К книге
Армастан. Я тебя тожеIbid
92%
Ibid
12

Пейзаж безмолвствовал.

Эта книга не могла попасть ко мне раньше – она вышла в 1989 году, когда я жила интересной молодой жизнью и за книжными новинками не следила. Да и сложновато было в те годы следить за книжными новинками в Свердловске. Живи я в Москве, в Ленинграде, может, и ухватила бы – сначала взглядом, потом рукой – издание небольшого формата. Потом начались девяностые: самое неподходящее для таких книжек время. Вполне приличный по тем меркам – и фантастический по нынешним! – тираж в 50 000 экземпляров не задел меня даже по касательной, но одна копия всё-таки осела в дружественной библиотеке для того, чтобы мы встретились спустя тридцать лет.

Мелованная бумага, едкий запах страниц – так пахнут самые лучшие книги (ледерин, старый клей или «разложение бумаги»?). Буковки как бы выдавлены на страницах – приятно гладить. Иллюстрации. Оглавление, примечания, ссылки на источники.Ibid. – от латинского ibidem, «там же». Чтобы не повторяться в библиографии. «Загадки старых картин» – название с расчётом на широкую публику.

На рваненьком супере библиотечного экземпляра (он сам прыгнул мне в руки – точнее, выпал с полки, когда я пыталась высвободить том переписки Крамского с Третьяковым) – портрет девочки в шляпе. На «лацкане» обложки – чёрно-белое фото автора, оно-то меня и приклеило, опалило.

Веяло от него подлинной жизнью.

Женщина примерно моих лет. Трикотажный жакет с коротким рукавом, «бабушкины» часы на тонком ремешке, волосы с проседью. Сама всё про себя знает и понимает. Умное, нетерпеливое лицо – видно, что не хотела сниматься, жаль было тратить время на эту ерунду, но раз так нужно для книги, то ладно. Фотограф схватил порывистость характера – таким людям через полчаса все и всё надоедают, кроме, конечно, любимого дела. Женщина скрестила руки на груди – удерживает себя на месте. Секунда, и вспорхнёт, и полетит к своим художникам: к ненаглядному Ватто, к любимому Шардену, к слегка презираемой («холодная»!) Виже-Лебрен и бесчисленным мастерам второго-третьего ряда. Даже тем, кого не включают в справочники.

Инна Сергеевна Немилова. Крупнейший специалист по французской живописи XVIII века, сотрудник Эрмитажа, кандидат искусствоведения, составитель научного каталога главного музея России.

Родилась в 1922 году в Петрограде, умерла в 1982 году – в Ленинграде.

Важные книги приходят к нам так же, как значимые люди, – в нужный момент. Наше собственное мнение по этому поводу никого не волнует.

Ещё не начав чтение, я принялась искать информацию о Немиловой, но интернет неожиданно сплоховал. Даже статьи в «Википедии» не нашлось («Хотите создать эту страницу?» – «Спасибо за доверие, но нет у меня полномочий»).

Тем же днём на Тверской, по провинциальной привычке разглядывать мемориальные доски, я заметила невиданную ранее. Она здесь была совершенно точно и прежде, просто от меня это почему-то ускользнуло.

Писатель, имя-ни-о-чём-не-говорит, жил и работал здесь с такого-то по такой-то. Нет, он не имел никакого отношения к Инне Немиловой и её скромной книжке, которую я несла домой из библиотеки. Писатель был москвич, жил на Тверской (на улице Горького, конечно), опубликовал сколько-то томов, встречался, наверное, с читателями в библиотеках и дворцах культуры, подписывал им книги, страстно ждал, «когда пришлют гранки», обязательно ездил в Переделкино, а вот теперь позабыт накрепко – и возможно, что справедливо.

Даже, скорее всего, справедливо, потому что самые яркие произведения – они ведь не стареют, люди продолжают читать их спустя годы, тогда как от этого автора, судя по всему, осталась лишь мемориальная доска, пришпандоренная к фасаду красивого дома.

«Уже что-то! – сказал бы здесь оптимист. – Многим и это не светит».

Но ведь мы пишем книги совсем не для того, чтобы набралось «на доску». Втайне даже самый унылый и неуверенный в себе сочинитель грезит, что уж его-то рассказы, романы, повести не заплесневеют в библиотечных хранилищах и не покроются грибком в «буккроссингах»! Что их никогда-никогда не вынесут в подъезд, предварительно вырвав дарственную надпись «Обожаемой Люде от автора – с трепетом»! Что нераспроданные пачки не станут сбывать на вес или сдавать в макулатуру, отодрав обложки, – освежёванное дитя бессонных ночей, страха перед белым листом, внезапных надежд и находок… И что имя автора благодарные потомки будут припоминать без мучительных гримас на лице.

На Переделкинском кладбище похоронено много таких сочинителей. Народная тропа идёт, не зарастая, к Тарковскому, Пастернаку, Чуковскому, но стоит принять чуточку левее, спуститься вниз, свернуть направо – как в поле зрения тут же попадают могилы безвестных ныне авторов, на памятниках которых есть непременное уточнение: писатель. Или – поэт.

По-другому этого не докажешь – имя с фамилией нынче сообщают не больше, чем у соседей по кладбищу, никак не связанных с изящной словесностью. Сик транзит, как говорится, если она вообще была – та глория. Может, и при жизни не баловала автора, хотя каждый новый сборник приходилось высиживать за письменным столом, и вместе со сборником обязательно приходил остеохондроз, и массажист ядовито спрашивал: «Вы на попе, как я посмотрю, только сидите?» А слава – почему-то не приходила. Ну, ничего, думал писатель, уж после смерти придёт точно, иначе зачем это всё было вообще?..

Но после смерти к нему пришли мы – между обедом и ужином в Доме творчества решили прогуляться до некрополя, поднялись к высокой части – и спросили, глядя на аккуратный памятник:

– Это кто?

– Писатель, сказано же.

«Уже что-то! – настаивает на своём оптимист, который увязался вместе с нами. – Вас, например, здесь точно не похоронят, а его похоронили – шестью могилами вниз от него Роберт Рождественский. И памятник довольно симпатичный».

Да, нас точно не погребут в Переделкине. И мемориальной доски на Тверской не будет, потому что здесь «нежилинеработал». А наши книги… Если хотя бы одна выплывет из библиотечных глубин к читателю спустя тридцать лет – и он не швырнёт её тут же обратно, как ядовитую рыбу в море, значит, всё было не зря.

Сомневаюсь, что Инна Сергеевна Немилова тратила время на то, чтобы размышлять о посмертной славе, примеряя гипотетические мемориальные доски, как шляпки (она и шляпок, думаю, не носила). Я ничего не знаю об авторе книги «Загадки старых картин», кроме тех скудных фактов, что вынесены на клапаны суперобложки. В 1940 году поступила на факультет истории и теории искусств Ленинградского института живописи, скульптуры и архитектуры. В годы войны прервала учёбу, всю блокаду жила в Ленинграде – работала медсестрой в детской больнице, дежурила в военном госпитале, спасала раненых на Пулковских высотах. Награждена медалью «За оборону Ленинграда».

Самым страшным местом Петербурга считается улица Репина между 1-й и 2-й линиями Васильевского острова – непривычно узкая для просторного города, всего пять метров в ширину, в блокаду она стала моргом под открытым небом. Сюда свозили тела умерших, выкладывали поначалу аккуратными штабелями, а потом валили уже как придётся – город не справлялся с масштабами мора.

Здесь никто не размышлял не только о славе, но даже о достойном погребении.

Зарево пожара с ночного пейзажа Клода Жозефа Верне – и переулок Репина, засыпанный трупами. Кракелюры на старинных холстах – и запах присохшей к бинтам крови. «Капризница» Ватто и уставшая до смерти молоденькая студентка, мечтавшая попробовать себя в экспертизе и атрибуции, – теперь она осваивает мягкие, твёрдые и отвердевающие повязки (из гипса).

Когда прорвали блокаду, для ленинградцев завершилась их собственная война, которая была как бы внутри всеобщей, главной.

Инна вернулась в институт, окончила его и уже в 1948 году стала сотрудницей Эрмитажа. Наверное, ей, как многим людям с украденной молодостью, было страшно терять ещё хотя бы один день: поэтому она работала с такой страстью, поэтому никак не могла насытиться своим делом. Скорее всего, жалела времени на сон – ведь можно столько успеть за эти восемь… шесть… пять часов!

Память о жажде заставляет пить пуще самой жажды. Меньше всего в эти счастливые музейные часы думалось о признании, награде и заслугах. Когда тебя несёт в работе – как по волне, быстро, но надёжно, бережно, – нет ничего важнее само́й этой волны.

Я ещё помню, как это бывает, – со мной оно происходит всё реже, так что, вполне вероятно, скоро забудется. К счастью, я всегда чувствую эту волну и в чужих книгах: автор в такие минуты летит в потоке, равнодушный к падежам и согласованию времён, и в самом деле, это всё можно исправить потом, когда выбросит к берегу. Кого-то – лучших из нас! – несёт мысль, кого-то – сюжет, кого-то стиль или то, что автор привык называть стилем.

Но для учёных важна ещё и новизна, им необходимо совершать открытия.

Исследовательская судьба Немиловой сложилась счастливо – благодаря наблюдательности, знаниям, чутью и, конечно, везению. Но не только чудом можно объяснить то, что давно потерянное полотно вдруг обнаруживалось в знакомом зале, на стене, мимо которой хранительница ходила сотни раз. Ошибка в атрибуции, автором значился не Галлош, а Луи Шалон, – и вот «нашлась пропажа»! В истории, которую Инна Сергеевна Немилова рассказывает читателю, упоминается её «почтенный коллега, друг и учитель С.Р. Эрнст». Встречались они с Немиловой в Париже, о чём в книге сказано запросто – притом что поездка в Париж в те годы была для большинства советских граждан чем-то немыслимым. Но хранитель Эрмитажа, создательница новой экспозиции французской живописи XVIII века – это, конечно, не простая советская гражданка. В Париже Инна бегала не по магазинам, а по музеям: Лувр, Жакмар-Андре, Люксембург. И – встретиться с коллегами, в первую очередь с Сергеем Эрнстом.

Я хорошо представляю их вместе, за крошечным парижским столиком в какой-нибудь левобережной брассери. Автоматически перешучиваясь с официантом, Эрнст не сводит глаз со своей советской коллеги – у неё счастливая способность закручивать всё происходящее вихрем вокруг себя. Конечно же, она свободно говорит по-французски и не тушуется перед нагловатыми парижскими гарсонами.Oui, je suis comme ça![3]

Эрнст жил в Париже до самой своей смерти в 1980 году – в отличие от Инны Сергеевны, ему выпал долгий век. И сам художник-график, он прославился в основном как искусствовед, знаток русского искусства, бывший сотрудник Эрмитажа и опытный эксперт. Был близок «мирискусникам», писал о Серебряковой, Бенуа, Рерихе, Сомове. Портрет кисти Зинаиды Серебряковой представляет его утончённым юношей, знающим толк в прекрасном.

Инна Сергеевна встретилась с Эрнстом, когда он был уже очень немолод.

Сказала, что нашла «ему» потерянную картину Галлоша, а парижанин, как в античном мифе, выдал коллеге новую тему подвига:

– Помните, по каталогу Миниха в XVIII веке в Эрмитаже была «Даная» Пуссена? Вот бы вам её поискать!

Каталоги, карточки, переписка. Книги-книги-книги, картины-картины-картины. Об интернете можно только мечтать! Точнее, о нём даже мечтать нельзя – никто не подозревает, что такое однажды изобретут. Пока всё вживую, писать только от руки, а если печатать – тогда две замученных копирки, насекомые лапки машинки, звонок в конце строки.

Двойной интервал между буквами – З а я в л е н и е.

Прошу предоставить мне доступ к материалам, описывающим убранство Елисейского дворца.

Если выкладки верны, то «Пейзаж с руинами» Филиппа Жакоба Младшего Лутербура из Эрмитажного собрания написан вовсе не Лутербуром! Что может быть важнее?

Каждый день музейной жизни мог обернуться открытием. А иногда и целым детективом.

Мужской портрет кисти неизвестного попал в каталог 1958 года исключительно благодаря симпатии Инны Сергеевны: проникновенный взгляд совсем ещё юного аристократа явно скрывал какую-то тайну.

Ох уж эти «неизвестные кисти неизвестных»!

«Ни один жанр не вызывает такой головоломной путаницы, как портрет, – писала Инна Сергеевна. – И это понятно: события истории, литературные сюжеты, даже библейские и евангельские легенды, отображённые в картинах соответствующих жанров, не могут быть забытыми до такой степени, как наружность ушедшего навсегда человека. Любой сюжет в живописи бывает искажён, перепутан, неправильно истолкован, но всегда есть надежда, что, приложив достаточно труда и времени, в конце концов его можно будет понять и найти в каком-нибудь источнике. Забвение же человека и его наружности в тех случаях, когда между его жизнью и жизнью его исследователя лежит век, два, а то и больше, является процессом почти необратимым. Необратимость этого процесса обуславливается тем, что человеческие умы не в состоянии долго хранить в себе в неприкосновенной ясности чей-нибудь образ. Утрата воспоминания о человеке начинается с того, что становятся всё туманнее какие-то черты неповторимости личности, стирается острота её индивидуальности. О человеке ещё можно рассказывать, иногда даже очень много, писать воспоминания, но практически речь пойдёт уже не о нём».

Эти слова Немиловой откликнулись во мне в полную силу – я будто бы снова стояла перед той мемориальной доской или у памятника неизвестному писателю на осеннем Переделкинском кладбище. Меня и прежде удивляло, как быстро забывают тех, кто умирает, – трогательные попытки родственников укрепить посмертную память пышными (или хотя бы в правильном месте расположенными) надгробиями и мемориальными досками чаще всего приводят только к появлению ещё одного памятника и ещё одной доски. На память поколений влияет лишь созданное умершим – его книги, его поступки, его дети наконец. Но не он сам, не его лицо, не его имя.

Имени молодого человека, написанного неизвестным французским художником, Немилова не знала, но внешняя притягательность портрета была так сильна, что Инна Сергеевна спустя двенадцать лет после первого знакомства решила, что узнает его тайну. Портреты, как пишет Немилова, всегда говорят с теми, кто на них смотрит, – но только если он смотрит внимательно. Наклейка на обороте картины подсказала, что её могли принести в дар архиву в числе портретов русских дипломатов. А при более внимательном взгляде на само полотно оказалось, что, во-первых, изначально оно было больше, чем сейчас, так как «загнутые на подрамник кромки картины были покрыты живописью, продолжающей изображение… что заставляет думать о том, что часть её могла быть и обрезана».

Любая книга вначале – всего лишь одна из многих. Это потом уже она становится или не становится той самой книгой, отнять от которой хотя бы маленький фрагмент считается кощунством, – напротив, исследователи по строчке добавляют к уже давно знакомому великому произведению черновую строчку, отвергнутый эпизод или утерянную главу. Каждый портрет вначале – всего лишь портрет. Владелец может отрезать повреждённые края холста, подгоняя его под нужную раму, или даже изменить форму полотна, сделать из прямоугольного овальным.

Что-то подобное произошло и с портретом неизвестного юноши. Инна Сергеевна, рассматривая картину, обнаружила в ухе неизвестного еле заметную серьгу колечком и что пуговицы на его костюме были расположены крайне странно: они ничего не застёгивали и как бы просвечивали сквозь красочный слой.

Исследовательница принялась разглядывать портрет под микроскопом, подвергла его рентгену, после чего стало ясно: да, действительно, юношу с портрета «переодели» в другой костюм! Изначально он носил мундир французского гвардейца эпохи Великой буржуазной революции.

Но юноша не мог быть французом – зачем бы тогда его изображение пополнило галерею портретов русских дипломатов? И почему он носил серьгу, ведь мужские украшения такого сорта были тогда в России под запретом?

Немиловой пришлось бы поднять множество документов, чтобы отыскать среди тех дворянских отпрысков, которые могли бы оказаться в Париже в разгар революции, того самого. Но она – знающая, начитанная, наблюдательная – едва ли не сразу догадалась, что перед ней – портрет юного Попо́, Павла Александровича Строганова. Видного дипломата Александра I, в прошлом – ярого санкюлота и якобинца, известного под именем Поль Очер, позднее – героя Отечественной войны 1812 года и несчастного отца, потерявшего на поле боя сына. Девятнадцатилетнему Александру оторвало ядром голову, а другой Александр – Пушкин – посвятил этой трагедии вдохновенные строки:

Но если жница роковая,

Окровавленная, слепая,

В огне, в дыму – в глазах отца

Сразит залётного птенца!

О страх! о горькое мгновенье!

О Строганов, когда твой сын

Упал, сражён, и ты один,

Забыл ты славу и сраженье

И предал славе ты чужой

Успех, ободренный тобой.

Теперь Инне Сергеевне нужно было всего лишь перейти из одного эрмитажного зала в другой, чтобы проверить свою догадку.

Вот она идёт мимо скульптурного «Мальчика с клеткой» работы Жана-Батиста Пигаля (пальчики на ногах малыша натёрты до золотого блеска). Мимо «Весны» Николя Ланкре, где тоже фигурирует птичья клетка. Мимо интимного «Святого семейства» Ноэля Алле (какая длинная шея у его Мадонны!). Знакомые, почти родные полотна – но если смотреть не пристально, а вот так, на бегу, они складываются в историю, у которой есть свой ритм! Сладчайший Буше, головы ангелков: без ног, но с крыльями, и снова крылья – в «Испанском чтении» Карла Ванлоо, где одна из участниц, девочка в синей накидке, пускает в небо птицу на верёвке, пускает как воздушного змея… Натюрморт с дичью и овощами Франсуа Депорта – пернатые лежат лапками вверх, но на портрете неизвестной другого Ванлоо, Луи-Мишеля, птица оживёт – и обратится голубем у Ватто, в «Отдыхе на пути в Египет».

Творчеством Ватто – самого загадочного из всех французских художников – Инна Сергеевна будет заниматься всю жизнь. В зале, где висят его картины: «Савояр с сурком», «Капризница» (утвердившаяся ошибка в переводе – в оригинале «Надувшая губы» –la Boudeuse), «Актёры Французской комедии», «Пейзаж с водопадом», «Затруднительное предложение», – у оконных стёкол есть некий дефект, благодаря которому колонна и Дворцовая площадь выглядят слегка размытыми, не в фокусе. Если смотреть в такое стекло долго, можно увидеть прошлое.

Увидеть отражение всех, кто шёл однажды сквозь анфиладу залов, – всех мне не нужно, а вот Немилову…

Ей надо перейти в галерею 1812 года, где среди портретов героев найдётся тот, сходство с которым теперь уже кажется очевидным, – да, это он, Попо, запечатлённый кистью Доу. А неизвестного из французской коллекции писал сам Жан-Батист Грёз: Инна Сергеевна это непременно докажет.

Чтобы скрыть недостойное русского офицера увлечение французской политикой, портретному юноше написали другое платье, и если бы не те пуговицы и не смутно знакомые черты лица (конечно, знакомые, ведь есть ещё и детский портрет Строганова, писанный Грёзом!), он так бы и остался неизвестным.

Герой одного из романов Ремарка, торговец картинами Силверс, так описывал работу эксперта:

«Нужно знать сотни картин. Видеть их вновь и вновь. На протяжении многих лет. Смотреть, изучать, сравнивать. И снова смотреть».

Я думаю, что это самая прекрасная работа в мире.

Целыми днями смотреть, как выражалась Гертруда Стайн, на изображения на плоских поверхностях. Переворачивать холсты, отыскивать штампы, чахнуть над старинными документами, чихать от пыли над каталогами, наблюдать, как под рентгеном проступает прошлое.

Поставить целью, например, установить хотя бы приблизительную датировку хотя бы одной картины Ватто, «мастера галантных празднеств». Разгадать её подлинное название, ведь художник не давал своим работам имён, все они были придуманы позднее, другими людьми.

Нам очень мало известно о самом Ватто – родился в Валансьене, имел сложный характер и слабое здоровье, обожал театр и Рубенса, был молчуном, довольно рано умер. Жил в Париже, но никогда не писал его: действие всех картин Ватто происходит на природе, даже если это театральные сцены.

Невозвратный мираж пасторального рая,

Карнавал, где раздумий не знает никто,

Где сердца, словно бабочки, вьются, сгорая, —

В блеск безумного бала влюблённый Ватто.

Это ещё один француз – Бодлер, в переводе ещё одного художника – Вильгельма Левика.

Поэзия, литература для Немиловой не «стороннее искусство», она часто обращается к нему в своих книгах, цитируя то Вергилия, то Брюсова, то Пастернака. Она вообще человек широких знаний – таких теперь мало. У неё, блестяще описывающей истории своих открытий, был и свой собственный блеск.

В биографии Ватто[4] есть такие слова об одном его коллеге:

Рисунки Жилло отличаются остроумием, вкусом, но не всегда правильны, а живописец он был посредственный, и произведения его ныне забыты, как и он сам.

А ведь тот Жилло был не просто коллегой, но и учителем Ватто!

Трудно простить коллеге (ещё сложнее – другу) превосходство в таланте при жизни, но если это простирается в загробный мир…

Писатель он был посредственный, и произведения его ныне забыты, как и он сам.

Литератору нашего времени есть о чём грустить.

Не удалось посидеть на сцене красивого дома, где вручают литературную премию.

В издательствене дали допечатку. Собственная жена (уж она-то могла бы понять!) притащила откуда-то новый роман М.Ж. и читает его с увлечённым лицом.

«Как-как ваша фамилия?» – спрашивают на книжной ярмарке (это ещё если позвали!). Тем временем М.Ж. едет в Аргентину (всё оплачено плюс гонорар), у Ю.Д. купили права на экранизацию романа, а Р.О. выпускает уже вторую книгу в «Галлимаре»!

Но и Антуану Ватто не удалось получить в Париже вожделенную Римскую премию. И так-то не самый уверенный в себе художник был едва ли не уничтожен отказом, отсутствием признания, которое спустя века выдадут сторицей, – но не человеку, не имени, а тому, что было сделано, совершено без оглядки на чужое мнение.

На жизнь, в конце концов, можно заработать всегда – и в XVIII веке, и в нашем. Конечно, хотелось бы, как говорится, тёплыми руками. Но здесь уж кому что выпало.

Почему-то мне кажется, что Инна Сергеевна Немилова, о которой мне известно ещё меньше, чем историкам искусства – об Антуане Ватто, была счастлива своим ремеслом, не размышляя о триумфах и славе. Этим счастьем, этим искрящимся радостью даром озарена каждая страница её книги.

Ватто умер 37 лет от роду. Немилова прожила 60.

Древние римляне говорили не «умер», а «ушёл за большинством».

Но пока мы здесь, с меньшинством, будем держаться поближе к станку, а не к пьедесталу. Чтобы нас в любой момент могли застать там же, где всегда.

Ibid.

Предыдущая главаГлава 12 из 13Следующая глава