Погода мерзкая, идёт мелкий дождь. Буйные порывы ветра налетают на угрюмую тайгу, и она отвечает ему гневом. На стоянке никого нет: ни спутников, ни собак, ни вещей, только давно потухший костёр да остатки вечерней трапезы. И плот лежит на берегу без груза. Что случилось?
Оказывается, уже давно день. Мои спутники решили перекочевать на край таёжки. Перетащили туда весь груз, поставили палатку, пологи и теперь что-то делают на галечной площадке возле Эдягу-Чайдаха.
В лесу среди мягкой зелени листвы под охраной столетних деревьев уютнее и прохладнее.
Василий Николаевич и Трофим натаскали на косу еловых веток и из них выложили на гальке крупными буквами:
«СБРОСЬТЕ БАТАРЕИ».
– Вряд ли с самолёта удастся прочесть надпись, ведь ЛИ–2 летает здесь высоко, – усомнился я.
– Лишь бы заметили дым, а уж прочесть – непременно прочтут, бинокль наверняка с ними, – с жаром отстаивает Трофим.
– Если ты уверен, тогда надо добавить три слова: «Идём через Чагар».
– Почему через Чагар? – поразился он.
Василий Николаевич тоже повернулся ко мне, насторожился.
– По Мае не поплывём.
– А как же с обследованием? – разочарованно спрашивает Трофим.
– Останется незавершённым. Весною попробуем на резиновых лодках. Мне кажется, на них будет надёжнее, чем на плоту.
– Если работу откладывать и на следующий год снова начинать обследование, то лучше нам теперь плыть до конца. У нас есть опыт, да и река здесь полноводнее, меньше риска.
– Не слишком ли ты надеешься на себя?
– Надо кончать с Маей.
– На сегодня хватит и того, что сделано.
– Давайте отложим разговор до вечера, может, у вас настроение улучшится.
– Только через Чагар!
Дождь загнал нас в палатку. Так и осталась надпись на косе незаконченной.
…На таборе залаяли собаки. Бойка и Кучум перемахнули вплавь мутный Эдягу-Чайдах, бросились вверх по реке.
Неужели Улукиткан?
Мы стоим на берегу, захваченные ожиданием. После дождя всё умылось, и цепенеющий сонный воздух недвижно окутывает землю. Чувствуется, солнце уже спустилось к горизонту, и от этого становится ещё холоднее и неприветливее.
И вот знакомый окрик волнует слух:
– Мод… мод… мод…
Видим, как из тайги вырывается Майка. Её окружают обрадованные собаки. Затем показывается рогастый олень. На нем Улукиткан. Мы сразу узнаём его по сгорбленной спине, по бердане, торчащей кверху дулом из-за левого плеча, по тому, как покачивается он в седле в такт торопливым шагам учага. Караван еле поспевает за ним.
Улукиткан сворачивает вправо, перебредает речку и, соскочив с оленя, подходит к нам.
Старик стаскивает с головы свою убогую шапчонку, вытирает ею потное лицо и, немного успокоившись от быстрых шагов, говорит:
– Меня может обмануть злой дух – Харги, дикий зверь, даже друг, но сон не обманет. Я же говорил, обязательно живой придешь на Эдягу-Чайдах. Теперь ты должен верить старику, что Мая – худой речка, что нам лучше вместе аргишить, делать один след.
Все рады, что снова вместе.
– Ты прав, Улукиткан, нам не нужно расставаться. Когда с нами нет тебя, мы словно в чужой стране.
Я мысленно даю себе клятву не отпускать от себя больше старика.
Следом за Улукитканом на косу выходит Лиханов. На его почти чёрном скуластом лице отпечаток нелегкого пути, бессонных ночей, а на одежде он принёс запах рододендронов и стланиковых чащ.
Вряд ли когда-нибудь здесь, на устье Эдягу-Чайдаха, собиралось такое беспокойное общество. Мы помогаем проводникам развьючить оленей, отпускаем проголодавшихся животных на корм. Все забираемся в палатку.
– Как дальше ходить будем? – спрашивает Улукиткан, не отрывая губ от блюдца.
– Через Чагар.
– Пусть олень два-три дня отдохнёт, потом хорошо пойдём, – отвечает он.
– Пройдём ли? Ты знаешь проходы?
– Тут никогда не ходил, но старый люди говорил, что от устья Эдягу-Чайдаха по второму ключу можно подняться на хребет. Только вперёд нам надо маут делать, свой мы потеряли, а без него Баюткана не поймаешь; и олочи, видишь, совсем кончал, надо подошву добывать; да и потники попрели, менять будем.
– Из чего же ты будешь делать маут? Из верёвки?
Он пренебрежительно посмотрел на меня.
– Ты разве видел маут из верёвки? Надо искать большой сокжой, тогда всё будет: и подошва, и нитки, и потники. Сейчас время жирного мяса, хорошей шкуры, а лист упадёт – сала не останется, и шкура испортится. Вот и надо торопиться, охота ходить.
– Куда же ты пойдёшь?
– Вверх по Эдягу-Чайдаху есть старый наледь, там надо искать сокжоя.
– Ты думаешь, на наледи удача будет?
– Если глаза есть – можно не думать. Где отдыхает зверь – там остаётся шерсть, где ходит он – обязательно найдёшь след, где кормится – будет примят ягель. Всё это мои глаза видели там сегодня.
– Меня возьмёшь в помощники? – спрашиваю я, заранее зная его ответ.
Старик хитро смеётся, кивая головою.
– Пойдём, места там много, кому-нибудь зверь попадётся. Утро бы не прозевать, идти далеко… – И он озабоченно мнёт свою реденькую бородёнку.
Мы допиваем чай и на этом заканчиваем свой пир. Меня уже зовёт, волнует завтрашний день. Перед сном мы выбираемся из палатки подышать свежим воздухом. Сквозь чёрные огромные ветви лиственниц – серебряные звёзды. Ветерок перебирает жёсткую листву, и в нём уже чудятся осенний шелест и осенняя прохлада. Теперь уже не за горами и зима. «Кто знает, встретимся ли мы с нею?» – думаю, прислушиваясь к малиновому перезвону бубенцов.
– Видел? – сказал Улукиткан, показываю рукою на запад, где только что небо пробороздил метеорит. – Это хорошая примета: удача нам будет там.
Утро входило в свои права медленно. Жидкий полусвет поднимался меж деревьев, стучали дятлы, назойливо пищала в чаще какая-то пичуга. Гуси, пролетая над стоянкой, подняли тревожный крик. Лагерь пробудился. Улукиткан давно встал и ушёл за оленями.
Трофим остается в лагере с Николаем. Они будут держать дымовой костер на случай появления самолёта, напекут лепёшек и займутся починкой вьючного снаряжения. А Василий Николаевич, после того как туман поднимется, выйдет на одну из правобережных вершин ниже устья Эдягу-Чайдаха и оттуда осмотрит горы, сделает зарисовки горизонта и постарается проследить Маю: куда она уходит и не понижаются ли дальше горы?
Не представляю, что сейчас делается в штабе экспедиции! После неудачных попыток обнаружить нас с воздуха усилят наземные поиски. Догадается ли Плоткин искать нас с устья Маи и не пошлет ли он людей по нашему пути от Кунь-Маньё?
В десять часов мы с Улукитканом покидаем лагерь. С нами пять оленей и Кучум. Туман, как молоко, растекается по широкой долине, редеет.
Идём вверх по долине Эдягу-Чайдаха. Необозримые стланики. Они то лежат сплошным покровом по болотистой почве, то карабкаются по склонам в вышину, то расплескиваются волнистым покрывалом по отрогам Чагарского хребта. Лиственничная тайга здесь поредела, не выдерживает соперничества со стлаником.
Обоснует ли когда-нибудь человек тут, в глухомани, своё жильё, и назовут ли его дети этот печальный пейзаж, вправленный в низкое серое небо, своей родиной? Кто-то совершит этот подвиг, но – не скоро.
Кустарник теснит нас к реке. В поисках проходов мы переходим холодный Эдягу-Чайдах. Улукиткан подбадривает пятками своего верхового оленя, явно торопится.
Моросит дождь. Налетает ветер. Он словно во хмелю: дует тo снизу, то сверху, кудрявит стланики. Мы сворачиваем по ключу влево, находим хороший ягель и там устраиваем стоянку под кронами лиственниц.
Улукиткан вертит толовою, прислушивается.
– Однако, ветер всем разболтал, что мы тут, – говорит он убеждённо и зябко вздрагивает от сырости.
– Может, спустимся километра на два и там заночуем? Какая охота по дождю!
Старик смотрит по сторонам, прислушивается к шелесту стекающей по хвое влаги, поднимает голову, окидывает прищуренным взглядом волнистую кровлю неба.
– Ещё никто не знает, что будет через час, – заключает он. – Если дождь не перестанет, ночевать пойдём ниже.
Мокрая одежда парится от жаркого костра. Минуты текут медленно. Лицо Улукиткана неожиданно посветлело. Неужели старик предчувствует перемену погоды? По каким признакам? Напрягаю зрение, слух, но, увы, кроме падающего дождя, ничего не замечаю. Он думает, что и я уже догадался о перемене. Так сытому кажется, что все люди сыты. Он молча развязывает кожаную сумочку, начинает копаться в патронах, выбирая самый надежный для первого выстрела.
– Ты пошто не собираешься, не хочешь зверя караулить? – говорит он, выглядывая из-под брезента.
– Как не хочу?! Но ведь дождь идёт!
У старика поднялись брови.
– Ты мала-мала думай: сперва дождь падал тяжело, как на дырявый барабан, а теперь, слушай, хорошо шумит. Значит, скоро кончится. Э, беда глухой в тайге!
– Не обижайся, Улукиткан. Поживу, сколько ты, может, и научусь чему-нибудь.
– Нет, – говорит он категорически. – Сколько ни бей оленя, он сохатый не станет. – И Улукиткан, подогнув под себя ноги, нахохлился от досады, как голодный сыч.
Дождь падает на землю звучно, словно не на листья, не на мох, а на жесть, и я удивляюсь, почему не заметил этого раньше.
Туча ещё не успела сбросить последний груз, как выглянуло солнце. Тысячи разноцветных фонариков вспыхнули в зелёной чаще. Ожил приглушённый дождём мир, букашки, птицы, хищники… Всё зашевелилось, тронулось. И я невольно подумал: скольким жизням грозит гибель в этом пробудившемся мире!
Мы собрали оленей, привязали их возле стоянки. Натаскали на ночь дров. Принесли воды для ужина. Теперь можно отправляться на охоту.
– До наледи пойдём вместе, а там смотреть будем, – говорит Улукиткан, натягивая на свои узенькие плечи вывернутую вверх шерстью старенькую дошку и подпоясываясь ремнем.
Я не свожу с Улукиткана взгляда. Перебирая узловатыми пальцами жиденькую бородёнку, он сосредоточенно о чём-то думает, и на загорелое лицо то вдруг набегут табунчиком морщины, то вмиг исчезнут. Как мне хочется научиться ходить его ногами, думать, как он, видеть его глазами природу, понимать её!
– Ты заряди берданку, может, близко зверь попадётся. Угонишь, потом жалеть будешь, – предлагаю я, зная, что заряжает он всегда в последний момент.
– Нет, не надо, – отмахивается он от моего предложения. – Если я зверя раньше увижу, не угоню и патрон успею в ружьё затолкнуть, а если он меня вперёд увидит, то и заряженное ружьё не помога – убежит. – И, накинув на плечи берданку, он стал отвязывать своего учага.
– Ты разве верхом поедешь? – удивился я.
– Нет, он с нами пойдет охота.
– Ещё зверя не убили, а ты уже его ободрал, перевозить собираешься! Если надо будет, я приду за оленями.
Он смеется, и я понял, что смеется он над моей неопытностью.
– У тебя Кучум, а у меня олень. Посмотрим, чей фарт будет, – сказал многозначительно старик и, выйдя к реке, повёл меня дальше по стланику.
У крайнего куста Улукиткан задержался, осторожно выглянул. Я подошёл к нему.
За стлаником виднелось большое пространство чёрной земли, усеянной округлыми валунами и покрытой редкой щетиной приземистых ерников. Всюду лежал грязными глыбами лёд. Тут в период зимних морозов русло Эдягу-Чайдаха перемерзает. Подпочвенные воды, не найдя стока, вырываются на поверхность, замерзают, образуя толщу льда в несколько метров. За лето лёд не успевает растаять, и теперь мы видим его остатки.
– Зачем сюда придёт зверь? – спрашиваю я Улукиткана, глядя на недавно вытаявшую землю.
– Видишь, после льда молодая зелёнка расти, он её шибко любит. Ты тут садись и карауль, зверь обязательно придёт. Матка не стреляй, бычок тоже. Мы ходить будем дальше. – И он утащил за собою учага.
Я выхожу к краю стлаников и там, никем не замеченный, замираю. У моих ног сидит Кучум. Он весь захвачен ожиданием, держит нос начеку, беспрерывно вертит головою и нервно переступает с ноги на ногу.
Лёгкий, как дым, седой туман протянулся над потными после дождя лощинами и стал окутывать отроги сизоватой вуалью. Еле уловимый ветерок ласково веет мне в лицо с молчаливых вершин Джугдыра.
Вот Кучум задирает голову высоко, жадно тянет ноздрями воздух. На равнине никого не видно. Но собаку что-то раздражает, она вскакивает. Я осаживаю кобеля, выбрасываю сошки, но не успеваю положить на них ствол карабина, как к наледи из стланика выходят три сокжоя: два бычка-близнеца и крупная матка.
Звери привычно перешагнули границу леса, вылезли на чистое место метрах в полутораста от нас. Видно, эта чёрная земля, прикрытая редкой зеленью, никогда их не обманывала, и они, доверившись тишине, стали кормиться.
А каково Кучуму! Он всё видит, всё слышит и от нетерпения дрожит, как в ознобе.
Сокжои, так же как и домашние олени, один перед другим торопятся вперёд и на ходу успевают срывать пахнущие свежестью зелёные листочки с приземистых ерников. Мы отчётливо слышим, как звери, проходя мимо нас, чмокают своими мягкими губами, издавая при этом характерный звук: «Пя-пя-пя-пя…»
У дальнего закрайка, провожая день, кукушка роняла в звонкий воздух своё прощальное «ку-ку». По небу, догоняя солнце, плыло одинокое облачко с золотисто-алыми краями. Цепенел в вечерней дреме стылый воздух, напоенный запахом только что распустившейся зелени. Было свежо, даже холодно.
Где-то за рекою гогочут вспугнутые гуси. Тишину разрывает пугающий крик филина, но птицу нигде не видно. Это кричит старик, о чём-то предупреждая меня. Замечаю серое вздутие на прогалине в стланике. Не могу понять, зверь ли это рогатый или выскорь[12]. Вижу, шевелится, спускается к закрайку, и вдруг сердце моё, словно зажатое в кулак, забилось часто-часто. Туда же смотрит и встревоженный Кучум.
Зверь бесшумно появляется на краю плоской наледи, сторожко осматривается, мечет свой нащупывающий взгляд по равнине. Кажется, ничему он не верит: ни деревьям, ни скользкому льду под ногами, ни темным проталинам, ни пасущимся оленям. Но тишина не вызывает подозрения.
Вот он поднял высоко голову, повёл носом. Ничто не выдавало наше присутствие. Сокжой осторожно сошёл с наледи, опустил к ернику огромные рога, поставленные враскорячку, стал быстробыстро срывать листья.
Не знаю, что делать: стрелять далековато, скрадывать по открытому месту бесполезно. Если зверь подойдёт ближе, пущу в него пулю. А он вдруг пугливо поднимает голову, замирает, глядя в нашу сторону. И самка в дальнем углу насторожилась, тоже смотрит сюда. Неужели заметили? Надо стрелять! Пригибаюсь на уровень сошки, припадаю плечом к ложе карабина, осторожно подвожу мушку под зверя, нащупываю указательным пальцем спусковой крючок. Что это?..
Справа ясно доносятся торопливые шаги. Поворачиваюсь и не верю глазам: из стланика выходит крупный сокжой. Этот ко мне ближе. Я перевожу ствол карабина, плотнее прижимаю приклад к плечу, нащупываю мушкой переднюю лопатку и… узнаю знакомый контур рогов. Да ведь это учаг! Хорош бы я был, свалив верхового оленя!
Учаг направляется к сокжою. Неужели Улукиткан упустил его и не видит? Как предупредить старика? Досадую на себя, что до сих пор не научился кричать по-птичьему, дал бы ему знать.
Звери, к моему удивлению, не убегают. Учаг то и дело машет рогами, срывая на ходу листья, кормится. Что это у него мелькнуло между ног?.. Замираю от удивления: это Улукиткан прячется за учагом. Холодею при мысли о том, что было бы, не задержи я выстрела. Надо же придумать такое!
Я забываю про сокжоев, про карабин, про себя – весь поглощен странным поединком между старым эвенком и хитрым, осторожным сокжоем.
Зверь насторожился, резко выкроился на фоне потемневших стлаников. Какая собранность, какая лёгкость во всей его мощной фигуре! Голову он держит высоко, гордо, рога почти лежат на спине. Он встревожен, но равнодушие учага, кажется, его успокаивает.
Нас накрывает сумрак, но остатки бледного света ещё реют над потускневшей наледью. Улукиткан поторапливает учага, толкает его сзади ногою: чувствует, что в его распоряжении остается совсем-совсем немного времени. Как он хорошо замаскировался! Как легко переставляет ноги, точно копируя шаги своего оленя! Старику уже надо бы стрелять. Не могу оправдать эту опасную медлительность… Вижу, сокжой огромными прыжками выбросил себя на наледь, рванулся к стланику, но вдруг оборвал свой бег, занозив копыта глубоко в рыхлый лёд. Повернувшись всем корпусом к учагу, он так и застыл на ледяном постаменте, взбудораженный страхом и любопытством.
Наконец-то вижу: из-за оленя выткнулся ствол ружья, показалась макушка седой головы.
Брызнула россыпь огня. Упал на тайгу чужой, страшный звук. Синеватый дымок слился с вечерним сумраком и закрыл от меня сокжоя.
У реки загоготали гуси, вспугнутые выстрелом. Зажглись звёзды. Позади облегчённо вздохнула ночная сова.
Я отпускаю Кучума, иду к Улукиткану. Он унимает оглушённого выстрелом учага, затем усаживается на камень, ковыряется ножом в бердане – достаёт пустую гильзу. На лице спокойствие. А я всё ещё не могу прийти в себя…
На наледи, где стоял сокжой, пусто. Улукиткан поднял тяжёлые брови. Мы молча смотрим друг другу в глаза, и я не могу разгадать, что кроется за его спокойствием: радость или досада.
– Вот теперь я знаю, мать не зря дала мне жизнь, кормила грудью, приучала к терпению, да и отцовский труд не пропал даром – ишь, как хорошо я обманул сокжоя! – И он, развязав отсыревшие замшевые ремешки, стягивающие дошку, раскрыл вспотевшую грудь.
Где-то возле Эдягу-Чайдаха напористо залаял Кучум, и вся долина захлебнулась разноголосым эхом. Лай стих…
– Угнал сокжоя! – крикнул я и готов был броситься к реке, но Улукиткан остановил меня.
– Старик хорошо бросил пулю, зверь тут близко уснет. Сейчас ходить будем, – сказал он уверенно, и мы направились к реке, где взлаял Кучум.
На востоке блеснула голубоватая зарница, неожиданно раскрыв всё небо, всю глубину долины до самого Джугдырского хребта, и опять всё утонуло в ещё большем мраке.
– Найдём? – спросил я, шагая следом за стариком.
Он не ответил, но зашагал быстрее.
У реки нас встречает Кучум, радостный, ласковый. Надеваю на него ошейник, выходим за узкую полоску береговых стлаников и на гальке видим мёртвого зверя, разбросавшего в последнем прыжке ноги и откинувшего далеко назад свои огромные до уродливости рога.
Улукиткан запустил под шерсть всю пятерню, ощупал зад, помял рукою рёбра, затем зашёл с головы, по-хозяйски окинул взглядом всю тушу, сказал радостно:
– Большая удача! Много тут будет работы.
Старик просадил узкий клин ножа в шерстистую шею у края головы, перехватил острым лезвием горло, поднялся, спросил:
– Как думаешь, сейчас свежевать будем или утром придём?
– Ты ведь устал, Улукиткан, отложим до завтра.
– У жирного зверя разве умаешься? – ответил он. – Да, однако, утром лучше.
Мы укладываем зверя на спину, старик перехватывает ножом артерии вдоль позвоночного столба, чтобы кровь стекла в брюшную полость, вырезает филе и отсекает грудинку.
– Хватит или мало? Мясо жирное, хорошее.
– Неужели мы столько съедим?
– Летом ночи короткие, не одолели бы, а сейчас, боюсь, мало будет. Однако, маленько печёнки отсеку.
Улукиткан раздевается, снимает с себя рубашку, пропитанную потом и дымом походных костров, бросает её на убитого зверя.
– Может медведь прийти, да так не нашкодит: дух хватит – убежит, – говорит он, накидывая на плечи берданку.
Я связываю прутьями мясо, перекидываю его на спину, и мы уходим в темноту.
Улукиткан доволен. Шагает легко, неслышно. Уж и отведёт он душу ночью! Усладит язык!
Я развожу костёр, вешаю котёл с грудинкой, на вертелах подставляю к огню толстые «поленья» филе. Старик присаживается к костру, устало молчит. Как постарел он за последний час, за минуты напряжения! Я смотрю на него, и мне опять, уже в который раз, хочется спросить: у кого он учился жизни, кто привил ему свободу орлана, осторожность рыси, мудрость времени? Не нужда ли, рождённая вместе с ним, была ему строгой наставницей?
Выглянула луна. Синеватой тундрой распласталось над нами звёздное небо.
– Ты видел на Мае большие скалы, разные-разные, всё равно что кровь или как небо, а то и совсем тёмные? – вдруг спросил Улукиткан, поворачиваясь ко мне.
– Видел. Это разноцветный мрамор: красный, голубой, розовый. Здесь его неисчислимые богатства!
– А ты знаешь, откуда он попал сюда? Нет? Тогда слушай, что будет толмачить Улукиткан.
Он поправил костёр, срезал кусок поджаренного филе, бросил на зубы и, пока работали челюсти, собирался с мыслями. Потом рассказал мне старинную эвенкийскую легенду про реку Маю.
Давно-давно где-то тут в горах было становище бедного эвенка. У него не было ни оленей, ни снастей, ни ловушек, только одна дочь, красивая, как заснеженная ель в морозную ночь, понятливая, как вчерашний день. Всё кругом далеко знали о ней, все хотели взять её в жёны, давали отцу большой выкуп, хвалились оленями, чумами, добытыми соболями. Да не этого хотела дочь, всем говорила: «Кто догонит меня на лыжах, кто попадёт из ружья туда, куда я брошу свою пулю, кто будет самым смелым – к тому пойду жить в чум».
Приезжали женихи, прокладывали лыжни по горам, стреляли из ружей, показывали смелость и ни с чем возвращались.
А годы шли…
Однажды утром девушка увидела рядом со своим жильём богатый чум, жирных оленей, нарты, полные клади, и возле них статного парня, сильного, красивого, того, которого так долго ждала.
– Ну, догоняй! – крикнула она и, встав на лыжи, нырнула в тайгу шустрым соболем.
Завилял её след по горам, по лесам, по овражкам. Легла на перенову волнистой косой лыжня. Замелькали в быстром беге деревья. И горячий пар, вырываясь из молодой груди, окутывал раскрасневшееся лицо девушки. Парень близко, а всё не догонит. Сердце девушки умоляло ноги не торопиться…
Уже скоро покажется и чум. На крутом спуске она вывернула внутрь камусные лыжи, притормозила бег. Парень сапсаном налетел на девушку, сорвал с головы беличью шапку.
– Теперь ты догоняй! – И он налёг на лыжи.
А та уже рядом и могла опередить, да сердце не позволило.
Потом она выбрала мишень, хотела проверить, меткий ли глаз у парня, но ружьё у него осеклось. Видно, сама судьба нарекла его ей в мужья.
Осталось парню выполнить последнее условие. Но девушка теперь сама не знала, что загадать. Ей захотелось поселиться в его чуме, быть матерью его детей, кочевать с ним по тайге. Она подошла к нему близко, посмотрела в глаза и вдруг отшатнулась, увидев в них красивую девушку, каких никогда не встречала. Ей показалось, что парень любит не её, а другую, и решила воспользоваться третьим условием, чтобы отомстить ему.
– Я перейду в твой чум, если ты ночью спустишься по скале к реке и принесёшь мне воды.
Настала тёмная ночь. Девушка подошла к краю скалы, заглянула вниз. Полосы яркого света из её глаз осветили уступы. По ним парень спустился к реке, набрал в кожаный мешок воды, приторочил его к спине и стал взбираться наверх. Когда он поднялся к самому опасному месту, девушка сомкнула ресницы, погас свет, и тотчас же что-то тяжёлое сорвалось со скалы, упало в реку.
Дочь вернулась в свой чум и обо всём случившемся рассказала отцу.
– Глупая, – пояснил тот. – Ведь в глазах отражается только то, что они видят. То была ты.
Горю девушки не было края. Она побежала к реке и, пытаясь задержать её бег, хотела спасти парня, отламывала от неба огромные голубые куски, доставала из недр земли тёмные глыбы и всё это бросала в реку. В минуты отчаяния она рвала на себе тело и кровью, стекающей из ран, обливала скалы.
– Теперь ты понимай, почему всякий разный скала тут: и как небо, и как кровь, и как тень? – закончил свой рассказ Улукиткан.
– А куда девалась девушка? – спросил я.
– Старики не сказали. А имя её было Мая.
Уже за полночь. Лежу на спине у ручья. Кругом тайга. Колючие звёзды мешают уснуть. Странное состояние: ни о чём не хочется думать, всё кажется плоским. И непонятно, зачем трепещут листья осины и так упрямо бьётся о камни ручей. Но вот проглянула луна, и всё легло на своё место. Не стали колоться звёзды. Задремал ручей.
Утром ждали дождя. Восток был тёмен, тяжёл. Где-то к югу, за Чагарскими гольцами, пошаливал гром. Мы собрали оленей, свернули табор и ушли к убитому сокжою.
Я помогал Улукиткану свежевать зверя. Как ловко работает узкий длинный нож в опытных руках старика! Все движения размеренны, точны. И ты не успеваешь следить, как у него спорится работа.
Вначале Улукиткан снимает с «лап» камус, затем отделяет голову, стаскивает чулком кожу с шеи, свежует тушу, вырезает сухожилия на ногах, на спине. И, наконец, расчленяет тушу на части, удобные для перевозки на оленях.
А работы ещё много. Камусы он высушит и употребит на подошву для олочей. Из кожи, снятой с шеи чулком, он спустит спиралью тонкий ремень – маут, метров на двенадцать. Сухожилия хорошо провялит и потом будет отдирать топкие и очень прочные нитки для починки обуви, одежды, сбруи. Шкура с головы пойдёт на коврик – камалан. Кожу он тоже высушит, отвезёт домой, и из неё жена сделает чудесную замшу.
Но и это не всё. Улукиткан отрезает мочевой пузырь, надувает его до предела, долго мнет руками, снова надувает, обсыпает золой, мнёт и опять надувает, пока он не растягивается до размера большого детского шара. Сушит его на солнце надутым, получается чудесная посуда. Он наполняет её вытопленным внутренним жиром.
Когда мы, завьючив оленей, были готовы отправиться в обратный путь к Мае, старик стащил в реку внутренности зверя, копыта, рога, всякие обрезки, плеснул воды на окровавленную гальку, сказал:
– Теперь ты знаешь, как надо разделывать зверя, чтобы у тебя была и подошва, и маут, и камалан, и нитки, и посуда для жира, и мясо. От зверя ничего нельзя бросать. Так учили меня наши старики.
Сегодня я окончательно убедился, что главной заповедью лесных кочевников была величайшая бережливость.