К книге
Не только о Хармсе. От Ивана Баркова до Александра КондратоваПушкин и цензурная реформа 1860-х годов
26%
Пушкин и цензурная реформа 1860-х годов
8

Едва ли не с середины XIX века началась своеобразная мифологизация творчества и биографии А. С. Пушкина.

«Русская публика привыкла к имени Пушкина, как своего великого национального поэта», — писал в 1858 году Н. А. Добролюбов[160]. «Пушкин — великий поэт, говорит каждый из нас», — тогда же отметил Н. Г. Чернышевский[161]. «Величайшей славой России» назвал Пушкина примерно тогда же А. И. Герцен[162]. Но, обращаясь от этих общих характеристик к выявлению особенного, индивидуального в Пушкине, уже в эту пору всяк по своему разумению находил их то в блестящем владении им поэтической формой (Чернышевский и Добролюбов), то в остром политическом уме, сказавшемся в пушкинской вольнолюбивой лирике (Герцен), то в проповеди индивидуализма и независимости миссии поэта от текущей действительности (В. П. Боткин, отчасти П. В. Анненков).

Имя Пушкина в эти годы едва ли не впервые становится и аргументом в борьбе собственно политической.

Среди множества реформ второй половины 1850-х – начала 1860-х годов — крестьянской, судебной, реформы образования — была предпринята и цензурная реформа. Непосредственным началом ее подготовки стало вступление в декабре 1861 года в управление Министерством народного просвещения А. В. Головнина, имевшего репутацию либерала: «Головнин — уверяю вас… это все равно что Герцен», — с некоторым испугом говорил об этом назначении И. С. Аксаков[163]. Примерно такой была общая оценка появления Головнина в качестве управляющего министерством, призванного прежде всего нейтрализовать только что прошедшие студенческие волнения. Не случайно, с оглядкой на эту оценку, И. С. Тургенев писал Герцену в январе 1862 года: «<…> прошу тебя убедительно, не трогай пока Головнина. За исключением двух, трех вынужденных, и то весьма легких, уступок, все, что он делает, — хорошо. <…> Я получаю очень хорошие известия о нем»[164].

Основания для таких суждений были. Например, Головнин укрепил еще ранее возникшее знакомство с Чернышевским, посетил его в редакции «Современника», приглашал к себе на обеды того же Чернышевского, Д. И. Писарева, Г. Е. Благосветлова — главных деятелей тогдашней оппозиционной журналистики. По свидетельству издателя Д. Е. Кожанчикова, Головнин дал ему слово «хлопотать о пропуске» некоторых сочинений эмигранта Герцена. В январе 1862 года Головнин предложил всем редакторам газет и журналов свободно высказаться о необходимых преобразованиях в сфере цензуры.

Существовавшая к этому времени цензурная практика предусматривала предварительное цензурование предназначенных к печати произведений, что приводило к многочисленным нареканиям на произвол и субъективизм цензоров и полное бесправие авторов, редакторов, издателей. Поэтому цензурная реформа, по единодушному мнению опрошенных, должна была состоять в замене предварительной цензуры так называемой карательной, то есть свободным печатанием и ответственностью за него, если возникнут нарекания, по суду с участием представителей от изданий.

Здесь позиции Головнина и литературы, которую, как говорили, он намеревался «приручить», разошлись. В записке о цензуре, составленной в феврале 1862 года служащими Министерства народного просвещения А. А. Берте и П. И. Янкевичем — «рупорами» Головнина, — предварительная цензура, пусть и проигрывающая с точки зрения законности в сравнении с карательной, тем не менее, объявлялась более эффективной.

В этом споре сторонника своей точки зрения Головнин нашел в Пушкине.

В 1862–1865 годы было опубликовано более ста пятидесяти статей, обсуждавших разные аспекты готовившейся реформы[165]. Среди них в апреле 1862 года в газете «Сын Отечества» появилась глава о цензуре, извлеченная из пушкинского «Путешествия из Москвы в Петербург»[166]. Выясняется, что она была инспирирована Александром II совместно с Головниным.

4 апреля 1862 года Головнин в одном из очередных докладов Александру II о текущих публикациях в периодических изданиях сообщал: «<…> осмеливаюсь приложить из любопытства весьма замечательную статью о цензуре знаменитого Пушкина, помещенную в т. XI его сочинений»[167]. На докладе Головнина Александр II положил резолюцию: «Ее бы хорошо где-нибудь перепечатать»[168]. 8 апреля Головнин докладывал: «Во исполнение воли Вашего Императорского Величества статья Пушкина о цензуре будет напечатана на днях в „Сыне Отечества“ с предисловием, которое отмечено на прилагаемом листке. Я избрал для того „Сын Отечества“ потому, что этот журнал имеет наибольшее число подписчиков, а именно 18 500, в числе коих 1/3 — в Петербурге, а 2/3 иногородних»[169]. На другой день, 9 апреля 1862 года, Головнин передал текст Пушкина с предисловием к нему (вероятно, написанным самим Головниным) председателю Петербургского цензурного комитета В. А. Цеэ с указанием направить их для напечатания в «Сыне Отечества»[170]. В тот же день состоялась означенная публикация.

Пушкинский текст действительно шел вразрез с теми призывами к отмене предварительной цензуры, которые звучали со страниц тогдашней печати, и поэтому Головнин (если он был автором предисловия к этой публикации) имел основание о нем писать: «Никто еще до сих пор не осмеливался заподозрить этого поэта-писателя в какой-либо отсталости мысли или обскурантизме, а между тем относительно цензуры он держится совершенно не тех принципов, которые принимаются теперь»[171]. Подавая Александру II пушкинский текст, Головнин отчеркнул красным карандашом наиболее важные, с его точки зрения, места. Вот они: «Мысль! великое слово! Что же и составляет величие человека, как не мысль? Да будет же она свободна, как должен быть свободен человек: в пределах закона, при полном соблюдении условий, налагаемых обществом». И далее, оспаривая мнение противников предварительной цензуры, гласившее — «<…> Пускай сначала книга выйдет из типографии, и тогда, если найдете ее преступною, вы можете ее ловить, хватать и казнить <…>», — Пушкин писал: «Но мысль уже стала гражданином, уже ответствует за себя, как скоро она родилась и выразилась. Разве речь и рукопись не подлежат закону? Всякое правительство вправе не позволять проповедовать на площадях, что кому в голову придет, и может остановить раздачу рукописи, хотя строки оной начертаны пером, а не оттиснуты станком типографическим. Закон не только наказывает, но и предупреждает. <…> Законы противу злоупотреблений книгопечатания не достигают цели закона: не предупреждают зло, редко его пресекая. Одна цензура может исполнить то и другое»[172].

Все это, написанное Пушкиным в 1834–1835 годах, в 1862 году звучало полемически по отношению к противникам предварительной цензуры и, так сказать, «работало» на точку зрения Головнина. Не удивительно поэтому, что в демократической среде публикация пушкинской статьи в эту пору прошла (намеренно?) незамеченной. На фоне общепринятой в этих кругах позиции борьбы с цензурой как одним из главных зол современной литературно-общественной жизни глава о цензуре, как, впрочем, и все пушкинское «Путешествие…» воспринималось диссонансом или, во всяком случае, трудно объяснимым произведением. Да и через много десятилетий, например в послереволюционном пушкиноведении, «Путешествие…» в лучшем случае представлялось хитрым ходом Пушкина, пытавшегося в обход цензуры напомнить об А. Н. Радищеве. Пушкин тут оказывался своеобразным М. Е. Салтыковым-Щедриным, хотя ничто не могло быть противоположнее его нравственной позиции, чем эзопов язык демократической журналистики.

«Путешествие…», предназначавшееся Пушкиным для печати, отразило его специфическую оценку радищевского произведения в частности и всего творчества Радищева в целом. Пушкин соглашается с оценкой, данной Радищевым «тягчайшей повинности народной» — рекрутству, с сочувствием поминает главу «Медное» о рабском бесправии народа, продаваемого одним помещиком другому, отдает дань поэтическому мастерству Радищева. Но вместе с тем Пушкин определяет многое из сказанного Радищевым как горькие полуистины и впрямую полемизирует с Радищевым — сторонником свободы печати[173].

Пушкин исходил из антитезы: беззаконие-закон, в которой преимущество безусловно отдавалось второй части, и вопрос для него состоял только в том, насколько этот закон справедливо и последовательно осуществляется. Гарантиями такой реализации были: во главе государства — просвещенный правитель (см. «Стансы» и статьи), в цензуре — просвещенный цензор («Послание к цензору»), в литературе — просвещенный писатель:

Беда стране, где раб и льстец,

Одни приближены к престолу,

А небом избранный певец

Молчит, потупя очи долу.

Другая часть антитезы — беззаконие — безусловно отрицались Пушкиным, в политическом плане его синонимом было слово — бунт. При в целом немногочисленных высказываниях Пушкина на этот счет (как и вообще скудости наших сведений о политической позиции Пушкина в 1834–1836 годах) такая точка зрения достаточно отчетливо прояснена им в «Истории пугачевского бунта» и в «Капитанской дочке».

Уже в 30-е годы XIX века, а в последующей истории России в особенности, идея законности была напрочь скомпрометирована реальным беззаконием, послужившим причиной того, что любая от правительства исходящая мера была обречена на негативное восприятие и критику всякого не консервативно мыслящего человека. Идущая как бы поверх или вопреки такой позиции точка зрения Пушкина на законность в целом и на устройство цензуры в частности на всем протяжении существования этой его точки зрения — вплоть до наших дней — воспринимается как «странная» и ей или подыскиваются посторонние мотивы, или она вовсе обходится стороной.

Головнин, используя пушкинский текст как аргумент в пользу своей позиции, не фальсифицировал самого этого текста, но лишь изымал одну часть из многосложной, если можно так выразиться, симфонии, какой являлось творчество Пушкина, создавая удобный ему, Головнину, в актуальный момент политической борьбы миф о Пушкине.

Число таких мифов со временем умножится.

Предыдущая главаГлава 8 из 31Следующая глава