Иногда кажется, что через неё просачивается время – через капельницу. Оно вытекает из прозрачной бутылки где-то наверху, течёт по прозрачной трубочке, вливаясь прямо в вену. Когда Исусик лежал под капельницей, то иногда думал: время втекает в него – медленно, по капле, наполняет до краёв, и он сам становится живым временем. И поэтому-то я такой худой, думал он ещё – время утекает потом через кожу, его не удержишь никак. Как ни старайся.
По утрам нужно ходить в санпункт.
Санпункт – белёсый деревянный барак-корпус на отшибе, в котором царит Кармен. Кармен идёт по коридору меж кабинок и в нём сразу пахнет льдом, а вдали позвякивает какими-то склянками. В самый первый раз он пришёл и принялся мыть руки – а она смотрела внимательно на то, как он намыливает ладони, как смывает мыльную пену с пальцев – и молчала. Потом, чтоб не вытирать руки, он просто стряхнул с них воду.
– Не стряхивай воду, – сказала она, – воду с пальцев не стряхивают.
Почему, спросил он и ждал какого-то объяснения, ну, простого, вроде «заусенцы появятся», «бородавки вырастут», но она сказала – «чертей наплодишь».
Так сказала, словно это было что-то обычное, вроде «закрой окно, простудишься». И тогда он представил, как тонкими каплями летят в раковину бесплотные черти, растекаются по белой эмали, расползаются невидимые и неощутимые всюду, по всему миру и дальше, куда-то к горизонту. Просто от мелких капель с кончиков пальцев…
Санпункт для него означает только капельницу – словно с самого утра его обязательно надо накачать временем, чтоб дотянул до вечера. Рядом, за оранжевой занавеской лежит Андрей-Овчарка – облепленный, завёрнутый: не повернуться и не двинуться. Он просто весело что-то говорит – то ему, под капельницей, то своему брату Петру, за соседней занавеской.
– Сейчас прогреемся, Исусик, – говорит он, – и двинем в город.
– А что, вы тоже? – удивился он в самую первую минуту, когда оранжевая занавеска сбоку отодвинулась и оттуда показалось улыбающееся лицо Овчарки.
Ни он, ни Пётр, казалось, никогда и не могли болеть. Да ещё и так сильно, чтоб каждое утро ходить на процедуры. Они, кажется, не могли лежать на больничных кушетках, им не могло быть больно.
С андреевым братом он познакомился сегодня в столовой.
Столовая больше похожа на огромную веранду – старую и пропитанную насквозь солнцем. Оконные рамы, казалось, переплелись с ветками лип за окном, срослись с ними там, снаружи, и превратились в старинное деревянное кружево.
На каждом столе стояли тарелки с кашей – много тарелок, так что сидеть приходилось, тесно прижавшись друг к другу.
Исусик хотел отодвинуться, но его зажали сильными боками Андрей-Овчарка и высокий широкоплечий тип. Он был почти как Андрей, только глаза не стальные, а добрые, будто бы ему по ошибке дали не то тело – огромное и страшноватое.
– Это мой брат, – кивнул Овчарка, – мы как вы вот.
Но, конечно, не как они – потому что Персонаж сразу отсел куда-то на другой конец стола, втиснувшись между Фомой и юрким щупленьким темноволосым мальчиком.
На брата он не смотрел – будто и не знал его.
Исусику ужасно хотелось, чтобы рядом вместо Андрея оказалась Магда. Но она была где-то далеко, за другим столом и отсюда видна была только её кудрявая макушка.
Они столкнулись в дверях столовой – Магда вынырнула вдруг откуда-то из-за угла, мягко отпружинила от его плеча, дотронулась до его ладони – будто бы случайно – бросила шёпотом «привет», глядя куда-то в сторону. Словно не хотела, чтобы кто-то понял, что они знают друг друга.
Он смотрел на неё исподтишка: как она встаёт и поправляет бретельку лифчика под майкой, как перегибается через стол, чтоб взять сахар – и сквозь ткань видно спину – и думал, что спина у неё изогнута, словно нарисована тушью, одним крутым изгибом, причудливой запятой.
А ещё думал, что ему хочется спросить у неё, зачем она так скрывается. Может быть, она стесняется того, что он такой некрасивый?
Или странный?
Думая о красоте, Исусик смотрел на брата и говорил себе – да-да, ну конечно, будь он таким же красивым, тогда другое дело.
– Послушай, – сказал за завтраком Андрей-Овчарка, – пойдёте с нами в город?
Он сразу подскочил – «да» – и с этим «да» будто бы брызнул светом во все стороны. И тут же осёкся – брат хмуро смотрел, зачерпывая ложкой рисовую кашу.
– Я не пойду, – сказал он.
Это значило, что и ему, Исусику, придётся остаться. Свет исчез.
– А ты иди, – прибавил он.
– Мы присмотрим за ним, не боись, – ухмыльнулся широкоплечий Андрей. И, кажется, Персонаж вздохнул с облегчением, отвернувшись.
– Погляди на Кармен, – сказал Андрей из-за занавески. «Кармен» он сказал протяжно, с рокочущим «р-р-р», – она у нас ведьма.
– Ведьма? – удивился Исусик.
– Ага, – кивнул, довольный, тот.
– Ты на волосы, на волосы смотри. У нее половина головы чёрная, а половина – белая.
Когда она вошла к Исусику и по оранжевым занавескам, отгораживающим его от других, пошла рябь, стало понятно, что, конечно же, никакая она не Кармен. У неё точно есть какое-то нормальное имя, а Кармен – только из-за носа и глаз.
Прямого носа, какого-то невозможно красивого, породистого, точёного и с вырезанными ноздрями, такими, как будто бы старшая медсестра была вся вырезана из куска мрамора. А глаза просто чёрные, настолько, что не видно, где оканчивается зрачок и начинается радужка. Ночные, сумрачные глаза.
Когда она посмотрела в глаза Исусику, то не отвела взгляда. Все отводили взгляд, если он смотрел на них долго, все – но не Кармен.
«Тронулись», – странно сказала она и в воздухе остро и чуть кисло запахло спиртом и ещё чем-то – стерильно-чистым и чуть сладковатым.
И когда она повернулась, чтоб выходить, уже пригвоздив его руку к одеялу иглой капельницы, только тогда он наконец-то разглядел волосы: они и вправду были двуцветные. Справа от пробора – снежноседые, слева – иссиня-чёрные, будто бы в Кармен таились два разных человека, не собираясь прятаться.
«Готово», – сказала она через час, обесточив катетер, лишив его длинного провода капельницы, закупорив время, чтобы не вытекало зря.
И помогла спуститься с хрустящей резиновой кушетки.
Когда ты выходил из дверей больничного корпуса, то взрослых словно проглатывало – они просто исчезали, словно их тут и нет, будто бы все, приехавшие в санаторий, живут тут одни, сами по себе.
– Сейчас будет город, – сказал Петька.
Они пролетели по берегу, будто не касаясь земли – кажется, они всё тут уже знали наизусть.
– Вон там – старая церковь, – махнул рукой Андрей. – А там – остров. Острова отсюда толком не было видно, но Исусик решил, что как-нибудь найдет его сам.
Мимо церкви пришлось идти и оказалось, что вокруг – старинное кладбище: поросшие мхом каменные кресты, такие же неровные и сыпучие, как сделанные из песка куличики в песочнице, могилы, похожие на заброшенные овощные грядки и надгробья-маленькие саркофаги, напоминающие крошечные ванны, вросшие в землю.
Сюда мы ходим ночью, хохотнул Андрей. Мы все.
Все?
Ну да.
Получалось, что каждый год в санаторий ездили одни и те же – и лишь иногда попадались новички. Вот как они с братом.
Потом вдруг взрослые снова появлялись – вместе с городом – как будто бы переступив невидимую городскую границу, ты попадал в другой мир.
Старушки в платках брели по улицам, пряча в сумках огурцы и сырные головы, рыбаки в застиранных кепках причаливали к берегу в старых моторных лодках. Около домов с резными наличниками ломились от ещё зелёных вишен узловатые деревья, а рядом тоже были люди. Столько людей и так близко, Исусик ещё не видел в жизни. Бегущие по улицам пешеходы за окнами такси или автобуса, перевозящего из больницы в больницу – не в счёт.
Уже отсюда было видно, что город лежит на двух огромных холмах, что меж холмами – заводь, запруженная лодками, что над храмом наверху летает вороньё, что напротив – прозрачная берёзовая роща и что дома на берегу похожи на аккуратные детские игрушечные домики. Только очень сильно постаревшие.
Прямо у берега покачивалась на волнах пустая спасательная станция, больше походившая на брошенную жителями старинную дачу на воде.
– Казалось, весь корабль скроен из этой мяты – так он пах – и не уступить ему место, подвинувшись чуть-чуть, невозможно, – пробормотал Исусик, – когда, протолкнувшись сквозь чужие и насупившиеся корабли, корабли, досадующие на чужака, он причалил к берегу и открыл трюмы, в город хлынул мятный дух. Он тёк по узким улицам, стекал с холмов и поднимался без малейшего усилия наверх, к городскому храму. Кто-то принюхивался, а кто-то ничего и не заметил – просто подумав: надо же, отчего-то стало легче дышать…
[Бестиарий Святого Фомы]
Люди-волки – редкие животные, они встречаются гораздо реже, чем думается. За ушами у них ветер, а в глазах – ночь. Поэтому волков назвать лучше всего – звери ночи. Ночь оставила свои отметины где-то у них внутри и поэтому в глаза им лучше не смотреть, чтобы не впускать в себя вязкую черноту полуночи. Кроме человека-волка с ней никто справиться не может, она одолеет и скрутит, и пропитает так, что не захочется жить.
Волк почти всегда один – это люди-звери-одиночки. Легенды о волчьих стаях – это легенды о конце света. Потому что в стаю волки сбиваются, только если грозит опасность – и опасность великая.
Предпочитая сумрак свету, сырость жару, люди-волки караулят свою добычу под горными тропами, потому что желают задирать только тех, кто силён. Тех, кто не боится горных троп. Задирать слабого волку зазорно и потребно только старым и больным зверям. Перед тем как съесть, волк посмотрит пище в глаза, чтобы заразить её ночью и чтобы померяться силами. Человеку-волку обязательно надо чуять, что пища не слабее него. Если противник окажется достойным, люди-волки могут даже отпустить его, чтобы дальше рассеялась ночь по земле. Ночь для человека-волка важнее еды – ночь и ветер за ушами.
Когда приходит час умереть, человек-волк забирается туда, где видно всё и где можно парить над миром.
Говорят, люди-волки после смерти превращаются в ветер и рвут когтями сетки на окнах горожан и сети на заборах рыбаков, оставляя рваные следы, будто ножом полоснули. А всё потому, что помнят, как были волками и волками быть хотят и когда-нибудь потом…