Караван ведёт Улукиткан. Мы с Ниной идём позади. Продвигаемся вверх по галечному берегу Маи. Солнце уже обогрело тайгу. Горы отступили. В море света долина кажется слишком широкой и плоской. Вдоль русла, далеко до скал, тянется стеною лес, отодвинутый от реки половодьем.
Нина полна любопытства. Для неё диво и болтовня кедровок, и тайга в брызгах позолоченной листвы, и неожиданный всплеск хариуса. То она остановится, прислушивается к шуму переката, точно в этих ломких звуках слышит какое-то знамение. То вдруг, пробудившись, догоняет нас с радостным криком.
Улукиткан сворачивает к реке, останавливается у самой воды.
– Однако, тут бродить будем, – говорит он и начинает проверять вьюки на спинах оленей, подтягивать ремни.
Нина пугливо смотрит на прозрачный слив, усыпанный галькой, поворачивает ко мне голову.
– Да, да, будем переходить реку, – говорю я твердо. – Это первое действие таёжной арифметики.
– Не такие задачи решала, – храбрится Нина.
Я начинаю разуваться.
– Послушай, Нина, воспользуйся оленем. Это, пожалуй, будет надёжнее.
– Ни за что! Боязно… – И она пугливо смотрит то на оленя, то на слив, гладкий, без единой завитушки, и прозрачный, как плавленое стекло.
– Пошто напрасно ноги мочить будешь? – говорит Улукиткан. – Мой орон сильный, хорошо пойдёт – не упустит.
– Нет, нет, не сяду!
В конце концов нам удаётся оторвать её от земли и водворить на оленя.
– Упаду!..
– Улукиткан, веди! – командую я.
– Снимите, упаду!.. А-а-ай!.. – И её голос наполняется ужасом.
– Сниму при условии, что вернёшься в лагерь.
Она теряется от неожиданного предложения, но тотчас же берёт себя в руки. Страх исчезает. На свежий румянец щёк ложатся белые пятна. В глазах грозовой блеск – это уже Любка, решительная, смелая.
– Что же, Улукиткан, вы стоите? – говорит она мягко и начинает толкать пятками оленя.
Караван трогается. Нина хватается левой рукой за моё плечо. Зашумел под копытами оленей быстрый слив. Старик оказался хитрее меня: не снял олочей, идёт твёрдо, торопится. Я бреду босиком, по скользким камням балансирую, как на канате. Уже минуем середину реки, самую глубокую. И тут моя нога застревает между камней. Невероятным усилием я вытаскиваю её, но уже не могу удержать падающее по инерции тело. За мною в воду летит Нина. Я едва успеваю в последний момент поймать её. Тут уж я не выдерживаю:
– Пойдёшь дальше?
Нина встаёт, поворачивает ко мне лицо, всё облепленное мокрыми волосами, и утвердительно кивает головою.
– Предупреждаю, впереди есть места повеселее!
И тут обнаруживаю, что река унесла её накомарник.
Как хорошо, что нас караулит солнце! На берегу мы выкручиваем одежду, снова надеваем её на себя, и караван скрывается в узком ущелье.
Над сутулыми хребтами, куда идёт наш путь, над нарядной тайгою, пахнущей спелой ягодой и упавшим листом, стынет прозрачная тишина бабьего лета. Горы раздвинулись. Небо стало лобастым, с зеленоватой поволокой. Хорошо и просторно в лесу. В эту пору всё кажется тут умиротворённым. Какая грустная красота заключена в золотистом сиянии лесов, в их величественном увядании! Склоны хребтов пылают непотухающим осенним закатом.
Есть особая, вероятно, всем понятная прелесть в осенних днях, тёплых, печальных.
Тайга с трудом впускает нас в свои таинственные чертоги.
Лес захламлён корявым валежником, пол покрыт папоротником. Всюду обкатанные валуны, бог знает когда принесённые сюда ледником. Тишину нарушает неистовый грохот ручья, стремительно бегущего с вершины ущелья.
Звериная тропа, присыпанная багряным листопадом и умятая ногами геодезистов, идёт в глубь гор. С каждым шагом становится теснее от стволов великолепных елей, от густой черёмуховой поросли, от могил упавших деревьев. То и дело спотыкаемся о валежник, точно нарочно наваленный на тропе.
Нина идёт без накомарника (от моего она отказалась). Комары липнут к её обнажённому лицу, жадно сосут кровь и остаются красными бусинками на щеках, на лбу, на подбородке.
Ущелье сжимается. Дичь, безлюдье – то, что любят звери. Они проводят здесь день, спасаясь от гнуса, забившись в густую тенистую чащу. Всюду мы видим их следы, лёжки. Да вот и они. Точно из-под земли в широкий просвет выкатывается стадо сокжоев, и все разом, словно по команде, замирают, повернувшись в нашу сторону.
Стадо прикрывает крупный самец с величественными рогами. Он стоит весь на виду, гордый, могучий, охваченный тревогой.
– Где ты, Нина, увидишь такую картину?
Мой голос доносится до сокжоев. Звери беспорядочно бросаются вперёд, исчезают.
Теперь нас осаждает мошка. Нину не узнать: вместо лица – бесформенная маска, вымазанная кровью и усыпанная мелкими шишками-укусами. Она устала бороться с этой мелкой тварью, не чувствует её укусов. И только иногда рука как бы случайно пройдётся по лицу, оставляя кровавые мазки на вспухшей коже. Осенью мошка ядовитая и злая как чёрт.
– Надевай мой накомарник, или сейчас же повернем назад, – говорю я угрожающим тоном и, не дожидаясь ответа, натягиваю ей на голову тюлевую сетку. – Есть хочешь?
Она утвердительно кивает головой.
– Обедать будем через час, а пока что вот тебе кусочек лепёшки, замори червячка…
– Нога что-то левая… – И я вижу, как она морщится от боли.
– Ушибла?
– Нет, кажется, растёрла.
– Снимай сапог, надо перемотать портянку. А вообще, Нина, всё идёт как по писаному: следующая неприятность куда хуже – ноги откажутся идти.
– И всё-таки я пойду! – перебивает она меня.
– Пойдёшь. Теперь поздно раскаиваться.
– Вот уж и не собиралась! Дойду без жалоб.
– Буду рад услышать эти же слова и на последнем подъёме.
Острием охотничьего ножа я вскрываю мозоль, выпускаю сукровицу и помогаю Нине обуться.
Караван трогается. Шаги оленей глохнут в мягкой моховой подстилке, и кажется, будто мы не идём, а плывём по этому необычному зелёному океану тайги. На ходу Нина жуёт лепёшку с таким вкусом, как будто слаще этого ничего не ела.
В лесу чаще появляются просветы. В них видны скалы. Точно призраки, поднимаются они над вершинами деревьев, врезаясь остриями в небо.
На едва заметной тропе попадаются внушительные вмятины косолапого и совершенно крошечные отпечатки копытец кабарги. В одном месте мы увидели лопатообразный рог с изгрызенными концами. Его уронил сохатый в прошлую зиму, и росомахи оттачивали на нём свои хищные зубы. Всё это я поясняю Нине, открываю ей тайны таёжной жизни.
Лес кончается. Стало светло, словно двери распахнулись. Воздух заткан паутиной. Дальше путь преграждает старая гарь, широким поясом перехватившая ущелье. Обугленные деревья скрестились на земле в уродливых позах, точно смерть их застала в страшной схватке. На всем лежит печать катастрофы.
Тропа ныряет в завал, петляет, забирается под навесы, извивается между стволами, как удав в предсмертных муках. И хотя наши люди прежде чем попасть с инструментом на вершину хребта, много поработали тут топорами, проход остаётся узким, сучья рвут вьюки, ловят одежду.
Проклятая мошка! Теперь она переключилась на меня. Отчаянно хлещу себя ветками. Лицо, руки горят, как от ожога.
Олени выбились из сил. На первом ягельном пригорке среди зелёных стлаников – привал. Ветерок отпугивает гнуса, и к нам снова возвращается ощущение живой природы.
Рядом синеглазый ручеёк, прикрытый тенью береговых лиственниц. Его голос похож на дремотный тенор, будто ручеёк тайком пробирается по камням, минуя морены и холмы. В действительности он только что просочился из тёмной глубины земли и сверху шелестит по камням, дробится в воздухе, бежит дальше.
Нина опечалена: из гари она вынесли от брюк лоскуты. Дальше ей придётся идти в моём плаще.
Я набрасываю на ягель потник, кладу в изголовье мягкий вьюк, и Нина падает пластом, подставив лицо горячему солнцу.
Разлился по горам солнечный день. Потемнели скалы. Взвился к небесам дымок костра. Нина спит. На загорелом распухшем лице – усталость. Обед готов, но жалко будить её, а время не ждёт. Я немилосердно тормошу её.
– Ты не хочешь дальше идти? – спрашиваю.
Никакого впечатления. Я снова трясу её, но уже изо всех сил.
– Мы уходим! Догоняй! – говорю громко.
Раскрываются глазные щелочки и оттуда смотрят сонные глаза.
– Не уходите… Ещё капельку… – вымаливает она, а сама поворачивается на бок, снова засыпает.
Я теряю терпение. Хватаю её, подношу к «столу», усаживаю, и тут она просыпается.
Быстро расправляемся с едой. Вьючим отдохнувших животных. Сразу берём очень крутую россыпь. У первой скалы поправляем вьюки. Улукиткан высматривает проход, нацеливается идти извилистой щелью, заваленной угловатыми обломками. Я отстёгиваю от связки четырёх оленей, веду его следом.
Бедная Нина, каких мучений ей стоит первое знакомство с нашей жизнью, с тайгою и горами! Вряд ли она ещё когда-нибудь рискнет отправиться в поход с геодезистами.
Упорство побеждает, мы на отроге. Мрачное ущелье скрывают от вас нависающие над ним скалы. Нина отстала. Олени выбились из сил, не идут. Мы с Улукитканом в полном изнеможении.
Отдыхаем и снова берём подъём. Скалы, по которым нам предстоит выбраться из ущелья, почти отвесно падают в пропасть. Еле заметная тропка лепится сбоку по опасным выступам, и над нею вздымаются до хмурой глубины неба гранитные стены. Там, где попадаются площадки, олени падают. Мы поднимаем их, заставляем идти дальше. Животные ступают осторожно, в ненадежных местах обнюхивают камни, на которые надо ступить…
Шаг за шагом, с остановками уходим ввысь. Какая радость! Видна вершина с пирамидой, установленной на остроконечном шпиле. Это здорово подбадривает нас. Бойка чёрным комочком несётся к вершине, торопится дать знать о нас, а я спешу к Нине.
Нахожу её далеко внизу. Она стоит, прислонившись спиною к скале, отяжелевшая голова упала на плечо. В одной руке накомарник, в нём душно подниматься. У ног лежит брошенный посох. На меня смотрят усталые глаза, в них отпечаталось выражение безразличия.
– Пошли, Нина, наверху отдохнёшь!
– Ещё далеко?
– Нет. – И я встряхиваю её, даю в руки посох. – Пошли!
– Ноги, мои бедные ноги, они не идут, – голос её дрожит.
Я расстёгиваю пояс, пропускаю конец через пряжку.
– Бери петлю в руки, крепко держись.
Перекидываю через плечо ремень. Нина отрывается от скалы, трудно шагает моим следом. Теперь ей мешают полы плаща, посох кажется свинцовым, а непослушные волосы нависают на глаза, и она не может, как раньше, рывком головы отбросить их назад. Но я упорно тащу её, не оглядываясь, и мысленно кричу на себя: «Чего спотыкаешься, чёрт побери!»
– Теперь-то ты уж будешь знать, что такое геодезия.
– А у вас ноги не болят?
– Я не обращаю на них внимания.
– Да?.. Этого мне, видно, никогда не достичь. Как жалок человек! Он даже не имеет запасных ног, всю жизнь на одних, – говорит она серьёзно.
Через каждые десять метров отдых. И так до самого верха, медленно, долго. Меня поражает её упорство.
До подножия гольца, где пункт, немного более километра. Подъём не крутой, по каменистому гребню. Усаживаем Нину на оленя. Теперь она не протестует. Я пристраиваюсь рядом в роли подставки, за которую она может держаться руками, и караван трогается.
Бойка давно на пункте, сообщила о нашем прибытии, но там почему-то никакого оживления. Неужели никого нет?
Видим, на гребень с боковой лощины выходит какое-то странное существо: ноги и туловище медведя, вставшего на задние лапы, а вместо головы огромная копна, точно он несёт какой-то материал для берлоги. Тоже направляется к вершине. Улукиткан свистит. Копна сваливается на землю. Видим человека. Он бросается навстречу. Мы прибавляем шагу.
– Приветствую дорогих гостей в своих поднебесных владениях! – кричит Михаил Михайлович, заграбастывая Улукиткана. – Ты жив, слава богу! – И тискает его от всей души. Он здоровается со мною, протягивает руку нашему третьему спутнику, да так и замирает с протянутой рукой – перед ним незнакомая женщина.
– Нину не узнаёшь? – говорю я.
– Нина?! – восклицает он с облегчением. – Наконец-то я вас увидел! Где пришлось встретиться! – Он помогает ей слезть с оленя.
– Ну ты, медведь, осторожнее, сломаешь! – предупреждаю я его. – Думаешь, ей легко досталось свидание с тобой?
– Не учёл, простите…
– Как далеко забрались, не боитесь? – спрашивает она, а сама не может стоять на ногах, держится за меня.
– Некогда бояться. Если не у инструмента стоишь, то по хозяйству. Забот хоть отбавляй. Сегодня после утренней работы за дровишками ходил в лощину, далеко, – поясняет он.
– Вы снизу носите дрова? – удивляется Нина. Кажется, это больше всего поразило её.
– А воду берём ещё ниже.
– Я бы скорее согласилась жить без костра и без чая.
– В этом нет надобности. Мы привычны, иначе обленишься.
– И одичаешь, – добавляю я.
– Это уж обязательно. – Он мельком осматривает себя сверху, затыкает в брюки передний край рубашки и со смущением замечает, какие у него безобразные сапоги: задники сильно скосились набок, причем в одну сторону, левый оскалился, и хотя он стянут ремешком и Михаил Михайлович старается ногу поднимать повыше, сапог так и норовит пастью впиться в камни.
Нину усаживаем на оленя. По пути Михаил Михайлович взваливает на свою крепкую спину вязанку сушняка. Косые лучи солнца освещают вершину гор. Густые тени уже наполнили ущелья. Резко обозначились лохматые края откосов. Теперь хребтики, ложбинки, пропасти, изломы выступают яснее, и горы, когда смотришь на них с высоты в этот вечерний час, кажутся огромной рельефной картой. На них кое-где видны останцы – каменные столбы, немые свидетели разрушений. Они пережили самое большое испытание – временем. Помнят, как в творческих муках менялось лицо земли, как углублялись ущелья и появлялись первые ростки жизни в них, как образовались теперешние отроги…
Вот и лагерь под толстым останцем. Палатка, три полога, горка немытой посуды, костерок, зажатый двумя обломками, на которые ставятся котелок с варевом, оленьи сёдла, потки, клочки вычислительной бумаги. Поодаль валяются брошенные донельзя истоптанные ботинки, на камнях выветриваются спальные мешки, вывернутые шерстью наружу.
Отпущенные олени лежат на россыпи серой живой кучей, и так плотно, точно кто их побросал один на другого. Глядя на них, я почему-то подумал: как часто мы несправедливы к этим четвероногим рабам, безропотно отдающим себя служению человеку, а может быть, и жестоки в своих чрезмерных требованиях к ним. И удивительно, ведь олени всегда имеют возможность уйти в тайгу, присоединиться к сокжоям – своим прямым сородичам, жить вольно, по-звериному и навсегда распрощаться с вьюками, с лямками, с побоями, так нет – слишком велика у них сила привязанности к людям.
Стаскиваем с Нины сапоги, заталкиваем её под полог. Она улыбается. На распухшем, бронзовом лице блаженство уставшего человека, наконец-то добравшегося до постели.
Она сгибает в коленях ноги, кладет сложенные ладони рук под голову и со вздохом уходит в сон.
Огромная туча, грязно-синяя, с огненными краями, придавила солнце к горизонту. Её толстое тело походит на странную крепость с мощными уступами бастионов и высокой башней, на которой торчат немые символы орудий. Туча тяжелеет, гасит тёплый свет над землею, сливается с горами. А солнце, обречённое, но всё ещё сильное, пронизывает крепость, прожигает огненными вспышками бастионы и сквозь рваные щели бросает на землю пучки живого, дрожащего света, всё слабеющего, меркнущего.
Из всех вечеров, какие я помню, это был самый ясный, тихий, а воздух самый прозрачный.
Всегда затянутые дымкой горы на этот раз были обнажены, резко очерчены и так близко придвинулись к нам, что глаза без напряжения могли легко проследить линии отрогов, сливающиеся у горизонта в один мощный хребет, и разглядеть провалы с их гранитными стенами.
– Миша, какая видимость! Разве ты вечером не наблюдаешь?
– Надо бы, но помощник с рабочими ушёл в ущелье за водою.
– Может, я заменю его?
– Тогда пошли.
До шпиля, где над бетонным туром возвышается деревянная пирамида, метров в триста крутизна. Горы падают, сливаются зубцы, купола, отроги. И только наш голец господствует над этим горным хаосом, над беспредельным безмолвием. С его вершины, заканчивающейся крошечной площадкой, мы увидим на дне глубоких расщелин вечереющую тайгу.
Михаил Михайлович устанавливает на туре инструмент – тяжёлый теодолит. Я осматриваю горы. Джугдыр уходит от нас на север, беспокойный, вздыбленный, прикрытый густыми облаками, словно серым шинельным сукном.
– Голец Сага, видишь? – говорит мне Михаил Михайлович, показывая рукою вправо от Джугдыра.
За Маей, скрытый от нас в глубине провалов, виден безымянный хребет, широкий и плоский, расчленённый мелкими ложбинами. Издалека он напоминает пустыню после смерча, покрытую гигантскими дюнами. С первого взгляда узнаю Сагу – господствующую вершину этого хребта, угрюмую и толстую, как откормленный боров. До неё по прямой километров сорок будет.
Михаил Михайлович наводит на вершину тяжёлую трубу теодолита, припадает глазами к окуляру.
– Дьявольщина! – досадует он. – Пирамида плохо видна, не отнаблюдать!
– Может, глаза твои устали от долгой работы? Дай взгляну…
Он уступает мне место у инструмента. В трубе с большим оптическим увеличением Сага кажется совсем рядом, вся как на ладони, облитая ровным светом закатного солнца. Вижу и пирамиду, но тускло в синеве далеких гор. С таким изображением её, конечно, не отнаблюдать. Сбоку, под тупой вершиной, на скалистом прилавке хорошо заметно белое пятно – это палатка Трофима.
– Если завтра будет свет, за ночь закончим наблюдения? – спрашиваю я.
– Конечно. Но для этого надо сегодня измерить все углы, не связанные с направлением Саги. Их немного.
Михаил Михайлович привычным движением руки отводит трубу вправо от Саги, быстро находит нужную вершину с пирамидой, и пока ловит в бисектор инструмента цель, я успеваю раскрыть журнал, достать ручку, приготовиться к записям отчётов. Сознаюсь, давно не занимался такой работой и, хотя программа вычислений здесь у инструмента очень упрощённая, тем не менее чувствую себя, как на экзамене, мальчишкой.
– Миша, не торопись, не дай оскандалиться, – умоляю я.
Он смеётся.
– Вот когда ты в моих руках! Уж я постараюсь.
– А двадцатилетняя дружба?
– Этого не предусматривает инструкция.
– Зря обрадовался, я ведь пошутил.
– У нас есть время проверить, шутишь ли ты.
Его лицо вдруг становится серьёзным.
– Сорок восемь градусов тридцать две минуты, двадцать семь и шесть, двадцать семь и пять, – тянет он нараспев.
…Время летит быстро. Гаснет солнце на лиловом горизонте. Последний приём Михаил Михайлович делает с натяжкой на свет. Затем он подсаживается ко мне, критически осматривает записи вычислений и тут же чертыхается: не нравится ему моя работа. Затем он повторяет все вычисления самостоятельно, так уж положено на наблюдениях, и получает мои результаты.
– Ты и теперь недоволен? – спрашиваю я.
– Ну, знаешь, за такую работу помощнику досталось бы по первое число, – выговаривает он мне за исправления на страницах журнала.
Мы убираем с тура инструмент и, довольные, что хорошо потрудились, начинаем спускаться в лагерь.
– Значит, договариваемся: если завтра ночью закончим полностью программу наблюдений, тогда с тебя будет причитаться, – говорит Михаил Михайлович, ощупью спускаясь по камням.
– За что?
– Мой-то пункт последний, соседи сегодня заканчивают. Шутка ли, до снегопада свернуть такую работу!
– Что же, согласен, если закончишь. Но имей в виду, с меня всем уже столько причитается, что и волос на голове не хватит.
– Тут осторожнее, держись правее, – предупреждает спутник и уходит в темноту.
Далеко внизу мерцает огонёк костра, а кажется, будто живая звезда свалилась на дно глубокого провала. Справа заметно светлеет восток. Оттуда, из бездны бездн, на сторожевые пики льётся голубоватый свет, всё сильнее, всё ярче. Появляется луна. Она холодным шаром задерживается на ребре гольца, и кажется, вот– вот сорвётся обратно в пропасть.
Лагерь спит. Лишь останец настороженным взором караулит немое пространство. Палатка, пологи, утварь, костерок между сложенных камней и уснувший возле него Улукиткан – всё это ночью, под луною поистине сказка!
Утром у меня чертовски разболелась голова – видимо, от бессонницы. Да и настроение почему-то неважное. Досадно на себя, что поддался этому пагубному состоянию. Подхожу к костру, разложенному скупой рукою. Тут, среди вечных курумов, огонь – жизнь, а каждое поленце – драгоценность. Об этом очень хорошо знают те, кто спускается за дровами на дно ущелья и у кого ещё долго будут болеть растёртые до крови плечи.
– Духи дарили нам хороший день! – приветствует меня утром Улукиткан.
– Ты думаешь, не будет дождя?
– Оборони бог, старик не ошибается, – отвечает он.
Утро в этот день казалось необыкновенно холодным и сырым. Россыпи, ягель, пологи, вещи, оставшиеся на ночь неубранными, побелели от инея. В воздухе резкий освежающий запах. День действительно обещал быть хорошим.
Нина протягивает мне из-под полога свои руки, уже немного загрубевшие в походе и вспухшие от комариных укусов. Я помогаю ей встать, закрепиться на больных ногах. Она приятно поражена: и стоянкой, и горами, и очень низким небом. Пытается улыбнуться, и от этого ещё печальнее становится выражение её больших и добрых глаз.
Первые шаги даются ей трудно. Ноги как ходули, не сгибаются, того и смотри, подведут. Но Нина быстро осваивается, освобождается от моей помощи. Михаил Михайлович подаёт ей мыло. Улукиткан льёт на руки холодную воду. Я устраиваю ей за «столом» мягкое сиденье.
Мы действительно все рады услужить ей.
– Вас, Михаил Михайлович, надо золотой медалью наградить за такую кашу и звание заслуженного повара присвоить, – говорит она, пробуя гречневую кашу.
– Тут, в горах, на свежем воздухе, и без шефа всё вкусно.
– Это что, вот Трофим ладит кашу – пальчики оближешь! – вмешивается в разговор рыжебородый помощник.
– Что-то таких способностей за ним не замечала. Придётся проверить.
День как-то сразу наполняет горы тёплым светом. Поднимается на крыло комар.
– С чего начинать будем день? – спрашиваю я Михаила Михайловича.
– У тебя есть какое-нибудь предложение?
– Я думаю, если работы на стоянке нет, ходить буду баран искать, – неожиданно заявляет Улукиткан.
– С этого и начнём, – соглашается Михаил Михайлович. – Вы с Улукитканом на охоту, ребята сходят за дровами, а я поднимусь с гелиотропом на пункт, буду вызывать Трофима. Если ответит, то с четырёх часов вечера начнём наблюдения.
– А мне что делать? – растерянно спрашивает Нина и просящим взглядом смотрит на Михаила Михайловича.
Тот поводит плечами.
– Гость может только повелевать. Скажи, что ты хочешь? – И он по-восточному складывает руки.
– О, если бы я могла повелевать, теперь была бы на Саге у Трофима, – вздыхает Нина, закрывая густыми ресницами затуманенные глаза.
– К вечеру, если сил хватит, поднимешься на пункт…
– Непременно! – отвечает она обрадованно.
Мы с Улукитканом спешно покидаем стоянку. Я иду с удовольствием, надеюсь, что на охоте рассеется плохое настроение.
Мы обходим останец, за ним берём крутой подъём, взбираемся на верх пологого отрога. Впереди хорошо виден тучный кряж, весь исполосованный ложбинами, точно это следы когтистых лап допотопного чудовища, некогда содравшего со склона растительный покров. От кряжа нас отделяет глубокое ущелье. На дне его витиеватый ручеёк, зелёные полянки, стланики, осыпи и крошечное озерцо, обрамлённое волнистым кантом из крупных камней.
На запад к Джугдыру уходят пологие гребни, лишённые всяких следов растительности и необитаемые. Там только камень, лишайники да разве изредка попадётся на глаза след снежного барана, торопливо пробежавшего через мёртвое пространство гор. Где-то стороной обходит эти каменные навалы и человек.
– Звери, видишь?.. – шепчет старик, когда мы оказались у края ущелья.
Я смотрю на противоположный склон, куда он показывает рукою, замечаю четыре движущиеся точки. Навожу бинокль. Это старые рогачи: толстые, длинные. Как легко короткие ноги несут их по карнизам, по выступам!
Бараны выбегают на верх гребня. Мы видим, как они с остервенением разгребают дресву, падают в лунки и беспрерывно машут рогастыми головами, отбиваясь от мошки.
Они находятся на недоступном даже для моего маузера расстоянии. Нам остаётся ждать, что будет дальше с баранами.
Нет, их не спасает вершина. И там мошка. Животные не выдерживают, вскакивают, меняются лунками, но всё напрасно. И вот впервые я вижу, как эти важные самцы, не очень-то с виду поворотливые, начинают разучивать забавный танец: подпрыгивают все разом, трясут шубами, трутся друг о друга, то вдруг разбегаются и начинают чесать лбы о камни. Но и это не помогает. Бараны стремительно несутся обратно вниз, скачут с уступа на уступ, точно заводные игрушки. Как не боятся они этой чудовищной крутизны и успевают в такой бешеной быстроте находить опору для ног? Ни одного промаха, ни одной ошибки до самого подножия скал.
Животные, попав на первую поляну, начинают кормиться.
– Надо идти, сами звери к нам не придут. – И я набрасываю на плечи рюкзак.
– Хорошо, ты зайдёшь снизу, а я сверху. Только не торопись, хорошо смотри, – напутствует он меня, и мы расходимся.
Спускаюсь длинным гребнем в ущелье, к узкому месту. Под ногами стук камней, но я не очень беспокоюсь: бараны не боятся этого звука. Важно не попасться им на глаза.
На дне ущелья выхожу на лужайку. Летом на ней были цветы, а сейчас все завяли. На этой высоте их рано губят заморозки. Только мелкая травка зеленеет, прикрывая густым ворсом влажную почву. Вода в ручейке чистая. Хочу напиться, припадаю губами к ледяной струе, слышу близко стук камней. Бойка делает отчаянный прыжок вперёд. Руки машинально сбрасывают с плеча карабин, и мы с собакой выбегаем на ближний пригорок.
От нас удирает большое стадо снежных баранов. В паническом страхе они разбиваются на мелкие группы, скачут через низкорослые стланики, выбегают к каменистому склону. В стаде только самки с малышами. Я не стреляю, но сошки и карабин наготове.
Какое великолепное зрелище, когда несколько десятков чудесных прыгунов соревнуются в беге!
Животные быстро уходят за дистанцию выстрела. У скал они снова сбиваются в одно плотное стадо и, не торопясь, всё чаще останавливаясь, точно понимая, что находятся вне опасности, начинают подниматься по прилавкам на верх гольца.
После такого шума, что подняло стадо, удирая от нас, нечего было и думать об удачной охоте.
Полдень. Идём, не таясь, по опустевшему ущелью навстречу Улукиткану. Преодолеваем морену. За ней озерко. Бойка вдруг останавливается, встревоженно вертит головою.
– Тут теперь днём с огнём не найдёшь зверя. Пошли! – говорю я ей.
Но Бойка выскакивает вперёд и энергично, как может собака, почуявшая зверя, тащит меня влево. Я пытаюсь удержать её. Сбрасываю с плеча карабин. Быстрым взглядом окидываю местность. Ничего нигде нет.
Бойка тянет меня вперёд. Губы у неё дрожат, уши от напряжения почти сходятся остриями. Это значит: близко зверь. Осматриваю карабин, откидываю лапку предохранителя. Бойка выводит меня на каменистый пригорок. Метрах в тридцати от нас посредине поляны на пышном ягеле спит крупный баран. Не помню случая, чтобы человек мог так близко подойти к спящему зверю. Я быстро ставлю сошки, кладу на них ствол карабина. И вдруг заколебался: не велика честь убить сонного зверя!
Я легонько свищу, но… никакого впечатления. Свищу сильнее – то же самое. Не мёртвый ли он? Нет, у него поза спящего животного. Толкаю ногой камень, и стук мгновенно пробуждает зверя. Он вскакивает, точно сорвавшаяся пружина, бросается по стланику, быстро уходит. Но на россыпи его настигает пуля.
Я иду к нему, всё ещё озадаченный странным поведением зверя. Он лежит на россыпи без признаков жизни, с кровавой слезинкой в глазу, поджав под себя, как в беге, задние ноги и отбросив далеко передние. Это очень крупный экземпляр снежного барана.
Но у него на голове вместо рогов торчат только толстые обрубки и во всю спину, от шеи до хвоста тянется широким чёрным ремнем давно заживший шрам.
– Хорошо скрадал, я видел, – слышу голос Улукиткана.
Старик появляется из стланиковых зарослей. По привычке хочет ощупать зверя, но вдруг замечает уродливую голову животного, и на его лице появляется удивление. Он пригибается, внимательно осматривает голову барана, находит какие-то бугорки, метки, неровности, затем переходит к бокам и спине. Больше всего его удивляют рога.
Внешняя роговая оболочка рога снежного барана у основания не очень толстая, но прочно держится на мощных костяных стержнях, слитых с лобовой частью головы. Разъединить их силой очень трудно. Эти рога выдерживают чудовищные удары. Если бы барану пришлось сделать прыжок со скалы вниз и упасть с трёхметровой высоты на рога всей своей стокилограммовой тяжестью, то они остались бы целыми. Какая же сила сломала их у этого барана и как могло получиться, что он остался жив?
Лицо Улукиткана озаряет догадка.
– Баран раньше долго болел, видишь, тут у него кость ломалась, потом криво срослась, – говорит он, показывая на правую заднюю ногу. – Глаза нет, на спине шрам без шерсти и рога сломаны – высоко падал, шибко высоко.
– Ты думаешь, он сорвался со скалы? – спрашиваю я.
– Однако, его другой баран столкнул в пропасть. Это было поздно осенью, когда бараны дерутся за самок, – поясняет он и, достав нож, готовится свежевать зверя.
– Как ты догадался? – спрашиваю я.
– Разве не видишь, что шрам на спине чёрный, без шерсти, – долго заживал на холоде?
Мы молча занялись добычей. Когда я сам свежую зверя, мне определенно недостает по меньшей мере трёх рук. Старику же хватает своих, и только разве зубы иногда помогают оттягивать шкуру. К тому же он, как и в этот раз, успевает ещё и что-то рассказать.
Я очень люблю его рассказы. В них непременно находишь что-то новое, значительное для себя. И всегда удивляешься, откуда у старика такая память. Как хорошо он передаёт картины живой природы, когда-то виденные его острыми глазами!
Сегодня, свежуя зверя, он рассказывает мне про любовную пору снежных баранов. Как наяву, передо мною возникают вершины заснеженных гор, подбитых снизу туманом и погружённых в густой предутренний сумрак. Ледяной ветер, вестник пурги, рыщет спозаранку по провалам. Мириады звёзд доживают последний час.
Узким гребнем торопливо идёт по снегу крупный баран. Рогастая голова приподнята. Он много дней ничего не ел, потерял обычную осторожность, брачный инстинкт гонит его по скалистым отрогам в поисках самки.
Вот он сквозь сумрак видит впереди знакомый контур цирка. Какой-то резкий стук заставляет его содрогнуться. Баран бросается по гребню, минует седловину, взбирается по карнизу выше и выше. Дикая сила выносит самца на верх скалы, и там он замирает. Большими беспокойными глазами самец прощупывает тёмное пространство. Стоит долго в застывшей тишине.
С востока голубоватый свет утра выхватывает лохматый край скалы. С неба на землю падают снежные вихри. И вдруг шорох, кто-то пошевелился на соседнем выступе, кажется, самки. С диким стоном баран бросается к ним. Не щадит себя в прыжках, торопится. Вот он уже на выступе, но там его поджидает соперник. Они с разбегу налетают друг на друга, бьются лбами, свирепеют. Никто не хочет уступить противнику. Из открытых ртов вырываются клубы горячего пара, окутывая морды дерущихся. Стон, хрип, стук рогов сливаются с гулом падающих камней в пропасть.
Уже рассвет. Самки терпеливо ждут конца поединка. Баран, утомлённый длительными переходами, сдаёт. Противник оказался сильнее, опытнее, всё яростнее нападает, теснит его к обрыву. Тот потерял разбег, ослабил удары, могучие же рога, сильные при нападении, оказались беспомощными при обороне. На него обрушиваются удары один за другим, всё чаще, всё сильнее. От последнего удара он срывается со скалы, турманом летит в пропасть.
Падая, баран бился о карнизы скал, сломал рога, ногу, несколько рёбер, стесал лобную кость над правым глазом и разрезал глубокой бороздой спину. Но эти удары о гранитные выступы тормозили падение, и вероятно, под скалою, куда он свалился, лежал глубокий снег. Это и спасло его.
Он долго приходил в себя. Затем сполз под навес соседней скалы или спустился к границе леса и там провёл тяжёлую зиму. Раны заживали болезненно, долго. Хорошо, что у него с осени был большой запас жира, и он не погиб от голода. Весну баран встретил на ногах. Ранняя зелень на солнцепёках и ягель на выдувных склонах помогли быстро восстановить силы. Животное вернулось к жизни, но с обрубками рогов, хромым, окосевшим на один глаз и глухим…
– Смотри, добра сколько! – говорит Улукиткан, показывая на внутренности барана, залитые жиром. – Только калека бывает такой жирный.
– Это почему же калека?
– Ты что, не знаешь? С табуном этот баран ходить не могу – хромой и глухой; такой зверь живёт всё лето одно место, только кушай да спи, вот и жирный. Так бывает и с сохатым и с сокжоем.
Мы складываем мясо под плиту, заваливаем ветками. Завтра придёт старик за ним на оленях. Я кладу к себе в рюкзак переднюю лопатку от барана и кусок мяса, успевшего сжариться, пока мы управлялись с тушей.