайатта.

Мы с Расти встречаемся посреди комнаты – откуда и начали. Он кивает на лестницу. Семь ступенек ведут на площадку, а дальше лестница совершает виток.

Последние пять лет я не раз буднично осматривала первый этаж этого дома, но особо не настаивала, чтобы Уайатт пустил меня на второй.

Несколько раз оттуда доносились какие-то звуки. Уайатт всегда находил объяснение. Подобрал бродячую кошку. Канализацию прорвало. Забыл выключить радио. Однажды я оттеснила его и пошла наверх. Я уже стояла на третьей ступеньке, и вдруг сквозь перила второго этажа выглянула растрепанная мохнатая головка.

– В ловушку угодила? – Расти обводит лучом фонарика мои мокрые ботинки и руку, с которой стекает вода.

Это была ловушка? Что могло произойти, пока я стояла на мокром полу среди разбросанных монеток?

– Просто пытаюсь мыслить как скопище деревенских недоумков, желающих меня прикончить, – продолжает Расти. – Уайатт вырубил электричество. У него явно есть план.

– Мы не знаем, кто вырубил. Если у Уайатта есть план, ты о нем узнаешь только по факту, уж поверь. – Я киваю в сторону кухни. – Кран не закрыт. Раковина переполнилась. На полу – монетки. Честно говоря, не знаю, как все это понимать. Что в душевой?

– Бутыль яблочного шампуня. Подмогу вызываем или нет?

Значит, он хочет, чтобы я решила, показать ли ненавистникам Уайатта очередное светозвуковое шоу. Мы оба знаем: им зайдет все, что бы тут ни нашлось. Уайатт напуган. Уайатт пропал. Уайатт распят. А фото баннера со скандальным текстом разлетится по Сети в негодующих безграмотных перепостах, подготовив почву для вердикта присяжных. Виновен.

Сдесь. Живет. Убийца.

Хотелось бы верить, что Расти передает мне контроль, потому что от моего решения у подножия этой лестницы что-то изменится.

На самом деле – ничего.

Те, кто смастерил баннер, уже вовсю постят его фотографии. Данные из полицейского отчета, в котором Уайатт официально обвиняется в преследовании двух девочек, уже утекли тому, кто заплатил за них больше. Завтра же утром репортеры с телефонами слетятся, как жадные осы, к дому Лиззи. Но в этот раз проявят еще больше усердия. Перероют новые и старые выпускные альбомы, сравнивая, одинаково ли Труманелл и Лиззи выполняли чирлидерские акробатические прыжки: «орел с распростертыми крыльями», «классический», «барьерный».

Анимированная реконструкция Лиззиного лица из документалки «Подлинная история Тру» обретет новую жизнь: из нее сделают видеоролик, который появится в бесчисленных репостах в «Фейсбуке» и «Твиттере». Цифровая волшебная палочка снимет карие контактные линзы, вернет натуральный цвет обесцвеченным волосам, сотрет голубые стрелки а-ля «синяки под глазами», уберет несколько килограммов, с которыми Лиззи намеренно не хочет расставаться. И зрители увидят, что Лиззи и Труманелл похожи на две частички одного пазла: чуть большеватый нос, довольно близко посаженные глаза, нижняя губа, будто перманентно опухшая от укуса какого-то вредного насекомого. Несовершенства, в совокупности образующие нечто красивое и самобытное.

Лиззи уже накрепко связана с этой историей, не важно, есть на то основания или нет. Бедняжке не позавидуешь, ведь теперь она – новый символ борьбы. И последний оплот Уайатта.

Направляю ствол на лестницу и киваю Расти:

– Никого звать не будем.

На первой ступеньке я представляю, что Уайатт мертв и шайка пьяных недорослей подвесила его тело к потолочному вентилятору. На второй и третьей думаю, что он затаился на верху лестницы и прислушивается к нашим мерным шагам.

На четвертой и пятой ступеньках задаюсь вопросом, пристрелил бы он меня или нет. На шестой ступеньке решаю, что нет. На седьмой – что да. На восьмой ступеньке мне кажется, что он, конечно, наблюдает за нами, но через телефон – из сарая, одного из своих земляных укрытий или с кровати в мотеле за сотню миль отсюда.

На девятой, десятой и одиннадцатой ступенях возникает ощущение, что голова вот-вот лопнет от этой тишины.

Лучи фонариков разбегаются по второму этажу, как мыши. Двери заперты, все четыре.

Уайатт начал рисовать карты дома и участка еще в детстве. Со временем он спрятал их в надрезе обивки в своем пикапе. Листки сминались и шуршали, когда мы елозили по кожаному сиденью.

На картах были отмечены все детские укрытия Уайатта: доски, прибитые к деревьям, ямы, выкопанные в поле. Он рассчитывал точное расстояние и время, за которое можно добраться из дома до поля, из сарая до дерева, а для маскировки носил разные рубашки: коричневые, как вспаханная земля, зеленые, как листва, желтые цвета жухлой зимней травы и черные как ночь.

Труманелл же была ярко-красной, розовой или оранжевой точкой, движущейся мишенью, которая сознательно отвлекала внимание на себя.

Однажды вечером Фрэнк Брэнсон демонстративно насыпал из кулака земли в картофельное пюре Уайатта и спросил, кому тот копает могилу в поле: себе или Труманелл. А потом сжег две карты в чугунной сковородке во дворе.

Я рассказала папе про этот страшный случай слишком поздно – спустя шесть месяцев после того, как исчезла Труманелл, а я осталась без ноги. Я умоляла его простить меня. Это я виновата. Во всем. Я молчала, потому что боялась, что ты запретишь мне видеться с Уайаттом.

Никогда не забуду ни долгое молчание отца, ни его краткий ответ.

– Твоя хромота – просто привычка. Все у тебя в голове, – сказал он и, уходя, хлопнул дверью.

Отец умел быть жестоким.

Но хромоты больше нет.

Я берусь за ручку двери в комнату Труманелл.

31

На старых фотографиях с места преступления стены в этой комнате были цвета морской волны. Труманелл втайне от отца копила деньги на первую в жизни поездку на побережье, в Галвестон[51].

Щелкаю выключателем на стене.

Он неожиданно срабатывает, и я в растерянности моргаю от ослепительного света. Расти, укрывшийся за моей спиной, уже напялил очки.

– Да будет свет, – бурчит он. – Черт побери этого ублюдка с его играми.

Он уже в коридоре: щелкает выключателями, пинком распахивает двери, отдергивает занавеску в другом душе.

Осматриваю комнату, будто в замедленной съемке. Двуспальная кровать со смятыми простынями в цветочек, на полу «Сборник лучших мировых афоризмов», на тумбочке – полупустой стакан воды. В воздухе витает резкий цитрусовый аромат: либо дешевые духи, либо хороший освежитель.

Дверь чулана. Закрыта. Держу ее на прицеле, одновременно продолжая осмотр.

На фотографиях, сделанных 7 июня 2005 года, эти стены не были голыми. На крючках висели ожерелья и медали с соревнований. Фото Келли Кларксон[52] с автографом. Наградной школьный бант-перевязь с надписью «Вперед, „Лайонс“!», украшенный крошечными бубенчиками и желто-черными лентами, на одной из которых золотистыми блестками было тщательно выложено имя Труманелл вплоть до последней «л».

По периметру потолка – гирлянда с крошечными огоньками. С двери свисает розовая ночная сорочка с надписью: «Сладких снов».

В корзине в углу – два чирлидерских помпона: желтый и черный. На кровати – старый лоскутный плед с замысловатым узором, работы бабули Пэт, и огромная розовая подушка из искусственного меха. Учебник по математике с курсов в местном колледже. Голубая расческа в роли закладки на шестьдесят второй странице «Талантливого мистера Рипли»[53].

Корона школьной королевы красоты.

Двести восемь шпилек для волос.

Простыня на резинке с пятном от малинового варенья.

Я множество раз перечитывала список изъятых отсюда предметов.

Это была красивая комната. Нормальная. При всей своей жестокости Фрэнк Брэнсон позволил дочери иметь свое убежище.

Комната исчезла вместе с Труманелл. Теперь стены белые и почти пустые. Над кроватью – единственная картина. Раньше она висела внизу в холле.

Это репродукция самой известной работы Эндрю Уайета[54]: женщина, ползущая от подножия холма до старой серой фермы, не слишком отличающейся от этого дома. «Мир Кристины» – ода реально существовавшей музе художника, которая была парализована, но отказалась от инвалидного кресла и передвигалась ползком.

Теперь меня бросает в дрожь от этой картины. Я вижу то, чего не замечала в шестнадцать. Олицетворение. Себя – в искалеченных ногах и силе духа. Труманелл – в туго стянутых волосах и тоске во взгляде.

Я вижу красоту и несвободу.

Эндрю Уайет позже говорил, что задавался вопросом: не лучше ли изобразить поле пустым, так чтобы присутствие Кристины лишь ощущалось. Теперь я понимаю, что он имел в виду. Труманелл – повсюду в этой комнате.

Пистолет по-прежнему направлен на дверцу чулана. А взгляд прикован к кровати.

Фрэнк Брэнсон приставлял стул к детским кроватям и сидел так часами. С ним всегда был особый запах, но не противный: виски, хлев, листья мяты, которые он любил жевать. Труманелл с Уайаттом засекали, сколько этот запах держится в воздухе, чтобы знать, что отец ушел и можно открыть глаза.

Сдерживаю слезы. Два ребенка. Обмениваются условными знаками в темноте без единого звука: в кроватях, под скрипучим крыльцом, на проклятом поле. Два солдатика.

– Одетта… – Расти за спиной дышит так тяжело, что выдох колышет прядь волос у меня на щеке. – Наверху чисто. Знаешь, где щиток? В доме? На чердаке? В подвале? Снаружи? – Он сжимает мне руку. – Одетта. Все нормально? Да что с тобой? – Потом замечает, куда я целюсь. – Чулан проверила?

Я мотаю головой. Дело плохо.

Мы уже не раз оказывались в такой ситуации. Закрытая дверь. За ней – неизвестность. Однажды там оказался дробовик. Выстрел пробил в стене дыру размером с футбольный мяч, посек штукатурку на стене, задел мне плечо, а Расти – бедро.

Расти предпочитает двери, разнесенные в щепки. Как-то ночью, за барной стойкой, мы поделились друг с другом своими худшими страхами. Я думала, для него кошмар связан со службой в Ираке, а это оказался коридор с бесконечным рядом дверей, которые он распахивает пинком одну за другой.

Расти не терпится открыть чулан. Он подкрадывается к дверце сбоку и останавливается в шаге от нее.

– Уайатт, ты тут? Это Расти. С Одеттой, – говорит он спокойным, вкрадчивым голосом. – Мы оба здесь в официальном качестве. Пожалуйста, медленно открой дверь. Просто хотим убедиться, что с тобой все в порядке. Проблем нам не надо.

Слова правильные. Но я им не верю. Уайатт тоже не поверил бы.

– Расти… – шиплю я. – Подожди.

Его глаз не видно за очками, но я знаю.

Ждать он не станет.

Расти впечатывает ботинок в дверцу.

Чулан пуст.

Расти уже внутри, на коленях – осматривает ручку на задней стенке. Дверца в технический лаз наглухо заколочена. Пистолет уже в кобуре, в руке – нож. Расти не упустит шанса.

Что-то изменилось. Забудь про Уайатта. Найди Труманелл.

Возглас и треск оторванной доски.

Мне нужно было выбраться из дома. На воздух.

Над ранчо светлеет серо-оранжевое небо. Все кажется призрачным и нереальным, будто повторяется рассвет 7 июня 2005 года.

Полицейские стройными рядами прочесывают поле. Выносят коробки и сундуки из дома и грузят их в белые фургоны. Расти вызвал все свободные патрульные экипажи в округе, и они примчались с воем сирен, перебудив в такую рань всех, кто живет в радиусе пятидесяти миль.

Лаз, в который вела дверца, оказался забит под завязку. Пластмассовые контейнеры с надписью «Труманелл». Коробки с пометкой «Папаша». Сундук бабули Пэт. Черные мусорные пакеты с неизвестным содержимым.

Всего один рубильник в шкафу прихожей включил свет на всем первом этаже.

– Может, там полная ерунда, а может, стоящая находка, – сказал Расти первым прибывшим копам. – И как только в прошлый раз тайник умудрились не заметить?

В кухонной раковине размораживалась курица в пакете.

Расти считает, что Уайатт сбежал, хотя ему это запретили. А я не так уж уверена, потому что знаю про ямы и закутки, которые он, как да Винчи, рисовал с шестилетнего возраста.

Расти на крыльце то указывает, что куда нести, то затягивается вейпом. Я жду, прислонившись к патрульной машине, и иногда он поглядывает на меня как на заболевшего ребенка, которого пришлось тащить с собой на работу.

Каждая затяжка ядовитым паром злит меня все сильнее. Расти неторопливо подходит ко мне – глаза скрыты за двумя зеркальными линзами, на губах играет победная улыбка.

– Полегчало? – спрашивает он.

Я выхватываю у него электронную сигарету и швыряю через весь газон.

– Вроде умный, а ведешь себя как дурак! Разве не ты сам постоянно твердишь, мол, убивает то, что прикидывается безопасным? Исследования читаешь? Новости смотришь? Эта твоя новая привычка – ложь, как и все, что вылетает из твоего рта в последнее время.

– Вейп пятьдесят баксов стоит. Мне его любимая жена подарила, – лениво и невозмутимо отвечает Расти.

Не хочет портить свой прекрасно срежиссированный миг триумфа в деле Брэнсона. Многочисленные носильщики коробок уже поглядывают на нас с любопытством.

– Финну и его коллегам все это не понравится. – Я машу рукой в сторону дома. – Они скажут, что это незаконный обыск и самовольное изъятие имущества, мол, полиция не может вытаскивать вещи Уайатта, потому что у нас изначально не было права входить в дом. Все, что обнаружится в этих коробках, судья, скорее всего, отклонит.

– Шеф дал добро. Габриэль привез подписанный ордер на обыск. Ты же рядом стояла.

– Ничего не выйдет.

– Что-то я не слышал от тебя таких четких заявлений, когда ты на лестнице гадала, не попал ли твой дружок в беду. И когда мы вглядывались в дыру, которую я расковырял, и думали: а вдруг там вовсе не гнездо с мертвыми бельчатами? – Расти достает из кармана пачку «Мальборо» и, увидев, что она пустая, с яростью ее сминает.

Сам тоже ни в чем не уверен.

– Почему ты себя все время наказываешь? – спрашивает он. – Тревожишься из-за него? Потому что он твой первый мужчина? Или у него есть что-то на тебя? Скажи мне; я унесу тайну с собой в могилу, и покончим с этим делом вместе. Мы…

– Это ты лазил в мой рабочий стол? – перебиваю я. – В запертый нижний ящик?

– Ты о чем?

– Взял из отцовского стола что-то связанное с Труманелл?

– Нет, Одетта, я этого не делал. Но теперь мне любопытно. У тебя есть улики по делу Брэнсона, о которых я не знаю? Твой отец что-то утаил?

За шторой в окне Труманелл сливаются тени.

– Ты ошибаешься насчет меня, – тихо говорю я. – Насчет всего.

– Я скажу тебе, в чем точно не ошибаюсь, Одетта. Ты, как и твой отец, придумываешь свои правила. Каждый раз, когда мне кажется, что мы – команда, просто взгляды у нас разные, ты выкидываешь что-нибудь этакое. Я попросил Габриэля собрать те монетки на кухне, и знаешь, что он ответил? Что там нет никаких монеток. Вот и думай – ты про них солгала? Или сказала, что тебе нужно на воздух, а сама пошла туда и забрала их? И в любом случае мне приходится спросить себя: «Зачем?»

– Тебе нужен другой напарник, Расти?

– Нет, Одетта. Только правда. И вейп, чтоб убивать себя таким способом, каким, я, черт подери, захочу.

– Для тебя все шуточки. – Я сажусь в патрульную машину и завожу мотор. – Облегчу тебе задачу.

– Не уходи вот так. – Расти нависает над открытым окном, держась за дверцу.

От него несет усталостью и потом после тяжелой ночи.

К глазам подступают слезы. Мне вдруг хочется облегчить душу. Рассказать про все.

Укрытия Уайатта.

Одноглазую беглянку, которой очень нужна наша помощь.

Очень грязные ботинки, которые хранил отец.

Настойчивость Расти и беспокойство на его лице разрывают сердце.

Я почти что верю ему.

32

Стрелка спидометра приближается к максимуму, папин ключ жжет шею. Темнота льется сквозь лобовое стекло.

Я ненавижу не Расти. А этот проклятый город. Он лишил меня ноги. Забрал Труманелл. Еще в детстве искалечил меня морально.

Мне было шесть, когда на крыльце Синего дома появилась кукла, до ужаса похожая на меня. Волосы, собранные в длинный хвост. Пухлые ножки.

Одна кукла – странно. Одиннадцать – жутко. Столько их обнаружилось в тот день. Кукла Мэгги с веснушками, как у нее самой, сидела на дереве перед домом.

Куклу Труманелл привязали коричневой шерстяной ниткой к ограде пастбища на ранчо Брэнсона.

Я случайно услышала, как папа сказал: «Серийный преследователь». И еще подумала, что это как-то связано с сериалами и у нас в кустах сидит какой-нибудь известный актер.

Спустя два дня мой дядя-пастор отвез всех девочек, получивших куклу-сюрприз, в деревянный домик на окраине. Оказалось, что пожилая прихожанка, у которой была обширная коллекция кукол, хотела как-то порадовать маленьких жительниц города, пока жива.

Она налила нам в бумажные стаканчики виноградного напитка, разведенного из порошка, и раздала по четыре залежалых ванильных вафельки. Мы сидели кругом в гостиной, а дядя нас «утихомиривал». Говорил, что бесам некогда вселяться в кукол с косичками, потому что они заняты людьми.

На том «собрании» я сделала два вывода.

Ванильные вафли на вкус как картон.

Дьявол следит за мной.

К черту дядю с его проповедями. И отца с его секретами. Кулон, обычно такой холодный, жжет огнем. Срываю с себя цепочку, опускаю стекло и вышвыриваю ее в ночь.

Экран телефона загорался раз десять с тех пор, как я рванула с места на ранчо, обдав Расти дорожной пылью. Аккуратно паркуюсь за своим пикапом в рощице парка.

Какой-то любитель утренних пробежек возникает из «Сумеречной зоны», окутанной серой рассветной дымкой, и нерешительно машет мне рукой в знак приветствия. Натянуто улыбаюсь, запираю патрульную машину и иду к пикапу. Когда люди наконец усвоят, что бродить в одиночку на рассвете опаснее, чем толпой – ночью? Детсадовское правило держитесь парами стоит запомнить на всю жизнь.

Подстраиваю зеркало дальнего вида, поглядывая на удаляющегося бегуна: надеюсь, он будет держаться центральной дороги. Включаю первую передачу. Еще совсем рано, но в доме, где есть голодный младенец, уже можно появиться.

Мне все еще больно. Чувства противоречивые. Я не готова перезванивать. Если рассказать Расти про Энджел, поможет он спасти ее или запишет в сопутствующие потери? Если выложить все, что я знаю и чувствую насчет Уайатта, посмотрит он на ситуацию шире или его взгляд так и останется зашоренным? А если показать тайный альбом с аппликациями из блесток и крови, проявит понимание или не сможет смотреть на меня прежними глазами?

Расти способен повести себя и так и этак.

Одним из наших первых совместных расследований стало дело учительницы математики, которую обвиняли в связи с шестнадцатилетним учеником. Мать парня нашла у него под матрасом презервативы и селфи, на котором он пальцами с обгрызенными ногтями обхватывает грудь учительницы.

На допросе та, заливаясь слезами, рассказала, что парень изнасиловал ее на кухне школьной столовой после уроков. А фото угрожал распространить, если она кому-нибудь расскажет. По ее словам, он приставил кухонный нож к ее животу и велел улыбаться.

Тому не было ни единого доказательства. Она и раньше изменяла мужу, а после этого инцидента он подал на развод. В ее телефоне нашлось еще шесть снимков, присланных парнем, который помнил ее номер наизусть. На фоне – бесполезная муть.

Именно Расти решил привезти парня в участок и еще раз с ним поговорить. Выложил на стол увеличенную фотографию, где они вдвоем. Я едва удержалась, чтобы ее не перевернуть.

– Тут не разглядеть, но ходят слухи, что у твоей учительницы татуировка на ягодице, – сказал Расти парню. – В виде лошади. Это правда? Меня мама учила, что татуировки только у шлюх. Женишься на такой, она станет изменять и разобьет тебе сердце. А вот для развлечений девчонки с тату – самое то.

Парень ухмыльнулся, явно попавшись на удочку:

– Ага, с лошадью. Точно. Мамаши вечно из-за всего заводятся. Это ее заморочки. Не мои.

– А отец? У него ведь есть лошади, верно?

– Ага. В основном пегие. И несколько арабских скакунов.

– Значит, лошадей с мифическими существами ты не спутаешь?

– С мифо… чем?

– Короче, сынок, – сказал Расти. – Там не лошадь, а единорог. Фиолетовый, с большим рогом на голове. Я, когда занимаюсь любовью, обращаю внимание на детали. А вот ты, похоже, нет. Так мне стоит волноваться? Я не смогу тебя защитить, если будешь врать.

– Но вы же сами сказали, что лошадь.

– Кажется, это ты сказал. Верно, Одетта?

Еще двадцать минут в том же духе – и парень сознался, что подкараулил учительницу у автомата с едой. Знал, что по средам во время большой перемены между 16:15 и 16:30 она покупает пакетик сырных крекеров и диетическую колу.

Он заткнул ей рот своим грязным носком. Прихватил нож с прилавка буфета и затащил учительницу в кладовку, где заранее отодвинул большой ящик с сыром. И нисколько не сомневался, что она наслаждалась каждой минутой процесса.

Жуткое дело – добиваться признания с помощью фото, сделанного во время изнасилования.

Оказалось, на теле учительницы не было ни одной татуировки.

Методы у Расти отвратные, но он видел, где правда, а я – нет.

На подъезде к дому Мэгги уже слышится шум молотков. Вокруг с удвоенной скоростью растут остовы новых домов, налепленных почти впритык друг к другу.

Скрывать тайную жизнь Мэгги станет все труднее. Новые соседи заметят фургоны ремонтников, маленькую дочку, привыкшую справлять естественные потребности на заднем дворе, вереницу незнакомок, выходящих из дома в любое время дня и ночи с перевязанными ранами и в новой одежде.

Ненадолго погружаюсь в умиротворяющую картинку просыпающегося дома: малышка сосет грудь, Энджел и Лола уютно свернулись калачиком, на экране телевизора мельтешат мультики.

У моего напарника тоже дома маленькие дети.

Решение принято.

Я перезвоню Расти, скажу, что со мной все в порядке. Первым делом сообщу, что оставила патрульную машину у озера.

Просматриваю пропущенные звонки.

От Расти – ни одного.

Зато двенадцать звонков подряд с другого номера.

33

– У меня совпадение по ДНК с бутылки. – Доктор Камила Перес сразу берет трубку и, не тратя времени на приветствия, переходит к делу. – Образец попался идеальный. База выдала совпадение с неким Кристофером Коко. Могу сказать с высокой степенью уверенности, что образец ДНК принадлежит его дочери.

Мозг лихорадочно работает. Камила нашла отца Энджел.

– Человек он нехороший, – мрачно продолжает Камила. – Осужден за непредумышленное убийство. Отправлен в Бигмак.

– Бигмак, – повторяю я.

– Тюрьма строгого режима в Оклахоме. Для самых отъявленных негодяев. Но это было несколько лет назад. Его три недели как выпустили. Извини, что звоню в такую рань, но я решила не ждать. Слишком явное совпадение – ты даешь мне ДНК дочери убийцы, который только что вышел из тюрьмы.

В двадцати шагах от меня дом Мэгги, за дверью которого кипит жизнь.

Милая картинка окрашивается в кроваво-красный цвет. Стук молотков по крышам начинает казаться клацающими шагами маньяка.

– Одетта, ты меня слышала? Очень шумно. Будто град идет.

– Слышала, – выдыхаю я. – Очень благодарна за звонок. Мне надо идти.

Отец Энджел – убийца.

Пытаюсь вспомнить, когда Мэгги прислала последнее сообщение.

Нащупываю пистолет.

– Что, черт побери, происходит, Одетта? Ты спятила? – Полуодетая Мэгги с ребенком на руках следует за мной по коридору.

– Где Род? – нетерпеливо спрашиваю я. – Лола? Энджел?

– Род в больнице, заканчивает дежурство. Девочки еще спят. Что происходит?

– Мне надо увидеть их. Девочек.

– Пистолет убери! – шипит Мэгги. – Нет здесь того, что тебе кажется. Система безопасности бдит круглосуточно. Знаешь ведь, что я фанатично к этому отношусь.

Я уже приоткрываю дверь в комнату Лолы. В глаза бьет фиолетовый цвет. Фиолетовое все: стены, коврики, мягкие игрушки, даже ночная рубашка с изображением диснеевской Золушки, задравшаяся до подгузника. Лола лежит попкой вверх, палец во рту. Спит.

Как можно тише затворяю дверь.

– Видишь? – Мэгги пересаживает малышку на другое бедро. – Давай сделаем кофе. И ты расскажешь, что, черт побери, с тобой происходит. Это из-за Уайатта? Я видела сегодня утром в «Твиттере», что его выпустили. Ты где пропадала? Я просила тебя поспать. Похоже, ты не послушалась.

– Мне нужно увидеть Энджел. – Просьба звучит как мольба. – Своими глазами.

– Хорошо, хорошо. – Мэгги протискивается вперед и тихонько стучит в дверь напротив. Не дождавшись ответа, поворачивает ручку, слегка приоткрывает дверь и шепчет: – Энджел? Прости, что беспокою. Просто проверяю.

Ответа нет.

Резко обхожу ее и распахиваю дверь. Кровать пуста, одеяло смято. Жалюзи раздвинуты до упора. Дверь в смежную ванную закрыта.

Замираем на несколько секунд; мой пистолет направлен на ковер.

За дверью ванной раздается звук смыва, затем шум воды в раковине.

– Туда тоже ворвешься? – спрашивает Мэгги.

– Нет, все нормально. – Я убираю пистолет в кобуру. – Где твой ноут?

Нагуглить несколько статей о Кристофере Коко несложно – он застрелил свою бывшую подругу тридцати двух лет в трейлерном парке под Норманом, штат Оклахома.

Затяжная погоня. Быстрое обвинение. Отвратительная сделка со следствием.

Никаких упоминаний о дочери: с одним глазом или с двумя, его, ее или общей. Непонятно, расстались ли они после многолетних отношений или всего через несколько месяцев после знакомства. Ни слова об освобождении, потому что его жертва, Джорджия Кокс, стерлась из памяти, превратившись в одну из трех женщин, которые ежедневно гибнут в Америке от рук партнера.

– Сколько лет было Энджел, когда его посадили? Девять, десять? – прикидывает Мэгги вслух. – Возможно, она его даже не знает. Тут говорится, что у него уже была судимость за посягательство сексуального характера. Возможно, Энджел – случайный ребенок, о существовании которого он не подозревает. Может, это просто совпадение, что его выпустили именно сейчас. Не стоит так себя накручивать, пока не узнаем наверняка, что она в бегах из-за него. Даже если он ее ищет, может, просто хочет наладить контакт.

– Мэгги, не могу поверить, что ты так легкомысленно к этому относишься. Мы же обе понимаем: скорее всего, она прекрасно знает, кто ее отец. А если вдруг нет – должна узнать. Мне надо поговорить с Энджел, Мэгги. Не только ради ее безопасности. Но и ради твоей. И детей. Она не может здесь оставаться, если есть хотя бы малейшая вероятность, что он ее ищет, пусть даже чтобы сказать: «Прости, что застрелил твою маму из дробовика».

– Так, пожалуйста, сделай глубокий вдох. Ты только что ворвалась в мой дом с пистолетом. Я еще в себя прихожу. Я не в состоянии в такую рань думать, что под окнами моих дочерей шляется убийца. Давай на минутку забудем про Энджел и ее проблемы. – Мэгги ставит на кухонный стол кружку и наливает мне кофе. – Что там с Уайаттом? Хочу услышать от тебя. – Пытается снизить градус накала.

Мне тоже стоит постараться.

– Он… пропал, – осторожно говорю я. – Вчера мы с Расти заехали на ранчо проверить, все ли в порядке. У ворот стояли все те же придурки. Баннер повесили. После того как они снялись с места, мы решили осмотреть дом. Уайатт не открыл. Я решила войти. А дальше ситуация вышла из-под контроля. Когда я уезжала, по меньшей мере тридцать копов еще прочесывали территорию. И теперь думаю, не подставил ли меня Расти. Может, это часть грандиозного плана, как снова попасть в дом?

– Боишься того, что там найдут?

– Я больше боюсь того, что мы уже нашли. Дом пуст, в раковине размораживается курица. Будто Уайатт не по своей воле ушел.

– Не знаю, как еще яснее выразиться, – медленно произносит Мэгги. – Забудь Уайатта. Спасай свой брак. Закончи учебу. Поднимись на чертов Эверест.

– Труманелл тоже забыть? – недоверчиво спрашиваю я.

– Да. Труманелл – поезд, сошедший с рельсов. Стань скалой на ее пути. Сдержи эту ярость. Отпусти с миром.

– Стать скалой. Отпустить с миром. Прямо как в напыщенных проповедях твоего отца.

Мэгги перекладывает малышку к другой груди и помогает ей захватить сосок.

– Ты уже потратила целых десять лет своей жизни на этот удушливый кошмар. Это не ситуация, это ты вышла из-под контроля. Тебя оставил муж. Ты переспала с человеком, который в лучшем случае душевнобольной, а в худшем – психопат-убийца. Замыкаешься в себе и не рассказываешь мне самого важного, хотя обычно я знаю, какой протеиновый батончик ты ела на завтрак: ванильный или с арахисовой пастой. А про лопату с кровавой надписью я вообще узнала из «Твиттера»!

– Это была не кровь. А откуда ты узнала… про Уайатта? Финн сказал?

– Мы говорили вчера вечером. Думаю, у тебя еще есть шанс. Но, как говорит мой отец в своих напыщенных проповедях, дверь в рай приоткрыта, а ветер дует.

– Я думала, это про ад. И непонятно, ветер распахнет дверь или захлопнет.

По лицу Мэгги видно, что попытка пошутить не удалась.

– Мэгги, послушай, мне просто нужно еще немного времени. Разгадка близко. Я чувствую.

Сочувствие в глазах сестры выбивает меня из равновесия. Она тянется через стол и накрывает мою руку ладонью.

– С Труманелл надежда появляется перед каждым новым поворотом на этом извилистом пути. Ты никогда не думала, что знание может быть гораздо хуже неведения? В любом случае не будет ни достойного завершения, ни особого божественного прощения. Вот что ты сделаешь? Устроишь пикник на кладбище? Погладишь могилку и скажешь, мол, теперь все хорошо? Хорошо уже никогда не будет.

Малышка начинает беспокоиться, чувствуя мамино напряжение.

– Вот уж от тебя я никак не ожидала услышать, что установить истину ради памяти погибшей девушки – не достойное завершение, – тихо говорю я.

– Ты не остановишься?

– Нет.

– В таком случае ты можешь навлечь на нас еще большую опасность, чем Энджел.

Культя начинает ныть.

– Я думала… мы во всем… заодно, – запинаясь, выдавливаю я. – Вместе защищаем Уайатта. Ищем Труманелл. Помогаем девочкам. Противостоим идиотским представлениям этого городка о Боге и дьяволе. Отбиваемся от проклятых летучих мышей.

Сразу жалею о последних словах. Мэгги ничего мне не должна. Я спасла бы ее еще сто раз. Тысячу.

– Я не могу больше на это смотреть, Одетта. Быть твоей скалой. Отец говорит, я должна сделать все возможное, чтобы спасти тебя от этой одержимости. Он не вынесет, если я тоже пойду ко дну. Род считает, что нужно передать Энджел в органы опеки. Пока ты тянешь время, она в опасности.

Малышка разражается громким плачем. Мэгги смотрит не на меня, а на дверь за моей спиной. Захлопывает крышку ноутбука.

Оборачиваюсь. Слишком поздно. Энджел все видела.

34

Крик малышки достигает невообразимо высоких нот. В нескольких домах от нас что-то глухо ударяется о землю.

Мужские крики. Балка, глыба бетона, человек?.. Не имеет значения. Важно только то, что происходит в этом доме. За спиной Энджел в дверном проеме жмется Лола – розовощекая, сонная, уши заткнуты пальчиками.

– Пойду подгузник поменяю. А ты посмотри, что там снаружи происходит. – Мэгги перекладывает Беатрис на плечо и протягивает руку Лоле. – Пойдем, Ло. Оставим Энджел и тетю Оди одних на минутку.

На лице Мэгги написано: «Не подведи меня».

– Подвинь сюда стул, Энджел, – мягко предлагаю я, похлопав по столу рядом с собой.

Энджел мотает головой и усаживается напротив, на место Мэгги.

– Пожалуйста, помоги мне защитить тебя. И всех в этом доме, – тихо прошу я. Потом медленно открываю крышку ноутбука и поворачиваю его экраном к Энджел. – Это от него ты прячешься?

На мгновение Энджел застывает, завороженно глядя на заголовок: По словам соседей, она была доброй женщиной, которая любила готовить. Вся жизнь в одной фразе. Взгляд Энджел опускается к мутной фотографии мужчины с темной щетиной и смиренной улыбкой.

Она резко поворачивает экран обратно. Взгляд одинаковых глаз абсолютно непроницаем.

– Пить хочешь? – Не дожидаясь кивка, подхожу к холодильнику, наливаю стакан апельсинового сока и ставлю перед ней.

Я вижу ее шрамы так отчетливо, будто свои собственные. Шрам на лице, закрытый протезом, похожим на драгоценный камень. Шрам в горле, не дающий сказать ни слова. Шрам на сердце.

Сажусь на место, закрываю ноутбук и убираю его на пол. Энджел подносит стакан к губам.

– Когда ты лишилась глаза? В детстве?

Глупый вопрос. Она все еще ребенок.

– Мне ногу ампутировали в шестнадцать, – выпаливаю я. – Авария… Меня долго не могли найти. Ты тоже была одна, когда потеряла глаз? Человек с фотографии был там?

Никакой реакции.

Я слишком давлю на нее, делаю все не так, не по правилам.

Потому что времени нет.

– Если честно, по ночам я часто думаю: кто я? Смогу ли когда-нибудь избавиться от пустоты внутри? – говорю я наконец. – Мама умерла от рака до того, как я потеряла ногу. У меня были непростые отношения с отцом, который убивал людей, прикрываясь полицейским значком. И называл это «властью, данной Богом». В последний раз мы с ним виделись незадолго до его смерти, и я на него накричала. Сказала, что не узнаю́ его. А он совсем не знает, какая я. Ушла в свою комнату и хлопнула дверью. Когда проснулась утром, он уже уехал на службу. Я собрала вещи, позвонила Мэгги, чтобы она отвезла меня в аэропорт, и уехала в колледж раньше времени. Спустя три недели отец умер. До этого мы поговорили всего раз – насчет какой-то бумажной волокиты со стипендией. Я бросила трубку. – Я достаю рюкзак из-под стула и расстегиваю передний карман. – Это письмо нашлось уже после его смерти. Сразу после нашей ссоры он засунул его в книгу, которую я читала, – на ту же страницу, где была закладка. Видимо, решил, что так я сразу его увижу. Но книжка оказалась скучная. Целых три недели он думал, что я прочла письмо и молчу. А все из-за скучной книги. Я так и не простила автора. Я переставляю его творения корешками внутрь в книжных магазинах. Краду в библиотеке и выбрасываю в мусор. Ты вот смеешься, а это правда. – Я достаю бумажный квадратик с потертыми краями. – Пусть у тебя хранится то, что отец написал обо мне. Потому что каждый раз, когда я смотрю на тебя, я вижу себя. Такой, какой я хотела бы быть. – Я кладу письмо на стол между нами. – Ты знала, что отец Мэгги – мой дядя и священник? Когда я была маленькой, он в своих проповедях постоянно говорил, что все предопределено. И я думала: зачем быть хорошей и прилежной, если Бог уже решил, куда я попаду: в ад или в рай? Я могла час играть в такую игру с бананом: то возьму его в руки, то отложу, размышляя, стоит ли откусить кусочек. А когда наконец решалась, то гадала: предвидел ли Бог такой исход? Целый час, потраченный впустую, Энджел. Лучше бы пачку чипсов съела или потанцевала под дождем. Я не верю, что все предопределено, Энджел. Мы сами решаем, спустить курок или нет. Так помоги мне. Почему-то мне кажется, что судьба свела нас не случайно. У тебя нет глаза, у меня – ноги. Сейчас я во второй раз в жизни чувствую абсолютную уверенность, что Бог есть.

Теперь в дверях – Мэгги. Не знаю, как долго она так стоит и слушает. Наверняка где-то глубоко в ее памяти зарыто собственное воспоминание о летучей мыши, а не легенда, которую ей рассказали позже. И она помнит, как крыло касается ее розовой щечки, как я открываю окно, снимаю крышку с пластмассовой миски и выпускаю мышь.

Я закидываю рюкзак на плечо и встаю из-за стола.

Смаргиваю слезы, надеясь, что Энджел их не заметила, хотя знаю, что эта одноглазая девочка видит все.

– Мне надо поспать, – говорю я Мэгги. – По-нормальному. Если можно, я оставлю Энджел здесь еще на одну ночь. Попрошу патрульную машину проезжать тут время от времени. Звони, если что. Завтра вместе решим, что делать.

Мэгги кивает с облегчением. Истинная дочь священника – единственная оставшаяся любовь в моей жизни. Все четверо провожают меня до двери.

Я оглядываюсь всего раз. Пока жива, я буду помнить эту картинку в раме дверного проема. Резкие, четкие линии. Желтый, розовый, зеленый и фиолетовый цвета.

Сажусь в машину, а в ушах все еще звучат слова Мэгги.

Иди с миром.

35

Протез отстегнут. Шторы не пропускают солнце. Одеяло натянуто до подбородка. Мысли скачут.

Наше с Финном третье свидание. Он набрасывается на парня у бензоколонки, потому что тот крикнул мне вслед: «Майя!» Финну послышалось: «Хромая!» – а на самом деле парень звал свою дочь, которая ушла в туалет.

Подруга-однокурсница вручает мне откровенную розовую футболку в блестках с надписью «Рассказ про ногу – 50 баксов», потому что многие мужчины считали себя вправе подходить и задавать вопросы.

Прошлый год. Уайатт в столовой достает из щели в полу старую шпильку Труманелл. Его глаза влажнеют.

Отец замывает в кухонной раковине мою простыню, потому что нога под бинтами кровит.

Лола, в пиратской повязке на глазу и с пластмассовым ножиком во рту, кричит: «Я вооружена до жубов!»

Мэгги в белом у алтаря церкви, ее одиннадцатилетняя душа получает официальное благословение от отца.

Я на зернистых кадрах старого новостного репортажа, использованного в документалке: тощая фигурка на костылях впервые после аварии выковыливает на улицу, покидая стены парклендской больницы.

Прошлое Рождество. Расти оставляет на моем столе блестящую новенькую «беретту» с запиской: «Каждой девушке с одной ногой нужна третья рука».

Мы с бабушкой лущим фасоль. Она хмурит брови, когда я спрашиваю, правда ли под нашим крыльцом закопаны кости плохих людей, которых застрелили папа и дедушка. Так сказала девочка из детского сада.

Энджел в пыльном поле сдувает пушинки с одуванчиков, загадывает желания. Может, мои, хотя она не представляет, чего я желаю.

Мусор и пух разлетаются по шоссе.

И тут я понимаю.

Где копать.

Втыкаю старую отцовскую лопату в землю и думаю, что тень Труманелл неотступно следует за мной каждый день.

Она колибри, чье сердце бьется тысячу раз в минуту, военный самолет, который вот-вот разобьется, девушка-чирлидер, навечно застывшая в прыжке – руки и ноги раскинуты буквой V. Призрак в воздухе.

Кажется, что прошли дни с тех пор, как я уехала от Мэгги, хотя на самом деле – всего несколько часов. Я стою посреди владений Брэнсонов, в трех-четырех милях от дома; на горизонте гаснет лиловый отсвет заката. Фары пикапа освещают нужное место. Возможно, мои коллеги еще заканчивают обыск в доме, но маловероятно, что я на них наткнусь.

Они застряли на работе на всю ночь и даже дольше. И хотят одного: домой к семье, подкрепиться чем-нибудь горячим и забыться за дурацким сериалом. И я так выматывалась бесчисленное количество раз. Меня и сейчас тошнит от усталости. Сколько часов я спала за эти четыре дня? А за последние пять лет?

Никогда не чувствовала себя такой беззащитной, как посреди этой черной пустоты, где я вонзаю лопату в землю, не зная, что под моими ногами. Можно было взять кого-нибудь с собой. Но кого? Кому я могу довериться? А мне кто-то доверяет? Финна я предала. Расти мне не верит. Уайатт пропал. Мэгги я подвергать риску не хочу.

Нет, сейчас лучше быть одной.

Забавно, как иногда силишься что-то вспомнить, а оно всплывает в памяти само, стоит только отпустить мысли.

Длинное название книги. Имя, в котором чересчур много согласных. Четырехзначный пин-код. Сорт деликатесного голландского сыра, который пробовала однажды и не прочь снова ощутить его вкус.

Доска забора, которая выглядит как-то не так.

Уайатт всегда говорил, что чинить заборы для него – все равно что молиться. Поэтому я не придала значения испуганному выражению его лица, когда подъехала к этому самому месту несколько дней назад. Не обратила внимания на то, как неохотно он согласился уйти отсюда и показать, где нашел Энджел. Не заметила отсутствия инструментов. Даже странная подпорка у забора не вызвала у меня вопросов.

Я боялась, что он сбежал, и главным было – найти его.

Старый забор тянется вдоль дороги, как бесконечные рельсы. Уайатт стоял именно возле этого столба. Щурясь от последних оранжевых всполохов солнца, я тщательно оглядела весь забор, когда подъезжала.

Только к этому столбу прибита лишняя дощечка.

Только он имеет форму креста.

Тишину нарушают два звука.

Пронзительный скрежет железа, взрезающего землю.

Мое тяжелое дыхание.

Яма еще слишком мелкая. Не знаю, насколько далеко копать и с какой стороны забора. Если здесь что-то зарыто, то давно. Земля не захочет отдавать то, что считает своим.

Снова втыкаю лопату в землю; грудь сводит от напряжения.

Наваливаюсь на черенок, из кармана высыпаются несколько монеток с кухни Уайатта и, блеснув, улетают в темноту. Зачем я их подобрала? Наверное, на удачу. Бросать потом по одной в фонтаны и загадывать, чтобы все наладилось.

На ладони лопается волдырь. На землю падает капля крови. За ней – капля пота. Если это место преступления, то я оставляю за собой следы.

Спустя двадцать минут лопата натыкается на что-то.

Камень? Кость?

Ничего удивительного. И возможно, даже особенного, но ногу прошивает боль, и я снова вижу больничную палату и девочку, у которой вся жизнь впереди. Ампутация.

Останавливаюсь, чтобы перевести дыхание, и смотрю на звезду, которая решила не оставлять меня в полном одиночестве.

Как много я хочу знать?

Падаю на колени и погружаю ладони в яму.

Сзади щелкает затвор.

Оборачиваюсь и понимаю, что означает седмижды семьдесят.

Предыдущая главаГлава 4 из 9Следующая глава