К книге
Смерть меня подождетЧасть третья Тропою снежных баранов. Близнецы
48%
Часть третья Тропою снежных баранов. Близнецы
13

Удва я отошёл от табора, как меня поглотила чаща. А день тихий, теплый. Солнце сзади. Давно растаял туман па макушке скалы. Появился гнус. Больные ноги всё больше тяжелеют… В душе одно желание – не ошибиться, выйти на Утук. С бокового ущелья наплывает зелёным руном тайга с её неспокойной жизнью, с буреломами, с пугливыми обитателями и задумчивой тишиной. Лес мне больше по душе, чем угрюмые горы, и я тороплюсь покинуть царство курумов, холодное каменное безмолвие гор.

Под ноги нет-нет да и попадается хожалая тропка, неизвестно кем проложенная по ерниковой чаще. Она как пугливый зверёк: то заманивает в сторону, то исчезает, то появляется опять. А там, где ручей, взбаламученный крутизной, стремительно бросается по скользким плитам на дно ущелья, тропинка неожиданно отклоняется влево, вьётся по стланику совсем в сторону от ущелья. Я в недоумении останавливаюсь. Куда же она идёт?

Ради любопытства выбираюсь наверх, но там, в стланиках, тропка исчезает. Ну и хорошо! Хочу вернуться на дно ущелья, но Кучум упрямо тянет меня вверх, храпит в потуге, впивается когтями в землю. Понять не могу, что творится с ним! Угрожаю расправой, пытаюсь насильно увести его, но кобель делает отчаянный прыжок и тащит меня дальше. «Ну ладно, пройду немного и вернусь», – думаю я, ослабляя поводок.

И вдруг запах дыма. Я словно прирос к земле, нюхаю воздух. Неужели люди? Не Пугачёв ли? Мысли и чувства перепутались, все окружающее меня неожиданно становится самым дорогим. А кобеля готов расцеловать!

Он горячится, тащит меня за собою. И вот ещё неожиданность: слышу какой-то странный звук, будто кто-то плачет. Кажется, ребёнок… Нет, не может быть! Откуда ему взяться здесь, в этих непролазных дебрях?!

Забыв про больные ноги и уже не различая валежника, камней, выбегаю с Кучумом на поляну – и несколько секунд стою, словно поражённый громом. У почти затухшего костра стоят четыре оленя, отбиваясь ногами от наседающего гнуса. А рядом под старой лиственницей лежит эвенкийский скарб: потки с продуктами и дорожными вещами, свернутые в трубку берестяные полотнища чума, чайник, сёдла, одежда. Из груды вещей, сваленных кое-как, доносится неистовый крик ребёнка. Но людей нет. «Неужели они заметили меня и сбежали или попрятались?» – подумал я.

А малыш орёт. Бросаюсь к нему. Откидываю палатку и из вороха вещей извлекаю крикуна. Он смотрит на меня чёрными как уголь малюсенькими глазёнками и орёт, дуется до красноты, вот– вот лопнет.

Я больше обескуражен, чем обрадован. Встаю с ребёнком, не знаю, как заставить его замолчать. И вдруг слышу тоненький голосок второго малыша из той же кучи вещей. Не сон ли это, не галлюцинация ли?.. Я смотрю по сторонам, ищу людей, мать, но никого нет. Что же это будет? Укладываю одного на дошку, затем достаю другого, стаскиваю с них пелёнки. Моё сердце, давно загрубевшее в походах, размякло.

Смотрю на черномазых крикунов, а сам не без смешинки думаю: надо же было забраться в такие дебри, столько перетерпеть неприятностей, бросить друга и всё это ради такого «открытия».

Это близнецы-мальчуганы. Симпатичные ребята! Они удивительно похожи друг на друга: оба плосколицые, узкоглазые, смуглые – типичные эвенки, и оба отменно голосистые. Орут изо всех сил и брыкаются плоскостопыми ножками, а я, как квочка, оставленная утятами на берегу речки, не знаю, что делать. Чего только я им не предлагаю: и колыбельную пою, и соловьём свищу, то угрожаю, то изображаю собою зайца, медведя… Но, увы, ничто не помогает! Орут пуще прежнего! Чувствую, что в этом деле у меня полнейший пробел, никакого опыта. К тому же малыши не знают русского языка, и как бы я сладко ни пел, для них это явно непонятные звуки. Они проголодались, требуют мать, и довольно-таки энергично.

Но где же она? Неужели сбежала и её не тревожит детский крик? Не случилось ли что-нибудь с людьми в этой трущобе, и они, возможно, больше не вернутся на табор? Что я буду делать с близнецами, чем их кормить? Не бараниной же! При этих мыслях меня охватывает ужас и ощущение полной беспомощности.

Вот тебе и счастливый день: кажется, из одной беды я попал в другую ещё более горькую!..

Солнце над головою. Никто не появляется. Близнецы орут, просят есть, я уж и не рад этой встрече. Присаживаюсь к ним, беру на руки, и они немножко успокаиваются, но ещё продолжают всхлипывать, будто передразнивая друг друга.

Однако они быстро обнаруживают, что нянька из меня никудышная, и снова поднимают энергичный крик, вынуждают встать. Я брожу с ними по поляне, баюкаю, и малыши умолкают. Вот и хорошо! Но стоит мне остановиться на секунду, как они дружно принимаются за своё…

Подумать только, уже три часа, как я вожусь с буянами! Теперь нет сомнения, что с людьми что-то случилось и мать уже больше не вернется к детям, иначе как могла она бросить грудных детей на такое время? Что же мне делать с ними? Я забываю даже о Трофиме, мучительно раздумывая над судьбой этих несчастных, изголодавшихся малышей. Если мать не вернётся, они обречены на голодную смерть, и всё это должно произойти у меня на глазах!..

Бывает ли в жизни человека положение нелепее, чем то, в какое я попал? Знаю, не уйти мне с поляны и не бросить на произвол эти две маленькие беспомощные жизни. И в то же время чувствую со всей остротою свою полнейшую беспомощность, будто я попал в иной мир, где весь мой жизненный опыт и навыки оказываются бесполезными… Как же, как все-таки накормить малышей?

Время тянется медленно. Я не заметил, как ушли от дымокура олени. Знойный воздух полон гнуса. Бедные близнецы! Они охрипли, до неузнаваемости искусаны мошкой. Поблизости нет воды, и я не знаю, как далеко она от стоянки.

Вдруг Кучум вскакивает, замирает, насторожив острые уши. Я прислушиваюсь, но ничего не улавливаю. Только ветер, проносясь мимо, задевает невидимыми крыльями макушки стлаников да гудит комар, как перед непогодой. Но собака, сбочив голову, раздувает ноздри, внюхивается в воздух и, очевидно, что-то слушает.

Я снова, напрягая зрение и слух, жду. И вот в дальнем углу поляны чуть качнулась ветка, другая, и оттуда доносится непонятный звук. Ещё минута, и я вижу, как из чащи высовывается рогатая голова оленя, затем показывается седок и ещё один олень, идущий в поводу.

Это, несомненно, она, наша затерявшаяся мать! Олень под нею устал, не отдышится, широко раздувает ноздри. Но женщина поторапливает его, подталкивает в бок пятками. На её озабоченном потном лице испуг и тревога. Словно совсем не замечая меня, она молча выезжает на поляну, привязывает оленя к кусту, сбрасывает седло с переднего и вьюк со второго оленя, которые тут же валятся на землю.

А я, бесконечно обрадованный, стою с близнецами на руках и слежу за женщиной.

– Здравствуй! – глуховато бросает она и, чуть задохнувшись от последних шагов, кидается ко мне с сердитым возгласом: – Ты разве не был отцом? Как держишь детей? Откуда взялся?

Она забирает у меня с рук близнецов, и те мгновенно умолкают. Настает такая благодатная тишина, становится так легко на душе, что даже хочется рассмеяться. Несколько секунд мы молча глядим друг на друга.

– Ты скорее корми их, а я схожу за водой, чай вскипячу, потом рассказывать буду, – наконец смущённо выговариваю я.

Женщина молода, смугла до черноты, в полном расцвете сил. Чуточку плоское, крупное, но красивое лицо с высоким лбом и влажными, слегка припухшими губами. На нем ни капельки смущения. Чёрные как угольки глаза, выглядывающие из-под тяжёлых, с монгольской складкой век, кажется, не выражают ни восторга, ни удивления, в них светится ум.

Поражает какое-то необъяснимое, но удивительное сходство этой женщины с окружающей природой, и можно безошибочно сказать, что она родилась где-то здесь, в скупых горах, обездоленных ветрами, в чахлых лесах, распластавшихся облезлой шкурой по дну широких долин, сбегающих к Зее.

Она по-девичьи свежа, по-матерински заботлива и, видимо, по-человечески добра.

– Неси воды, чай пить надо, – спокойно приказывает она, усаживаясь, как гусыня, на землю и укладывая малышей на коленях.

Медленным движением она перекидывает черную, будто воронёную, косу через плечо, долго целует детей в крохотные губки, в заплаканные глаза, в их розовые мягкие пятки. «Вот, оказывается, что им нужно!» – думаю я. А буяны, почувствовав близость матери, её ласку, потешно гукают и от удовольствия пускают из носа пузыри.

Я с умилением наблюдаю эту нежную картину. Впервые за много лет общения с эвенками я оказался свидетелем таким страстных излияний материнского чувства. Мне ни разу не приходилось видеть, чтобы женщины этого племени целовали детей. И вдруг такая картина. Очевидно, это пришло к ним с новой жизнью.

Мать привычными движениями высвободила из платья налитые, тугие груди, и близнецы, приникнув к ним, начали аппетитно причмокивать влажными губками. На лице матери появилось выражение блаженства, её взгляд потеплел.

Я отправился искать воду. Огненный диск солнца уже скатился по прозрачной синеве неба к краю земли. Лиственницы и стланики на закате казались вылитыми из красного золота. Из ущелья навстречу мне вместе с прохладой доносился рокочущий гул Утука.

Когда я вернулся на поляну, крикуны уже спали под ситцевым пологом, заботливо натянутым матерью. Горел костёр. Олени ушли кормиться. Мать сидела у костра, чинила детскую рубашонку. Поджидая, когда вскипит чай, мы разговорились.

– Ты спрашиваешь, как меня зовут? – охотно говорила женщина. – Хутама, по-русски значит – краснощёкая. А река эта – Утук, ты угадал. Шибко худой речка, как бешеный…

– Куда же ты идёшь?

– К матери, в Альгому, – продолжала Хутама, ощупывая меня любопытным взглядом. – А ты был в Альгоме? Нет? Будешь близко – заезжай, всё равно что город.

– Много жителей?

– Много, семь домов, магазин…

– Зачем бросила надолго малышей, ведь они от одного крика могли умереть?!

– Олень с вьюком отвязался на тропе, а сразу я не заметила, только здесь спохватилась. Вот и вернулась за ним. Думала, скоро найду, а оно – весь день пропал… Теперь бы как далеко была!

– А раньше здесь люди ездили?

– Может, и ездили, не знаю. Старики пастухи сюда меня направили, говорили, что по Утуку можно пройти до озера Токо правой стороной. Тут где-то солонцы, эвенки раньше добывали баранов. Вот я и поехала. А дорога-то шибко худой, кругом стланик, камень, пропастина. Однако, напрасно послушалась стариков.

– И ты не побоялась ехать одна?

Она удивлённо скосила на меня свои подвижные, как ртуть, глаза.

– Чего бояться? И одному человеку в тайге хорошо, если на себя надеешься. Ты куда идёшь? Где ружьё, топор, есть ли спички? Тут без этого пропадёшь…

– Ружьё у товарища, он тут недалеко на солонцах остался.

При этих словах Хутама совсем оживилась.

– Солонцы, говоришь, тут близко, а почему твой котомка без мяса?

– Полную котомку нести мне тяжело. Мы там утром убили большого барана, я немного отварил мякоти на дорогу и ушёл, а товарищу не в чем идти, сапоги совсем разбил, понимаешь? Ноги сильно поранены.

Хутама посмотрела строго, обвиняюще.

– Ты, однако, худой человек! Зачем товарища бросил?! Такого закона нет в тайге. Пьём чай, и надо ходить за ним.

– Я его оставил на несколько дней, чтобы прислать за ним с устья Ивака оленей.

– Разве тут близко ещё есть люди?

– Да, есть, эвенки и русские. Это экспедиция.

– А-а-а… – протянула нараспев Хутама, будто это слово раскрыло ей всю обстановку.

– Проводник у них Улукиткан. Знаешь такого?

– Из Покровского, которого в прошлом году слепого собака к Джегорме привела? Давнишний старик?

– Да, да! Вот эта собака, Кучум, спасла его.

– Эко здоровенный, как медведь! – удивилась женщина. – Видишь, собака не оставила человека в беде, а ты бросил. Чего смотришь, я правду говорю! Подкладывай дров, пусть скорее чай кипит, ходить буду за ним.

Хутама свернула починяльную сумочку, завернула её в распашонку, положила в потку.

– Улукиткан – хороший люди. Его язык не знает худой слова, его руки умей делать добро. Кто ходил его тропою, не видел горя, – так у нас говорят. Все его знают. Добро, как ветер, далеко ходит по тайге.

Чай пили молча.

Хутама оказалась пастушкой колхоза «Ударник». Как свободно она чувствует себя в этих диких горах, как далека она от многих условностей городского общежития! Её дом – зимою полотняная палатка, а летом закопчённый берестяной чум. Её одежда и обувь сшиты своими руками. Друзья Хутамы – тайга, костры, пурга, а желания – дали.

Пастухи-эвенки этих мест, в силу необычных условий содержания оленей, принуждены весь год кочевать с колхозными стадами по широким просторам Приохотского края. Они сохранили в своём быту всё лучшее, что дошло до них от предков – лесных кочевников. И в то же время впитали в себя много нового.

Там, в глуши лесов, вдали от поселений, у дымных очагов рождаются и дети этого отважного племени пастухов. Нужны ли будут в будущем эвенку олени – это решит судьбу пастухов. А пока что они свободны, как соколы, живут вместе с семьями в тайге, идут, куда ведут их стада.

Хутама допила чай, вытерла подолом чашку и вместе с блюдцем спрятала в потку.

– Говоришь, убили барана? Жирный? – почему-то вспомнила она и, не дождавшись ответа, добавила: – Баран – мясо хорошо! – Она вдруг поднялась и, захватив узды, молча направилась за оленями. Минут через двадцать Хутама уже была готова покинуть стоянку. Кроме седового, она взяла с собою трёх оленей под вьюки. Расспросила коротко о пути, строго наказала:

– Не забудь, дров припаси, с мясом ночь будет длинная…

Хутама бросает беглый взгляд на солнце, как бы засекая время отъезда, косит ласковые глаза на полог, где спят малыши, и покидает табор.

– Мод!.. Мод!.. – покрикивает она, скрываясь в чаще, словно привидение. Следом за нею бесшумно, почти не касаясь земли, исчезают послушные олени. Красный платочек на голове Хутамы мелькает в стланиках.

Я долго стою, смотрю ей вслед, взволнованный её мужественной простотой, и всё ещё мне трудно понять, как можно женщине одной отправиться в такой далекий путь. Сколько жизненного опыта нужно человеку, да ещё с грудными близнецами на руках!.. Для нас это героизм, а для неё – будни.

Томительно тянутся часы ожидания. День близится к закату. Уже конёк твердит вечернюю молитву. Вот он взлетает над дремлющими в тиши макушками леса, замирает, страстно трепеща в воздухе крылышками, и роняет с высоты своё однообразное «тир… тир… тир… сиа… сиа… сиа…».

Тяжёлый сумрак давит туман. В потемневшей синеве неба низко над пылающим закатом прорезался кособокий месяц. Зажглись первые звёзды.

Караван вернулся потемну. Хутама вела трёх навьюченных мясом оленей, а Трофим завершал шествие верхом. Оживший костёр осветил стоянку.

– Ну и повезло же нам! Пожалуй, за всю эту неделю привалило счастье! – сказал весело Трофим, здороваясь.

– Кто мог подумать, что в этих дебрях мы встретим человека, да ещё такого доброго и мужественного, как Хутама? – ответил я.

Пастушка бросила на землю повод, снова превратилась в заботливую мать. Снова её строгое лицо озарилось внутренним светом, она припала лицом к голым малышам, покрывая их тельца горячими поцелуями. От нас она, по-видимому, не ждёт каких-либо изъявлений благодарности: так уж положено у лесных людей – считать чужое горе своим…

Мы с Трофимом развьючиваем оленей, отпускаем их пастись, и я принимаюсь готовить ужин. Наконец-то за много дней путешествия по Становому мы имеем возможность по-человечески поужинать, уснуть спокойно, не терзаясь сомнениями о завтрашнем дне! С нами Хутама, опытный советчик и проводник. Троим нам куда легче и проще закончить путешествие. Тревога слетела с плеч.

Трофим достаёт из рюкзака круглую железную коробочку с леденцами, хранившуюся у нас как НЗ. При виде её у Хутамы от удивления сомкнулись брови, но через миг от какой-то догадки на её лице отразилось торжество. Она отобрала у Трофима коробочку, раскрыла её, несколько штук плоских леденцов бросила в рот. На крепких зубах они с треском лопались, и сухие крошки падали с пухлых губ на подставленную ладонь.

– Эко добро, слаще переспелой брусники! У тебя, наверное, ещё есть, а это я повезу Альгома, дарить буду матери. – И, плотно закрыв коробочку, она поспешно засунула её глубоко в свою потку.

– Ты достойна большего, но у нас ничего нет, кроме этих леденцов и добрых слов, – ответил Трофим.

Глухая полночь. Уходит с неба месяц. На севере уже схлестнулись зори. Ужинаем молча. Хутама угощает нас на удивление белыми, пышными лепёшками. Как сосредоточенно и быстро она ест, забыв про нас, ничего не замечая, кроме жирной баранины! Кажется, что автоматически работает у самых губ острый нож, отсекая один за другим сочные кусочки. С горячего мяса стекает по её рукам белое, как вата, сало. Оно стынет узорными кольцами на пальцах, охватывает запястье широким браслетом. Хутама слизывает с рук белый налёт, запивает его жирным бульоном и продолжает работать ножом.

Как далеко сейчас мы с Трофимом отброшены в прошлое, где ничто не напоминает о современной культуре, о жизни на Большой земле! Наш приют под толстой лиственницей, ночной костёр, эвенкийский скарб, пасущиеся олени живо напоминают стоянку первобытных лесных кочевников. Да и сама Хутама, с её удивительной для нас непосредственностью, с открытой по-детски женской душой, с незапятнанной совестью, с древними застольными привычками и вкусами, тоже будто явилась из безвозвратно ушедших времён…

Мы с Трофимом уходим от праздничного неба, от гостеприимной лиственницы, от костров под сень ситцевого полога. Разве была когда-нибудь такая чудесная ночь! Даже если бы сейчас разверзлись небеса и на тайгу свалилась грозовая буря, ночь для нас не потеряла бы своей прелести. Мы заплатили за неё немалой ценой и благодаря только доброму сердцу Хутамы снова оказались вместе с Трофимом. Вот мы лежим на хвойной подстилке, раскрепощённые от тяжких дум, нежимся в атмосфере уюта. Мир кажется нам блаженством, а будущее полно оптимизма. Мы засыпаем счастливцами.

Пробудился я перед зарёю. В небе доспевали звёзды. Серебрилась поникшая трава. Из лесной глубины разливался по долине, то затихая, то возрождаясь, загадочный звон колокольчика. И только он один, этот неровный металлический звук, жил во всеобщей дрёме.

Пастушка, сгорбившись у огня, что-то шила.

– Хутама, ты почему не спишь? Уже утро скоро.

Хутама повертывает ко мне лицо, зарумяненное костром, смотрит на меня усталыми глазами и тихонько говорит:

– Спать не буду, тебе штаны надо, твоему товарищу олочи надо. Как пойдёте дальше? Тут лавки нету…

Меня растрогали её слова. Я не знал, что сказать этой женщине, случайно появившейся на нашем неудачном пути.

Хутама не прилегла в эту ночь. Мне она преподнесла «насовсем» свои штаны, только что расклиненные ею цветным лоскутом, а Трофиму – олочи, сшитые из лосины. Мы не находим слов благодарности.

Даже самое богатое воображение не могло придумать такой развязки.

На чащу обрушивается солнечный ливень. Близнецы давно проснулись, позавтракали и теперь блаженствуют на оленьей шкуре у огня. Они в крошечных трикотажных носочках и в белых фланелевых распашонках фабричного пошива. Мать одела их с явным желанием подивить нас, чего и добилась, заставив меня смутиться. Ведь ещё вчера я считал дикарями этих крохотных голых, завёрнутых в кабарожью шкуру и связанных ремнями малышей, а сегодня, пожалуйста, это щёголи, всё на них европейское, и они, негодники, кажется, с достоинством и гордостью посмеиваются надо мной своими беззубыми ртами…

А вообще это удивительно дружные братцы, до чего же они копируют друг друга! Стоило одному подать голос, как второй не заставил себя ждать.

У матери много времени уходит на то, чтобы сложить из походного имущества вьюки. Мы с Трофимом собираем оленей. Близнецы орут на всю тайгу.

– Чего они хотят? – спросил я Хутаму.

– Ехать надо. На олене кричать не будут, – ответила пастушка деловито, готовя сыновей к отъезду.

Прежде чем спеленать ребят, Хутама принесла из леса сухой пень, раздробила его ногою, отсеяла труху, размяла в ладонях и пересыпала ею у детей в пахах.

– Что ты делаешь? – крикнул Трофим.

Та, закончив своё дело, сказала сухо и назидательно:

– Так хорошо, преть не будет!

Затем она стащила с ребят распашонки, носочки и, невзирая на энергичное возмущение малышей, завернула их в пелёнки из шкуры.

Мы помогли Хутаме навьючить на оленей весь скарб. Затем она взялась за близнецов. У каждого лубочная люлька с приподнятым изголовьем. Связав люльки ремнём, Хутама перекинула их через седло и крепко привьючила. Пока она всё это делала, близнецы неистовствовали, но стоило оленю сделать первые шаги, как крик прекратился и не возобновился на протяжении всего пути.

Вот так, с первых дней жизни, эти будущие пастухи или разведчики привыкают к кочевой жизни. С этого возраста им прививается любовь к тайге, к горам, к скитальческой жизни, к просторам и движению.

Мы выстраиваемся гуськом: Хутама ведёт караван, следом иду я, Трофим верхом завершает шествие. Наш путь идёт вниз по Утуку к устью Ивака.

Недалеко от поляны начинается спуск в ущелье. Впереди чуть заметно вьётся тропка. Как осторожно, мягко, неслышно спускает передний олень с горы близнецов, точно понимая, какой на его спине ценный груз. Он, как ящерица, извивается между деревьями, боязливо скользит по чаще, не заденет люльками, не толкнёт.

И малыши не подают голосов, возможно, даже спят, убаюканные плавным движением.

Мы на дне ущелья. Оно никогда не продувается ветром, воздух здесь сырой, затхлый. Слева ревёт Утук. Справа дыбятся, убегая в синеву, откосы. Небо пятнистое, чуть просматривается сквозь кроны лиственниц.

В поисках проходов через крутизну нам часто приходится вплотную прижиматься к Утуку. Река распилила глубоким шрамом дно ущелья, почти скрылась в каменную твердынь, простившись с солнцем, небом, окутанная мраком. Только стланики, склонившись над пропастью, видят, как в тёмной глубине её бьётся в вечных судорогах Утук, силясь раздвинуть камень, очистить себе путь и обзавестись заводями, где бы можно было на минутку оборвать свой бег.

Какая титаническая сила в этой невзнузданной реке! Когда скалы поджимают караван вплотную к ней, нам кажется, что земля у нас под ногами содрогается, словно сотрясаемая какой-то грандиозной силой природы. Иногда в гуле Утука улавливается грохот, как далёкие раскаты грома – это вода по пути сталкивает камни.

Караван наш взбирается на высокий обрыв, останавливаемся. Хутама, не снимая люлек с оленя, поочередно кормит сыновей, и мы идём дальше.

Хутама всё чаще замедляет шаг, осматривается, прислушивается, спят ли дети, то вдруг припадает к земле, ощупывает рукою чьи-то заинтересовавшие её следы.

– Однако, где-то близко люди есть. Олень тут вчера ходил, – кричит она, догоняя меня.

– Может, это след сокжоя? – переспрашиваю я.

– Что ты! Не слепая я, чтобы ошибиться. Говорю, люди вот тут близко были!

– Это наверняка наши, – и я прибавляю шаг, весь наполняюсь радостью, а сам думаю, что счастье, как и горе, не приходит одно.

Меня охватывает нетерпение, рвусь сквозь чащу вперёд. Слышу где-то далеко-далеко, словно в подземелье, лает Кучум. Всё чаще и сам вижу свежие следы оленей.

В ущелье становится свободнее. Небо раскинулось шире, просторнее. Справа показалась глубокая лощина. По дну её стальной полоской течёт река. Это большой правобережный приток Утука, собирающий воду с огромной территории, обойдённой нами с юга. Река, вырываясь тугой струёй из-за утёсов, падает кувырком вниз по камням, точно сброшенная со страшной крутизны какой-то дьявольской силой. Ниже, среди крупных валунов, она схлёстывается с седым Утуком в буйном объятии, да так, обнявшись, реки и мчатся обе навстречу новым порогам и перепадам.

Перебредаю студёную, как лёд, реку и выбираюсь на большую площадку, расклинившую тесное ущелье Утука. Если здесь поблизости есть люди, то они непременно воспользовались этой равниной и редкой лиственничной тайгою. Вдруг издалека, откуда слышался лай Кучума, доносится выстрел. Это озадачивает меня. Куда идти? Решаю сначала обследовать площадку, а затем уже вернуться на выстрел.

И вскоре новое открытие, да ещё какое – заставляет сильно забиться сердце: поднимаю с земли свежий окурок цигарки, свёрнутый из знакомой бумаги, на которой геодезисты делают свои вычисления. Как я обрадовался этой находке! Ноги сами несут меня вперёд, не разбирая, что под ними: валежник, рытвины или пни…

Вдруг позади себя слышу какой-то шорох, оглядываюсь.

– Бойка! Бойка!.. – исступленно кричу я, узнаю свою собаку. Она с разбегу бросается ко мне, визжит от радости. Я прижимаю её, ласкаю, как дорогое, родное мне существо. Где-то близко мои спутники!

А вот и Кучум. Он чертовски, как горец, ревнив. Сразу вклинивается между мною и Бойкой, и та, как всегда, по-матерински уступает ему своё место возле меня.

События как-то сразу захватывают меня своей неожиданностью. Впереди сквозь густые кроны лиственниц пробился свет, деревья неохотно расступились, и я, не помня себя и не чувствуя усталости, выбегаю на поляну. И тут среди низких стлаников передо мною возникает чудесное, как мираж, видение – полотняный лагерь, кажущийся сейчас целым светлым городком.

По тому, как расставлены палатки, как по-хозяйски всё прибрано к месту, и ещё по каким-то необъяснимым признакам, давно знакомым глазу, узнаю лагерь Пугачёва.

И, уж совсем поражённый, вижу среди палаток свой цветной полог, аккуратно натянутый, поджидающий меня. Значит, здесь все наши. Наконец-то, и так неожиданно, мы попали к своим!

Но где же люди? Ни единой живой души! Не дымится костёр. Затухли дымокуры, куда-то разбрелись олени. Заглядываю в первую из палаток – пусто. Во второй неубранные постели и туча комаров…

Вдруг до слуха долетает какой-то неясный звук. Я заглядываю за палатку и глазам не верю: на сложенном вдвое брезенте лежит, раскинув ноги, здоровенный мужчина, а Пугачёв, нагнувшись над лежащим, скрипящими ножницами кроит по нему штаны, вырезая штанины из того же брезента, на котором лежит «заказчик».

– Ну и вытянуло тебя, Алексей! Как чертополох, со всякими излишками. Брезента-то не хватает в длину! – озабоченно ворчит Пугачёв.

– Сам маюсь: ни ватника не подобрать, ни сапог… Девчата смеются, стропилой зовут, – добродушно кряхтит лежащий.

– Вряд ли, парень, из тебя стропило-то выйдет, хлюпкий и ломкий ты, зря прозвище прилепили…

– Заказы на пошивку здесь принимаются? – не выдерживаю я.

Пугачёв изумлённо оглядывается, ножницы выпадают из его рук.

– Фу ты, господи, наконец-то! Совсем извелись ожидая.

Мы крепко обнялись.

Невыразимо приятно почувствовать так близко от себя этого человека, с которым неразлучно прошёл большой, трудный путь. Всегда вместе – двадцать с лишним лет, отданных исследованию окраин страны. И всегда, разлучаясь даже на какое-то короткое время, мы скучали друг по другу, ждали встречи.

– Бородищу-то отпустил, не узнать! – говорю я, рассматривая Пугачёва.

– В этом и сила! Люди у меня на подбор, богатыри. Словом не возьмёшь, так я бородою их стращаю. Ничего, получается, – смеётся Трофим Васильевич и продолжает: – Мы уже все сроки переждали. Чего только не передумали о вас! Решили начать поиски. Улукиткан с Василием и двумя парнями ушли по притоку к вершине, а я должен был подняться по Утуку. Хотел Алексею штаны сшить и трогаться. А где Трофим? Дьявол, изболелась по нему вся душа.

– Сейчас подъедет.

– То есть как подъедет?

– Попалась нам на Утуке краснощёкая попутчица с оленями… Вот и они!

На тропе послышался женский голос:

– Мод… мод…

Пришёл караван. Лагерь ожил, наполнился людским говором.

Два Трофима – Пугачёв и Королёв – с детской радостью осматривают друг друга и затем надолго сплетаются в объятиях.

Они оба, воспитанники нашего экспедиционного коллектива, стали для меня родными. Эти разные люди, по своему прошлому и по характеру, ни в чём не повторяя друг друга, закалённые в труднейших походах, связаны нерасторжимо большой, настоящей человеческой дружбой.

– Ну-ка погляди на меня, воскресший из мёртвых! Значит, здорово прижало на Алгычане? – растроганно говорит Пугачёв, не выпуская друга из объятий.

– Всё прошло, бурьяном поросло, стоит ли вспоминать?

– А Нина?

Трофим некоторое время молчит, и какие-то затаённые мысли омрачают его лицо.

– У Нины несчастье. Муж умер. Осенью поеду за ней.

– И сразу свадьбу! – перебивает его Пугачёв.

– Там видно будет…

– Пронька, где ты? Опять дрыхнешь? Айда сюда! – кричит Трофим Васильевич, повернувшись к палаткам.

– Тут я! – слышится оттуда.

– Собирай котомку и догоняй Улукиткана, пусть возвращается.

Пронька, огромный детина лет двадцати, молча потоптавшись возле нас и почесав затылок, собирается и уходит.

А Хутама отчужденно или равнодушно смотрит на всех нас. Видимо, ей не всё понятно в наших разговорах и отношениях друг к другу. Она отвела в сторону от палаток караван и решила обосноваться под одинокой лиственницей. Я помог ей развьючить оленей, натянул полог. Парни натаскали дров, разожгли дымокуры. И тут в тишине знойного дня над разомлевшим от истомы лагерем раздаются голоса близнецов. Их дуэт производит поразительное впечатление на загрубевших, давно оторванных от своих семей, лишённых ласки людей. Детский крик напоминает о многом…

Хутама долго кормила малышей и что-то ласково, почти шёпотом рассказывала им на родном языке, и весь лагерь притих, украдкой наблюдая за этой картиной.

А из-за гор, вдруг потемневших, словно из берлоги, выползали тяжёлые дождевые тучи. Надвигалась гроза. Упряталось солнце. Сумрак наполнил тайгу. Где-то на юге, за хребтом баловалась молния, трепеща синеватыми отсветами над всплывшими из мрака вершинами.

Пастушка тревожным взглядом окинула взбунтовавшееся небо и заторопилась устраивать ночлег. Мы предлагали ей перебраться в палатку, но она отказалась и решила ставить под лиственницей свой берестяной чум.

Тучи, уже перевалившие горизонт, нависли свинцовыми глыбами над стоянкой. По притихшей тайге задул, меняя направление, тугой влажный ветер. Мы общими силами нарубили Хутаме жердей, установили их конусообразно и молча наблюдали, как привычно и ловко её руки раскладывают поверх жердей полотнища бересты. Чум был готов раньше, чем на землю упали первые капли дождя.

Хозяйка разожгла внутри чума дымокур, перетащила туда вьюки, но сама с малышами осталась под лиственницей. Она передвинула костёр поближе к стволу дерева, расстелила оленью шкуру и, распеленав близнецов, уложила их на неё: дескать, смотрите, какая бывает гроза в горах, привыкайте ко всему!

И дети молча таращились своими глазёнками на грозовые небеса, прислушивались ко всему, что творится в мире.

С чёрного неба на затаившиеся горы обрушились тяжёлые раскаты грома. Через минуту это повторилось снова и снова, всё ближе, всё тяжелее. По тучам шныряли молнии, осыпая горячим блеском тайгу. Земля дрожала, как от мучительной боли. В воздухе стоял непрекращающийся гул.

Дождь сразу превратился в ливень и загнал нас в палатки.

Я продолжаю наблюдать за Хутамой. С редкой кроны лиственницы, под которой сидит женщина, вода сбегает непрерывными струями. Уже залит костёр, уже напиталась водой почва, но возле толстого ствола лиственницы ещё остаётся крошечный клочок сухой земли, на нем-то и ютится пастушка со своими полураздетыми близнецами. На лице её ни тени беспокойства, она будто не замечает ни потрясающих горы разрядов, ни падающего холодного дождя. Запрокинув голову, она смотрит безучастным взором в чёрное небо и о чём-то раздумывает.

Когда же дождь стал мельчать и гроза отдалилась, Хутама раздула костёр, прикрыла малышей подолом своей широченной юбки, видимо считая, что самое интересное закончилось.

Позже, когда лагерь осветили косые лучи заходящего солнца, пастушка переселилась в чум вместе с костром, и оттуда долго слышалась колыбельная песня.

Куда-то за плоский хребет укатилась гроза. В голубом прозрачном небе дотлевают последние лучи заката.

И уже по мокрой тайге расплывается сумрак летнего вечера.

Как свежо стало в лесу! Ни единого комара, смолкли все таёжные звуки, и только взбухший от ливня Утук, закусив удила, мчится по каменистой дороге.

Из палаток к костру выползают люди. Лагерь наполняется своей обычной суетой: кто сушится у огня, кто заканчивает прерванную работу, а некоторые не прочь что-нибудь поесть. Трофим Королёв в палатке стучит ключом рации, посылает в эфир позывные, вызывает штабную станцию.

Готовится ужин.

В ясном небе померкло одинокое облачко, и тайгу до краёв захлестнула тьма.

Неожиданно из мрака лесной чащи послышался знакомый крик проводников, подбадривающих оленей. Через несколько минут на поляну вышел уставший караван, и мы увидели Улукиткана, Василия Николаевича и других людей, отправившихся искать нас по притоку.

– Сами узнали, без Проньки, что вы пришли, – говорит Улукиткан, отогревая у огня закоченевшие руки. – Уже далеко отсюда были, слышим, чужая собака лает. Кому, думаю, тут ходить? Место худое, следа зверя пет. Потом угадали, однако, Кучум. Мы стреляли, чтобы вы слышали, и повернули назад. Почему вы так долго ходи?

– Погода задержала.

Улукиткан и Лиханов располагаются под лиственницей вместе с Хутамой. Возле чума развешивается одежда, старики что-то громко и живо рассказывают Хутаме. Остальные собрались у большого костра. Теперь можно рассмотреть всех обитателей лагеря.

Подразделение Пугачёва состоит из шести дюжих, по-гвардейски сложенных парней и одного маленького, шустрого человечка с быстрыми глазами и огромной порыжевшей от солнца бородой – самого Пугачёва. Все они крепко спаяны. Никого не тронь: один за всех, все за одного! Беде тут не так просто поживиться. Власть же Пугачёва над всеми безгранична, этому способствует его опыт и заразительный оптимизм. Видом своим люди эти смахивают на непоседливых таёжных бродяг.

У тайги с геодезистами свои давние счёты, особая непримиримость. Не многие из них выдерживают, а те, кто продолжает, сживаются с постоянным риском, с неудобствами походной жизни, делаются смельчаками, и тогда нет для них иной жизни, как напряжённая борьба с природой. Я гляжу на этих людей, освещённых скупыми бликами костра, на их донельзя истоптанную обувь, многочисленные латки на штанах и рубашках, на ссадины и с гордостью думаю: какая дерзновенная сила и воля живут в каждом из этих мужественных землепроходцев, неутомимых тружеников, создающих карту родной земли.

Карта… Сколько человеческого труда, героизма вложено в неё! Знайте это, помните об этом, когда рассматриваете карту, когда прослеживаете взглядом условные голубые змейки рек, зелёные клинья тайги, коричневые извивы горных кряжей или читаете глубины морей и океанов.

Отряд Пугачёва ещё долго будет трудиться на Становом. Ещё только начало, а впереди огромная территория неисследованных гор. Людям придётся проложить не один проход в глубину, к сердцу хребта, побывать на многих вершинах и на самых высоких отстроить геодезические знаки.

У них не раз со спины слезет кожа, натёртая котомками, они и наголодаются тут, и погрустят, и не раз будут наказаны за дерзновенную попытку преодолеть дикое, первобытное.

Но с какой величайшей радостью они, закончив работу, будут смотреть с последнего гольца на побеждённый Становой!

Вот мы и собрались все у костра, чтобы решить: каким маршрутом идти дальше отряду Пугачёва, куда доставить ему продовольствие, материал, когда выслать смену оленям, на каком хребте он соединится с подразделениями, идущими к нему навстречу по Зее? На этих горах нет ещё ориентиров, а большинство рек и вершин ещё не имеет названий. Мы и решили опорным пунктом сделать Ивакский перевал, расположенный примерно в центре работ на Становом и куда теперь идёт тропа с севера и юга. Ему суждено было стать местом будущих встреч, через него пройдёт путь геодезистов, топографов, астрономов, там будет организован склад запасов продовольствия для всего района.

В последующие годы им пользовались многие поисковые партии, пришедшие сюда после нас.

Поздно люди разошлись по палаткам. Глухая ночь. Под седыми космами тумана буйствует Утук. И как бы колышется вся необъятная теснина. Густо потемнело в лесу.

Мы с Пугачёвым остались под открытым небом. Я думаю о том, как ему нелегко достается благополучие подразделения, сколько трудностей у него ещё впереди, на подступах к главной водораздельной линии хребта, и сколько ещё горечи он хлебнет на скалистых вершинах Станового.

Трофим Васильевич сидит напротив, завертывает ноги в сухие портянки, перевязывает их ремешками, готовится спать. На освещённом его лице ещё не растаял след забот и тревог прошедшего дня. В небольших подвижных глазах видно чистое дно его души.

– Тяжело, Трофим Васильевич? – тихонько спрашиваю я. В отличие от Трофима Королёва я всегда называю его по имени и отчеству.

– Не в этом беда, отвечает он. – Ребята у меня золотые, а опыта у них нет. Не отбери вы у меня весной мои старые кадры, я бы с ними шутя одолел Становой. А этих сначала ко всему приучать надо, и не всё им сразу даётся. Да и места, вишь, какие неподходящие, тут чуть ошибись и поминай как звали!

– А что бы делали без твоих опытных рабочих молодые инженеры, впервые попавшие в тайгу? Им тоже надо у кого-то учиться…

– Знаю, надо, но зачем было всех забирать? – упрямо возражает Пугачёв.

– Не всех. Думаю, и этих молодцев ты обучишь. Меня беспокоит, управишься ли ты с заданием. Работы ведь много.

– Сидеть сложа руки не будем, но гарантию дать не могу, боюсь. Кто знает, с чем ещё мы тут можем столкнуться?!

– А если не завершишь работ – сам знаешь, во что обойдётся на следующий год их доделка. Рисковать этим не следует. Можем к осени сюда прислать ещё одно подразделение.

Пугачёв поднимает голову, косит на меня глаза.

– Зачем?

– Тебе в помощь.

Он ёжится от холода, насупившись, молчит и начинает устраиваться спать, как обычно, сидя. Натягивает на голову капюшон плаща, сердито поджимает под себя завернутые в портянки ноги и бросает с обидой:

– Сами управимся…

Чувствую, что своей последней фразой неосторожно задел его больную струну. В ушах звенит его уверенное «сами управимся». Искать помощь на стороне – этим недугом он не страдает.

По-юношески влюблённый в своё дело, привыкший всё додумывать и делать сам, мог ли он согласиться с моим предложением? Не промолвив ни слова, он и уснул, обиженный.

Я долго смотрю на Пугачёва, свернувшегося под плащом в комочек. Только люди неиссякаемой энергии, для которых никогда не обрывается трудовой день, могут спать стоя, сидя, в любом положении, как он. Удивительный человек! В городе вы его не узнаете. У него и рост, и внешность, и голос – неприметные. Ходит по улице как-то боязливо, будто по чужой земле, всего сторонится, робеет на людях. Но стоит ему глотнуть таёжного воздуха, увидеть дали, встретиться с какой-нибудь опасностью, как весь он преображается, и тогда нет предела его энергии, и нет силы, которая бы укротила кипучую натуру этого человека. Здесь, в тайге, он как будто становится выше, сильнее и красивей. Вот и спит-то он по-птичьему, настороже, боится: не проспать бы восход… И я не знаю случая, чтобы его опередило утро.

День начался хмурым рассветом. Трофим Королёв с вечера предупредил все наши долевые станции явиться в эфир пораньше, поэтому мы с ним до завтрака занялись переговорами. А Пугачёв уже командовал своим подразделением, Его властный голос доносился то с одного, то с другого конца лагеря. Он уже отправил куда-то за грузом свой транспорт; двоих рабочих усадил за починку мешков: каюров заставил пересмотреть вьючные сёдла и собрать больных оленей, чтобы залить креолином раны. Улукиткан, Николай и Хутама под лиственницей наслаждаются утренним чаем и о чём-то беседуют.

После завтрака Пугачёв делает последние распоряжения по лагерю, и мы с ним отправляемся на тот самый голец, где только что отстроен геодезический знак, чтобы на месте осмотреть его, нет ли каких упущений, и там, с большой высоты хребта, окончательно решить все вопросы, связанные с дальнейшей работой подразделения.

Завтра все мы покинем Утук.

Хутама, узнав, что до устья Ивака отсюда прорублена Пугачёвым тропа, заторопилась к своим, не стала дожидаться завтрашнего дня. Я дарю ей пачку сахару, Королёв – два метра ситца для близнецов, а Пугачёв – пачку барнаульской махорки.

От своих скромных продовольственных остатков даём ей ещё немного муки.

Мы тепло прощаемся с Хутамой, провожаем её за лагерь, и она исчезает из глаз в густых зарослях берегового леса.

Через полчаса покинули лагерь и мы с Пугачёвым.

– А вы не пускайте Трофима Васильевича вперёд, за ним ведь не угнаться. Хорошо бы с пудик голышей ому в котомку подбросить, для торможения! – шутя говорит кто-то из рабочих, обращаясь ко мне.

Пугачёв сердито оглядывается, хочет что-то ответить, но улыбка выдаёт его хорошее настроение.

Предыдущая главаГлава 13 из 27Следующая глава