От Матикайнена пришло письмо. Оно было невеселое. Приемным родителям Мирьи жилось нелегко. Своих забот полно. Да тут еще и несчастье с Канервой.
Мирья помнила Канерву. Он нередко заходил к ним в общество дружбы. Семья у него большая, дети мал мала меньше, но он никогда не жаловался. Все отшучивался, что главное, мол, в семье любовь да согласие, а остальное приложится. А если есть нечего, то вспомним, говорит, народную песню и споем: «Я живу не тужу, я веселый хожу». Он любил петь народные песни, хотя голоса у него особенного не было. Исполнял он их и на вечерах. И его всегда тепло принимали, потому что пел Канерва с душой. Несмотря на то что с деньгами у него всегда было туговато, он обязательно приобретал билеты лотерей, проводимых обществом. Ему и тут не везло, он ни разу не выиграл, но покупал их снова, приговаривая: «Мех лисицы так высоко ценится, что за ней стоит охотиться, даже заранее зная, что она тебе не достанется». В обществе Канерва не был заметной фигурой, он был один из тех рядовых активистов, которые всегда готовы прийти на помощь, о чем бы ни зашла речь. Распространять газеты общества — пожалуйста, он пойдет по домам и будет предлагать их; нужно будет, он пойдет расклеивать афиши о вечере или любом другом мероприятии, а если во время вечера ему предложат дежурить у дверей и следить за порядком — не откажется, а попросят — выйдет на сцену и споет веселые народные песни.
И такого человека лишили работы.
Матикайнен писал, что хозяевам компании пришлось, в конце концов, уступить их требованиям.
Матти описал все, как было. Сообщил он и об отказе Нийло войти в делегацию. Сначала Нийло согласился, потом струсил, испугался своего коммерции советника. Неужели Нийло оказался таким... Мирья была возмущена и расстроена. Впрочем, не так уж это ново. Подобные замашки у него и раньше бывали. Еще тогда, во время забастовки строителей... Он чуть тогда не стал штрейкбрехером.
Мирья решила написать Нийло, отчитать его. Она просидела над письмом часов до двух ночи, но когда утром прочитала его, то решила не отсылать. Если бы Нийло узнал, с какими мыслями Мирья бросила не отосланное ему письмо в плиту, ему, вероятно, было бы намного больнее, чем получить ее сердитое послание. «Что мне до него! Пусть живет как знает!» — думала девушка, глядя, как догорают в огне исписанные ею листки.
И не сейчас, не из-за того, что Нийло отказался участвовать в делегации рабочих, Мирья пришла к этим мыслям. Пожалуй, больше всего на нее подействовали письма самого Нийло. В последнее время они сплошь состояли из цифр и расчетов. Сэкономил столько-то, купил то-то, заплатил столько-то. Однажды Мирья подсчитала, что в своем письме Нийло раз пятнадцать упомянул коммерции советника. «Коммерции советник сказал... коммерции советник сказал... коммерции советник хочет... коммерции советник предлагает...»
И все-таки она по-прежнему переписывалась с Нийло. Рассказывала ему о своей жизни, о работе, о дяде Ортьо, о новостях своего поселка. Почему писала — она не знала и сама. Наверное, просто потому, что привыкла писать и получать письма от Нийло. А может, и потому, что слишком много воспоминаний у нее было связано с этими письмами. И она не раздумала ехать весной в Ленинград, повидаться с Нийло, собиравшимся в туристскую поездку. Иногда ей приходила мысль, что, может быть, на самом деле Нийло вовсе не такой.
В длинном письме Матикайнен рассказывал о многих других невеселых вещах. Он писал, что этой зимой лесопромышленная компания сократила объем работ на своих деревообрабатывающих предприятиях и в их поселке на заводе начались увольнения. Рабочие стали бороться, объявили забастовку, но забастовка кончилась неудачно.
Мирья читала это письмо вслух матери и Вейкко. Ларинен шутливо спросил Елену Петровну:
— Слушай, что, если мы с тобой объявим забастовку Воронову, а? Интересно, как к этому отнесся бы Михаил Матвеевич?
— Давай организуй. Тебе и карты в руки — ты же у нас партийный вождь, — отвечала Елена Петровна. — Только придумай веские причины для забастовки.
— То-то и оно. — Вейкко стал пояснять Мирье: — Видишь, забастовка для нас вещь немыслимая. Требовать-то мы тоже можем. Ну, скажем, у многих квартирные условия не ахти какие. Допустим, мы пойдем к Воронову и скажем: давай жилье, а то работать не будем. Он, конечно, ответит, знаешь, что он ответит? «Вы строители, так и стройте».
Мирья усмехнулась:
— Вейкко, я ведь живу здесь уже без малого год. По чему вы — ты и мама — считаете, что я ничего не понимаю, ничего не знаю, ничего не вижу? Уж если на то пошло, у меня по обществоведению четверка.
— А как у тебя по другим предметам?
— Можешь посмотреть, — Мирья показала Вейкко кипу тетрадей. — Хвалиться нечем. Директор школы мне прямо сказала, что в этом году мне не стоит и пытаться попасть в институт. Может быть, через год.
— И то неплохо было бы, — сказал Вейкко.
— Здесь программы в школе совсем другие. То, что я знала, пригодилось лишь в математике, в ботанике да зоологии. А в истории я оказалась круглым нулем.
Вейкко рассеянно перелистывал тетрадки. Исправлений, сделанных красным карандашом, было полно. В основном — грамматические ошибки. Но Вейкко похвалил девушку:
— Молодец, Мирья.
— Не надо, Вейкко. Я ведь уже не маленькая. Можешь прямо говорить.
Мирья взяла тетради и сунула их на полку.
Вейкко взглянул на Елену Петровну:
— Может, Мирье пора сменить профессию? Малярить она научилась. Ортьо в ней души не чает, тут как-то он ее расхваливал. Надо теперь овладеть другими профессиями, ну хотя бы электродело освоить, машины тоже надо знать. Все это пригодится, когда поступишь в строительный институт. Ведь ты, Мирья, туда собираешься — по стопам матери? Сама говорила.
Мирья лукаво улыбнулась:
— Мало ли что я говорила. — Она вздохнула и обратилась к матери: — Налить еще чаю?
Налила чай, помолчала и вдруг заговорила совсем о другом;
— Говорят, Марина Коллиева собирается уехать. Правда?
— Она уже, наверное, уехала. — Вейкко взглянул на часы. — Да, уехала. В половине шестого. В Юлюкоски.
— Она будет библиотекарем?
— Вряд ли: скорее всего, нет. Строителем она будет. Хотя точно я не знаю. Она сказала, что начнет жизнь сначала. Будет жить самостоятельно. Без всяких опекунов, в другом коллективе. Она как-то переменилась, вернее, не она, а что-то переменилось в ее отношениях с отцом. Я думаю — Марина в общем человек неплохой. Я-то от всей души пожелал ей успеха.
Мирья сосредоточенно разглядывала тихие снежинки, медленно кружившиеся в квадрате света за окном. Видно, она не слушала Вейкко. Глядя на девушку, Вейкко вспомнил, что в начале апреля они собираются устроить вечер, посвященный финляндско-советской дружбе. «А что, если попросить Мирью выступить на нем?» — вдруг пришла ему мысль.
— Я? С речью?
— Да, да, ты.
— Ты шутишь.
— Понимаешь, вечер посвящен годовщине подписания договора о дружбе и взаимопомощи. Приедет лектор из Петрозаводска.
— Зачем же тогда мне выступать?
— А ты расскажешь о работе общества «Финляндия — СССР». Тебе же это знакомо.
— Да, это я знаю.
— Значит, договорились?
— Но я не могу говорить по-русски.
— Говори по-фински. Я буду переводить.
— Лучше Валентин, — неожиданно для себя предложила Мирья.
— Я не против. Пусть будет Валентин.
Разве Мирья могла бы отказаться от такого предложения! Она вспомнила прощальный вечер в их обществе дружбы, когда мать приехала за ней. Там были обе матери. Вспомнила Танттунена: «Расскажи там, в Советском Союзе, что мы твердо стоим на страже мира». Так ее напутствовал Танттунен. И Мирья рассказывала. Матери, Вейкко, Нине, Айно Андреевне. А теперь ей надо выступить перед людьми. Хорошо, она выступит.
Выйдя от Елены Петровны и Мирьи, Ларинен решил заглянуть к Коллиеву. «Марина уехала. Старик, наверно, совсем убит», — думал Вейкко, шагая по тихому поселку.
Он не ошибся. В квартире Коллиевых не было прежнего уюта, она казалась пустой и мрачной. Кровать Марины стояла без матраца, и черные пружины, казалось, злорадно усмехались. Коллиев покрыл было кровать одеялом, но потом снял его: кровать с одеялом, наброшенным прямо на голые пружины, производила впечатление, словно на ней кто- то недавно скончался и его увезли. Коллиев сам топил печь. Дрова никак не разгорались, они чадили и трещали. Коллиев перепачкал руки в саже, пока ему удалось разжечь дрова. Он долго сидел перед печкой, опустив голову на руки, потом встал и пошел в магазин.
Когда Ларинен вошел в комнату, бутылка водки была опорожнена наполовину. Вейкко растерялся: он думал, что Коллиев вообще в рот не берет спиртного. А тут...
— Это ты? — Коллиев долго вглядывался мутными глазами в гостя, его чуть покачивало. — Видишь, я выпил.
— Вижу, — невозмутимо отвечал Вейкко.
Ларинен сел, не дожидаясь, когда хозяин предложит ему сесть.
— Пришел проведать, как живешь.
— Как живу? Ну смотри, вот так и живу. Взял вот и выпил. И еще выпью. — Коллиев взял бутылку и налил стакан до половины. — Хочешь? Или брезгаешь — со мной?
— Ты же мне не налил, — засмеялся Вейкко.
Коллиев тяжело поднялся и, звеня посудой, стал искать в шкафу стакан.
— Вот. Пей.
Они молча чокнулись и закусили селедкой.
— Дочь ушла от меня, — сказал Коллиев.
Ларинен молчал.
— Ушла. Не захотела жить с отцом. Вот так-то, слышишь? Хотя... Да разве тебе такое понять... Да, Ларинен. Я один вырастил ее. Без матери. Учил, помогал, наставлял. А она — ушла. Разве я не... Что только хотела — все было. Она ушла. Я остался — один остался. Вот и взял ее, чтобы от тоски не помереть.
Сегодня вечером Вейкко впервые заметил, что Коллиев уже стар. Сгорбившийся, с морщинистым лицом, на лысой голове поблескивают крупные капли пота, на висках взъерошенные седые волосы.
— Слушай, Ларинен... — Коллиеву хотелось что-то сказать, но не находил слов. На собраниях он всегда выступал речисто, а сегодня его словно подменили. — Слушай... Скажи, разве я не был честным? Разве я не старался? Разве не шел, куда посылали? Разве я не думал об общей пользе? Ты мне веришь? Я не лгу. А она — ушла...
Коллиев махнул рукой. Стакан скатился на пол, но не разбился.
— А теперь вот я... Дочь покинула. Все отвернулись. Все — умные. Честные. Че-ло-веч-ные... Ха! Ложь все это! Никому я не верю.
— Во что же ты веришь?
— Я? Я верю, что все равно... Нет, стар я уже, слышишь, Ларинен. Но я все помню. Помню, как сволочи лахтари рубили отца. Потом мать ходила побиралась. Помню — вернется с милостыней, меня кормит. На чужих объедках рос. Помню, перкеле, один кулак мою маму бил, я не мог защитить, я стоял и плакал. Я все помню, ты веришь?
По морщинистой щеке Коллиева текла мутная слеза.
— И я ничего не забуду. И ты знаешь — нам пришлось быть твердыми, не давать пощады. И мы не давали. Такими мы должны быть всегда... Я это тебе говорю, слышишь!
— Но послушай, Яков Михайлович... — Ларинен не привык называть Коллиева по имени и отчеству, и «Яков Михайлович» он произнес как-то вымученно, неестественно. — Беспощадным надо было быть к врагу. Но не к своим.
— К своим?! Своим я все отдам, вот — берите! Мое сердце, вот мои руки, все... Но разве всегда знаешь, кто свой?.. Ага, ты молчишь. Дубовик — он был свой, наш?
— Он один из тысячи. И он не Дубовик, а Долгожилов. Он, конечно, не наш.
— Вот видишь. Э-эх, Вейкко Яковлевич.
— Что же это получится, если мы начнем с подозрением относиться друг к другу, не доверять? Ведь не хочешь ты, чтобы Хаукилахти стал как лагерь для заключенных?
— Н-нда, Вейкко Яковлевич, я, пожалуй, уже... Времена теперь другие. А Марина — ушла... — Коллиев тяжело вздохнул. — Все куда-то идут, чего-то ищут. А я...
— Но ты никуда не собираешься?
— Куда мне? Здесь все свои мне. Ты веришь мне?
Вернулась Айно Андреевна.
Елена Петровна сразу набросилась на нее, отчитала Айно за то, что она отправилась в дорогу с грудным младенцем в такие холода. Почему не дождалась тепла, лето-то не за горами. Айно махнула рукой: чего там — в поезде было тепло, в автобусе — тоже.
— Слушаешь вас и не понимаешь, кто из вас врач, а кто строитель, — смеялся Воронов.
— Врачи, они такие, — отпарировала Елена Петровна. — Других они лечить умеют и все понимают, а как самих себя коснется или детей собственных, тут у них мало толку.
— Посмотри на Мишутку: видишь, какой богатырь, — защищал жену Воронов.
Маленький Мишутка, радуясь, что его наконец-то освободили от тяжелых одеял и фланелевых пеленок, смеялся, широко раскрывая беззубый рот и задирая толстые ножки. Его ясные черные глаза-пуговки смотрели хитровато, словно малыш хотел сказать: подождите, еще вы увидите, что я за парень, а у вас здесь, в Хаукилахти, не так уж плохо, жить можно. Лицо Мишутки было еще сморщенным. У человека морщины бывают дважды; когда они в первый раз, горевать нечего, разгладятся.
Когда Мишутка заснул, Айно Андреевна, оставив сына под присмотром бабушки Хоторы, побежала в больницу.
Вейкко Ларинен сидел у кровати больной матери.
— Да это... Айно, доченька, приехала? — Мать Вейкко хотела улыбнуться, но вместо улыбки расплакалась. Лицо ее сморщилось, пошло красными пятнами. Дышать ей было трудно.
— Муамо, зачем ты плачешь? — Вейкко стал полотенцем утирать лицо матери. — Сама спрашивала, скоро ли Айно приедет, она пришла, а ты — плакать.
— Ждала я тебя, доченька, ждала, — говорила больная, всхлипывая. — Хорошие были доктора, лечили меня, а я тебя ждала. Чтобы глаза мои ты закрыла.
— Ну что ты, Наталия Артемьевна, — успокаивала Айно.
Она подняла одеяло с груди больной, и Вейкко ужаснулся. «Кости да кожа» — говорят иногда о людях, теперь он видел, что это значит, но видел — на своей матери.
— Поверните меня чуть на бок, — попросила больная.
Айно и Вейкко осторожно повернули высохшее тело Наталии Артемьевны на бок и подложили подушки. Больная обвела палату помутневшими глазами и спросила:
— А где Ирина? Не приехала?
— У себя, в Кайтаниеми, — ответил Вейкко. — Зачем ей приезжать?
— Хотелось бы увидеть ее, проститься.
— Еще ты ее увидишь, сама в Кайтаниеми поедешь, — говорила Айно.
Вейкко послышалось, что голос Айно дрогнул. Он посмотрел на нее и заметил, что глаза ее влажные. Айно Андреевна смерила кровяное давление, прослушала больную, потом, опустив руки, тихо вздохнула. Так тихо, что ее вздох услышал только Вейкко, нервы которого были так напряжены, что он сейчас замечал все. Вейкко все стало ясно. Он понимал Айно — она должна говорить слова утешения больному даже тогда, когда знает, что человеку осталось жить считанные минуты.
Чем объяснить то, что ведомый силой предчувствия человек спешит к умирающему, словно слыша его зов, хотя и не знает, что близкий ему человек при смерти. Уже имеются приборы, способные уловить на определенном расстоянии биотоки человеческого мозга, но они не в состоянии все же расшифровать мысли человека. Ведь и в наш атом- но-кибернетический век наука во многих отраслях делает еще первые шаги. Как бы там ни было, — существует ли передача мысли на расстоянии, или это было просто совпадением, случайностью, но буквально через несколько минут после того, как Наталия Артемьевна высказала пожелание увидеть Ирину, та появилась на пороге палаты, с пунцовыми от весеннего морозца щеками и с инеем на висках.
Вейкко даже вздрогнул:
— Ты?! Муамо тебя ждала.
— Да, я. Приехала, а мне говорят — ты в больнице. Как себя чувствуешь, муамо?
— Мало уж мне осталось чувствовать себя, — прошептала Наталия Артемьевна. — Доченька, подойди поближе.
И она опять начала плакать. Слезы душили ее, она на ощупь нашла руку невестки, потом нащупала руку Вейкко.
— Живите в мире да в согласии. Не ссорьтесь. Ребенка возьмите. В доме должен был ребенок. А меня плохим не... Не сумела я вырастить Вейкко, как надо было бы. Бедно мы жили... Что было, то было... — Наталия Артемьевна чуть снова не зарыдала, но Вейкко успел успокоить ее:
— Не говори так, муамо. Ты еще... еще мы с тобой поедем в Кайтаниеми, домой...
— А как там... — мать хотела что-то спросить, но забыла или же не нашла слов. Потом она начала говорить, то ли в бреду, то ли наказывая еще в сознании: — Весна придет... Сети... починить надо... Потом надо...
Она что-то шептала, но слов нельзя было уже разобрать. Глаза у больной стали сами собой закрываться, Айно Андреевна тихо спросила:
— Заснешь? Тебе лучше стало.
— Вроде...
И Наталия Артемьевна заснула. Ирина осторожно поправила на ней одеяло, и они все тихо удалились.
Через полчаса на дом к Айно Андреевне прибежала санитарка. Вейкко и Ирина тоже были там.
— Муамо спит? — спросил Вейкко.
— Спит... Вейкко Яковлевич, иди к ней.
И санитарка отвернулась к окну.
Мать спала. Спокойно, освободившись от всех земных 8абот. Прямая. Со строгим лицом. Сложив руки на груди.
На берегах Сийкаярви стало меньше одним старожилом, человеком старого поколения карел.
Вейкко бессильно опустился на стул:
— Мама!
Для матери Вейкко всю жизнь оставался ребенком, хотя на висках у него уже пробивалась седина и на лице появились морщины.
Вейкко, двигая челюстями, казалось, жевал что-то, сжимая изо всех сил губы, не давая вырваться из груди стону, преисполненному боли. Он взрослый, мужчина. Но глаза не слушались, они стали влажными, их щипало, и они часто-часто моргали. То, что случилось, было естественной и неизбежной закономерностью, повторяющейся миллиарды лет. Жизнь и смерть. Но для него, Вейкко, это была смерть матери. Он потерял самого близкого человека.
Ирина стояла рядом, тихо рыдая.
— Мама!
Перед глазами Вейкко промелькнули разрозненными картинами воспоминания. Пришли слова, которые надо было сказать раньше. «Не сумела я вырастить, как надо было бы. Бедно мы жили...». Еще полчаса назад на это можно было и надо было ответить. А теперь поздно. В горле пересохло.
Сумела вырастить, мама. Как надо воспитала. Научила работать. Работать честно. Учила своим примером. Даже умирая, ты думала о труде. Сети... Самое будничное из домашних занятий — починка сетей — может стать одинаково великим делом, если главное для человека — труд.
Правильно ты воспитала, мама! «Люди всегда добрые, будь только сам добрый к ним». Так сказала мать, когда Вейкко однажды посетовал, что люди есть и плохие. Эту истину мать вычитала не из книг — она не знала грамоты. Эту истину она усвоила из жизни, и она стала для нее убеждением. Конечно, она знала, люди бывают разные. Есть и плохие. Ей, пожалуй, больше, чем ее сыну, пришлось хлебнуть горя из-за плохих людей. И все же она верила — человек создан для добра.
Ты сумела воспитать так, как надо, мама! «Возвращайся домой, хватит по свету скитаться». Пусть у матери представление о доме было очень узким, но оно включало в себя и любовь к родным краям и любовь ко всей большой Родине. Эти слова мать велела написать, диктуя письмо сыну, которого тогда занесло далеко, на реку Эльбу. Это | было вскоре после окончания войны.
Правильно ты воспитывала, мама! Иногда, правда очень редко, и хворостиной. Как-то еще мальчишкой Вейкко залез в чужой огород и нарвал репы. Соседка пожаловалась матери. Мать отхлестала Вейкко прутом, а потом плакала вместе с ним, гладила по голове и умоляла: «Расти честным, сынок».
«Бедно мы жили...» Так разве это была твоя вина, мама? Приходилось перебиваться и на хлебе с сосновой корой. Отец погиб на гражданской войне. Остались вдвоем, мать и сын. И в этой маленькой семье мать иногда пекла лепешки двух сортов. Одни — из чистой сосновой коры, в других было немножко ржаной муки, бог знает каким чудом добытой матерью: они были для сына.
Когда строили Мурманскую железную дорогу, мать ушла на заработки, пилила дрова где-то в Княжьей губе. Вейкко она оставила на попечение дяди Ийваны, Ийваны Кауронена, у которого своих детей было пятеро. Ийвана относился к Вейкко, как к собственному сыну, не обижал ни в чем. И все равно Вейкко скучал по матери. Весной, когда сошел лед с Сийкаярви, он приготовил на берегу стол с угощением для матери. На столе были разные вкусные вещи: белые камешки — сахар, камешки побольше — хлеб, шишки — жаркое. Все было!
Случилось так, что именно в тот день и вернулась мать. В весеннюю распутицу она прошла пешком более двухсот верст. Пришла голодная, утомленная. И принесла для сына гостинец — завернутый в тряпочку, твердый как камень, заплесневелый кусочек белого хлеба. Настоящего белого хлеба! С той поры прошло более сорока лет. И никогда и нигде Вейкко не приходилось есть такого вкусного, как тот маленький, чуть более спичечного коробка, кусочек белого хлеба.
«Нет, мама, мы не бедно жили».
И если чего и не хватало, то, пожалуй, больше всего не хватало матери того, в чем она больше всего нуждалась, — у Вейкко не находилось времени сказать матери, о чем он теперь думал. Ему всегда было некогда. «Как живешь, муамо?» — спрашивал он иногда мимоходом. Или: «Что тебе нужно, муамо?» Мать отвечала — ничего, у нее есть все. Как же он не понимал, чего матери не хватает...
Это мы часто понимаем тогда, когда уже поздно.
В другом конце больницы послышался громкий детский крик. Это кричал Мишутка Воронов, самый молодой житель поселка Хаукилахти, требуя себе то, на что имел право в жизни.
Когда Ортьо узнал, что постройком заказал для Наталии Артемьевны гроб в столярной мастерской, он немедленно пошел и сказал, что гроб он сделает сам. Только он имеет право на это, потому что он знал Наталию Артемьевну, старейшего жителя берегов Сийкаярви, с самого детства.
Похоронить Наталию Артемьевну решили на кладбище Кайтаниеми — это было естественно. Но когда к больнице подъехал грузовик, чтобы отвезти тело покойной в Кайтаниеми, вслед за машиной приехал Пекка Васильев на лошади. В сани, к концам оглоблей которых с дуги спускались черные ленты, был запряжен не Виркку, на котором Пекка обычно ездил, а старый, но все еще сильный мерин, хорошо откормленный и очень спокойный, умевший ходить ровным неторопливым шагом.
— Давай убирайся со своей керосинкой, чтоб и духа бензинного не было! — приказал Пекка шоферу.
— Мне велели отвезти мать Вейкко Яковлевича...
— Мать Вейкко Яковлевича? — Пекка возразил тоном, не терпящим возражений. — А я приехал за Наталией Артемьевной. И ее надо отвезти, как подобает старого человека, так, как отвозили испокон веков у нас, — на лошади. Ты знаешь, что Наталия Артемьевна жила здесь еще тогда, когда не было ни Вейкко, ни машин?
В сани, рядом с гробом, сели кроме Пекки Васильева Вейкко и Ирина. Ирина подозвала Мирью и велела сесть тоже с ними. Остальные сели на машину. Впереди медленно, ровным шагом шла лошадь, а за санями ехала машина, тихим ходом, подчиняясь старым обычаям.
Мирья сидела, погрузившись в свои мысли. В последний путь провожали мать, маму, настоящую карельскую женщину.
И неожиданно Мирья сказала Вейкко:
— Вы не зайдете в сельсовет? Скажите — пусть отошлют мое заявление быстрее.
Какое заявление? — тихо спросила Ирина. Мирья пояснила:
— Я подала заявление с просьбой принять меня в гражданство Советского Союза. Оно немного задержалось.
— Хорошо, вместе сходим, — сказал Вейкко.
Мирья понимала, что завела речь об этом не в подходящий момент, но ей надо было сказать это именно теперь.
Лед на Сийкаярви чернел день ото дня. Начали валиться вешки, установленные вдоль зимника. Потом за одну ночь озеро вдруг побелело, верный признак, что лед вот- вот тронется. Шли дни, а лед упрямо не желал сходить. Небо было ясное, пекло солнце, было жарко как летом, но не хватало ветра. И лед держался.
Мирья стояла у подъемника. Со стороны можно было подумать, что она на мгновение остановилась, застыла, готовясь совершить прыжок. Она наклонилась вперед, потом выпрямилась и снова наклонилась. Руки ее уверенно держались за рычаги управления. Машина подчинялась движениям Мирьи. Выпрямится — трос натягивается и груз послушно поднимается вверх; наклонится — трос идет вниз за новым грузом шифера.
Небо по-весеннему ясное. И лицо у Мирьи тоже ясное. Одно удовольствие работать, когда работа спорится. Двадцать секунд — и трос возвращается с крыши. Через минуту-другую он вновь поднимается с земли с грузом. Просто наслаждение управлять огромной махиной, послушной каждому движению руки. На душе радостно и оттого, что день такой теплый и можно работать в легком комбинезоне. Мотор ровно стрекочет, а с крыши доносится перестук молотков, словно крупный град колотит по железной крыше. Крыша растет прямо на глазах. Но Мирья не видит этого. Сейчас она — строитель, а не посторонний наблюдатель, который сможет отойти на некоторое расстояние и увидеть, как растет крыша. Только после работы у Мирьи появится возможность полюбоваться зданием, в котором каждая балка, каждый брус подняты с земли ею и послушной ей машиной. Конечно, строила его не только она. У других тоже есть своя доля участия в этом строительстве. Одни обтесали брус, другие установили его на место. Третьи принимали поднятый ею груз.
Здание почти готово. Они кончают крышу, а внутри идут отделочные работы. На втором этаже ставят двери и оконные рамы. На первом Ортьо со своей бригадой красит полы.
Правда, в бумагах Мирьи, что лежали в конторе, сказано, что она имеет специальность маляра такого-то разряда. Но она уже не маляр. Теперь она крановщица. А потом она будет... О, сколько строительных профессий, и ей надо хоть немного овладеть каждой из них, чтобы стать настоящим инженером-строителем. До института ей еще далеко, но ведь и вся жизнь тоже впереди...
Она работает последний день на этом объекте. Когда закончат крышу, ей с ее подъемником нечего будет здесь делать. Она перейдет на другой объект, туда, куда ее направит мама, нет, не только мама, а прораб Елена Петровна, потому что на работе Мирья такой же строитель, как и другие.
Нижний этаж этого дома займет детсад. На втором этаже будет несколько квартир. Они уже распределены. Одну двухкомнатную получат Ларинены. Ирина переедет из Кайтаниеми сюда, она будет работать в новом детском саду. Наконец-то Вейкко и Ирина будут вместе, а то что это за жизнь — один по одну сторону озера, другая — по другую. Только Наталия Артемьевна останется на родном берегу.
Наконец лед на Сийкаярви тронулся. На песчаный берег поднимались глыбы льда, ослепительно чистые, сверкавшие на солнце. Одна за другой льдины громоздились на берег, образуя гигантское ожерелье, протянувшееся вдоль берега от Хаукилахти до Кайтаниеми. Земля была еще черная, только едва заметные ростки выглядывали из-под почвы и начинали тянуться к солнцу.
Дом сдали. Нижний этаж заполнили его маленькие хозяева с плюшевыми мишками и зайцами, с игрушечными ракетами и машинами. На втором этаже в новые квартиры въезжали жильцы.
Сдачу нового дома решили отметить. Строители устроили свой вечер.
На вечере, в торжественной обстановке, Воронов зачитал приказ, в котором объявил благодарность лучшим строителям. Коллиев от имени постройкома вручил каждому из отмеченных в приказе конверт с премией. Сумма, правда, была небольшая, но разве в ней дело!
Когда Мирья пошла на сцену за премией, ей хлопали почему-то дольше, чем другим. Это была первая в ее жизни премия, премия за ее труд. Мирья смутилась и, поблагодарив, сбежала со сцены к матери, сидевшей в зале. А люди все еще хлопали.
И вот настал этот день.
Автобус уходит в девять.
Когда Мирья в легком платье, с перекинутым через руку плащом, с маленьким чемоданчиком в сопровождении Елены Петровны пришла к автобусу, Ортьо расхаживал у остановки с важным видом, в черном праздничном костюме и до блеска начищенных сапогах, а Хотора расхваливала его во всеуслышание:
— Поглядите-ка на моего старика-то. Нарядился как жених, будто свататься отправляется. Только запомни, — говорила она, поправляя воротничок мужу, — чтоб рубашку сменил, белую надень, когда гостей-то встречать пойдешь. Гости-то, чай, из господ, из Хельсинки.
— Подумаешь, из Хельсинки, — буркнул Ортьо. — Эка невидаль. Да у меня ж брат Хуоти в Ленинграде. Сколько лет не видались. Он там директор, на заводе.
— Нашел чем хвалиться — г директор. А вот у меня брат инспектор, — напомнила Хотора. Так она говорила, когда речь заходила о братьях. И все согласно кивали: конечно, у Хоторы брат — большой начальник, без его разрешения ни один директор ни одной рыбешки из озера не вытащит.
Подошел автобус.
— Пусть Нийло передаст привет Матикайненам, если увидит их, — сказала Елена Петровна. — Пусть скажет, что ждем, очень ждем.
— Вряд ли Нийло их увидит, — ответила Мирья. — Они живут в разных концах Финляндии.
Валентин стоял в стороне молчаливый и грустный. Когда Мирья села в машину, он подошел к окну и тихо сказал ей:
— Приезжай скорее домой.
На вокзале в Ленинграде Ортьо и Мирью встретил моложавый, очень похожий на Ортьо мужчина. Ортьо сразу заворчал:
— Уж нашли б мы тебя и так. Зря ты встречать прибежал. Ну ладно, тервех. Видишь, какой наш Хуоти.
Хуоти обнял Ортьо, пожал руку Мирье, взял у нее чемоданчик.
Перед вокзалом их ожидала «Волга».
— Еще на машине прикатил, — буркнул Ортьо, устраиваясь на заднем сиденье. — Могли бы мы и на трамвае. Как люди. Мы с Мирьей и так поверили бы, что ты директор...
— Кто вас знает, вдруг и не поверили бы, — засмеялся Хуоти и добавил, перейдя на карельский язык: — Я вас отвезу к себе. Будьте как дома. А мне надо на работу. Вечерком посидим, поговорим.
— Что же ты встречать пришел, коли тебе надо на работу? Давай поторапливайся, — забеспокоился Ортьо. — А мы с Мирьей пойдем город посмотрим.
— Не заблудитесь?
— Ты что думаешь, что ты один в этом городе бывал, найдем дорогу.
На следующее утро они все трое снова пришли на вокзал.
Пришел поезд из Хельсинки.
Финских туристов встречали девушки с букетами цветов. «Добро пожаловать в Ленинград», — приветствовала каждого при выходе из вагона женщина-гид. Выйдя на перрон, финны сразу останавливались и начинали глазеть по сторонам, на перроне стало тесно. Мирья оказалась в середине толпы. Вытягивая шею, она ждала: вот-вот из вагона выйдет Нийло.
Показался пожилой тучный господин. Он выходил из вагона осторожно, словно боялся упасть, хотя площадка тамбура была на уровне перрона. А за господином Мирья увидела Нийло. Нийло ее не заметил, он остановился и стал оглядываться, выискивая ее глазами среди встречающих.
— Мийккула? — Ортьо бросился к тучному господину. — А я ведь сразу признал.
— Я тоже. Подумать только — сорок лет.
— Как не узнать-то! Братья ведь... А это Хуоти. Помнишь?
Братья пожали друг другу руки, потом обнялись за плечи.
— Нийло!
Нийло бросился к Мирье с такой поспешностью, что чуть не сбил с ног какую-то даму. Она оглянулась недовольно на него, потом понимающе заулыбалась.
Вот они и встретились, Нийло и Мирья. Прошел ровно год. И они опять держатся за руки и улыбаются.
— Ты нисколько не изменился! — говорит Мирья.
— А ты загорела. На юге, наверно, была? Ты ничего не писала.
— Хватает солнца и у нас в Хаукилахти.
Неужели эти слова самые важные для них? Неужели только для того, чтобы обменяться этими ничего не значащими словами, они оба отправились в дальний путь?
Подошел Хуоти и сказал Ортьо и Мирье, что он договорился с гидом о том, что они смогут сопровождать туристов во время экскурсии по городу, а вечером он заедет за ними и заберет их и Мийккулу к себе домой. Мирья обрадовалась: она очень мало знала Ленинград, и ей было интересно ознакомиться с городом; кроме того, она будет с Нийло, и они смогут хоть немного поговорить. Правда, говорить им удалось немного — вокруг были люди, и было как-то неудобно.
Но одно Мирья спросила чуть ли не сразу — как обстоят дела у Канервы?
— Представь себе, — ответил Нийло, — все кончилось хорошо. Его восстановили на работе. И мне не надо было впутываться в эту историю. Я знал это и так. Зря только твой отец расстраивался.
— Да, папа мне все написал, — сказала Мирья.
— Да? — Нийло смутился. — Он думал, что мне это так просто. Надеюсь, ты-то поняла меня?
— Да, кажется, поняла.
Нийло хотел еще что-то сказать, но тут коммерции советник, сидевший на переднем кресле автобуса, обернулся, и Нийло вскочил со своего места.
— Я здесь, господин коммерции советник. Извини, Мирья. — Нийло стал пробираться по узкому проходу к Кархунену. Коммерции советник что-то спросил у него, Нийло кивнул в ответ. Вернувшись на место, он объяснил Мирье: — Господин коммерции советник спросил, где его черные очки. Они у меня в сумке. Я таких вещей не забываю.
Вечером Мирья ждала Нийло у «Астории». Он пришел точно в назначенное время и радостно объявил, что коммерции советник лег отдыхать, теперь он свободен весь вечер.
— Куда пойдем?
— К Неве. Пойдем пешком, — предложила Мирья. — Время у нас есть. И тут недалеко.
— Мы не заблудимся?
— Спросим у людей. Я уже знаю русский настолько, чтобы дорогу спросить, — сказала Мирья.
— Я тоже уже много знал. А теперь стал забывать — не занимаюсь.
С Невы веяло свежестью. Они стояли, склонившись через гранитный парапет, и смотрели в воду. На другой стороне реки, напротив, возвышались стены Петропавловской крепости.
— А вода здесь не такая, как в Хаапавеси, — сказал Нийло. Ему хотелось вспомнить с Мирьей, как они так же любовались волнами Хаапавеси. Он положил руку на плечо девушки и хотел притянуть ее к себе. Но Мирья сняла его руку с плеча и засмеялась:
— Мы ведь стоим не у калитки Алинанниеми.
Нийло грустно улыбнулся, стал задумчивым и опять спросил:
— Скажи мне, когда ты вернешься? Почему ты не хочешь сказать сейчас?
— Почему? — Мирье хотелось провести эти последние минуты так, словно все еще существует та калитка, у которой они стояли на Алинанниеми. Но она ответила: — От Хаукилахти до Алинанниеми так далеко. И между ними проходит граница. Кстати, знаешь, что реки из Хаапавеси текут на запад, а из Сийкаярви — на восток?
— Почему — кстати? И какое это имеет значение? Что ты хочешь сказать? Говори прямо.
— Я просто так, — печально сказала Мирья. — География вспомнилась.
— Мирья! Почему ты не отвечаешь?
— В другой раз, потом. Пойдем погуляем. А то здесь прохладно. Там за мостом, кажется, большой зоопарк. Больше, чем в Хельсинки. Пойдем?
— Я все-таки не понимаю, что случилось.
— Не спрашивай ничего, Нийло. Смотри, какой красивый город Ленинград!
Финские туристы проводили в Ленинграде последний вечер.
В просторном номере гостиницы «Астория» за большим столом сидели три пожилых человека: коммерции советник из Финляндии, немало поездивший по свету, директор фабрики из Ленинграда и маляр с далекой стройки, затерявшейся в лесах Карелии.
На улице было по-летнему тепло, и, хотя окна были распахнуты, мужчины сидели без пиджаков; коммерции советник — в белоснежной нейлоновой сорочке, директор фабрики — в спортивной тенниске с короткими рукавами, а маляр — в полотняной белой рубашке без галстука. Обувь была разная — коммерции советник был в черных лакированных туфлях, директор завода — в коричневых полуботинках, а маляр — в простых сапогах. В обычных условиях каждый из трех сидевших имел свое любимое курево: коммерции советник предпочитал курить сигары, директору завода по душе были папиросы «Казбек», а строитель из Карелии любил махорку. Но в этот вечер все трое курили ароматный трубочный табак. В хрустальной пепельнице дымились три самодельные трубки, вырезанные из карельской березы: трубки были настолько одинаковы, что их невозможно было отличить одну от другой.
И как бы велика ни была разница в общественном положении и в профессии этих трех человек, все же в чертах их лиц было что-то общее, что-то схожее. Крепкий тяжелый подбородок, широкий нос, глаза серо-стального цвета. Коммерции советник и рабочий одинаково лысые, а волосы на темени директора завода уже такие редкие, что можно с уверенностью сказать: через пару лет и он догонит двух первых.
Эти три одинаковые трубки из карельской березы вырезаны одними руками. Руками карельского мужика Хотатты из Хаукилахти, давным-давно уже умершего. И эти три разных человека родились под одной крышей, в просторной избе Хотатты из Хаукилахти, и так их и называли, если начать со старшего, — Хотаттов Мийккула, Хотаттов Ортьо и Хотаттов Хуоти.
Единственное, что осталось у братьев на память об отце, — это трубки, и каждый хранил свою трубку как самую ценную реликвию. Собираясь на эту встречу, каждый из братьев без всякой договоренности первым делом разыскал трубку, чтобы взять ее с собой.
Стол был завален яствами, заставлен бутылками. Они сели за стол в середине дня и еще не спешили вставать из- за него, хотя давно уже наступил вечер. За этим столом за долгие годы впервые удалось поговорить вволю: вспомнить прошлое, рассказать о себе. Все остальные дни, хотя они и были вместе, ушли на экскурсии, на поездки по городу. От общего маршрута туристической группы они отступили только раз — заехали на завод, которым руководил Хуоти, а потом к нему на обед, на его квартиру, расположенную довольно далеко от центра, в новом районе города.
Они говорили по-фински. Коммерции советник — на хорошем литературном языке. Директор завода — с русским акцентом, с трудом подбирая и вспоминая слова, а Ортьо говорил на сочном и звучном старом диалекте родных мест.
— Вот мы и собрались за одним столом, сыновья Хотатты, — говорил коммерции советник, разглядывая братьев, — хотя нет уже ни Хотатты, ни Хаукилахти:
— Хаукилахти-то есть, — заметил Ортьо. — Еще красивее и больше стала. И Сийкаярви осталось. Лежит на своем месте да на солнце поблескивает и волны катит.
— Да, Сийкаярви, Сийкаярви! — мечтательно произнес коммерции советник. — Я долго о нем вспоминал. И сейчас иногда вспоминаю. Детство, юность, дом. Это не забудешь, каким бы дом ни был.
— А чем дом-то был плох? Дом как дом. Только не дали гады стоять ему на месте, пришли и сожгли. Сам знаешь кто.
Хуоти неодобрительно посмотрел на брата: не слишком ли прямо Ортьо говорит, режет правду-матку, надо ли сейчас так...
Коммерции советник стал вспоминать:
— Вы, наверное, не помните... Как-то осенью мы с муамо отправились сети смотреть, ряпушка как раз шла. Поднялся ветер. Буря настоящая. Сети-то мы подняли, а сами чуть не утонули. Лодка была полна воды до самых краев. Едва успели добраться до какого-то острова. Забыл уже, как он называется...
— Островов там много, — сказал Ортьо. — Есть Муехсуари, есть Мянтюсуари... Да и ветра часто бывают на Сийкаярви, разве упомнишь все. А слушай, это не тогда было, когда туатто за вами на другой лодке поехал? Помню, помню. Пришел с охоты, вас нет, ну, говорит, пойду за горе- рыбаками.
— Да, туатто и муамо...
Когда они вспомнили все, что могли вспомнить, и рассказали каждый о перипетиях своей жизни, откровенно, как и положено между братьями, коммерции советник вновь вернулся к своим впечатлениям от поездки. Он заметил:
— По-моему, самый страшный враг истины — это пропаганда. Правда, я не читаю коммунистической газеты в Финляндии, но полагаю, что они так расписывают жизнь в Советском Союзе, будто у вас сплошной рай. А в наших газетах жизнь вашей страны преподносится в черных красках либо умалчивают о таких вещах, о которых невыгодно писать.
— А какие же это газеты для тебя «ваши»? — спросил Ортьо с невинным видом.
Хуоти поморщился: ему вопрос Ортьо казался нетактичным. Коммерции советник засмеялся:
— Разве я скрываю, какие газеты, будучи коммерции советником, считаю своими? И все-таки я должен сказать — все это сплошная пропаганда. Смешно подумать — в двадцатый век, когда есть радио и газет выходит больше чем нужно, человек может узнать правду, лишь увидев собственными глазами, что и как. Я поражен, как много у вас, в Советском Союзе, достигнуто.
Ортьо был чуть навеселе.
— Скажи-ка, Мийккула, как ты думаешь: ведь наступит такое время, когда и в Финляндии будет коммунизм?
— Нет, Ортьо. — Коммерции советник затянулся из трубки и задумчиво сказал: — Вы многого добились, но это отнюдь не значит, что идея коммунизма подходит для всех и всюду. Эта идея оправдывает себя лишь в слаборазвитых странах. Например, в России, которая была одной из самых отсталых стран мира. Но не в развитых странах, в таких, как Финляндия. Зачем в Финляндии устраивать революцию и строить коммунизм, если и так любому открыта дорога к лучшей жизни. Нужны доказательства? Разве недостаточно примера со мной? Из бедной карельской семьи я увез с собой в Финляндию только вот эту трубку. А теперь у меня — миллионы. У других такие же возможности.
— У других? — Ортьо нахмурил брови и спросил с серьезным видом: — А я вот своей глупой башкой никак не могу понять, откуда каждому найдется купеческая дочь, чтобы жениться и магазин заодно получить? И кто же будет работать и покупать, если все торговать станут? Вот это мне непонятно.
— Видишь ли, Ортьо... — Коммерции советник задумался, как бы изложить мысль проще и доходчивее, чтобы ее понял этот необразованный рабочий. — Я возьму другой пример. Из вашей действительности. Мы были на заводе у Хуоти, современном, полностью автоматизированном радиоламповом заводе. Хуоти сам провел автоматизацию. Если бы Хуоти жил у нас, у него была бы возможность со временем основать свой точно такой же завод. Это было бы в интересах страны, и Хуоти стал бы богатым человеком. А здесь он так же живет на зарплату, как любой из его рабочих. Его в любой момент могут вышвырнуть на улицу, прогнать с работы, если он не угодит хозяину. Разве не так, Хуоти?
Директор завода пожал плечами:
— Отчасти. Я действительно получаю зарплату, как любой рабочий. Но есть и разница. Хозяин у нас — не какой-нибудь горный советник или коммерции советник. Понимаешь? Переведи-ка, Ортьо. Я лучше скажу по-русски.
— Давай говори. Я кое-что еще понимаю по-русски, — кивнул коммерции советник.
— Хозяин, работодатель у нас — государство, народ. Если я не угожу народу, то есть не буду действовать в интересах государства, то мне, разумеется, придется покинуть пост директора. На улицу меня, конечно, не выбросят. Поставят просто инженером. Работы хватает.
— Но у тебя нет ничего своего, нет надежды разбогатеть. Ты живешь только на зарплату, не так ли?
— Так ведь, Ортьо, и есть, как Мийккула говорит? — улыбнулся Хуоти. — Тебе никогда не приходила мысль разбогатеть каким-нибудь другим способом, помимо своего труда? Скажи, Ортьо.
— Хоть я книг и не читал, это дело я понимаю, — отвечал Ортьо. — Я живу своим трудом. А кто хочет стать богатым, тот лезет в чужой карман и кладет в свой. Другого способа стать богатым нет.
— А что в этом плохого? — улыбнулся коммерции советник. — Пример слишком примитивный. Я имею в виду не мелких воришек. Я говорю о частном предпринимательстве, о здоровой конкуренции. Кто способен, пусть идет вперед, берет свое. Это — закон жизни.
— Ну что ж, — заметил Ортьо. — В каждой стране свои законы. А у нас закон такой: если возьмешь чужое, тебя в милицию тащат. Чем больше захватишь, тем больше получишь годков, конечно, чтоб впредь неповадно было. А у вас мало грабить нельзя, много можно.
Хуоти показалось, что Ортьо говорит слишком грубо и может оскорбить гостя. Он вмешался в разговор;
— Переведи-ка, Ортьо. Я скажу по-русски. Скажи, что мы отошли от основной темы беседы. Скажи, что коммунистические идеи — это не экспортный товар и их нельзя насадить даже при помощи оружия. Все зависит от трудящихся той или иной страны. — Хуоти сказал вполголоса, обращаясь только к Ортьо: — Ты мог бы говорить повежливее. Хоть он и брат, все же он гость, иностранец. Переведи-ка, что я тебе сказал.
Ортьо перевел:
— Хуоти вот говорит, что дело коммунизма в капиталистических странах больше всего продвигает вперед ваш брат, всякие там коммерции советники да фабриканты. Он не тебя имел в виду — других. Хуоти говорит, что вот, когда вы сдерете с трудового люда семь шкур и приметесь снимать восьмую, то рабочие рассердятся и возьмут власть в свои руки. Вот что Хуоти велел перевести.
— Перевод, кажется, получился довольно вольным, — засмеялся коммерции советник, не забывший еще полностью русского языка, которым владел когда-то в молодости прилично.
Директор завода тоже захохотал. Ортьо обиделся и сказал ему по-русски:
— Чего регочешь? Сам же велел перевести повежливее.
Коммерции советник спросил с улыбкой у Ортьо:
— А как коммунисты объясняют это сдирание семи шкур? Ты думаешь, в наше время это так просто?
— Н-да, — растерялся Ортьо. — Да ведь я же не проходил большевистских курсов, ты же их прошел. Теорию изучил. Потом и на практику отправился.
Коммерции советник поморщился. Потом сказал сухо:
— Н-да, курсы эти... Давайте больше не будем говорить о них, хорошо?
Братья опять закурили свои трубки. Три одинаковые трубки, искусно вырезанные из карельской березы. В дверь постучали, и в номер вошел Нийло. Ортьо пододвинул к столу еще стул и стал приглашать Нийло к столу:
— Давайте, молодой человек, садитесь с нами.
— Нет, спасибо. Я уже обедал. Спасибо. Господин коммерции советник, позвольте узнать, вам ничего не нужно?
— Да, у меня чемоданы не уложены. Будьте добры, Нийло, помогите мне.
— Сейчас? — По всему было видно, что именно в этот момент у парня были какие-то свои дела.
— Вы, Нийло, надеюсь, понимаете, если я прошу что- то сделать, то не люблю, чтобы оттягивали или откладывали.
— Да, господин коммерции советник. — Нийло поклонился и вошел в соседнюю комнату, где находились вещи Кархунена.
Когда братья остались снова втроем, коммерции советник пояснил Ортьо:
— Нийло — один из моих служащих.
— Но разве он не на свои деньги поехал к нам? — спросил Ортьо.
— Разумеется, на свои. У нас, как и у вас, за счет фирмы в туристические поездки не ездят.
Потом коммерции советник вспомнил, что он не вручил Ортьо привезенные для него из Финляндии подарки. Хуоти подарки он отдал вчера у него дома, на квартире. По просьбе коммерции советника Нийло принес тяжелую, хорошо упакованную картонную коробку.
— Здесь одежда всякая, — пояснил коммерции советник, — у вас она стоит дороже. Выбери себе что понравится. Остальное можешь продать. Или как хочешь.
— Ну что ты, я никогда ничем не торговал. Да и не нужно бы мне ничего...
— Бери, бери, Нийло снесет пакет прямо в твой номер.
Микаэл Кархунен хотел лечь пораньше спать: завтра надо отправляться в путь. Ортьо сбегал в свой номер, который он взял сегодня — к. Хуоти далеко, — и принес брату свой подарок — оленя с волокушей, вырезанного им самим из ольхового дерева. Микаэл похвалил подарок, сказав, что это же произведение искусства и что в Финляндии на таких штучках Ортьо мог бы заработать кучу денег и жить припеваючи.
Придя к себе, Ортьо открыл коробку, подаренную братом. В ней действительно оказалась одежда. Мужская и женская. И обувь.
Ортьо стал рассматривать пиджак. Он был из дорогого сукна, но уже поношенный. Нет, не рваный, но в каких-то пятнах. Ортьо взял ботинки. Подошва еще крепкая, каблуки не сбиты, но заметно было, что в них уже немало походили. Взял платье: хорошо сшитое, из красивой ткани. Но опять- таки с дырочкой. Чем-то, видимо, прожгли.
— Эмяс!.. — Ортьо выругался самым сильным в карельском языке ругательством, швырнул подарки брата обратно в коробку. Такие подарки из милости дарят бедным родственникам. На тебе, боже, что нам негоже. Нет, черт побери, он не бедный родственник. Подумаешь, богач, коммерции советник, тьфу! Ортьо ругался последними словами. Его так и подмывало схватить это барахло, эти тряпки, пойти к брату и швырнуть ему в лицо их, эти тряпки... Эмяс!
Мирья уже в который раз ходила от «Астории» к Исаакию и обратно. Что же случилось с Нийло? Он всегда был такой аккуратный, даже пунктуальный. Часы уже показывают девять. Они договорились встретиться в восемь. А завтра Нийло уезжает...
Прошло немногим больше года с того времени, когда они были вместе. Были... Было Алинанниеми, прогулки на велосипедах, купание, певческие праздники, Рабочий институт. Они считали дни, часы, чтобы снова встретиться. Нийло никогда раньше не запаздывал. Уже десятый час. А сегодня их последний вечер. Неужели последний? Самый последний?
Мирья ходила, то и дело беспокойно поглядывая на часы. Сегодня Нийло здесь. Но почему он все не идет? Ведь вчера они договорились... Если бы такое случилось в Финляндии, Мирья давно бы ушла с места свидания и, наверное, долго бы не простила. Но теперь она не могла уйти. Она ради этого приехала сюда из Карелии, чтобы повидаться с Нийло. Сегодня последний их вечер...
В начале одиннадцатого Нийло пришел, вернее, прибежал.
— Мирья, моя хорошая, только не сердись. Я сейчас все объясню.
— А я и не сержусь. — Мирья с нежностью смотрела на запыхавшегося, раскрасневшегося юношу, готовая простить ему опоздание.
— Знаешь, только я собрался идти, как коммерции советнику нужно было уложить чемоданы.
— Что?! Что?
— Мне пришлось уложить вещи коммерции советника. Он не хотел оставлять на утро.
— И только из-за этого ты не пришел, Нийло?!
Если бы Нийло проспал, задержался на обеде или пусть даже слишком увлекся игрой в бильярд, Мирья не была бы столь удивлена, как сейчас.
— Ну почему я должен это объяснять? Ведь ты, Мирья, понимаешь... Он же — коммерции советник, мой хозяин...
— Но ты же в отпуске сейчас, ты сейчас турист!
— О боже мой! Неужели ты не понимаешь таких простых вещей?..
— Ох, Нийло, я в самом деле не понимаю, — вздохнула Мирья.
— Ты помнишь, сколько месяцев я ходил искал работу, пока меня не взяли в общество. А теперь у меня хорошая работа. Живу в Хельсинки. Коммерции советник — неплохой хозяин. Он доволен мной. Ну хоть это-то ты понимаешь?
— Да, да. Я, кажется, начинаю кое-что понимать.
— Ты знаешь, какой сегодня вечер? Это вечер, который мы будем всегда вспоминать. Вечер, который решит все. Сегодня — сию же минуту — ты скажешь мне окончательно, когда вернешься ко мне в Финляндию.
Мирья покачала головой:
— Не спрашивай об этом, Нийло. Не надо.
— Нет, надо. Тебе пора решить. Ведь у тебя есть все основания проситься обратно. В Финляндии твои приемные родители...
— Нийло, милый, не надо. Больше ни слова об этом. — Мирья взяла себя в руки и сказала уже спокойнее: — А отец и мать летом приедут в Карелию.
— Ну а ты? Ведь речь о тебе идет. Скоро мне прибавят жалованье. Коммерции советник уже дал понять. В его руках наше будущее, твое и мое...
— Нет, Нийло, мое — в руках не у коммерции советника.
— Что, что ты говоришь?
— То, что... Почему ты сказал, что задержался именно из-за этого? Придумал бы какую-нибудь другую причину...
— Мирья, я всегда был честным.
— Да, Нийло, ты был честным. — Мирья готова была разреветься. — Нийло, я очень устала. Завтра встретимся на вокзале. Там поговорим обо всем.
Кажется, впервые Мирья говорила Нийло неправду.
— Хорошо, — согласился Нийло. — Какая-то ты странная сегодня. Мне тоже надо идти. Может, я еще нужен буду сегодня коммерции советнику.
— Да, да. Коммерции советнику ты нужен. Иди, Нийло, иди. Спокойной ночи.
Мирья, Ортьо и Хуоти провожали туристов.
При расставании обычно не находится слов. Коммерции советник спросил у Ортьо, чтобы сказать что-нибудь:
— Ты уже посмотрел, что в коробке? Этой одежды тебе надолго хватит.
— Послушай, Мийккула... — Ортьо не хотелось в час расставания говорить брату ничего обидного. — Не надо было тебе ничего везти. Слышишь, ничего больше никогда мне не привози и не присылай.
Коммерции советник удивленно пожал плечами:
— Не понимаю тебя.
Он и в самом деле ничего не понимал.
Мирья и Нийло отошли и стояли в стороне от других.
— Остались считанные минуты. Последние минуты, — умоляюще говорил Нийло. — От этого зависит все наше будущее. Скажи только одно слово, и я буду ждать тебя, буду ждать сколько угодно...
Не отнимая руки, которую крепко сжимал Нийло, Мирья посмотрела ему прямо в глаза.
— Нийло, не жди меня.
Объявили, что до отхода поезда осталось две минуты. Они не глядели друг на друга. Старались изо всех сил казаться беззаботными. Нийло протянул руку, повернулся и пошел неуверенно, как идет человек, чувствующий, что за ним следят.
Мирья смотрела ему вслед затуманенными глазами.
Поезд ушел.
Ортьо подошел к Мирье и тронул ее за локоть:
— Ну, Мирья, через полчаса отойдет наш поезд. Поедем домой или как?
— Да, дядя Ортьо, поедем домой.
— Все, что случалось со мной, Нийло. Кажется, я рассказала тебе все.
— Желаю тебе счастья, Нийло. Мне хотелось пожелать тебе счастья, когда отходил твой поезд. Может быть, ты будешь счастлив. Желаю тебе от всей души успеха в жизни.
Мы еще молоды. И у тебя, и у меня жизнь только начинается. И у тебя, и у меня есть родина. Да, я, кажется, еще не написала главное: я теперь гражданка Советского Союза. Моя родина — земля, где жил мой отец и живет мать. Здесь — мой дом...»
1964