Потребовалось ещё шесть суток, чтобы преодолеть последние двадцать пять километров расстояния до перевала.
К концу дня тридцать первого марта совершенно обессилевший караван добрался до одной из разложин реки Купури. На последнем отрезке пути пришлось бросить часть, груза и трёх оленей…
Наконец-то коварное ущелье осталось позади! Над нами раскинулось голубым шатром небо. Горы расступились и широкой панорамой окружили стоянку. Вокруг стало светло и просторно.
Лагерь разбили на краю леса, у подножия Джугдырского хребта. На жарком костре варили мясо.
Вечерело. Солнце краем выглянуло из-за сопки и скрылось, озарив своими лучами крутой склон перевала. В стылой дали мутнели отроги.
– Надо ужинать, – говорит Василий Николаевич и кричит проводникам: – Деды, зайдите на минуточку, есть разговор!
Неохота покидать костёр. Хорошо возле него, тепло, уютно. Смотришь, как огонь съедает сушник, как в синем пламени плавятся угли, и всё тело охватывает ощущение такого блаженного покоя, что не хочется даже рукой шевельнуть.
В палатке жарко. На высоком колышке горит свеча.
– Ужин остынет, – напоминает Василий Николаевич.
Пришли старики.
– Птица затишья ищет – непогоду чует. Однако, буран будет, – говорит Улукиткан, пробираясь на своё место, в дальний угол палатки.
– Одну беду миновали, другая не пройдёт мимо. Тронься мы дня на три раньше, проехали бы без помех, – говорит Геннадий, разливая по чашкам горячий суп.
– Тоже правда, запоздали, – отвечает Улукиткан. – Люди часто про время забывают. Посмотри, как в тайге: зима ещё не пришла, а зверь уж тепло оделся; на озере ещё льда нет, а птица давно откочевала…
– Вы зачем кружки принесли? – спрашивает Василий Николаевич стариков.
– Ты звал поговорить, а без вина разговора не бывает. Пришли со своей посудой, – ответил Лиханов, откровенно взглянув на него.
– Спирта нет, – решительно заявляет Василий Николаевич.
– Есть, – говорит проводник и вкрадчиво улыбается. – Моя хорошо смотри, как твоя спирт наливал в бутылку.
– Глаза малюсенькие, а видят далеко, – смеётся Мищенко.
Садимся в круг. В мисках душистое парное мясо. Запах поджаристых лепёшек, сухой петрушки, лука и без вина будоражит аппетит. Из спального мешка Василий Николаевич достаёт бутылку со спиртом:
– Надо бы за перевалом её распить, да разве с вами не согрешишь? Держите кружки! – говорит он.
Все улыбаются и внимательно следят, как Мищенко делит пол-литра спирта.
– За перевалом тоже положено, не скупись, лучше другой раз придержишь, – замечает Геннадий.
– У вас не бывает другого раза. Осталось-то всего с литр, достань его сейчас – и весь выхлещете.
– Ты не грози, возьми, да и поставь, вот и не тронем!
Василий Николаевич, чтобы не рассмеяться, откусывает лепёшку, бросает в рот чесночину и, сохраняя спокойное лицо, долго жуёт.
Улукиткан, хлебнув из кружки, сузил глаза, поморщился.
– Языку горько, сердцу худо, брюху тяжело, а пьют. Эко дурнину человек сделал себе! – старик потешно мигает, будто ему запорошило глаза, и заталкивает в рот кусок мяса.
Ужинаем молча. Голод не любит разговоров. Я наблюдаю за Улукитканом. Он сидит, отвернувшись от печки, молча жуёт мясо, запивая чаем. Как бережно старик держит в пригоршне хлеб! Дорожа каждой крошкой, он подбирает её даже с пола. Маленькими кусочками он откусывает сахар, подолгу сосёт его. Когда ест ложкой кашу, то держит под нею ладонь левой руки, боясь обронить крупинку. Это не скупость, а строгая бережливость, воспитанная всей многотрудной жизнью. Старик хорошо запомнил, какой ценой и какими лишениями платил раньше за фунт муки, за аршин дрянного ситца. Об этом ему всегда напоминают неразгибающаяся спина, больные ноги, распухшие в суставах пальцы, шрамы на затылке от когтей медведя.
Старики долго пили чай, затем снова принимались есть мясо, дробили ножами кости и высасывали ароматный мозг.
Утром мы с Улукитканом решили осмотреть подъём на перевал. Василий Николаевич с Лихановым отправляются за оставшимся грузом. Геннадий ищет в эфире своих, нервничает, выстукивает позывные: вероятно, нас опять потеряли и, конечно, беспокоятся.
И вот мы с Улукитканом снова на лыжах. На небе ни единого облачка. Яркие лучи солнца слепят глаза. За границей леса снег сухой, глубокий – выморожен стужей. Старик изредка погружает в него палку и, не достав дна, неодобрительно качает головой:
– Однако, олени не пройдут, дорогу топтать надо.
Взбираемся на перевальную седловину, оглядываемся и, поражённые картиной, долго стоим молча. Под нами лежат многочисленные отроги Джугдырского хребта, заснеженные, прочерченные причудливыми линиями глубоких ущелий. Кое-где на гребнях торчат одинокие скалы – останцы; на дне долины, словно заплаты, виднеются тёмные лоскуты ельников, а правее, за водораздельной грядой, блестит обледенелая вершина неизвестного гольца. Горы, постепенно понижаясь, убегают вдаль и теряются в синеватой дымке.
Улукиткан усаживается на лыжи и, обняв колени, смотрит вниз, как бы изучая сложный рисунок рельефа. Я достаю записную книжку, опускаюсь рядом.
Далеко внизу лежит тайга. Странное впечатление оставляет она! Обычно при этом слове невольно перед глазами встают древние, могучие леса приенисейской Сибири, живописных гор Восточного Саяна, юга Забайкалья, Уссурийского края. Там тайга растянулась на сотни, а то и тысячи километров – высокоствольная, замшелая, затянутая непролазной чащей и заваленная буреломом.
Совсем недавно мне пришлось совершить короткое путешествие по тайге Кузнецкого Ала-Тау. Огромные пихты и ели, убранные седыми прядями бородавчатого мха; лохматые кедры, великаны сосны, перемежаясь с белоствольными берёзами и сухостойным лесом, растут там дружно, стройно и так тесно, что старым деревьям нет места для могилы. Они умирают стоя, склонив изломанные вершины на сучья соседей. Только с топором в руках и можно провести караван через этот поистине могучий лес.
В своём дневнике я тогда записал: «В верховьях Томи деревья растут толстенные, а некоторые, к тому же, достигают почти сорокаметровой высоты. Зайдёшь под непроницаемый свод гигантского леса, и тебя охватит мрак, сырость. Воздух насыщен винным запахом тлеющих листьев. Постоянно увлажнённая почва завалена валежником да обломками отживших и сваленных бурей деревьев. Нет там звериных троп. Туда не проникают порывы ветра, не заглядывает солнце. Ни цветов, ни травы. Только кое-где ютятся мелкий папоротник да жалкие кусты бесплодной смородины. Слух не потревожат песни птиц, не привлечёт внимание шустрая белка или бурундук, не вспорхнёт из-под ног рябчик. Даже медведь, владыка старых лесов, и тот избегает чащи, и только в осеннюю пору, когда поспеют орехи, можно увидеть его след в кедровнике. Лес и лес без конца и края. И как радуешься, если увидишь сквозь поредевшую крону деревьев кусочек неба или свет полуденного солнца, пробившего своим лучом листву!»
Человек, попавший в такую тайгу, может легко сбиться с пути, потерять счёт времени, быстро измотать свои силы.
Другая тайга представилась нашему взору сейчас, с Джутдырского перевала. Кроме чувства сожаления, она ничего не может вызвать у человека. Дружные ветры разметали её по огромному пространству, и чахнет она по вечно стылым долинам, каменистым склонам гор, кочковатым равнинам. Только берега рек да кромки озёр окаймляют узкие полосы густого леса, а за ними на мерзлотной подстилке марей и болот растут жалкие, одинокие лиственницы, сучковатые, низкорослые.
И всё-таки эти деревья поражают своей удивительной жизнестойкостью. Они растут на вечной мерзлоте, чудом удерживаясь на мягкой моховой подушке, на скалах, россыпях, по крутизне, присосавшись корнями к камням и уступам. Даже взбираются на вершины гор. Отдельные лиственницы встречаются и в цирках, куда никогда не заглядывает солнце. Лес очень бедный, почти без подлеска. В лучшем случае «пол» затянут ерником или багульником.
– Летом тут, на перевале, по горам густой стланик, шибко густой, даже ходить не могу. Теперь он под снегом, скоро покажется, – говорит старик, болезненно щуря глаза от яркого снега, отбеленного солнцем, и беспрерывно протирая их пальцами. – Туман, что ли? – вдруг спросил он.
– Нет, погода хорошая.
– Как хорошая? Смотри, горы не видно, куда его ушёл…
– Всё видно, Улукиткан – и горы, и даже дым в лагере. Что это с тобой? Покажи-ка глаза.
– Не надо, – сказал он спокойно, прикрывая лицо ладонями и опуская голову, – однако, слепой стал от снега, надо скорее палатку ходить.
Старик перевязал глаза платком, оставив снизу узкую щель, и мы, не задерживаясь, спустились вниз. Василий Николаевич и Лиханов уже вернулись с грузом и привели оставленных на последней стоянке оленей.
Улукиткан ослеп от яркой снежной белизны, и это всех нас огорчило. Мы не захватили запасных очков с затемнёнными стеклами, а у проводников своих не оказалось, и они в солнечные дни ходили с незащищёнными глазами. Вот и результат!
Ночью снова разыгралась пурга. Завыл ветер, будто хотел рассказать нам про свою незавидную долюшку. Всколыхнулась, закачалась тайга. Зашумела прерывисто: то рядом, то ниже, то вдруг стихнет, но ненадолго.
Ветер находит щёлки, выстуживает палатку, пробирается в постели. Спим долго, но чутко. Вот уже и утро наступает, а из спального мешка вылезать неохота. Холодно! Сквозь дремоту слышу, как Василий Николаевич бросает в печку стружки, дрова, чиркает спичкой.
Сразу потеплело, хочется вытянуться, свободно раскинуть руки. Палатка с трудом выдерживает напор ветра. Он задувает в трубу и выбрасывает внутрь нашего убежища из печки дым вместе с пламенем. Дышать становится трудно…
– А мы к вам! Можно? – кричит Николай Фёдорович, отстёгивая вход и проталкивая Улукиткана. – Дрова у нас кончились, пришли погреться.
Мы встаём.
– Как твои дела, Улукиткан? – спрашиваю я старика.
– Мала-мала плохо…
– Да он всегда весной слепнет, привык, это пройдёт, – говорит Лиханов, распахивая доху и подсаживаясь к печке.
– Плохая привычка, придётся задержаться. Куда со слепым поедешь?!
– Нет, – перебил меня Улукиткан, – слышишь, ветер туда-сюда ходит, пурга скоро кончится. Дорогу надо делать. Иначе не подняться с грузом на перевал.
– Это не твоя забота – дорога! – сказал я.
– Беспокойный ты человек, Улукиткан, всё торопишься, спешишь, так на бегу и умрёшь, – добавил Василий Николаевич.
Старик задумался, прошептал:
– Правда, смерть жадная, всё бы забрала, да жизнь сильнее её. Больная птица от стаи не хочет отстать. Так и я.
– Тебе горячий чай наливать?
– Эко спрашиваешь, Василий, кому нужен зимою чум без огня? – И он, пожевав пустым ртом, протягивает руку и ищет в воздухе кружку.
Буран ослабел. Я вышел из палатки. У лагеря собрались олени и, расположившись на снегу, пережёвывают корм. Высоко проносятся прозрачные клочья туч, роняя последние остатки снега. Они жмутся к вершинам гор, прячутся по седловинам и падают на дно ущелий, но упрямый ветер срывает их, гонит дальше на запад. На горбатую вершину гольца выползло солнце, тёплым лучом коснулось моей щеки. Кажется, нигде оно не бывает столь желанным и необходимым, как именно здесь, среди безжизненных откосов туполобых гор.
В этом краю извечно властвуют бури, от стужи цепенеет почва, камни и даже воздух. Зима длится около семи месяцев, морозы доходят до пятидесяти пяти градусов. Тайга как будто смирилась с суровым климатом, и всё же кажется, не живёт она, а мучается.
После завтрака решили прокладывать дорогу. Пригнали всё стадо, отобрали пару лучших оленей и к ним привязали остальных – поодиночке, друг за другом, без нарт. Впереди идут на лыжах Василий Николаевич, Николай Фёдорович Лиханов, а за ними тянутся в две шеренги олени.
– Борозду делайте поглубже, дорогу положе! – кричит вслед Улукиткан.
Некоторое время олени идут дружно, оставляя позади себя широкую полосу взбитого снега, но подъём становится всё круче, а снег глубже, и животные скоро начинают сдавать. Из их открытых ртов свисают языки, дыхание напряжено до предела. Они передвигаются рывками, прыгают, падают, а некоторые уже тащатся волоком. Через каждые пять минут отдыхаем.
Наконец, передние олени начали заваливаться набок. Слышатся понуканья, ругань, глухие удары, но это не помогает.
– Видно, не промять нам дороги. До перевала далеко, – говорит Василий Николаевич, сочувственно поглядывая на оленей.
– Ничего, отдохнут, потом пойдут, – упрямится Лиханов.
Он тянется к Геннадию за кисетом и скручивает длинную «козью ножку». Курят молча.
Олени никак не отдышатся, но их круглые чёрные глаза по-прежнему теплятся покорностью. С большим трудом поднимаем их, выстраиваем и заставляем лезть на сугробы перемёрзшего снега.
Прибавилось ещё сто метров борозды, но тут олени валятся друг на друга, и ничем уже нельзя заставить их подняться. А ведь ещё остаётся с километр крутого подъёма! Надо бросить оленей и самим заканчивать прокладку дороги, за это время они отдохнут и легко пройдут нашим следом.
Кажется, нет утомительнее труда, чем мять дорогу по глубокому снегу, покрытому твёрдой коркой. Вначале мы идём на лыжах, но это очень неудобно: лыжи набегают одна на другую, ноги проваливаются по колено. Часто падаем, зарываясь в снег.
Вот уже и лыжи сняли. Подвязываем повыше унты, чтобы снег не забирался внутрь, снимаем фуфайки и пробиваемся к перевалу. Идём молча: при такой работе не до шуток и разговоров.
Сухой снег – что сыпучее зерно, мы утопаем в нём по пояс. Иногда из-под ног вырываются жёсткие ветки стланика, и тогда в лицо летят комья снега.
До седловины остаётся немного, метров четыреста, но нет силы продолжать подъём.
– К чёрту всё! Я дальше не иду! – И Геннадий в изнеможении падает.
Лиханов возвращается к оленям. Василий Николаевич, весь мокрый от пота, устало смотрит на седловину и беспрерывно глотает снег.
– Зря – простудишься. Что за детская привычка у тебя, Василий! – говорю я ему строго, а самому страшно хочется бросить в рот хоть кусочек льда, освежить пересохшее горло.
– Не простужусь, привычный. Плохо другое: слабею от него, да и пот одолевает. Мокрый, как загнанный конь, а не могу сдержать себя.
Василий Николаевич с Геннадием покурили и, отдыхая, дремлют.
Моё внимание привлекает необычайное зрелище: по затвердевшему снегу ползёт хромой паук-крестовик, волоча больную ногу. Но он не один, его обгоняют другие паучки, чёрные и очень шустрые. Странно, как они попали сюда и куда идут? Ведь кругом снег! Я стал присматриваться и увидел вокруг нас тысячи насекомых, передвигающихся прыжками, как блохи, в том же направлении, куда идут пауки. По величине они совсем крошечные, даже трудно рассмотреть невооружённым глазом, но их так много, что снег кажется подёрнутым сизой пылью. Вероятно, всю эту массу насекомых и пауков сдуло ветром с деревьев – больше им неоткуда взяться. Они двигаются на запад, спешат к солнцу, источнику тепла, будто понимая, что скоро оно погаснет.
Неужели это вестники весны, разбуженные обманчивым солнцем? Хочется верить, что и здесь, среди заснеженных гор, будет тепло, зелено, зашумят ручьи, пробудится большая жизнь, и мы окажемся свидетелями великого перелома в природе.
Но пока что кругом зима.
Под перевалом нам повезло: мы вышли на твёрдый снег и легко добрались до седловины. Василий Николаевич спустился вниз. Через час они с Лихановым вывели наверх оленей по нашему следу.
– За ночь борозда застынет, с нартами идти будет легче, – заверил нас Лиханов.
Мимо нас бегут белые куропатки, пробираясь по снегу в соседнюю седловину.
– Птица непогоду чует, в затишье идёт. Однако, опять буран будет, – говорит Лиханов, с тревогой взглянув на горизонт.
Мы ещё не добрались до стоянки, как засвистел ветер, поднялась позёмка и снежной мутью окутало горы. Залезаем в палатку и плотно застёгиваем вход. Проводники – с нами.
– Эко дурнота прорвалась, теперь надолго, – предсказывает Улукиткан, прикладывая примочку к глазам.
Сегодня ему легче, он сидит в своём углу без повязки и, как всегда, молчаливый.
– Что задумался, старина? – спрашивает его Василий Николаевич.
– Гнилое дерево корни держат, а старика – думы. Напрасно дорогу делали, пурга занесёт её. Опять придётся оленей гнать, мять снег, вот и тревожусь, – отвечает тот, прислушиваясь к вою ветра.
– Знали бы, не мяли!
– Эко не угадали. Пуля слепая – далеко хватает, люда зрячи – за полдня не видят.
В печке шалит огонь. Слышно, как старики дробят ножами кости и высасывают мозг. Василий Николаевич уже дважды кипятил чай.
Всю ночь бушевала непогода. Спали тревожно. В палатке до утра не гасла свеча.
– Эко спите долго! Поднимайтесь, беда, пришла! – вдруг слышится голос Улукиткана за палаткой.
Всё вскакивают. Уже утро. Старик расстёгивает вход, пролезает боком внутрь и окидывает всех тревожным взглядом.
– К нашему стаду чужие олени прибились, однако на перевале люди пропадают, – говорит он, бросая на пол куски чужих ремней, расшитых цветными лоскутками.
– Кто-нибудь пришёл?
– Нет. Видишь, от лямок что осталось? Когда человек замерзает, он не может развязать на олене ремни, режет ножом. Как так ты догадаться не можешь! – упрекает он меня.
– Кто же это может быть?
– Однако, Лебедев. Другой люди тут нету. У него работают олени Ироканского колхоза. Их метки я хорошо знаю. Искать Лебедева надо. Шибко скоро искать, погода худой… Однако, вечером он был под перевалом, да не успел перевалить, иначе увидел бы промятую дорогу, сюда пришёл.
Догадка Улукиткана встревожила нас. Неужели буран захватил людей на перевале? Воображение мгновенно нарисовало страшную картину пурги, что пережили мы со стариком недавно у «худого места». Ох, как трудно человеку противостоять ей, да ещё на открытых горах! Упади, присядь на минутку, поддайся усталости – и буран наметёт над тобою могильный сугроб. Нужна исключительная сила воли, чтобы противостоять бурану. Ведь все мы хорошо знаем, что в такую погоду, если не успеет человек устроить себе убежище, упустит момент и не добудет огня раньше, чем закоченеют руки, он погибнет. Скорее идти на помощь!..
Мы решаем с Василием Николаевичем выходить немедленно. Собираемся быстро. В котомки кладём топоры, по горсти сухарей и куску мяса, котелок, аптечку, свёрток берёзовой коры для разжигания костра, меховые чулки. С нами идут Бойка и Кучум.
Улукиткан, присев на корточки, молча следит за нашими сборами.
– Где же искать их? – спрашиваю я совета.
Старик смотрит на меня в упор, и я чувствую, что в нём происходит какая-то борьба.
– Пурга шибко большой, кругом ничего не видно, блудить будете, пропадёте… Однако, я пойду с вами.
– Что ты, Улукиткан, не заблудимся! В крайнем случае собаки выведут, а тебе куда по такому ветру…
– Пойду, маленько дожидай, – решительно произносит он, выползая наружу.
Выходим следом за ним и пытаемся уговорить остаться.
– Ты как хошь, а моя пойду, не могу сидеть в палатке, когда люди пропадают, – твердит он, торопливо заталкивая в котомку маут.
– А его зачем берёшь?
– На перевале шибко ветер, все привязываться будем.
Этого, конечно, мы не предусмотрели.
На старике латаные штаны, сшитые из тонкой лосины, опущенные поверх унтов и перевязанные внизу верёвочками. Всё та же старенькая дошка, теперь уже почти без шерсти, загрубевшая от постоянной стужи. Она торчит коробом на спине, не сходится спереди и завязывается длинными ремешками, как тесёмочками. Грудь открыта, шею перехватывает старенький шарф.
– Ты хочешь идти так? Без телогрейки? – удивляюсь я.
– Хорошо, мороз догоняй нету, – шутит старик, набрасывая на плечи котомку.
Пурга страшная. Идём вслепую, придерживаясь подъёма и полузасыпанной борозды вчерашней лыжни. Встречный ветер выворачивает из-под ног лыжи.
Улукиткан отстаёт. Сгорбившись, он подставляет ветру то одно, то другое плечо, прикрывает лицо рукавицами, часто отворачивается, чтобы перевести дух. И как же мёрзнет он в своей убогой одежонке! Почему он не захотел одеться теплее?
«Зачем он идёт? Зачем подвергает себя таким испытаниям?» – думаю я, а в душе зависть! Какую суровую школу нужно было пройти этому человеку, чтобы в восьмидесятилетием возрасте сохранить страстную любовь к жизни! Это она заставляет его сердце биться, спасает от проклятого холода, толкает лыжи вперёд, отгоняет старческую немощь…
Идём тихо, будто тащим на гору тяжёлый груз. Улукиткан выбивается из сил, часто падает и не может встать без посторонней помощи. Пришлось достать маут, связаться им и цепочкой брать последний подъём.
Впереди идёт Василий Николаевич, за ним я, а старик за моей спиной тащится на поводке, тяжело передвигая лыжи.
На седловине ветер гудит, как в трубе. Мы подбираемся к левому склону перевала и под защитой огромного камня останавливаемся отдохнуть.
– Проклятый холод тело царапает, будто не видит, что на мне одна парка[23], – шепчет Улукиткан посиневшими губами.
Куда идти? Где найдёшь следы людей, если сквозь буран дальше пяти метров ничего не видно! Кричать бесполезно – никто не услышит…
Не знаю, чем бы кончились эти поиски, если бы сама природа не сжалилась над нами.
Совершенно неожиданно буран оборвался, передохнул и ударил с тыла. В воздухе произошло странное замешательство. Словно табун диких коней, застигнутых врасплох, тучи то поднимались, то падали на горы и исчезали. Пурга удирала на запад; ветер метался по горам, не зная, куда деться.
– Крутит – хорошо. Однако, эскери карты путает, погода будет, – подбадривает нас Улукиткан.
Выглянуло солнце. Мы осмотрели седловину, но никаких признаков пребывания людей не нашли.
За перевалом – плотный туман. Виден только склон хребта да край леса в глубине ущелья. Всматриваемся до боли в глазах. И вдруг видим, что к перевалу тянется прерывистой чертой нартовый след.
– Аргал!.. – кричит Улукиткан, показывая на палку, торчащую поверх снега. – Однако, тут есть нарты, а может, и люди замерзли.
Мы скатываемся к аргалу. Василий Николаевич достаёт топор, рубит заледеневший бугор, под которым действительно лежат нарты. На одной из них – палатка, печь, пила, остальные пусты. Вероятно, обоз, не добравшись до перевала всего лишь две сотни метров, был застигнут пургою. Люди успели обрезать на оленях лямки, а сами убежали в тайгу, почему-то не захватив с собой ни палатки, ни печи, без которых, кажется, совершенно немыслимо спастись в этакую стужу. Что с ними случилось дальше, страшно даже подумать.
Отпускаем собак. Бойка и Кучум уже далеко впереди несутся полным ходом навстречу ветру: они явно чуют дым или запах человека. Василий Николаевич бросает мне котомку, снимает телогрейку и мчится на лыжах за ними. С быстротой ветра он уходит от нас, оставляя позади себя длинную стёжку снежной пыли, – нельзя потерять собак из виду.
Нартовый след отклоняется влево: собаки бегут напрямик. Я с Улукитканом спускаемся за лыжнёй Василия Николаевича.
В воздухе чувствуется запах дыма. Наконец, мы слышим человеческие голоса.
Нас встречают Бойка и Кучум. Они прыгают, визжат, точно хотят сообщить что-то очень интересное.
Сквозь туман вырисовывается странное нагромождение из хвойных веток, защищённое от ветра беспорядочно наваленными деревьями. Подходим ближе.
– Пресняков! Здравствуй! Ты как сюда попал? – узнаю я лебедевского десятника.
– У нас за перевалом оставлен груз, едем за ним, да немного замешкались – буран захватил на гольце, – отвечает он, не менее удивлённый нашим появлением.
У костра, огороженного навесом из хвои, скорчившись под ватным одеялом, лежит маленький человек. Голова его перевязана красным лоскутом; в быстрых соболиных глазах боль, губы кровоточат. Узнав Улукиткана, он с трудом приподнимается и молча протягивает ему маленькую, почти детскую руку, вспухшую от волдырей. Между ними завязывается разговор.
Это проводник Лебедева – Афанасий, из Ироканского колхоза. Пресняков, кивнув головою на больного, начинает рассказывать.
– За малым не пропал! Одежонка на нём была плохонькая, не по климату, а новую телогрейку и брюки не захотел надеть, пожалел, вот и прохватило на гольце. Поднимаемся это мы на перевал, вижу – мой Афанасий не встаёт с нарт. Я к нему – он что-то бормочет по-своему, а пошевелиться не может, застыл. Хочу оленей повернуть обратно в тайгу – они запутались в ремнях, ни туда ни сюда. А от ветра нет спасения! Конец, думаю, и тебе, Пресняков. Обойдёшься без похорон. Оленей всё же решаюсь отпустить, пусть хоть они спасутся, да руки закоченели, не могу развязать ремни. Перерезал их ножом, но и самому пропадать неохота; схватил постель, топор – и с Афанасием вниз. Где волоком его тащу, где на себе. Кое-как притащил сюда, разжёг костёр, давай мужика снегом растирать, а он кричит благим матом – значит, руки, ноги зашлись.
– Чего же вас понесло в такую непогоду на хребет? Не впервые же ты в тайге? – спрашивает Мищенко.
– Моя вина. Афанасий предупреждал – пурга будет, а я понадеялся на свою силу, настоял ехать. Сам бы пропал – уж поделом, не рискуй зря, а ведь человека погубить мог!
У костра тепло. Мы отогреваемся, развязываем котомки, угощаем товарищей мясом, сухарями, пьём чай. Улукиткан и Афанасий разговаривают спокойно и даже как-то скучно, будто во всём случившемся нет для них ничего необычного. Жители этого сурового края чаще, чем в других местах, встречаются со смертью, они привыкли смотреть ей в глаза.
Пока я занимался больным – обмывал его раны, делал перевязку, – Василий Николаевич с Пресняковым успели притащить с перевала нарту с вещами. Мы поставили палатку, установили печь, напилили дров и ушли. Афанасий остался один. К ночи придёт сюда Геннадий, и они дождутся нас с обозом.
Через день, захватив лебедевский груз, мы покинули верховья Купури. Промятую нами три дня назад дорогу хотя и занесла пурга, но подниматься по ней было легче, чем по целине. Да и олени за эти дни немного отдохнули, шли бодрее. На крутых местах нарты наполовину разгружали и вытаскивали их поодиночке, зачастую сами впрягаясь в лямки или помогая сзади.
Последний раз я смотрю на пройденный путь, скрытый в глубоких складках угрюмых отрогов Джугдырского хребта. Купури не видно, всё заслонили набегающие друг на друга уступы снежных гор, и только торчащая далеко внизу бесформенная скала напоминает об этом суровом ущелье. Пережитое нами – тревоги, бессонные ночи – уже потеряло свою остроту. Наши мысли и желания устремлены вперёд. Прощай, негостеприимное ущелье Купури!
Перед спуском в Кукурское ущелье задерживаемся, чтобы ещё раз проверить нарты и упряжь. Я выхожу на боковую возвышенность. Даль свободна от дымки и тумана. На север и восток открывается обширная панорама гор, облитых снежной белизною. Слева, из-за большой сопки, вырисовываются отроги Станового, отмеченного полосами тёмных скал и зубчатыми рядами. Невысокие утёсы, сбегая вниз, теснятся по краям извилистых ущелий. Правее же, насколько видит глаз, раскинулись волнистые отроги Джугдырского хребта. Тёмными пятнами выделяются цирки, по гребням лежат руины скал. Изломанные контуры вершин исчертили край синего неба.
Между Становым и Джугдырским хребтами мы не увидели сколько-нибудь заметной глазу границы. Это один и тот же хребет, может быть, несколько пониженный к морю и разделённый только названиями. Мы впервые видим Становой так близко с земли. Он поражает нас грандиозностью, крутизною и мрачным обликом. Даже при беглом знакомстве с восточной частью хребта уже можно наверняка сказать: здесь нашим людям придётся много потрудиться, чтобы разобраться в этом диком и сложном рельефе.
Когда мы заехали за своими, у них уже была свёрнута палатка и упакованы вещи. Афанасий чувствовал себя неплохо, хотя лицо и руки его покрылись струпьями.
Наш путь идёт по реке Кукур – самому верхнему из больших правобережных притоков Маи. Едем редколесьем, по нартовой дороге, проложенной обозом Лебедева. Здесь снег мельче, олени идут веселее. Запели полозья, ожили бубенцы. Кажется, где-то близко крадётся незримо весна. Никогда ещё мы не ждали её с таким нетерпением, как в этот год!
Уже начал прихорашиваться лес. Ветерок расчёсывает у елей густые пряди крон, по-девичьи задорно шумят вершинами берёзы, лиственницы пахнут разнеженной на солнце корою, а кочки, вылупившиеся из снега – прогретой прелью. Появились и птицы. Вот на рябине спорит стайка черноголовых синиц, где-то внизу кричит желна, и часто попадаются на глаза белоспинные дятлы. Их стук, сливающийся в дребезжащую трель, не смолкает в лесу. Сегодня впервые мы почувствовали пробуждение природы, и это будто окрылило нас.
Бойка и Кучум где-то отстали. Караван растянулся. Улукиткан тихо поёт – вероятно, про тёплый день и благополучный путь. А солнце становится всё щедрее. Однообразные звуки бубенцов, скрип полозьев и постукивание копыт нагоняют сон…
Ночуем на бывшей стоянке Лебедева. До лагеря остаётся день езды.
Вечереет. С гор струится холод. Стая белых куропаток шумливо проносится над палатками, направляясь в боковой лог. Василий Николаевич поручает поварское дело Геннадию, а сам с ружьём бежит следом за ними.
Собак всё ещё нет. Это озадачило меня.
– Кого-нибудь нашли – соболя или колонка. Придут. Ворон мимо трупа не пролетит, собака мимо табора не пробежит, – успокаивает меня Улукиткан.
Я усаживаюсь за дневник, но писать не могу – мысли беспрерывно возвращаются к собакам. А что, если действительно связались с соболем? Они же не отстанут от него и завтра, пока кто-нибудь из нас не подойдёт к ним. Винить-то их нельзя, они делают своё дело…
Надо им помочь. Беру винтовку и ухожу на ближнюю сопку, в надежде услышать их лай.
Бойка и Кучум унаследовали от своих предков, Левки и Черни (в прошлом много лет сопровождавших нашу экспедицию), все качества зверовой лайки: прекрасное чутьё, неутомимость в охоте и преданность человеку. Они не раз выручали нас из беды. Мы по праву называем их своими четвероногими друзьями и не представляем, что бы делали в тайге без них. Бойка и Кучум улавливают в лесу тончайшие звуки, недосягаемые для нашего слуха. По их поведению легко догадаться о близости зверя, переломе погоды, о приближении кого-либо. По лаю собак легко определить, с кем они имеют дело: на рысь, росомаху они нападают напористо, злобно; лося берут мягко, лают прерывисто, иногда с длительной паузой; колонка, соболя, загнанных на дерево или в дупло, облаивают однотонно. Белка их интересует только в сезон промысла. Так что надо было выяснить, куда же они делись, нельзя бросать их в тайге.
С вершины, куда я поднялся, видны расположенные небольшим полукругом заснеженные хребты.
По широкой долине змеится река Кукур. С юга по её ледяной поверхности тянется тонкой стружкой нартовый след. Солнце багряным кругом сползает к горизонту, в сизую дымку кутается тайга.
Я присаживаюсь на валежину и наблюдаю, как гаснет изумрудно-лиловая заря на потемневшем небе.
«У-гу… у-у-гу…» – бубнит протяжно филин.
«Неужели соболь мог увести собак так далеко, что даже лая не слышно?» – думал я, уже в темноте спускаясь с сопки.
В лагере пахнет палёным пером и жареной дичью.
– Не слышно? – спрашивает меня Василий Николаевич Мищенко. – Придётся утром идти искать. Если, с соболем возятся, я им всыплю горячих, отобью охоту связываться с мелочью! – грозится он.
– Опять из-за псов будет задержка! Пока доберёмся до Кирилла Родионовича – весна настанет, – ворчит Геннадий, просовывая в печь общипанную и синюю от худобы куропатку.
После чая Василий Николаевич починил лыжи, достал из потки свисток для рябков, осмотрел его, продул и положил в боковой карман. Добавил в кисет табаку.
Морозная ночь высушила размокший за день снег, затянула сверху его хрупкой коркой – настом.
Собаки не пришли.
Рано утром идём нартовым следом обратно к перевалу искать Бойку и Кучума. Слева в полном разливе заря, справа над горами висит запоздалый месяц. Идём ходко. Вокруг тихо. Только под лыжами хрустит снег. Следа собак всё ещё не видно, а уже скоро перевал.
– Вы ничего не слышали? – спросил вдруг Мищенко, снимая шапку и прислушиваясь. – Вроде ухнуло что-то?..
– Наверно, лесина упала.
Мы простояли ещё с минуту и только тронулись, как до слуха ясно донёсся лай собак.
– Ишь, куда их черти занесли – под голец! Так и есть, соболя загнали, больше некому быть в россыпях! – рассердился мой спутник.
Он торопливо подоткнул за пояс полы однорядки, сбил с лыж бугром застывший снег и торопливо зашагал на звук. Глаза его азартно заблестели.
Поднялись на берег реки, стали забирать вправо к отрогу.
Лай доносился глухо, как отдалённый звон колокола. Торопимся на звук. А что, если собаки держат крупного зверя – сокжоя или сохатого!.. При этой мысли сердце стучит приятной тревогой…
– Непутевые они у нас, ей-богу! Нашли время зверушками заниматься! Это Бойка зачинщица и Кучума сбивает. Вот уж доберусь до неё! – говорит Мищенко строго, а в голосе звучит явная ласковость.
И хотя я знаю, что Бойку и Кучума он не обидит, но подзадориваю его:
– Следует! Как же это они, не спросившись, соболем занялись?!
Мищенко вдруг затормаживает лыжи и меряет меня строгим взглядом:
– Думаете, не всыплю? Только шерсть полетит с неё! Посмотрите…
Огибаем крутой склон отрога и выходим в широкий распадок. Кругом лес. Узкие языки ельников забегают в боковые расселины и поднимаются до курумов[24].
– Вот и след соболя, бежали прыжками! – кричит Василий Николаевич, поворачивая лыжи по их следу. – Так и есть, соболя прогнали, – добавил он.
Через километр следы привели нас к густой, развесистой ели. Под ней всё было истоптано, примято, на стволе виднелись свежие борозды от когтей собаки. Но поблизости никого не было. След соболя ушёл через лес к соседнему отрогу, собаки же убежали в противоположную сторону, и мы решили, что наших псов отвлекло что-то более интересное, нежели соболь. Но что именно?
Через полкилометра сдвоенный след собак свернул влево, выбежал на верх гряды и нырнул в соседний распадок. Теперь лай слышится ясно, но понять, кого они «обхаживают», невозможно. Голоса стали неузнаваемые, хриплые.
За гребнем – тёмный ельник, прикрывающий крутой распадок. Оттуда-то и доносится лай. Василий Николаевич мчится вперёд, забираясь всё глубже в лес. Он подкатывается к собакам и вдруг делает огромный прыжок вверх, поворачивается в воздухе. Я вижу его лицо, искаженное страхом. Он хочет что-то крикнуть, предупредить, но успевает только взмахнуть рукой и падает в рыхлый снег. Невероятным усилием я пытаюсь задержаться, торможу ногами, но лыжи не повинуются, ползут по инерции к невидимой опасности. Хватаюсь за дерево. Вдруг земля выскользнула из-под ног, лес перевернулся, я зарываюсь глубоко в снег. На мгновение теряю сознание.
Поднимаю голову, пытаюсь осмотреться. Василий Николаевич всё ещё барахтается в яме, не может подняться на ноги. Собаки неистовствуют, атакуя кого-то под выскорью[25]. Хочу встать, но одна лыжа оказалась сломанной, а вторая застряла в стланике.
Я нечаянно взглянул вперёд и… обомлел. Из-под выскори высунулась лобастая морда медведя. Зверь метнул злобно глазами, рявкнул и исчез в берлоге. Собаки, отскочив на миг, вновь подступили к лазу[26]. Острое чувство беспомощности овладевает мной. Я ищу упавшую в снег винтовку, ругаю себя за неповоротливость и, как на грех, не могу высвободить ноги. В сознании с необычайной ясностью вырисовывается вся опасность нашего положения. Что, если медведь сейчас вылезет из берлоги, вздыбит и, прежде чем я найду ружьё, протянет ко мне косматые лапы? Тут уж вся надежда на верных Бойку и Кучума. Набросятся они на медведя сзади, вопьются в его «шаровары» острыми зубами и примут на себя всю медвежью ярость. Да и Василий не оробеет, бросится с ножом на выручку товарищу! А тем временем я найду ружьё и выстрелом свалю зверя на снег. Всё это молниеносно проносится в голове. Холодный пот пронизывает тело. Heт более острых переживаний, чем встреча с медведем у берлоги.
Справляюсь с минутным смятением, беру себя в руки. Ко мне приближается Василий Николаевич и повелительным тоном требует поторапливаться.
– Зверь может сейчас появиться!.. Где винтовка? – кричит он.
Наконец-то я освободился от лыж. Встаю. Продуваю ствол ружья, забитый снегом, и мы отходим влево, чтобы осмотреться. Собаки, подбодренные нашим присутствием, поочерёдно врываются в лаз, однако, напуганные рычанием зверя, мгновенно отскакивают и опять бросаются к лазу. «Какая чертовская смелость!» – думаю я, наблюдая за их схваткой.
Медведь снова показывает на мгновение свою разъяренную морду, и я ловлю на себе его зеленовато-холодный взгляд.
Берлога сделана на крутом косогоре лога, под корнями давно свалившейся ели. Снег вокруг плотно утоптан, маленькие прутики, торчащие поверх снега, откусаны. Это работа собак. Они лучше нас знают, на что способен этот зверь, и постарались очистить «рабочее место» от всего, что могло бы мешать их атаке.
С какой же позиции лучше стрелять? Становиться против лаза опасно – место неудобное и крутое, зверь может наброситься даже и после удачного выстрела. Спускаюсь немного ниже и чуточку правее. Наскоро вытаптываю место под берёзой. Легкий озноб нервно холодит тело. Зрение, слух, мысли – всё приковано к лазу, где собаки отчаянным лаем вызывают косолапого на поединок. Тот фыркает, злобно ревёт, отпугивая наседающих псов.
Проходит минута, другая… Василий Николаевич, прижимаясь плечом к ели, пристальным взглядом следит за берлогой. Вдруг снег в том месте дрогнул, разломился, и на его пожелтевшем фоне показалась могучая фигура медведя – гордая, полная сознания своей страшной силы. На секунду он задерживается, как бы решая, с кого начинать.
Собаки быстро меняют позицию, подваливаются к заду медведя и мечутся на линии выстрела. Я выжидаю момент. Медведь торопливо осматривается, делает шаг вправо, но в следующее мгновение меняет ход, скачком бросается влево, подминает под себя обманутого Кучума… На выручку рванулась Бойка. С одного прыжка она оседлала зверя и вместе с ним катится вниз. Вырвавшийся Кучум лезет напролом.
Всё смешалось со снежным вихрем, взревело, поползло на меня. Вот мелькнула разъярённая пасть медведя, хвост Бойки, глыба вывернутого снега. Медведь огромным прыжком всё же смахнул с себя собак и бросился ко мне, но пуля предупредила его атаку. Зверь ухнул, воткнул в снег окровавленную морду, скатился к моим ногам. От его прикосновения у меня зашевелились под шапкой волосы.
Василий Николаевич бросается к собакам. Поднимает Бойку. У неё разорвана грудь. Кучум визжит, царапает лапой возле уха, из открытого рта тянется кровавая слюна. Мы струним ремнями морду Бойки, укладываем на снег и начинаем сшивать её раны. У меня в шапке нашлась иголка с обыкновенной чёрной ниткой. Иголка с трудом прокалывает кожу, собака визжит, корчится в муках под неопытной рукой «хирурга».
Кучум отделался только прокусами.
Медведь оказался крупным, в роскошном «одеянии». Его густая тёмно-бурая шерсть переливалась чёрной остью от еле уловимого ветерка. Короткую шею с лобастой мордой перехватывал белый галстук. От длинного бездействия когти у зверя сильно отросли, загнулись внутрь.
– Добрая чесалочка, – посмеялся Василий Николаевич, взглянув на лапу.
Он не подошёл к зверю и не проявлял сколько-нибудь заметного любопытства. Такое равнодушие обычно овладевает зверобоем после удачного выстрела. Именно после выстрела и обрывается вся острота и прелесть зверовой охоты.
Хотя на этот раз, выстрел принадлежал мне, Василий Николаевич остался верен себе. Сколько раз я наблюдал за ним. Он давно потерял счёт убитым зверям, схваткам с медведем, добытым соболям. И всё же каждый раз, увидев зверя, он с новой силой воспламеняется страстью следопыта-охотника. Тогда для него не существует расстояний, пропастей, темноты, пурги. С легкостью юноши он бежит через топкие мари, карабкается по скалам, пробирается сквозь стланиковые заросли, не чувствует ушибов, царапин на лице – всё подчинено этой страсти. Но вот прогремел выстрел – и всё в нём заглохло. Он превращается в того самого Василия Николаевича, который поражает спокойствием и таким добродушием, словно не способен обидеть и курицу.
Уходя за нартами в табор, он сказал, кивнув головой на зверя:
– Сало снимайте пластами. Тушу не дробите, разделывайте, как сохатого.
В тёплых лучах солнца млела безмолвная тайга. За горбатым отрогом в глубине долины копится грязный дым, выдавая лагерь. Откуда-то появилась кукша. Попрыгала по веткам, повертела чубатой головой, поразмыслила и пошла звонить на всю тайгу:
«Кек… кек… ке-ке…»
Череп и шкура убитого медведя должны были войти в мою коллекцию, предназначенную для Биологического института Западно-Сибирского филиала Академии наук. Поэтому первым долгом я произвожу внешнее описание и делаю необходимые измерения, а потом уже начинаю свежевать. Кладу зверя на спину, распарываю ножом кожу от нижней челюсти через грудь до хвоста, затем подрезаю ноги по внутренней стороне до продольного разреза и отделяю подошву от ступни, но так, чтобы при коже остались когти.
Медведь жирный, шкура отделяется только под ножом. Вспарываю брюшину. Вся внутренность залита жиром. В маленьком желудке и кишечнике пусто, их стенки покрыты прозрачной слизью. Затем переворачиваю тушу вверх спиной и делаю глубокий разрез вдоль хребта. Толщина сала на крестце пятьдесят пять миллиметров. Это после шестимесячной спячки!
Василия Николаевича всё ещё нет. Собаки крепко спят. Я разжёг костёр и, усевшись у огня, достал записную книжку.
– Удивительно, как разнообразны условия, в которых живут звери и птицы. Какой разительной приспособленностью и какими разнообразными инстинктами наградила их всех природа!
Это особенно заметно осенью, когда кончаются тёплые дни, слетает с деревьев, красочный наряд, умолкают уставшие за лето ручейки и жесткие холодные ветры напоминают всем о наступающей зиме. Травоядные покидают открытые места летних пастбищ, высокогорье и двигаются в тайгу, в районы мелких снегов. За ними тянутся хищники. Грызуны зароются в норы, стаи гусей, уток, болотных и лесных птиц устремятся к дальнему югу. В их полёте, крике, даже в молчании, что царит в это время в природе, всегда чувствуется неизмеримая печаль.
Нет живого существа, не встревоженного приближающейся вслед за осенью стужей. К этому времени у медведя пробуждается инстинкт зарыться в землю. Ложится он в берлогу с большим запасом жира (худой зверь, а тем более больной, не ляжет в берлогу, он обычно погибает в первой половине зимы от голода и холода). Неискушенному наблюдателю кажется, что медведю надо много жира для зимовки, ведь спячка его в Сибири длится около шести месяцев. Срок большой, но как ни странно, за это время он очень мало расходует жира: его организм почти полностью прекращает свою жизнедеятельность.
Для чего же нужен медведю такой большой запас жира? Не проявила ли природа к нему излишней щедрости? Конечно, нет. Во время спячки жир служит изоляционной прослойкой между внешней температурой и температурой внутри организма.
Как только медведь покинет берлогу и организм его воспрянет от оцепенения, а это обычно бывает в апреле, сразу же восстанавливается деятельность всех его функций, и появляется большая потребность в питательных веществах. Но где их взять? Кругом ещё лежит снег. Взрослого зверя – сохатого, сокжоя или кабарожку – трудно поймать, а телята появляются на свет только в конце мая – начале июня, да и птиц ему не скрасть, для этого он слишком неуклюж. Растительного же корма ещё нет. В желудке убитых в апреле и мае медведей обычно находишь личинок, червячков, муравьёв, корешки различных многолетних растений и даже звериный помёт. Но разве может он прокормиться такой пищей? Да и разорённые им норы бурундуков, где иногда удаётся достать две-три горстки ягод или кедровых орехов, не спасли бы медведя от голодовки без осеннего запаса жира.
Василий Николаевич приехал на трёх нартах. Мы разложили на них мясо, увязали и тронулись в обратный путь. Бойку пришлось нести на руках до реки. Кучум, прихрамывая, плёлся сзади. Над лесом, каркая, летели к выброшенным кишкам две вороны.
В лагере праздник. Все ожили. Даже Афанасий вышел из палатки встречать нас. Он улыбается и морщится от боли, едва растягивая губы, скованные коркой.
Вечер крадучись спускается со склона гор. Гаснет за горизонтом свет. Исподтишка ершится ветерок. На востоке одинокая туча прикрыла космами вершины. Большой костёр ввинчивает в плотное небо сизую струйку дыма. На таганах, в закопчённых котлах, варится свеженина, тут же на деревянных шомполах румянится шашлык. Мы все сидим возле огня, глотая сочный запах, и следим за Василием Николаевичем – «главным дирижёром».
Наконец ужин готов, и все идут в палатку.
Старики едят быстро. В левой руке – мясо, в правой – острый нож. Зубами захватят край куска, чиркнут по нему ножом возле губ, глотнут. Руки еле поспевают подкладывать, отрезать. Мясо почти не пережёвывают – словно зубы у них предназначены для другой, более сложной работы: нужно ли подтянуть потуже подпругу на олене, развязать узел на ремне, протащить сквозь кожу иголку или что-нибудь оторвать, отгрызть – всё это старики обычно делают зубами. В быстроте и ловкости, с какой работают у них челюсти, есть что-то первобытное.
Рядом со мной сидит Улукиткан, роясь заскорузлыми пальцами в своей чашке. Мяса много, оно жирное: глаза старика жмурятся, нежась над тёплым медвежьим паром. Ест он без хлеба, поспешно отрезая и глотая куски мяса. Устанет – передохнёт, хлебнет из блюдца горячего жира, и снова у губ заработает нож.
– Эко добро – медвежье сало! Сколько ни ешь – брюху не лихо, – говорит старик, слизывая с блюдца жир.
Лиханов от него не отстаёт. Глаза его размякли, посоловели, засаленная бородёнка лезет в рот.
Афанасия разбинтовали – так свободнее. Он черпает кружкой жир из котла, пьёт его несолёным, процеживая сквозь зубы.
Все они едят много; отяжелев, валятся набок и полулёжа ещё оскабливают, обсасывают кости. Затем пьют чай, разговаривают.
– Уже десятый час, пора спать. Завтра рано подъём, – предупреждаю я.
– Эко спать! После жирного мяса сна не жди…
Василий Николаевич принёс в палатку больную Бойку, покорную, с печальными глазами, и сейчас же в щель просунулась голова Кучума. Умное животное следило за нами, точно хотело узнать, что же мы намерены делать. Но как только Бойка начала визжать, биться в руках, Кучум поспешно убрался.
Мы выстригли вокруг раны узенькую полоску шерсти, промыли рану йодом и уложили Бойку спать.
Ночью сквозь сон я слышал разговор в палатке проводников, хруст костей и почмокивание губ. Старики продолжали ужин.
Утром пришлось задержаться – проводники опять ели мясо, пили чай, затем долго искали оленей.
День выдался солнечный. Лес слабо шумел. Пахло отогретой хвоей. Над брошенной стоянкой горбилось белое облачко, присосавшись к боковому отрогу и уронив легкую тень на наш след.
Кукур – небольшая речка, образующаяся от слияния многочисленных ручейков, сбегающих с крутых склонов Станового и Джугдырского хребтов. Километрах в десяти ниже перевала она течёт узким руслом, въедаясь в угрюмые отроги, преградившие ей путь к Мае. Горы не расступились, а скалами повисли над щелью, по дну которой течёт Кукур.
Вот этим узким ущельем мы и ехали по льду реки. Нас встретила промозглая сырость, никогда не продуваемая ветрами. Солнце и, кажется, само небо прятались за скалами. Малейший звук, зародившийся в тишине ущелья, сразу усиливался, множился, отражаясь от ворчливых скал. Олени, подбадриваемые криком проводников, бежали дружно, отбивая копытами дробь.
Уже остались позади многие кривуны и разнообразные ансамбли скал, но край ущелья ещё не виден. Пейзаж скучный. Высокие каменные стены, словно гигантские занавеси, исписаны скупым рисунком лишайников. Редко где увидишь карликовую берёзку или прутик багульника, поселившегося на холодных уступах.
Неожиданно мы вспугнули двух чёрных воронов. Их присутствие в этой глубокой щели озадачило нас. Рядом светлая долина, где много солнца и простора, но они живут здесь, предпочитая мрак, застойную сырость.
Но вот скалы раздвинулись, пропустив в ущелье свет. Вдали показались горы. Широким куполом нависло над нами голубое небо. А ещё километров через десять мы наконец-то увидели берег Маи. Там и заночевали.
Река Мая в верхней части протекает по плоской и сравнительно широкой долине, затянутой смешанным лесом, преимущественно лиственничным. Горы здесь пологи, с хорошо разработанными лощинами. Зато дальше, отступая от реки, виднеются громады угловатых гольцов. Кругом нерушимо лежит зима, и только лес шумит не по-зимнему, напоминая о недалёком переломе.
Чуть свет мы уже были в пути.
Из-за правобережного хребта грузно поднимались взбудораженные ветром тучи. Толкая друг дружку, они расползались, затягивая небо. А следом за ними мутной завесой хлестала по вершинам гор непогода. Потянула встречная позёмка, и снова захолодало. Свежие хлопья снега косо падали под ноги, засыпая следы.
В двенадцать часов мы добрались до лагеря Лебедева. Его стоянка занесена снегом.
– Кажется, никого нет! – крикнул Василий Николаевич, соскочив с нарт и заглядывая в палатку.
Стоянка занесена снегом. Ни человеческих следов, ни нарт, ни оленей…
– Странно, куда же они ушли? – удивился я.
– Ты спрашиваешь про людей? Ушли сегодня далеко, не скоро вернутся, – пояснил Улукиткан.
– Откуда ты узнал? Почему так думаешь?
– Эко, не видишь! Читай, тут хорошо написано. – И старик показал рукой на ближайшую лиственницу.
На ней я увидел обыкновенный затёс и воткнутую горизонтально ерниковую веточку с закрученным кольцом на конце.
– Ничего не понимаю! Обычный затёс. Ты шутишь, Улукиткан.
– Как – шутишь? Поди, не слепой! – Он с досадой схватил меня за руку, потащил к лиственнице: – Хорошо смотри, я рассказывать буду. Раньше эвенки совсем писать не умели. Когда ему надо было что-нибудь передать другой люди, он делал разный метка на дереве, смотря чего ему надо сказать. Если хозяин чума или лабаза кочевал со становища совсем, то веточку клал прямо, куда ушёл. А если уходил надолго, но хотел обязательно вернуться, конец веточки заворачивал назад кольцом. Понял? Твоя глаза есть, хорошо смотри: каюр Лебедева правильно писал, что обязательно вернутся сюда, но не скоро. Если же эвенк кочевал на два-три дня, то кольцо веточки пускал немного вниз. Когда он уходил на день, в другом месте ночевать не хотел, веточку клал без кольца, концом прямо вниз. Теперь твоя понимай? Раньше эвенки все так делал.
– Как не понять! Но откуда ты узнал, что они уехали сегодня?
– Всё тут на веточке написано. Как не видишь? Смотри, тут ножом вырезано четыре острых зубца подряд и один тупой. Острый зубец – это по-нашему солнечный день, тупой – непогода. Значит, Лебедев кочевал отсюда после четырёх подряд хороших дней на пятый, в непогоду. Теперь хорошо считай сам и скажи, когда он ушёл.
– Верно, уехали сегодня, – вмешался в разговор Василий Николаевич. – Вспомните, ведь солнечные дни начались с четвёртого числа, мы ещё за перевалом были, и продолжались они четыре дня, а сегодня по счёту пятый день – и первый день непогоды. Ты смотри, как просто и ясно! Грамотному человеку, пожалуй, и лиственницы не хватило бы всё расписать, а у эвенка столько вместилось на веточке… Скажи, пожалуйста! И как ты, Улукиткан, всё это видишь?
А тот, всё ещё покачивая от удивления головою, продолжал досадовать на нашу безграмотность, на то, что мы не обладаем нужной наблюдательностью, не замечаем многого, не умеем доискиваться до причин самых разнообразных явлений в природе.
– Человеку не напрасно дан ум, – заключил он. – Если нашёл на снегу кучу перьев – не ходи дальше, непременно узнай, чьи они и почему лежат тут; если заметишь сломанную веточку – тоже узнай, кто и зачем её сломал; увидишь след бежавшего сокжоя – разберись, от кого он удирал. Глаз всё должен видеть. Но только видеть – это мало, нужно и понимать, что видишь.
И махнув на нас безнадежно рукой, он стал распрягать оленей.
«Вот он, истинный следопыт, дитя природы, свидетель далёкой старины! – думал я, с восхищением поглядывая на Улукиткана. – Таких, как он, остаётся всё меньше и меньше. Они уходят из жизни, унося с собою историю и веками накопленный опыт своего народа.
Трудно даже представить, какие огромные знания накопил этот восьмидесятилетний старик, бывший лесной кочевник, и как всё ему понятно в жизни тайги. Какое это счастье для человека – выработать в себе с молодых лет пытливость, любознательность, интерес к загадочным явлениям, научиться находить всему причины!»
…Лебедев обосновался на берегу Маи, в двух километрах выше устья левобережного притока Кунь-Маньё. Слева лагерь стеной огибал рослый лес, а справа к нему прижался наносник из серых помятых стволов, принесённых сюда водой в половодье. Палатка, приземистая, как черепаха, сиротливо стояла под огромной лиственницей. Рядом на четырёх ошкуренных[27] столбах возвышался лабаз, заваленный грузом и прикрытый брезентом. Ветер хлопал обгорелой штаниной-пугалом, подвешенной на кривой жёрдочке. Под лабазом висели туго набитые потки, ремни, посуда проводников, лежали ящики с гвоздями, цементом, круги верёвок, тросы. Следы же пребывания людей были скрыты под снегом.
Путь окончен. Груз наш сложен под брезентом, а освободившиеся нарты, изрядно помятые жёсткой дорогой, лежат перевернутые вверх полозьями. В палатке на печке бушует суп, переплёскиваясь через край кастрюли. Душно от пара и перегоревшего жира.
Я сижу за дневником. Рядом со мною – Улукиткан. Он рассказывает о лесной письменности и внимательно следит, как по бумаге скользит карандаш.
Сначала я слушаю рассеянно, как говорится, вполуха, но через несколько минут бросаю писать и весь превращаюсь в слух.
Как много знает этот человек! Как интересно его слушать!
Из его рассказов я узнаю, что в старину эвенки не делили год на двенадцать месяцев, как это принято всюду. Они его разбивали на множество периодов, в соответствии с различными явлениями в природе, имеющими какую-то закономерность. Даже Улукиткан, доживший до пятидесятых годов нашего столетия, всё ещё пользуется в личной жизни таким календарем. Если он говорит: «это было, когда крепкий мороз», то надо понимать – это случилось в январе; «много снега на ветках» – февраль; «когда медведица щенится» – март; «время наледей» – апрель; «прилетают птицы» – май; «одеваются в зелень лиственницы» – июнь; «жаркие дни» – июль; «когда олень сбрасывает кожу с рогов» – август; «когда в тайге трудно собирать оленей» – сентябрь; «белка становится выходной» – октябрь; «самое добычливое время» – ноябрь; «сохатый теряет рога» – декабрь. Эти большие периоды, в свою очередь, делились на мелкие, приуроченные к явлениям в природе, имеющим более точное время. Если Улукиткан говорит: «это было время начала паута», то он имеет в виду примерно 10 июня; «когда кукушка начала кричать» – 20 мая; «когда лебедь на север летит» – конец мая; «начало гона у сохатых» – 17 сентября…
Этот неписаный эвенкийский календарь хранит в себе много интересных, проверенных столетиями наблюдений над явлениями природы. Как ни странно, некоторые из этих дат долгое время являлись предметом споров в научных кругах.
Эвенки прекрасные таёжники. От их наблюдательности не ускользают малейшие изменения в окружающей обстановке, они прекрасно ориентируются, разбираются в следах зверей, в звуках. Для них в тайге нет ничего нового, неожиданного, ничем их там не удивишь. Для эвенков веточка с кольцом и надрезами, которые мы только что рассматривали, вполне заменяет письмо. Это довольно странная и необычная письменность кочевника, да и деревянная «расписка» и многое другое дошли до нас из глубокой старины вместе с её представителями – стариками. Жаль, если с ними она и умрёт.
О нашем приезде Лебедев не догадывался. Он ушёл с отрядом на восток, намереваясь обследовать большой узловой голец, со склонов которого берут начало реки Кунь-Маньё, Сага, Нимни. После окончания этой работы он должен будет перебраться на Джугджурский хребет.
Сегодня вечером мы встретились в эфире со своими радиостанциями. Нам передали приятные вести: главный инженер Хетагуров с группой геодезистов третий день штурмует Чагарский голец. Топографы Яшин и Закусин ушли своими маршрутами в глубину удских марей и по кромке Охотского моря. След обоза астронома Каракулина, обогнув с севера Становой, убежал вдоль Джугджурского хребта к истокам Уяна. Наследили нарты геодезистов по рекам Гуанам, Арга, Селиткан. Обогрелась кострами разрозненных отрядов Тугурская тайга, там и тут пробежали тонкие снежные тропки к вершинам крутогорбых хребтов. Оживились пустыри человеческими голосами да стуком топоров.