К книге
Смерть меня подождетЧасть вторая Среди безмолвия. На подступах к Ивакскому перевалу
33%
Часть вторая Среди безмолвия. На подступах к Ивакскому перевалу
9

Устье Лючи теперь имеет широкое горло, более ста метров, за счёт исчезнувшего острова. На его месте образовалось галечное поле, заваленное огромными деревьями, принесёнными рекою с вершины. Тут им, вероятно, и доживать свой печальный век, ибо унести их дальше сможет только новая большая вода. На последнем километре в Лючи вливается несколько рукавов из Зеи, это серьёзное предупреждение, что скоро район слияния рек подвергнется большим изменениям, на «торжественном» начале которых нам довелось присутствовать.

Пустынно стало на устье Лючи без острова. Почему-то подумалось: куда девались его обитатели, считавшие остров своей родиной? На нём жили колонки, бурундуки, беззаботные кулички, хлопотливые трясогузки, в чаще густого леса держались пеночки, дрозды. У изголовья, на полузасохшей лиственнице с обломанной вершиной, было гнездо скопы («рыбака»). На острове у всех пернатых обитателей имелись свои излюбленные места на вершинах елей, на тополях, откуда разодетые синицы встречали песнями восход и провожали солнце. Там был свой маленький мир, отгороженный от большой тайги речными протоками. И вот его не стало.

Надо идти. Но как быть с Глебом? Он совершенно босой, а из запасной обуви ни одна пара не лезет на его «медвежью лапу». Опять забота Василию Николаевичу. Он что-то кроит из брезента, пришивает выпрошенную у Николая лосину и явно досадует на Глеба. А тому хоть бы что! Кажется, повторись наводнение, он и с места не сдвинулся бы…

Шестнадцатого июня, когда уровень воды в Лючи упал до летнего, наш караван перебрёл реку и по проложенной нами в прошлом году тропе благополучно добрался к вечеру до подножья Станового. Тут всё памятно, знакомо. Василий Николаевич даже опознал недогоревшие тогда головёшки дров. Палатки, пологи поставили на прежних местах, и нам показалось, будто мы и не уезжали со Станового.

Снова любуемся его бурыми скалами самых причудливых форм, их хаотическим нагромождением. С поднебесной высоты падают ручейки, налетая с разбегу на каменные глыбы, разбиваясь в миллионы сверкающих брызг и окутывая гранитные стены лёгким паром. Вверху видны иззубренные края откосов, за ними острые гребни, все в развалинах. А ещё выше, за широким снежным плащом, в безоблачном небе вершины главного хребта. Мертвенносерые, они кажутся доступными только солнцу.

Становой снова поразил нас, как в прошлом году, своей дикостью. С первого взгляда кажется, будто мы ничего более грандиозного и не видели.

Мои мысли уже там, наверху, среди каменных конусов, цирков и скал, нависающих над глубоченными пропастями. Желание скорее проникнуть в этот ещё загадочный, неисследованный мир всё сильнее овладевает мною. Ещё два-три дня, и мы испытаем своё счастье.

Сегодня всё кажется доступным.

Перед сном я решил прогуляться до развилок. Где-то в тальнике вкрадчиво воркует горлица. Какая у неё необыкновенная, трогательная, я бы даже сказал – душевная, песня! Как она гармонирует с задумчивым вечерним лесом! Иду по каменистому берегу Зеи. Лагерь окутывает сумрак. Запад залит густым горячим багрянцем. В нём как бы воплотились все тайны жизни, а отблеск солнца кажется далёким-далёким, как мечта раннего детства. В такие тихие летние вечера всегда хочется побродить по лесу, побыть одному со своими думами. Закат, меркнущие тени гор, чудесная игра красок в небе, ворчливый шёпот реки, и мягкая, ласкающая тишина засыпающего мира располагает человека к раздумью, тем более когда у него на душе покой.

Вот передо мною далёким видением возникает Кардоникский лес, где в детстве впервые я слушал шум старых чинар, крик далёких птиц, брачный рёв оленя.

Там я полюбил громады заснеженных гор, их недоступность, там слушал чудесную музыку живой природы и, отправляясь в жизнь, унёс с собою вечную любовь к ней, страстное желание познать её.

Эту мечту детства я пронёс как святая святых через всю свою жизнь. И даже теперь, далеко от Кавказа, всё ещё слышу шум лесов и старых чинар, и храню их наказ.

В темноте под сводом старых лиственниц лагерь, освещённый костром – удивительное зрелище. Пляшут тени стволов, как живые колышутся палатки, в бликах пламени ломаются лица людей. В воздухе дразнящий запах густого варева.

Трофим возится с тестом. Улукиткан мастерит из тальника хомутики для оленей. Глеб спит. Лиханов пасёт стадо. Собаки наблюдают, как Василий Николаевич печёт лепёшки, складывая их стопкой поодаль от огня, ждут, когда он вспомнит про них.

– Как думаешь, завтра на перевал пойдём или тут дело есть? – спрашивает Улукиткан, поворачивая ко мне загорелое лицо.

– Видимо, задержимся. Через месяц сюда придут нивелировщики, им будет очень трудно идти через Ивакский перевал, круто и высоко. Надо обследовать вершину левого истока. Помнишь, мы в прошлом году с гольца видели там низкое место – может, пропустит?

– Что ты! – протестует проводник. – Если бы пропустило, эвенки давно там ходили бы.

– Пусть кто-нибудь завтра сходит, посмотрит, а я поднимусь на правобережную вершину, взгляну сбоку на хребет, есть ли проход по нему. Может не пройдём по водоразделу, тогда нечего нам подниматься на Ивакский перевал.

– Старика не берёшь?

– Пойдём, если охота.

– Как не охота!

– А мы с Трофимом прогуляемся по истоку, – говорит Василий Николаевич.

– Вот и хорошо, завтра у нас будет полностью занят день.

Незаметно подобралась и полночь. Когда ложились спать, сквозь поредевшие кроны просачивался серебристо-дымчатый, похожий на туман, свет. Скалы придвинулись, потеряв свой грозный облик.

На рассвете ко мне под полог приполз Трофим.

– Вести какие? – встревожился я.

– Нет. Пусть Глеб идёт со мною, что ему бездельничать? А Василий отдохнёт, у него нога поранена.

– Боюсь, как бы парень тебе обузой не был. Возьми Николая.

– Уж как-нибудь я с ним справлюсь.

– Справишься? Сам-то ты как себя чувствуешь? – спросил я серьёзно.

– Неплохо. Походы меня не утомляют.

– Однако, надо беречься… – И мы выбрались из-под полога.

Предложение Трофима не обрадовало Глеба. Он нахмурился, неохотно собирался, делал страдальческое лицо, но не найдя сочувствующих, ушёл, волоча за собою ленивые ноги.

– Какой это люди, тьфу!.. – возмущался Улукиткан.

Синее небо всё в белых барашках. Восход тихий, нежнорозовый, ветерок чуть колышет воздух. Какое благодатное утро!

Мы уже готовы были переходить реку, как из стланиковой чащи вышла Майка. За ней высунулся Баюткан.

– Друзья пришли! – кричит Василий Николаевич.

Улукиткан сбрасывает котомку, достаёт из потки сумочку с солью, кормит свою любимицу, затем осторожно подходит к Баюткану, вытянув далеко вперёд приманку. Тот пугливо отскакивает, дико косится на старика. Но соблазн велик! Точно убедившись в благих намерениях человека, с осторожностью берёт лакомство и тут же исчезает. Следом за ним убегает и Майка.

Я не могу понять, но что-то есть общее в уже повзрослевшей Майке с этим полудиким оленем. Боюсь, как бы она не одичала, сдружившись с ним.

Мы со стариком переходим два истока, исчезаем в глубине ущелья и весь день бродим по отрогам. Этот поход не рассеял сомнений и никаких изменений не внёс в наши планы. С тех высот, на которых мы побывали, можно было видеть только южные склоны хребта, но они не давали полного представления об этих горах.

К табору явились на второй день к вечеру.

– Чего это вы так долго задержались? – встречает нас Василий Николаевич, и я по тону его догадываюсь, что какая-то новая беда стряслась с жителями нашей одинокой стоянки.

– Что случилось?

– Трофим вчера не вернулся, нет его и сегодня.

– А где Глеб?

– Он тут. Да разве от него добьёшься чего-нибудь путного, затвердил «не знаю» – и всё!

Из палатки вышел Глеб.

– Ты где бросил Трофима? – спрашиваю.

– Не маленький он, что его бросать. Сам ушёл, а куда – не знаю.

– Но вы же пошли вместе в вершину ключа, почему же ты вернулся один? Что случилось?

– Да что вы пристали, будто я украл или убил кого?!

– Ещё бы этого не хватало! Где Трофим, отвечай! – И я чувствую, как мною овладевает гнев.

– Говорю, не знаю, – упрямится Глеб. – Я остался отдыхать, а он не захотел, ушёл дальше… Ну, я и вернулся.

– Почему же вернулся?

Глеб молчит, неуклюже переступает с ноги на ногу и смотрит на меня открытыми глазами. Тщетно ищу в его взгляде разгадку.

– Искать надо, обязательно искать, может, беда какая с ним, – Улукиткан пронизывает недобрым взглядом Глеба и добавляет сердито: – Какой худой люди есть! Собаку и ту нельзя бросать тайге, а ты товарища оставил!

– Я уже готов, сейчас Николай допечёт лепёшки, пойду на розыски, – говорит Василий Николаевич.

– Пойдём вместе… Глеба прихватим с собою и там на месте устроим ему суд, если что случилось с Трофимом…

– Никуда он не денется, а возьмём – ещё горя наберёмся, – протестует Василий Николаевич.

Глеб молчит, ему неловко. Он, как гусак, молча топчется на месте.

– Не научила тебя, Глеб, река, а казалось бы, на коряге нужно было крепко подумать, как жить дальше. Тебя ведь не бросили в беде, а ты что сделал? – спрашиваю я.

Тревожные мысли овладевают мною. Я знаю прямую, бесхитростную натуру Трофима. Он не мог оставаться молчаливым свидетелем лени и безразличия Глеба, и на этой почве могли между ними возникнуть недоразумения. А разве мы знаем, на что способен Глеб? При этой мысли меня всего обдаёт жаром.

Надо торопиться.

Василий Николаевич уже стоит с рюкзаком за плечами. Не хочется покидать лагерь и тепло костра, а при мысли, что ты должен сразу погрузиться в мокрую чащу, по телу пробегает холодок. Но идти надо. Если с Трофимом что случилось, он верит, что мы непременно придём ему на помощь. Такая вера живёт в каждом из нас. Без неё, без коллективной поруки, здесь нельзя…

Но вот готов и я. За плечами котомка, карабин, в руках сошки. Трудно оторваться от костра. Ещё несколько глотков горячего воздуха, и мы покидаем стоянку. Но что это? Собаки вдруг насторожились, стали прислушиваться, затем обе бросились напрямик через кусты, к истоку.

Мы задерживаемся. Из чащи показывается Трофим. Он еле передвигает ноги, сгорбился и, кажется, если бы не посох в руках, давно бы свалился. Одежда на нём изорвана, мокрая, лицо, запятнанное оспой, осунулось. Видно, что сил у него уже нет и ведёт его только воля.

– На кого же ты, браток, похож – истинный бродяга! Увидела бы Нина! – говорит Василий Николаевич, стаскивая с него котомку.

– Дай душу отогреть, а потом о Нине будем думать, – отвечает тот, а сам весь дрожит, как осина на ветру.

Он протягивает посиневшие руки к костру, хватает открытым ртом тепло и настороженно ловит мой взгляд, как бы пытаясь угадать, знаю ли я, что произошло. Рядом со мною стоит смущённый Глеб. Он не отрывает глаз от Трофима и тоже что-то пытается угадать по его усталому лицу, но тот явно не желает даже взглянуть на него.

– Тут по ущелью ни за что не пройти нивелировщикам, – говорит Трофим. – Куда ни ткнись – завалы, россыпи, а в сторону никуда не свернёшь, скалы…

– До вершины ходил? Там низкий места?

– Нет, Улукиткан, туда не ходил, но видно – место низкое. Только до него всё равно с оленями не добраться.

– А почему с тобою не пошёл Глеб, что случилось? – не выдерживаю я.

– А он сам разве не рассказывал?

– Говорит, что ты не захотел сесть с ним отдыхать, ушёл вперёд, а он не смог тебя догнать.

Трофим молча в упор смотрит на Глеба, и я замечаю, как вздулись желваки на его сжатых челюстях.

– Что же у вас случилось? – допытываюсь я.

– Всё это ерунда… Не стоит говорить. Плохо вот, что не нашёл прохода, весь изорвался, измучился…

– Ладно, нивелировщики пройдут через Ивакский, – говорю я, – и на сегодня об этом не будем думать. Надо отдохнуть. Утро вечера мудренее. Снимай, Василий, котомку, сообрази что-нибудь поесть.

– Что сообразить, если мяса нет? Сейчас баранинки бы, другое дело, – отвечает он с каким-то упрёком, но тут же начинает суетиться у костра.

Трофим спустился к реке, разулся и, сняв рубаху, начал полоскать её в мутной воде. Глеб не сводил с него глаз, и я видел, как его лицо, словно от какого-то внутреннего накала, краснело, как тяжело он дышал, борясь с непрошеными, вдруг нахлынувшими на него, мыслями… Я впервые видел его в таком состоянии и не мог разгадать, что действительно творится в душе парня.

Вот он шагнул от костра к берегу и вдруг остановился – видно, хотел повернуть обратно, да ноги заупрямились, зашагали к реке. Мы не понимали его поведения, но чувствовали, что всё это имело прямую связь с какими-то событиями, разыгравшимися вчера в ущелье восточного истока.

Трофим, несомненно, слышал, как приближался Глеб, шаркая ногами по гальке, как остановился возле него. Но даже не обернулся. А парень стоял перед ним с опущенными руками, покорный, мрачный. С минуту длилось томительное молчание. Но вот Трофим приподнялся, стал не торопясь выкручивать рубаху. Что ему сказал Глеб, мы не расслышали, но тот вдруг повернулся к нему и, широко размахнувшись, ударил его по лицу туго скрученной рубахой.

Глеб пошатнулся, взмахнул руками, рванулся было вперёд, но Трофим повторил удар. Из-под ног парня выскользнули камни, тело изогнулось в последней попытке удержаться, и он упал в воду, подняв над собой столб брызг.

Трофим, всё так же не торопясь, поймал Глеба за ноги, помог ему выбраться из воды, оттолкнул от себя.

– Рано совесть размотал, хорёк бесстыжий – даже не краснеешь, – сказал он, доставая кисет!

За внешним спокойствием Трофима скрывалась буря. Это было видно по вспыхнувшим на лице багровым пятнам, по тому, как дрожали руки. Давно я не видел Трофима в таком возбуждённом состоянии.

Глеб стоял мокрый, жалкий, одинокий. С его одежды ручьём стекала вода. И опять с минуту они стояли рядом, друг против друга, в оцепенении. Внезапно Трофим повернулся к Глебу, бесцеремонно стащил с него мокрую телогрейку, выжал из неё воду и подошёл к костру…

Он не оправдывался. А люди в ожидании молчали, всё ещё находясь под впечатлением этой неприятной сцены, не зная её причин. И Трофим не выдержал, пояснил сдержанно:

– Вчера отстал с продуктами, сожрал всё один и дальше не пошёл. Пусть знает, что стоит в тайге кусок лепёшки.

Трофим действительно вернулся голодным, об этом говорил его внешний вид и то, с каким аппетитом он расправлялся с ужином.

Густой туман незаметно сполз с утёсов на дно ущелья, и чёрная темень окутала лагерь. Я сидел у костра за работой. Улукиткан починял своё седло, а рядом с ним примостился Глеб. На его сумрачном лице плясали кривые блики пламени.

– Слушай, Улукиткан, почему на меня все нападают? – спросил он тоскливым голосом.

Старик отложил седло, посмотрел на него долгим, пытливым взглядом.

– Зачем пришёл в тайгу? – вдруг спросил он. – Если твои руки не любят работы и друг тебе не надо, пропадёшь тут, как коршун без крыльев. И во рту у тебя, я думаю, не язык, а бешеная собака, я думаю. Научись молчать.

Улукиткан, считая разговор законченным, взял в руки седло и отвернувшись от Глеба, занялся починкой. Но его последняя фраза глубоко запала в моей памяти. Мне даже показалось, что я сделал большое открытие: «Научись молчать…» – разве это не житейская мудрость!

Через полчаса лагерь утихомирился. Из далёких равнин набегал тёплый ветерок, шелестя сонливой листвой. Погас и костёр. Возле него сидел Глеб, одинокий, как пень в степи, забытый всеми. Мне было жаль его, но я подумал: пусть остаётся, пусть до конца выпьет горькую чашу раздумья – так скорее опомнится.

Но когда засыпал, я услышал голос Трофима:

– Иди, чёрт поперечный, ко мне в полог. Тебя, шкодина, даже на ночь никто не позвал…

И я слышал, как мягко шёл Глеб к пологу Трофима, как раздевался, укладывался спать и как скоро они оба мирно захрапели.

Утром проводники не могли найти оленей, вернулись на стоянку озабоченными. Решили, что Баюткан завёл их куда-нибудь на белогорье. Но это опасение неожиданно рассеялось: мы увидели, как из чащи на противоположном берегу Зеи появилась Майка. За нею шло всё стадо.

Мы в восторге: ну и молодец, Майка, привела оленей! На этот раз Улукиткан щедро угостил всех солью.

Минут десять тратим на поимку Баюткана. И так каждый день. Но Улукиткану это нравится. С каким азартом он гоняется за оленями, устраивает ловушки, грозится расправой, но поймав, и пальцем не тронет его и непременно положит на губу оленя щепотку соли. Баюткана он любит за дикость, за гордый нрав, да и тот привязан к нему. Иногда сам подходит и начинает чесать искусанные паутами губы о спину старика, и тогда плоское лицо проводника необычайно добреет.

Караван трогается. От стоянки в глубь гор бегут затёсы, сделанные нами в прошлом году, когда искали Ивакский перевал. Под ногами тропка. Она приводит нас к броду через левый исток, взбирается на возвышенность, и мы без приключений добираемся до ключа Тас-Балаган.

Сколько сил и буйства в этой прозрачной стеклянной струе, падающей с головокружительной высоты! И только тут, внизу, достигнув ложа ущелья, отдыхает на белом песке в глубоких заводях.

Снова любуемся гигантской скалою, что поднимается на несколько сот метров в небо сразу за Тас-Балаганом. Её тёмные стены, отполированные ветрами, угрожающе нависают. Незнающему человеку ни за что не догадаться, что именно здесь, по-над скалою, лежит путь к перевалу. Даже такому опытному проводнику, как Улукиткан, далось это открытие после долгих и трудных поисков.

Не смолкает крик проводников. Солнце высоко, тепло. Природа нежится в пахучей зелени. Глаза радует бездонная синева неба и оставшаяся позади даль, повитая тончайшей лазоревой дымкой.

Через полтора часа мы выбрались на первую террасу и раскинули свой табор под знакомой елью, где стояли в прошлом году. Обедаем. Улукиткан остаётся на стоянке. Трофим, Николай и Василий Николаевич с оленями отправляются за брошенным под скалою грузом. Я до обеда решаю пройти вперёд – прорубить проход.

Со мною увязался Кучум. Кобель за последнее время похорошел. Длинная чёрная шерсть, расчёсанная ветром и чащей, лоснится от черноты, и как красит его на широченной груди белая манишка, а на передних ногах белые чулки! Как гордо он носит в лёгком беге свой пушистый хвост, загнутый крючком на спину!

За ельником меня встречает нежный запах душистого рододендрона. Как приятен он здесь, среди сырых скал! Я взбираюсь на прилавок, наламываю целую охапку этих светло-розовых цветов, оставляю их на тропе.

По пути захожу полюбоваться водопадом. Тугой струёй вода вырывается из-за верхней грани второй террасы и, падая вниз, разбивается в пыль о выступы скал, подстерегающих её снизу. Густые пары окутывают мрачную щель водопада. Но какое чудесное зрелище в солнечный день! Сколько красок в этих парах и как удачно они смешиваются, порождая новые и новые цвета: то нежные, то яркие, то еле заметные глазу! Так бы вот и любоваться этой красотой весь день…

Выбравшись на верх второй террасы, я услышал короткий, но тревожный глухариный крик: это самка-копалуха предупреждает своё семейство об опасности. Птица, пользуясь полуденной тишиной, может быть, впервые вывела птенцов на зелёную площадку. Надо же показать им местность, научить искать себе корм, приучить разбираться в звуках, внушить им, что окружающий мир полон врагов и что даже тишине не следует доверяться. Много забот у матери, пока повзрослеют птенцы.

«Хорошо, что где-то отстал Кучум, – подумал я, – иначе наша встреча кончилась бы большой неприятностью, и прежде всего – для цыплят».

Но где же затаилась копалуха? Глаза внимательно обшаривают площадку, заросшую мелкой травою и усыпанную камнями, да разве увидишь на этом серо-зелёном фоне затаившуюся птицу! А ведь она где-то тут близко.

С минуту продолжается наш молчаливый поединок. Но вот неожиданно вздрогнул кустик травы, и там вырос силуэт птицы с настороженно вытянутой шеей.

– Ко… ко… – слышится её отрывистый говорок, и тотчас же рядом с нею зашевелилась трава и появились светлые пушистые комочки. – Ко… ко… – повторяет мать и ведёт своё семейство к кустам.

В этот миг сзади меня хрустнула веточка, и на площадку вырвался Кучум, уже уловивший глухариный запах. Я даже не успел крикнуть, остановить его. Но случилось неожиданное: копалуха бросилась навстречу собаке, упала. Кобель, затормозив бег, распахнул пасть, но промахнулся и только щёлкнул зубами. А птица, отскочив и, словно подраненная, волоча крылья, повела от птенцов одураченную собаку. Кучум разгорячился, вот-вот схватит её, но та успевает подняться в воздух, и оба исчезают с глаз. Я от души смеялся и над глупым Кучумом, и над удивительной материнской находчивостью.

Подобный манёвр, очень рискованный и смелый, можно наблюдать у всех птиц, гнездящихся на «полу», особенно у глухарей, рябчиков, белых куропаток, Они такой хитростью проводят даже самых опытных хищников. Нельзя сказать, что птица не понимала, какой опасности она подвергает себя, прибегая к такому приёму, спасая детей от колонка, соболя, лисы. И какой надо обладать ловкостью и сообразительностью, чтобы рискнуть изображать собою раненую птицу перед мордой своего злейшего врага! Ошибись, не увернись вовремя, не туда отскочи – и придётся расплачиваться жизнью за материнскую любовь. Но это случается очень редко.

Что же стало с цыплятами? Их нигде не видно, но они, конечно, здесь, на площадке, в траве. Попробую-ка разыскать их.

Это оказалось нелёгким делом. На том месте, где Кучум застал выводок, я не нашёл их. Куда же они могли деваться? И когда эти малютки успели научиться так ловко прятаться?

Наклоняюсь к земле и вижу: один затаился меж камней ни жив ни мёртв. Только внимательно присмотревшись, его можно заметить. А вот и другой. Но на этого без смеха смотреть нельзя: голову засунул под прошлогодний лист, а сам весь на виду, воображает, что спрятался. И ещё один: он лежит сверху на клочке коры, плотно прижавшись к ней, вытянув шею и закрыв глаза, уверенный, что в таком положении ему не грозит никакая опасность.

Я перекладываю его с коры к себе на ладонь и терпеливо наблюдаю, что же будет с ним дальше. Жду долго. Цыплёнок продолжает лежать бездыханным комочком, даже сердечко его, кажется, не бьётся. Не умер ли он? Но вот он осторожно, по-детски, воровски открывает один глаз, смотрит на меня и снова слепнет. «А, – думаю, – хитрец, притворяешься!»

Кладу цыплёнка на землю, отхожу, а сам оглядываюсь. Интересно же, как долго он будет изображать мёртвого! Вижу, глухарёнок опять осторожно открывает глаза, осматривается. Другие всё ещё продолжают таиться, верят, что они надежно схоронились. Вдруг «мёртвый» цыплёнок вскакивает и изо всех сил удирает без оглядки в кусты, смешно и беспомощно помогая бегу крошечными крылышками. Только теперь, видимо, услышав шорох травы, вскочили и остальные. Забавно качаясь на бегу, тоже скрылись в кустах. Их оказалось шесть.

Я уже возвращался, когда над площадкой послышался торопливый шум крыльев: это копалуха прилетела к оставленным детям. Она уселась на лиственнице и с беспокойством стала осматривать площадку. Затем бесшумно опустилась на землю, подняла высоко голову, чтобы дальше видно было, и осторожно стала звать детей:

– Ко-ко-ко…

А сама оглядывается, сторожит тишину – не прозевать бы врага…

Из кустарника разом выскочили бледно-жёлтые шарики – они окружили мать, и та поспешно увела их в чащу леса от этого проклятого места.

Уже на спуске с террасы мне встретился Кучум. Нy и прокатила же его копалуха! Кобель не отдышится, язык висит сбоку, как тряпка, морда растерянная – видно, понял, что обманула его птица.

На обратном пути я забираю рододендрон и с пахучей ношей возвращаюсь на стоянку.

Нахмурилось тучами небо. С лохматых граней откосов в ущелье сполз туман. Пошёл дождь, и я, пока добирался до стоянки, успел промокнуть.

Марь неузнаваема: по ней среди кочек бродит стадо пёстрых оленей, рядом со старой елью палатки, пологи, горит костёр, слышится говор. И как-то странно всё это здесь, на высоте скал, среди вечного безлюдья. Наши только что поднялись с грузом и теперь готовят ночлег.

Всем надо обсушиться. Как приятно тепло костра в ненастье! Пламя, вырываясь из-под груды головёшек, осыпает мрак потоком трескучих звёзд. С неба падают на хвою холодные капли влаги.

– Однако, долго будет дождь, – говорит Улукиткан.

– Почему ты так думаешь?

– Так хочет море. Когда оно сердится, посылает на землю груженые тучи. Много дней будет дождь. Так всегда бывает летом.

Мы пьём чай – кто стоя, кто примостившись на дровах. Во тьме ходят олени, изредка стряхивая с себя дождевую влагу.

Утро не приносит нам утешения. Тяжёлый туман, цепляясь за вершины гор, нехотя ползёт на запад, обильно смачивая и без того размокшую тайгу. Безветренно. Молчат птицы, облепились комары, беззвучен воздух, не откликнется эхо, спят собаки, и на душе досада – это всё признаки наступившей длительной непогоды.

В приглушённой сыростью тишине живёт только ручей. Тесно стало ему в русле, распирает плечами берег, сталкивает валуны, бушует.

Но к полудню совершенно неожиданно и вопреки убеждению старика на тайгу набросился ветер. Дождь перестал. Зашумел обрадованный лес, сбрасывая с листвы влагу. Отступил к вершинам туман и там затаился в расщелинах скал. Но вскоре ветер перешёл в ураган, и царство тишины и покоя внезапно превратилось в кромешный ад. Что-то невообразимое поднялось вокруг. Треск, стон падающих деревьев и грохот скатывающихся камней смешиваются с рёвом рассвирепевшего урагана.

Ветер разметал огонь, разбросал висевшую одежду, сорвал пологи, палатку.

– А ты, Улукиткан, говорил, что дождь надолго, – напоминает Василий Николаевич, подбирая разбросанные вещи.

Старик посмотрел на небо, прислушался к ветру и дёрнул плечами.

– Однако, ветер дурной, напрасно дует. Море сильнее его, дождь всё равно будет, – отвечает он уверенно.

Через полчаса ветер затих так же внезапно, как и появился. Туман над нами поредел, и сквозь него обозначилось солнце, стало немного светлее.

На тайгу нельзя смотреть без сожаления. Лес поредел, выкорчеванные деревья повалены, как после артобстрела, от костра остались только дымящиеся головёшки.

Мы собираем вещи, разжигаем костёр. Трофим и Василий Николаевич садятся за починку пологов и палатки. Тайгу сушит тёплый, ласковый ветерок, налетающий снизу мягкими струями. Но онемевшая природа упорно молчит, и почему-то туман всё больше копится по щелям, свисая снежной бахромой со скал. Воздух остаётся тяжёлым. Знаю, что это признаки непогоды, но уж очень обнадёживает посветлевшее небо на юге, и я, доверяясь ему, даю команду свёртывать лагерь, выступать. Ловлю на лице Улукиткана удивление.

– Ты начальник, я должен подчиняться, но скоро узнаешь, как ты ошибся, – сказал он, снимая с колышка узды и отправляясь с Лихановым за оленями.

Когда всё было готово, Улукиткан надел плащ, подпоясался, подтянул ремешки на олочах и из потки достал свою старенькую шапку.

– Дождь будет долго, напрасно уходим от нагретого места, – говорит он, беря в руки повод переднего оленя.

Караван тронулся. Крик погонщиков, треск сучьев под ногами оленей, людской говор не могли разбудить эхо. На небе вдруг исчезли обнадёживающие просветы. Туман свалился в лощину и накрыл нас. Сразу стало холодно и сыро.

Мы только успели перебрести ручей, как пошёл дождь, мелкий, густой, точь-в-точь такой, какой шёл до урагана. Теперь ясно было всем, что прорвавшийся ветер только на короткое время изменил обстановку на небе, но море он действительно не победил, и оно продолжало бросать на материк бесконечные полчища «груженых туч».

Медленно взбираемся на верх террасы. Олени с трудом преодолевают крутизну. Одежда на нас уже успела промокнуть и отяжелеть. В душе у меня досада на себя: напрасно взбаламутил всех и своим решением принёс неприятность другим. Теперь я готов раскаяться, но уже поздно.

С трудом выбираемся на верх второй террасы. Дождь усиливается, и нет никакой надежды на улучшение погоды. Мы готовы задержаться, тут есть и лес, и хорошее место для стоянки, но мало ягеля для оленей. Проводники опасаются, что животные в поисках корма уйдут на Зею, и тогда трудно будет их собрать. Остаётся один выход – двигаться дальше, до границы леса, и там переждать непогоду.

Караван с усилием преодолевает скользкий подъём. За туманом ничего не видно, кроме небольшого мокрого клочка земли под ногами да контура прорубленной вчера просеки. Настроение у всех подавленное. Одно утешение, что с каждым шагом, хотя и очень медленно, мы приближаемся к перевалу.

Впереди идёт Улукиткан, согнувшись от холода в три погибели.

– Мод! Мод! – кричит он на оленей слабеньким голосом.

Но животные, словно не слышат этого окрика, продолжают устало вышагивать по крутизне.

Какая пронизывающая сырость! Тело закоченело, и кажется, кровь уже не циркулирует. Пальцы онемели, еле шевелятся, даже пуговицы не застегнуть.

Вероятно, ничто в природе так не угнетает человека, как этот бесконечно моросящий дождь, порождённый туманом, при абсолютной тишине.

Глеб и Василий Николаевич отстали, и их не видно за туманом. Я тоже плетусь кое-как и удивляюсь Улукиткану – откуда он черпает силы: хотя и помаленьку, он уходит всё выше и выше.

Наконец-то лес поредел, но дождь, как на грех, усилился. Вижу, Улукиткан выбрался на бровку третьей террасы, почему-то бросил оленей, а сам ушёл дальше. Мы остановились.

– Мод… мод… мод… – доносится из тумана голос старика.

Я решил, что он даёт нам команду вести за ним караван. Подхожу к переднему оленю, хочу взять повод, но – увы, на олене совсем нет узды. Она снялась, а Улукиткан этого не заметил, волоча её по земле и, видимо, воображая, что караван шагает следом за ним. Когда я вновь услышал его подбадривающий голос, мне стало больно за старика. Он, вероятно, так устал и так промок, что уже не соображает, что делает, а ноги передвигаются машинально, подчиняясь внутреннему желанию. Бедный Улукиткан, он-то за что страдает в этот ненастный день?

Я тороплюсь, нагоняю старика. Он стоит, повернувшись к нам, удивлённо смотрит на узду, на оленей, которые подошли со мною.

– Эко старость – иду, не вижу – дурной, что ли, стал? Мне в чуме сидеть, а я аргиш вожу по тайге, – упрекает он себя.

Темнеет. Мы уже не способны передвинуться и на сто метров. Находим небольшую площадку. Рядом уже нет леса, только мелкорослый березняк. С трудом развьючиваем оленей. Теперь одна забота – поставить палатку.

Но не так просто устроить приют на этой большой высоте, когда с неба льются на вас потоки дождя, тело оцепенело от сырости, и вы уже не ощущаете прикосновения мокрой одежды, а руки стали беспомощными, пальцы бессильны даже развязать узел или вытащить спичку из коробка. Холод сковал, кажется, даже мысли, и мы плохо соображаем, что надо делать.

Более стойким оказывается Василий Николаевич. Он ещё способен взять топор, спуститься вниз за кольями для палатки. Следом за ним молча уходит Трофим. Глеб стоит, как мокрое пугало, растрёпанный и беспомощный.

После долгих усилий мы наконец-то под защитой палатки! С нами часть груза и собаки. Темень, густая, чёрная, окутала горы. О костре, а тем более о кружке горячего чаю мы не можем и думать. Единственным нашим желанием было забыться во сне от этого проклятого холода. Но как это сделать, когда на вас мокрая одежда и из– за тесноты в палатке негде развернуть спальный мешок? К тому же площадка, на которой мы устроились, мало того, что наклонена в одну сторону, до отказа напиталась водою. Бедные путешественники, как ничтожно малы ваши желания, однако и они неосуществимы.

Мы лежим кучей, тесно прижавшись друг к другу, дрожа и стуча зубами от холода. А дождь уныло барабанит по двухскатной крыше, и где-то в вышине, не задевая нас, шумит ветер. Медленно по телу разливается тепло. В палатке стоит тяжёлая испарина, запах человеческого пота, портянок, размокшей кожи.

– Василий, давай вместе храпеть, может, будет теплее, – слышится голос Трофима.

– Ты попробуй, а я побалуюсь трубкой, – отвечает тот и начинает шарить по карманам в поисках кисета.

Поднимается Глеб, молча ждёт, не предложит ли ему кто закурить. Затяжно зевает разбуженный Кучум.

«Ожили», – подумал я, и на душе как будто стало легче.

Мы немного прогрелись. Люди покурили, пошутили и снова смолкли. Захотелось спать. Как жаль, что нельзя вытянуть ноги! Запускаю глубоко за пазуху руки, свёртываюсь калачиком, и прощай жизнь с дождём, с мучительным походом, с холодом, скорее бы забыться!

Нет, не уснуть! Из дальнего угла палатки слышится комариный писк, жалобный, нудный. «Ах, – думаю, – проклятый, и ты отогрелся!» Рядом над чьей-то головою второй запел. Храп в палатке сразу прекращается, люди пробудились, насторожились, затаив дыхание.

«Зз… зз… зз…» – кружится однотонный звук над нашими головами.

Кто-то громко шлёпает ладонью себя по лицу и отпускает крутую брань вслед отлетающему кровопийце. Кто-то вздыхает.

Странно. Казалось, разверзнись небеса, развались горы – никто из нас не пробудился бы после такого тяжёлого перехода! Но стоило в палатке заныть двум-трем комарам, и вот… Уж очень насолили они нам за последнее время, и наши нервы стали слишком чувствительны к этому отвратительному, постылому звуку.

Я пытаюсь спрятать голову под фуфайку, но, увы – так душно! Надеваю сетку – тоже не хватает воздуха. Одежда на нас мокрая и сильно парит. Нет, не уснуть!

А дождь не унимается…

Слышу, поднимается Василий Николаевич. Вспыхнувшая спичка отпугивает темноту. Потом загорается фитилёк свечи. От яркого света комары липнут к полотнищам палатки, тут их и подпаливают огнём. Через десять минут враг уничтожен. Мы снова ложимся спать.

И в тот самый момент, когда ты готов забыться, ухо снова ловит проклятое «зз… зз… зз…».

– Их, чертей, разве уничтожишь? Одного убьёшь, а сотни народятся, – говорит кто-то в темноте.

И только перед рассветом, окончательно выбившись из сил, мы засыпаем, отдав себя на милость, нет – на немилость победителей.

…Утром всё по-прежнему было окутано серым промозглым туманом, лил дождь, по мари бродили мокрые олени, словно похудевшие за ночь. Видно, за восточными хребтами продолжало бушевать Охотское море, и теперь наше существование на Становом зависело от того, как долго ещё оно будет гневаться.

Хуже всего то, что мы пробудились не одни, а вместе с… голодом. Но как добыть огонь, когда, кажется, даже камни пропитаны водой? Страшно и подумать о том, чтобы выйти из палатки.

В сизом пологе тумана и в затяжном дожде нарождается день. В природе молчание. Тут уж не до песен, не до веселья. Лучше гроза, ливень, буран, чем эта могильная тишина. Как угнетающе она действует на человека! Так же, вероятно, тяжело переносят затяжную непогоду и звери, и птицы.

– Если мы весь день будем только думать о лепёшке, брюху не будет легче, – слышится простудный голос Улукиткана.

Первым поднимается Трофим, за ним Василий Николаевич, Глеб. Как тяжело расставаться с нагретым местом! Натягиваем мокрые плащи, отправляемся вниз за дровами.

Поодаль от остановки стоят под дождём олени, сбившись в кучу.

Через час возвращаемся на стан с топливом, снова промокшие. Остаётся развести костёр, вскипятить чай, и тогда можно будет какое-то время терпеть муки невольников. Но как заставить дрова гореть в такой мокроте? Тут уж, поистине, нужно мастерство Улукиткана. В потке у него нашлась береста. Он её растеребил на мелкие ленточки, а свой старый посох стесал на стружки. Нас он попросил наколоть сухих дров и нащипать лучинок.

Озабоченно, с какой-то торжественностью колдовал старик над будущим костром. Он выстлал мокрую землю плитами, сложил на них конусом лучинки, образующие в середине пустоту, и обложил их поленьями так, чтобы вода по ним стекала, как по крутой крыше, не попадая внутрь. Получилось довольно-таки плотное сооружение в метр высотою, напоминающее чум.

Затем он тщательно смешал бересту со стружками от посоха и всю эту смесь затолкнул внутрь своего сооружения. Чиркнули одна, другая спички. Вспыхнул огонёк под дровами, и через несколько секунд оттуда дохнуло едким дымом. Ещё минута, и из отверстия выплеснулось пламя. Чёрт возьми, как это здорово!

Мы протягиваем к костру руки, жадно вдыхаем горячий воздух и беспрестанно повторяем:

– Хорошо! Ах, как хорошо!..

Василий Николаевич уже пристроил над костром чайник. Рядом повесил котёл с мясом. Горячее пламя, вырываясь из-под груды дров, торжествующе плясало в сыром, настывшем воздухе. Все ожили. Развязались языки. Однако дождь делал своё дело. Нам удалось подсушить одежду на спине, но она намокла до отказа спереди. И всё же это половинчатое тепло ободряло нас.

Но вот огонь подточил изнутри сложенные горкой дрова, проел щели, и костёр развалился. Беспомощное пламя ещё пыталось подняться, ещё вспыхивала синева расплавленных углей… Увы, огонь уже утрачивал силу. У нас не оставалось ни одного полена, чтобы подкормить костёр, и он умирал на наших глазах, не выдержав поединка с водою.

Непогода загоняет нас в палатку.

Мясо – недоваренное, но зато чай горячий. А это уже много. Небо будто прохудилось. По крутым склонам бегут мутные ручьи. Ниже они сливаются в один грозный поток, и оттуда доносится угрожающий гул. Мы ощущаем беспрерывные толчки: это разбушевавшаяся вода сталкивает в пропасть валуны.

– Дождь скоро не кончится. Ходить надо в тайгу, тут пропадём без огня, – беспокоится Улукиткан.

– Уж до утра как-нибудь вытерпим, а там, смотри, и дождь перестанет, – отвечает ему Василий Николаевич.

– Как-нибудь – это худо, – не унимается старик.

Через некоторое время палатка стала протекать. Если снаружи дождь шёл мелкий, густой, то в палатке он падал тяжёлыми каплями. Мы лежали накрытые брезентом.

– Братцы! Вода! – раздаётся вдруг испуганный вскрик Трофима. Возглас «вода» звучит у него, как «пожар».

Мы вскакиваем. Действительно, в палатку со склона прорвалась вода. Уже затопляет пол, постели. Нельзя ни минуты медлить. Люди не ждут команды. Перекладываем инструменты на каменный настил, повыше от воды, надёжно привязываем к камням оттяжные верёвки палатки. Теперь вниз!

Спускаемся по скользкому крутяку. Над промокшими горами густой туман сливается с вечерним сумраком. Справа, слева – всюду беснуются ручьи, от левобережных скал доносится беспрерывный грохот скатывающихся камней.

И в тайге нам не удаётся найти убежище. Мы переходим от дерева к дереву, забираемся в чащу, но даже сквозь густую крону старых елей, как сквозь решето, льёт дождь. Уже темнеет…

– Давай кончать напрасно ходить, надо балаган делай, а то пропадём, – слышится голос Улукиткана.

Предложение старика вначале кажется неосуществимым – мы до того промокли и замёрзли, что руки не держат топора, уже не ощущается прикосновение настывшей одежды к телу. Но сознание опасности мобилизует остатки наших сил.

– Балаган так балаган! – кричу я, и мы сворачиваем вправо, к тёмной стене леса.

Поздний стук топоров будит тягостную тишину дождливой ночи. Одни рубят рогульки, жерди, другие таскают стланик, сдирают кору с толстых лиственниц. Работа идёт страшно медленно. Кажется, не осталось в руках силы и топоры затупились.

Удивительно стойкие люди мои спутники! Согнулись, как-то сжались: озноб пронзает всех насквозь, но никто ничем не выдаёт своих страданий. Молча, как долг, несут они это бремя похода.

Делаем навес для огня. Улукиткан достаёт из-за пазухи припасённый лоскут берёзовой коры, теребит его скрюченными пальцами и с трудом поджигает. Костёр разгорается медленно. Вот оно, тепло!

Немного отогревшись, мы берёмся за устройство балагана. Улукиткан остаётся сторожить огонь. Дружно стучат топоры, к отогретым рукам вернулась ловкость. А дождь не унимается, льёт и льёт.

Наконец-то укладываем последний ряд стланиковых веток.

Мы уже были самыми счастливыми людьми на нашей планете, но для этого нам надо было пережить столько неприятностей!..

Тайга вдруг посветлела, в поредевшем мраке прорезались стволы лиственниц, в лесу стало просторнее.

Утро! Со счёта слетела очередная беспокойная ночь. Теперь спать, пусть дурит погода, льёт дождь! Мы надёжно отгородились от него крышей, хватит и дров. Улукиткан, наш жрец и хранитель огня, уже покинул этот мокрый мир и, судя по тому, как он улыбается во сне, как вольно храпит, можно поверить, что старик находится далеко от нас, в более гостеприимном краю.

Мы раздеваемся, наскоро сушим одежду, вернее – нагреваем её, и ложимся ногами к костру. Усталость нетребовательна к удобствам. В другое время разве уснул бы, когда под боком толстые корни и нечем укрыться? Но сейчас всё ладно. Только голод продолжает строить козни: то мерещится ломоть домашнего хлеба, то отбивная с аппетитно поджаренным картофелем, да таким ароматным, что не вытерпишь, пожуёшь пустым ртом и от досады повернёшься на другой бок.

Стоило отогреться, как подумалось о еде. Мы с утра ничего не ели, а теперь и продуктов нет с нами.

На этот раз и сон не заглушит боль голода.

Я просыпаюсь неожиданно от едкого запаха. Не сразу могу понять, откуда несёт палёным. Приподнимаю голову, осматриваюсь, узнаю балаган, навес, деревья в тумане. Продолжает лить дождь.

Над дотлевающим костром висит котёл со сгоревшей кашей, на углях дотлевает синим огоньком упавшая лепёшка. Протираю глаза. Не верю. Кто принёс котёл, крупу, муку и ещё нашёл в себе силы заняться приготовлением каши? Удивляюсь я, вскакивая и бросаясь к костру, чтобы спасти остатки.

То, что я увидел, глубоко тронуло меня. У костра, припав к отогретой земле, как в тёплой постели, крепко спал Трофим. Руки в тесте, на загорелом лице покой. Рядом с ним на мешке лежит раскатанная лепёшка, сумочки с содой и солью, стоит остывший чайник. Значит, он не спал, ходил на перевал, хотел накормить нас обедом и уже сварил кашу, вскипятил чай, осталось допечь вторую лепёшку, но сил не хватило. Сон свалил и его, всё сгорело на костре. Какая беда!

Глядя на спящего Трофима, я подумал: «Скольких трудов стоило всё это тебе, мой друг! Немногие способны на такое».

Я мою котёл, насыпаю крупы, вешаю на огонь; сырую лепёшку запекаю на сковородке, ставлю сбоку к костру – на том месте, где была сгоревшая, замешиваю ещё теста, раскатываю его и оставляю на мешке. Словом, восстанавливаю картину, какая была под навесом перед тем, как Трофим уснул. А сам ложусь на своё место, жду, когда лепёшка, что у огня, начнёт поджариваться.

– Горим! – кричу я, и это магическое слово, словно взрыв, будит всех.

Трофим вскакивает, бросается к костру, хватает лепёшку, поворачивает её другой стороною.

– Чуть не уснул, наделал бы делов… – шепчет он.

– Да ты, Трофим, поди, ещё не ложился? Однако, сумасшедший, – говорит поднявшийся Улукиткан.

– Успею, высплюсь, куда торопиться? Сейчас вторую лепёшку допеку и обедать будем, – отвечает тот.

Он снимает котёл, заворачивает его в свою телогрейку, чтобы каша дошла, и подсев к огню, закуривает. Сонные глаза устало смотрят из-за отяжелевших век.

Люди встают, окружают костёр, отогреваются, подставляя огню – кто голый живот, кто руки, кто спину. Как благодарны мы все Трофиму за горячие лепёшки, за вкусную кашу, за товарищескую заботу! Я не сказал ему, что произошло у костра во время сна, пусть и ему его благородный поступок принесёт заслуженное удовлетворение.

Незаметно проходит второй день нашего необычного заточения. Плачет затуманенное небо, возвращая земле её слёзы. Пригорюнилась старушка тайга, словно вспомнила житьё своё незавидное. По каким-то невидимым тропам к нам подкрадывается угнетённое состояние духа. Надо же было пройти такой трудный путь к Становому и уже находиться в полукилометре от перевала, чтобы попасть в ловушку! Мы прикованы к этому мокрому клочку земли, к балагану. Но напрасно мы обращаем свои взоры к небу – оно неумолимо…

Ещё три дня усердно поил землю дождь. Всё настыло, отяжелело, а маленькие изумрудные листики берёз свернулись от холода в трубку и безнадёжно повисли на своих длинных ножках.

– Гляньте-ка, снег! – кричит Глеб.

Этого ещё недоставало!

Снег падал мокрыми комочками и таял, едва коснувшись земли. А через полчаса уже сыпался с неба пушистыми хлопьями. Будь это в ноябре, мы, несомненно, пришли бы в восторг, наблюдая, как над невесомыми пушинками тают яркие краски земли, сглаживается шероховатая поверхность, растут на колодах надстрои. Всё это великолепно в своё время. Снег же в июне – это и трогательно, и печально. Посмотрите, как под неумолимой белизною исчезают цветы, снег покрывает ягель, липнет к листкам берёз и всё сыплется, сыплется с потемневшего неба.

Уже не осталось вокруг нас ни зелёного покрова, ни пышных лишайников, ни крошечных ивок, а ведь скольких трудов стоило весне одеть эти каменистые склоны гор, наполнить их песнями крылатых музыкантов… Всё безжалостно опустошено. И лишь одинокие маковки дикого лука сиротливо торчат над однообразным снежным покровом.

Шорох падающего снега тревожит пустынную тишину. Все сидим у костра, не спим. Разные мысли косяками бродят в голове. От безделья мы уже отупели, но с нами огонь, наш верный спутник, наш друг, советчик; от этого жизнь не кажется страданием. Потерпим ещё немного, настанет долгожданный день, и наш караван снова потянет свой след в глубину этих малоизведанных гор.

Какая-то ночная птица взвилась над нашей стоянкой и исчезла за вершинами елей.

– Проголодалась, бедняжка, – с сожалением заметил Трофим, поправляя огонь.

Улукиткан поднялся, долго выпрямлял спину, вздрагивая от холода и щуря узкие прорези глаз, молча смотрел вслед давно скрывшейся птице.

– Однако, погода кончилась, птица не зря летает, – сказал он.

От слов старика стало легче, и я уснул, убаюканный суровым безмолвием да далёким, чуть слышным криком ночной птицы.

С рассветом всё изменилось. Коршуном взвился низовой ветер над запушённой тайгою. Он яростно и торопливо сдирал с леса бутафорский наряд, поднимал с земли столбы пыли и нёсся дальше, тревожа диким посвистом оцепеневшую природу. А что сталось с туманом! Ветер налетел на него тугими струями, рвал в клочья и размётывал по посветлевшему пространству.

И вот заголубело небо. Сквозь сонные вершины лиственниц брызнул холодный рассвет, и на озябшую землю полились потоки света. Запрокинув зелёные вершины, смотрит тайга в небо, радует шелестом листвы наступающий день и от восторга плачет алмазными слезами.

Ещё час, и ярко-зелёным морем расплескался лес.

Мы наскоро завтракаем, поднимаемся к грузу. Навстречу нам плывёт невнятный шепоток бубенцов – это идут олени. Они, видимо, потеряли нас, решили вернуться своим следом в родную Зейскую долину. Улукиткан стыдит их, грозит кривым пальцем и всех заворачивает обратно.

Неожиданно обнаруживается, что в стаде нет Майки и Баюткана. Старик помрачнел. Он что-то сказал Николаю на своём языке и ушёл обратно вниз.

– Ты куда, Улукиткан? – крикнул я ему вслед.

Он не ответил, не оглянулся, торопливо сбежал с крутяка и скрылся в чаще.

– К водопаду пошёл, – сказал Николай. – Если Баюткан и Майка ушли обратно на Зею, там в узком месте он найдёт их след.

Солнце поднимается всё выше и выше. В сладостной неге парится отогретая земля. Всё ожило, пробудилось. И опять всем стало хорошо.

Лагерь имел жалкий вид: палатка лежала на земле, как раздавленная черепаха, груз весь мокрый. Прежде чем тронуться, нужно просушить его. Я не стал дожидаться всех – желание скорее подняться на перевал давно мучает меня. Беру Кучума, карабин, кладу за пазуху кусок лепёшки и ухожу к чётко виднеющейся впереди седловине.

С третьей террасы хорошо виден весь каменистый перевал. К нему по древней россыпи бегут полярные берёзки, ольха, и по плитам лепится ягель. Выше кустарник. Постепенно он редеет, мельчает и совсем исчезает. На седловину выбегают только низкорослые стланики, и там же, в камнях, растут густо сплетённые рододендроны.

Иду прошлогодним следом. Он ведёт меня к левому проходу, но Кучум вдруг заупрямился, тянет вправо, и с таким азартом, что я невольно хватаюсь за карабин. Кучум огромными прыжками увлекает меня за собою. Где-то близко зверь. Баран или медведь? Гляжу на кобеля. Он весь собранный, готовый к поединку и от нетерпения торопливо хватает ноздрями воздух. Я послабляю поводок, и собака изо всей силы тянет меня вперёд. «Значит, медведь», – проносится в голове. Останавливаюсь на минуту, угрожаю Кучуму расправой, если он будет горячиться. Подаю патрон в ствол карабина, а в мыслях уже торжество: ещё один череп в коллекции!

Справа от перевала, куда тащит меня собака, виден большой цирк, окантованный высокими и уже развалившимися скалами. На подступах к нему место не крутое, бугристое, всё в рытвинах, покрытое россыпями, лишайниками да стланиками. Видимо, зверь где-то близко.

Рука крепко сжимает карабин, глаза шарят по кустам, заглядывают в рытвины. Качнётся ли веточка или стукнет под собачьими лапами камешек, сразу вздрагиваешь, словно от ушиба, и долго не можешь успокоить сердце. В такие минуты ничего не существует для тебя, кроме предстоящей встречи со зверем да досады на Кучума за его торопливость.

– Ух ты, змей! – то и дело угрожаю я ему шёпотом и показываю кулак.

Он на минуту остывает, но вдруг снова загорается, выходит из повиновения. Кажется, сейчас лопнет поводок и – прощай моя удача! Но вот он останавливается, прислушивается и, медленно повернув голову, смотрит мне в лицо – не то насмешливо, не то с упрёком. Дальше путь преграждает гряда из крупных камней, сбегающая сюда с перевала. За ней ничего не видно. Почти не дыша, крадусь к гряде. Нахожу удобную щель, остаётся только приподняться и заглянуть через неё. Левой рукою держу Кучума за ошейник, пытаюсь прижать к земле, внушить ему, что нельзя высовываться, а он сопротивляется, хрипит, глаза от злобы краснеют. С полминуты идёт молчаливая борьба. И только после того, как Кучум получил добрый пинок в бок, он немного успокаивается. Но не сдался, продолжает сторожить момент. Теперь я уверен, что зверь совсем рядом, за грядою. Но кто он? Как мог так взбудоражить кобеля?

– Я приподнимаюсь, просовываю вперёд карабин и, разгибая спину, заглядываю в щель. В поле зрения попадает край цирка, бугристый склон, поросший редким стлаником, да пятна ещё не растаявшего снега. Слух ловит весёлый перебор ручья, вытекающего из цирка. Никого не видно. Поднимаю голову выше и, словно поражённый молнией, припадаю к холодному камню, глазам не верю. Не галлюцинация ли это?

Даже теперь, спустя много лет, прочитывая дневники тех памятных дней, я снова переживаю эту редкостную встречу. Ничего подобного мне не приходилось видеть ни до этого, ни после.

Тот, кого давно уже почуял мой верный пёс, стоит метрах в семидесяти от гряды, вполоборота ко мне, весь настороженный, пугливый, готовый броситься наутёк. Сокжой!

Совершенно белый, словно вылепленный из снега.

Ни крапинки, ни пятнышка на всей его шубе, и на фоне тёмнозелёных стлаников он резко выделяется своей невероятной, неправдоподобной белизною.

Даже рога, большие, ветвистые, и те обросли белой шерстью. Только одни глаза, устремлённые в нашу сторону, горели угольной чернотою.

Это альбинос. Какое чудесное творение природы! И он вдруг представился мне в зоологическом саду, в этой сторожкой позе… Сколько восхищённых посетителей всегда толпилось бы возле отведённого ему места! Но и чучелом в музее ему быть неплохо!

Ветер дует в нашу сторону, это хорошо: зверь не учует нас. Этот же ветер забивает ноздри Кучума запахом, и тот буквально сатанеет. Я продолжаю таиться за камнями и чувствую, как во мне уже сцепились в яростной схватке натуралист со зверобоем. Первый заставляет не торопиться, понаблюдать за чудесным животным, сделать фотоснимки и вообще не спугивать его с этого места, зверобой шепчет: скорее бери карабин, стреляй, иначе уйдёт, и тогда ты всю жизнь будешь бичевать себя за неудачу. Да стреляй же, ведь это чудо для коллекции!

Сколько усилий стоит мне отложить карабин… Отстёгиваю футляр аппарата. Но, чёрт возьми, на таком расстоянии только телеобъектив может дать приличный снимок, а чтобы заменить им обычный, требуются две руки. Как же быть с Кучумом? Ведь чуть только отпусти ошейник, загремят камни под его лапами. Опять угрожаю ему, пытаюсь внушить, что дело очень серьёзное и надо лежать не шевелясь, а он умоляюще смотрит на меня, морщит нос: дескать, невтерпёж этот запах! Я подтаскиваю его ближе, сажусь верхом, прижимаю к камню. Он как будто смиряется. Быстро сменяю объектив, устанавливаю диафрагму, затвор и бесшумно приподнимаюсь, навожу аппарат.

Зверь всё ещё стоит, как снежное видение, весь горит в лучах полуденного солнца, весь настороже.

А я чувствую, как Кучум больно царапает мне лапами ногу, уходит из-под меня.

Надо торопиться!

Щёлкает затвор аппарата, и сокжой, словно подхваченный бурей, несётся вниз. Мелькает белым лоскутом в стланиках. Хватаю карабин, гремят вдогонку выстрелы, пули дымком взрывают россыпи то справа, то слева от сокжоя, провожают его по склону ущелья далеко вниз. Следом несутся мои проклятья.

Долго не могу прийти в себя от нелепой развязки. Какая досада: упустили такого альбиноса! А ведь был рядом, и чёрт меня дернул связаться с аппаратом! Променял такую великолепную шкуру для музея на фотоснимок!

Сажусь на камень – свет не мил, ничему не рад. В глазах Кучума читаю недоумение и обиду: за что пинал его, душил, ведь хорошо подвёл, близко! Хочу подтащить кобеля к себе, обласкать, а он отворачивает обиженную морду и всё ещё в каком-то возбуждённом состоянии смотрит в цирк. Но теперь меня уже не зажигают ни медведи, ни снежные бараны. Даже мамонт, вероятно, не возместил бы утраты! Не могу освободиться от досады, а сокжой стоит предо мною снежным видением, настороженным, пугливым.

Пора уходить. Встаю. Но кобель тащит меня дальше, опять горячится. Что за дьявольщина, понять не могу! Разве только глухой зверь задержится тут после такой стрельбы и грохота камней. Пытаюсь оттащить Кучума за гряду и не могу, уж больно напористо тянет. Видимо, дело серьёзное, приходится смириться и идти за ним.

К моему удивлению, собака не задержалась на том месте, где стоял альбинос, а только обнюхала веточки стланика, видимо прикасавшиеся к его ногам, и повела дальше. Снова меня захватывает азарт зверобоя. Возвращается напряжённость. Неужели близко может быть зверь? А Кучум переводит меня за ручей и с прежней горячностью тащит вверх, торопливо виляя по просветам мелкорослого стланика.

Вот мы и у входа в цирк.

Он глубокий, почти полусферической формы. Справа, под тенью ступенчатых скал, белеет снежник, весь исчерченный скатывающимися вниз камнями. Сверху же скалы зазубрены, чётко выкраиваются на фоне голубого неба. Дно цирка в буграх, прикрытых свежей зеленью и мелким стлаником. Из глубины его вытекает прозрачный ручей.

Это и есть исток Тас-Балагана.

Внимательно осматриваю дно цирка – никого нет. Гробовая тишина. А Кучум тянет дальше, рвётся, хрипит. Разве кто спит под камнями?

– Куй! – кричу я полным голосом.

– Куй… куй… куй… – отдаётся от скал эхо и, перекликаясь, выносит звук далеко за скалы цирка.

Никого нет. Не могу понять, в чём дело. А Кучум не унимается, злится, тянет поводок. На нас веет промозглой сыростью, слежавшимися мхами и прелью ещё не отогретых скал. Хочу повернуть обратно, но Кучум вдруг сбавляет ход, идёт на свободном поводке, будто крадётся. Вот он останавливается, комично сбочив голову, заглядывает под стланиковый куст, готовый броситься вперёд…

Я тоже смотрю туда. Что это за рыжее пятно в тени прилипло бугорком к зелёному мху? Кажется, вижу очертания головы, впаянные в неё чёрные круглые глаза, контур спины.

О, да ведь это телёнок сокжоя!

Натягиваю струною поводок, даю почувствовать Кучуму, что ему не разрешается и шагу вперёд. Сам замираю, хочу казаться добродетельным этому новорожденному существу, ещё не посвящённому в тайны жизни. Обе задние ноги телёнка пропущены далеко вперёд, голова лежит на передних, такое положение позволяет ему при необходимости вмиг сорваться с места и, оттолкнувшись, спасаться бегством.

Теперь нас трое. Впрочем, есть и четвёртый: вон какой-то хищник с высоты наблюдает за нами, терпеливо дожидаясь поживы.

Кучум готов броситься на телка, впиться зубами и растерзать. Маленький сокжой ещё сильнее липнет к земле, закрывает глаза, старается остаться незамеченным. У меня же единственное желание – не обеспокоить его. И в доказательство своих добрых намерений стараюсь оттащить Кучума, но тот не идёт, а волочится, вспахивая лапами мелкую дресву. Уж как ему обидно!

Телёнок вдруг вскакивает и рыжим комочком проносится мимо нас, высоко подбрасывает зад. Мы провожаем его. Кучум окончательно выходит из повиновения, и уже никакая угроза не помогает.

Вдруг навстречу убежавшему телку доносится крик взрослой самки:

– Бек… Бек…

Я подбегаю к скату в ущелье и… в ста метрах снова вижу белого сокжоя. Это, оказывается, мать. Она вернулась, несмотря на опасность, чтобы увести своё дитя от врагов. Самка, будто не замечая нас, бросается навстречу телку и уводит его по чаще вниз, стараясь не появляться на открытых местах. А мой карабин спокойно висит за плечами, и на душе легко, что всё так хорошо закончилось.

Я присаживаюсь на камень, чтобы привести в порядок свои впечатления и записать детали этой необычной встречи. Сразу же в голову приходит мысль о жизни маленького сокжоя – я не раз наблюдал их в природе.

Время рождения детёныша у сокжоев совпадает с появлением на средней высоте гор зелёной листвы на полярной берёзке, ернике и когда ещё всюду по котлованам есть вода. Матери не надо ходить далеко в поисках корма, подвергать малыша настоящей опасности.

Жизнь, независимо от того «завёрнута» ли она в волчью шкуру, или сохатиную, или «прячется» под птичьими перьями, с первой минуты должна уметь беречься от смерти. Как же это происходит, как может защищаться от многочисленных врагов, например, только что родившийся телёнок сокжоя, беспомощный, ещё не имеющий ни опыта, ни сил? Ведь всюду хищники! Они ищут добычу с воздуха, шныряют по чаще, караулят на тропах. Но, оказывается, не так просто найти эту добычу. Появляясь на свет, новое существо приносит с собою врождённый инстинкт, помогающий ему в этой борьбе.

Попробуем представить себе первый день его жизни.

Родился он ночью. Было темно, тихо. Рассвет впервые открыл перед ним чудесный мир, полный загадок и тревог. Он увидел кусты, скалы, голубое небо, уловил запах ягеля, которым ему придётся питаться всю жизнь. Малыш так увлёкся увиденным, что и не заметил, как исчезла мать.

Но странно: он не бросился искать её, не стал звать. Какое-то непонятное чувство сдерживало его, глушило любопытство, заставляло подлезть под куст, спрятаться. Ничто решительно не может спугнуть его с выбранного места.

Малютка сам не понимал, почему, прячась, он пропустил задние ноги далеко под себя, а голову положил на вытянутые передние, почему прижал уши и в таком положении затаился?

Теперь даже зоркому глазу орлана не заметить с высоты этот комочек, прилипший к земле под тенью стланика.

От воздушных пиратов и наземных хищников малыша защищает и мать. Она с большой ловкостью умеет отводить врага от спрятанного детёныша. Если матери с первого натиска не удаётся отогнать хищника, она притворяется хромой, спотыкается, падает, разыгрывает роль больной, точно так, как это делают птицы.

Был уже полдень. Горячее солнце ласкало тайгу, ветерок разносил прохладу, и с ней долетали какие-то новые звуки и шорохи. Малыш давно проголодался, ему хотелось побегать, рассмотреть этот чудный, полный, соблазнов мир, но он не смел покинуть своё скрытое убежище, продолжая таиться.

И вот наконец-то послышался долгожданный окрик матери, её осторожные шаги.

Теперь можно было встать, попить тёплого молока – вкус его уже был хорошо ему знаком – и побегать. Но почему мать с беспокойством смотрит по сторонам, прислушивается, точно кого-то ждёт? Это непонятно. Телёнок ещё не понимает, что такое опасность. Его захватывает любопытство. С удивлением он смотрит на стланики, на скалы, на небо. Как приятно пахнет земля, крошечные ивки! А что там внизу грохочет по камням? Он хотел уже побежать туда, да вдруг не нашёл возле себя матери. Вмиг исчезло любопытство. То же самое чувство, что и утром, заставило его спрятаться под куст.

Мать пришла вместе с сумерками, и они до утра не разлучались. Она показала ему ручей, лужайку, усыпанную цветами, водила по зарослям и долго отдыхала вместе с ним на прилавке у входа в цирк. Перед рассветом телёнок опять остался один и провёл день в одиночестве под стлаником. Мать же всё время находилась вблизи, всегда готовая отвлечь на себя внимание врага или броситься на защиту малыша.

Не будь со мною Кучума, так они и жили бы в цирке, пока не окреп телёнок. Теперь мать увела его на новое место и там ещё долго будет находиться под страхом внезапного появления человека.

Мой слух ловит далёкий крик погонщиков. Иду навстречу своим, чтобы вместе выйти на перевал. Кучум неохотно плетётся следом.

Глубоко под нами лежит знакомое ущелье, прикрытое тёмным бархатом леса. Далеко над горизонтом, в синеве глубокого неба, собираются белые облака с причудливо округленными краями. Где-то кукушка отрывисто чеканит своё неизменное «ку-ку». Носятся шмели, гудят комары, какие-то крошечные пташки заботливо стрекочут в ольховом кусте.

– А где же печёнка? – спрашивает Василий Николаевич, ощупывая меня взглядом с головы до ног.

– Печёнка убежала.

– Убежала? Эко не повезло! А мы торопились, двух оленей ведём под мясо, – улыбается Николай.

Солнце греет спину. Мы уже совсем высоко. Ближе синеет просторное небо. Вижу, Николай нацеливается пройти седловину левой щелью. Уже берёт последнюю крутизну.

Вот и перевал. За ним спуск к далёкому Алданскому нагорью, скрытому от глаз за бесконечными грядами гольцов. Проходим озерцо, болото. Долго выбираем место для стоянки.

Отпущенные олени тут же ложатся.

Сегодня двадцать третье июня.

Вечереет. В темноте растворяются горы.

Улукиткан не нашёл Баюткана с Майкой, вернулся опечаленный. Он не стал ужинать, даже отказался от чая. Лёг у костра, но не уснул, долго ворочался, вздыхал и что-то шептал на родном языке.

Никто не успокаивал старика. Мы знаем, как дорога ему Майка. Ведь он верит, что через неё ему удача на земле и что сейчас не житейский опыт охраняет его от бед, а это четвероногое существо, вынянченное им в походах. Для него потерять её – потерять веру в себя. Да и Баюткана лишиться ему нелегко. Он, чтобы приручить этого дикого оленя, столько отдал ласки и тепла и гордился им, как ребёнок любимой игрушкой.

– Неужели Майка и Баюткан ушли совсем? – спросил я у Николая.

Он повёл плечами, не торопясь закурил.

– Улукиткан видел в котловине их следы вместе со следами стада сокжоев. Они ушли с перевала, однако, назад хода нету. Им там лучше. Кто пробовал жирное мясо, тому неохота жевать сыромятный ремень.

– Значит, не вернутся?

Проводник утвердительно закивал головою.

Это серьёзнее, чем я мог предположить, и мне стало жаль старика. Какое горе принесёт ему эта утрата!

Все рано легли спать. Густой мрак окутывал землю. Только бубенцы до утра тревожили тишину высокогорья.

Вслед за нами уснул костёр.

Дальнейший наш путь лежит на запад по хребту. Нам ещё неизвестно, есть ли проходы по тем местам, куда собираемся проникнуть, и сможем ли мы выбраться к Алданскому нагорью. Ясно одно, что по пути не будет троп, не найдём и следа человека. Многое будет зависеть от наших способностей преодолевать препятствия. Но прежде чем тронуться в путь, надо произвести разведку. Задержимся на перевале дня на два. За это время, может, удастся проводникам отбить у сокжоев Майку и Баюткана.

Предыдущая главаГлава 9 из 27Следующая глава